Васильевский остров стоит на трех китах – это и дураку видно. И стынет он, мокрый и плоский, причаленный к Набережным, – мосты, как швартовы, держат его, а так бы уплыл, конечно! – на всех парусах, на трех китах, на семи ветрах, увозя на себе мечтателей… Веру Петровну, Егора, Симона…
Красивое имя – Симон. Есть, есть в нем что-то такое… французское, изящное, неутоленное (для переводчицы с французского, в частности). В общем, с личностью Греты, бабушки Симона, принципиально не желавшей слышать ни о каком «Семене», все было ясно.
А уши Грете, кстати сказать, были вообще не нужны: она никогда ими не пользовалась, вечно глухая к чужим мнениям и доводам рассудка, и когда она оглохла окончательно (а, как известно из учения Павлова, неработающий орган со временем атрофируется), этого никто даже не заметил.
А Симону шло его имя. Он и был похож на француза, причем очень знаменитого француза. На Оноре. Оноре де. Да-да, именно. И Симон не возражал.
Человек, как известно, состоит из прозаических вещей – костей там, жил, кишок и прочего безобразия, украшает все это оболочка или остроумные мозги.
Симона украшали мозги. Потому что оболочка плохо скрывала его внутренности: живот выпирал, жилы выступали, суставы скрипели. Но мозги были хорошие. Вообще голова была хорошая, обремененная бальзаковской прической и честными, хорошими мыслями.
Симон долго ждал, что кто-то придет и погубит его жизнь. Но никто не являлся, и Симон был одинок. Нет, были, конечно, романы, да и по потолкам старой квартиры витали дореволюционные амуры, но ни один из них всерьез не ранил Симона. Так, царапины.
Был Симон человеком книжным, работал в архиве, общался с книгами и воленс-ноленс с соседями по коммунальной квартире. Но читать было интересней, чем жить. Потому что книга – это квинтэссенция жизни, там все уже есть: «чем меньше женщину мы любим…», «а вечно любить невозможно» – коротко и изящно. А жизнь бледна и невыразительна. Или же наоборот: слишком выразительна.
В общем, мир существовал для Симона в цитатах и представлениях. Например, Париж…
– А что Париж? – с тоской говорил на кухне сосед-художник. – Стою я, значит, в Париже, денег нет, гляжу: жареные каштаны продаются. Ну, поскреб по карманам. Купил. И вот стою я на Монмартре – один! под дождем! – ем эти жареные каштаны…
Имелось в виду, что Симон посочувствует. Но Симон реагировал неадекватно.
– Вкусные? – спрашивал Симон.
– Что?
– Каштаны.
– Да как тебе сказать, – ответил художник, и так и не сказал. Осталась тайна.
С тех пор Париж представлялся именно так: дождь, одиночество – и Симон стоит на каком-нибудь самом монмартровском месте и ест жареные каштаны. Хорошо!..
Симон даже купил как-то на базаре эти самые каштаны (ну, не эти, конечно, а другие). Купил не сразу, сначала долго разглядывал их, ходил кругами, потом приценился, спросил: откуда?
– Из Крыма, – был ответ.
Из Крыма – тоже хорошо, Симон никогда не был в Крыму. В общем, купил полкило. Пришел домой, засунул в духовку, стал ждать. Дождался выстрелов – вздрогнул, снова вздрогнул, испугался, не понял, снова не понял, а тут еще выскочила из комнаты соседка, вдова офