– Допустим, когда снится рыба – это к болезни.
А вот когда снится родина – это что значит?
– Посмотреть в соннике на «Кишинев»?
Чужая ностальгия укачивает, как чужая любовь.
К тому же тосковать приличествует лишь по Москве и Питеру, а по Витебску, например, почтенно тосковать только Шагалу.
– Прощайте, – сказал Марк Шагал жителям Витебска. – Оставайтесь со своими селедками!
И уехал в Париж.
А селедки – за ним, за ним! Куда он – туда и они.
Он всю жизнь рисовал селедку. Селедку и Бэллу. Бэллу и селедку. И вот уже сто лет мир таращится на них и глаз оторвать не может.
«Тоска по родине! Давно разоблаченная морока…»
Зося тоже ее разоблачила.
– Ностальгия – это понятие физико-химическое, – сообщает мне далекая и близкая Зося с берегов Байкала. – Мы на девяносто процентов состоим из воды. Формула у воды одна, а структура везде разная. Наша кровь имеет ту же структуру, что и вода, которую мы пили в детстве. Поэтому мы физически страдаем в отрыве от родины.
Вот оно как…
А вода в Кишиневе жесткая – много кальция и у всех хорошие зубы: народ улыбается, не боясь своей белозубой улыбкой оскорбить взор.
В Питере вода мягкая… зубов нет.
– Вы приезжая? – обычно спрашивают меня стоматологи.
Живи еще хоть тыщу лет – ты умрешь здесь приезжей. Археологи вынут твой череп из могилы, посмотрят на зубы и разочарованно скажут: нет, она приезжая…
Но кто в этом городе коренной? Разве что лешие и русалки.
Петербург, новый суженый, был прекрасен – стройный, нарядный, красивый.
Но она любила другого.
Другого уже не было, и она была как бы вдова.
Вдова имеет право вновь выйти замуж. Тем более что новый город был действительно хорош – аристократическая небрежность, легкая небритость, манеры!.. Сложный, противоречивый, угрюмый – очень, очень интересный (чуть не сказала – муж-чина).
Но любить его – это общее место.
Любить его – это как любить мужчину, которого и так все любят.
Любить его – это во всеобщем хоре любви занять в последнем ряду последнее место.
Любить его…
Но кого любит он?
Он любит не нас. Он любит других, предавших его и унесших отсюда ноги, любящих его издалека, в каком-нибудь заморском саду, и ревнующих его оттуда к нам, пришлым.
Предательство – как приправа, придающая остроту, как витамин, питающий любовь.
И мою любовь – к другому, предавшему меня.
Ну вот зачем, спрашивается, я говорю об этом? Зачем я все время в мыслях (и в чувствах) возвращаюсь назад – что я там забыла?
Что-то, значит, забыла. Но уже хочется понять – что именно, чтобы вернуться, забрать и успокоиться.
Но можно ли это забрать? Если не знаешь – что?
Я нахожу Кишинев, как Исида части тела Осириса, в разных местах – в финском городе Лаппеенранта, в Питере за рекой Смоленкой (через Уральский мост налево) и даже в Греции – везде, где есть кривые линии, ниспадающие и восходящие, где трава, деревья, цветы, где есть весна…
В Петербурге весны нет – одна архитектура.
– А по Среднему проспекту – вниз или вверх?..
Прохожий долго соображает – о чем это я? Что имею в виду? «Вверх, вниз – может, по течению реки?» – думает прохожий.
Потому что – ну какое же это «вверх или вниз» в Петербурге, плоском, как тарелка?!
…А в Кишиневе земля круглая, как на картинах Шагала, – холмы, холмы, а что там, за холмами? Тайна.
А в Питере – дома, дома, а что там, за домами? Дом.
За домом дом.
Кишинев кругл. Кишинев сферичен. Кишинев висит в воздухе, цепляясь за него своими холмами, ветвями, плющом и виноградной лозой… И ему это нравится.
В детстве по зиме можно было сесть на саночки (например, в районе телецентра), оттолкнуться (прямо от телевышки!) и съехать вниз, очутившись в другом конце города, где-то в районе проспекта Молодежи – там, рядом, жила Алла и съезжала в это время с Пушкина-горки. Пушкина, потому что там есть дом, где когда-то жил Пушкин.
– Здравствуй, племя младое, незнакомое! – говорил Пушкин Алле.
– Здравствуй, – отвечала Алла из сугроба.
…Если город – это люди, то тело его, расчлененное, как тело несчастного Осириса, нужно собирать по всему белу свету.
«Собери Осириса – воскреси Осириса!» – картина-игра: посетитель выставки должен собрать эту расчлененку, которую художник, на манер злодея Сета, затейливо разбросал по всему полотну, – и тем воскресить Осириса. И будет молодец.
Я тоже, как жена Осириса Исида (и как этот молоде́ц), собираю свой Город – в своих снах.
Он снится мне с маниакальной настойчивостью, как незахороненный солдат, требуя предать земле.
– Ну вот, – говорила я кому-то (значит, кто-то был рядом). – Мне все так и снилось: я иду по Пушкина вниз, ветер в лицо, листья… Я не говорила тебе, что я люблю ветер?..
И просыпалась.
И вновь собиралась в Кишинев.
– Зачем? – спрашивал муж. – Этого города нет. Это уже другой город. В одну и ту же реку нельзя вступить дважды, ты в курсе?
Я была в курсе.
– И зачем тебе в Кишинев? В Кишиневе ты уже была, – резонно говорил муж. – А на свете есть очень много городов, в которых ты еще не была.
И он был прав, конечно, но…
– Твой Кишинев от тебя никуда не уйдет, – уверял муж.
И это было верно, но…
Он уходил. Он все время куда-то уходил. Он оставался то слева, то справа, то под крылом, внизу, в окне иллюминатора, когда я срочно летела туда, не зная куда… Что-то вечно мешало, не отпускало, что-то очень важное, жаль не вспомнить – что.
«Этого города нет».
Но вот письмо от Аллы на тему «в городе дождь»: «…и реки текут прямо по мостовым по Пушкина вниз…» – сообщает Алла.
По Пушкина вниз!..
Значит, этот город все-таки есть! (Волнение в крови!) И в нем идут дожди. (Вот, написано!) И реки текут по мостовым по Пушкина вниз… (Такая чудесная подробность!)
А далее Алла писала, что для кого-то путеводной звездой является… Тут шел позабытый мной какой-то изысканный ряд (как и все изысканно, что пишет Алла), и в конце – «а для кого-то это фонарь за окном». Последнее было как бы уничижительно.
Но фонарь оказался мой. Я его сразу признала.
Только он стоит за окном, которое очень далеко от меня и которого, вообще-то говоря, наверное, и нет, но я все иду к нему – на свет угасшего фонаря, и это, конечно, ошибка.
Зачем же я иду, причем так ошибочно? Почти как Боря, тоже мой далекий и дорогой друг, который однажды, бросившись искать по закоулкам родного города свой прошлогодний снег, увидел надпись на белой стене – «Боря дурак».
Вот такое откровение прочел Боря, сильно издержавшись на дорогу.
– «Прошедшее длительное время в английском языке образуется при помощи глагола «быть» в прошедшем времени и смыслового глагола в инговой форме. Дополнительной характеристикой действия является его незаконченность. Например…»
– Да-да, вот приведи пример.
– Ну… «На полу лежала разбитая чашка…»
– И что тут длительного?!
– Ну а если чашка разбилась год назад!..
– То есть? Год назад разбилась – и все лежит? Ну такое может быть только у тебя.
– И у англичан! – ответ дан обиженно.
– Если честно, то и у меня… – ответ дан печально.
Потому что мое настоящее – это сплошное длительное прошедшее. Которое все никак не может закончиться. Разбитая сто лет назад чашка, лежащая на полу.
Ночью я опять летала во сне – с помощью ветра и шляпы.
При этом стараясь запомнить весь механизм взлета. Оказалось, все просто (я всегда это подозревала!): надо иметь шляпу – черную, с широкими полями, это важно! – поднять ее двумя руками над головой, дождаться сильного порыва ветра и…
Нужен еще холм. Холм – это обязательно. Значит, стоять на холме, держать наготове шляпу (крепко держать!), дождаться ветра, поймать его в шляпу (шляпа большая, вместительная!) – и!..
Прилететь на улицу Пушкина.
(А куда же еще лететь?..)
…Опустилась. И сказала кому-то (значит, кто-то опять был рядом!) – ну вот, мне все так и снилось: я иду по Пушкина, ветер в лицо, листья…
И просыпалась. Долго не веря в очевидность: не было никакого холма, шляпы, не дул ветер, не летели листья – ничего не было.
Но кто же этот непостижимый «кто-то»?! Вечный спутник, поводырь, сопровождающий меня в этих бесконечно повторяющихся снах, обрывающихся в одном и том же месте – «Ну вот, мне все так и снилось – я иду по Пушкина…».
Междугородний звонок.
– Ты в Питере? – изумляется Ирка.
– Как видишь.
– Слушай, а мне сказали, что ночью тебя видели здесь, в Кишиневе!
– Как это?
– Ты представляешь?! Я уже обзвонила всех, люди в смятении…
Значит, я и вправду была там. Раз люди видели. Я летала туда. С помощью ветра и шляпы.
– А кто меня видел?
– А пес его знает!.. Слушай, а ты точно в Питере? Не врешь?.. А, ну да, я ж звоню… Но ты точно не прилетала?..
– Я прилечу.
– Когда?
И тут очень важна интонация: резкая, строгая, требовательная, Иркина: когда?!
Когда найду в этом плоском городе холм, куплю шляпу, дождусь ветра и – механизм взлета я запомнила! – и прилечу…
Значит, тут было важно правильно выбрать время года.
Чтобы на озере, у Дневного кинотеатра, была осень.
А в парке Пушкина – весна.
Лето пусть будет у Ильинского базара, которого нет (но пусть он будет).
Зимы не надо.
И убрать все лишнее – новые дома, новые улицы, машины… Людей тоже убрать. Чтобы было пусто – только деревья.
Деревья оставить.
Солнца тоже не надо: солнце, люди – они помешают моей печали, рассеют туман.
Утро, одиночество, город – владей! Прошлым.
Значит, сесть в троллейбус на Пушкина, близ Садовой и…
Но чтобы не было людей, мы договорились.
А если люди, то…
Не-ет, ну, это сложно. Это тогда надо поднять с постели Анечку (а во Флориде три часа ночи!) и доставить ее, сонную, на пересечение улиц Пушкина и Пирогова. Туда же вернуть весы из 70-х и посадить рядом вечно недовольного дядю Фиму (вынуть из могилы). А на углу Искры и Пушкина поставить Колю Сундеева (из Сан-Франциско) – и пусть он читает свои стихи про косарей (а кто запретит?!).
А вот на Гоголя и угол… забыла, неважно (важно!), поместить Ваню и Борю (это другой Боря) – и пусть он доскажет свою историю, начатую тридцать лет назад, о том, как теща предъявила ему ультиматум: или Боря немедленно вставит стекло в форточку, из которой ей дует, или же она закроет ее Бориной задницей – и все смотрят на Борину задницу, прикидывая – хватит или нет.
И пусть они все стоят по своим местам и радуются тебе, едущей в троллейбусе по кольцу – вот тогда да! Тогда пусть будут и люди.
Но этого не может быть.
Тогда и ничего не надо.
А если все-таки надо?..
Ну, тогда иди к Пушкину: верные городу собираются именно там.
Хочешь увидеть всех разом – ступай в парк.
В 90-е годы там спасали памятник – тем и сами спаслись. Они защищали его – теперь он защищает их. Все по-честному.
Выжили только те, кто прибился к нему.
Для кого-то Пушкин – это классика, а для них – современность, национальная идея, самоидентификация. Пушкин жив! «Встретимся у Пушкина».
И я тоже, конечно, отправлюсь к нему.
…И меня обнимет такое количество друзей, что я до сих пор живу обнятой.
«В Израиле есть все,
кроме Комсомольского озера».
– А ты знаешь, что Комсомольского озера больше нет?
– Как это нет? А где оно? Голков забрал?
– Высушили.
– Не может быть!.. Не верю. Как же вы это допустили? Зачем?!
– Стало гнить… Экологическая катастрофа.
Боже мой… Бедный Голков.
Бедные мы.
Ну какой же это Кишинев без Комсомольского озера?!
Так. Озера нет, Дневного кинотеатра нет… А Дрейзлер есть?
– Дрейзлер на месте. Слушай, а давай спустимся к озеру?
Нет! Ни за что. Я не хочу видеть его труп. И даже не хочу знать, что его нет. Вы мне ничего не говорили, ясно?
– А может, оно уже есть? Давай посмотрим. – Улыбка в усы, которых тоже нет.
– Ткач, а где твои усы?
– Продал.
– Пропил, что ли? Ладно, так и быть, спустимся до первой аллеи, но дальше ни шагу. Господи… и сколько же в этих аллеях было свиданий и клятв!..
– И эксгибиционистов.
– Ты все испортила, Алла. Как говорил Полтавец, наплевала на солнце и погасила.
Алла и Ткач – это главные мучители, сладкие мучители, каждой весной посылающие мне в завьюженный Питер благую весть: расцвела сирень (идут невыносимые подробности), вот-вот расцветет абрикос (еще невыносимей!)…
Самое красивое дерево на свете – цветущий абрикос.
Сакура – просто распиаренное дерево.
– Ну давай еще спустимся.
– Нет! Я боюсь. Ну ладно… но только до второй аллеи. Слушай, Ал, я никак не могу вспомнить одно слово. «Пролетела птица – может быть, синица…» – помнишь?..
– Туманно.
– Ну как же? Это были мои любимые твои стихи:
Пролетела птица —
Может быть, синица,
Может быть, ворона
Или воробей…
Я не знаю имени —
Были крылья синими,
А примет особых —
Нету, хоть убей.
Пронеслась – и скрылась!..
О моя бескрылость,
О моя (та-та́-та),
Беспечальный труд…
Но крыла дрожанье,
Но крыла дрожанье
В воздухе держалось несколько минут…
– Вот это «та-та́-та» – какое слово?
– Да не помню я!
– Что значит – не помню? Вспомни. Твои же стихи!..
– А зачем тебе?
– Надо.
– Ну тогда придумай сама что-нибудь. Раз тебе надо. Слушай, давай еще спустимся… а вдруг…
– Нет, ну что вы со мною делаете!.. Как на заклание. Ну вот зачем я за вами иду… Вспомнила!.. «беспечность»!
– Что – беспечность?!
– Слово это! Я вспомнила! «О моя бескрылость, о моя БЕСПЕЧНОСТЬ, беспечальный труд…» Немудрено, что я забыла это слово. Я сначала забыла это чувство.
А дальше – как удар в солнечное сплетение.
– Что это?! Господи, что это?
– Озеро.
– Как?.. это… озеро?!
На месте озера лежало нечто, поросшее травой, как шерстью – зеленое, мохнатое, но живое…
– Да это какое-то чудовище из сказки «Аленький цветочек»!
– Но мы же знаем, что на самом деле это заколдованный принц. И если его поцеловать…
– Нет, Ткач, я его не поцелую.
– И я, – говорит Алла. – Пусть приедет Голков и поцелует его.
– Ну вот ты и побывала в Кишиневе!
– Нет, нет, это не считается. Я не видела Дрейзлера, я не поцеловала озеро… Я ничего не успела, кроме того, как прочесть на белой стене: «Света дура».
Но я не за тем ехала, чтобы читать эту белую скрижаль.
– Но ты был совершенно прав, конечно, это уже совсем другой город. И я теперь знаю это. Моего города нет, и, значит, он перестанет мне сниться.
…И тут снова подул ветер, вспорхнули листья, обласкали мое лицо, и кто-то бережно взял меня за руку и повел по улице – по Пушкина вниз, по Пушкина вниз…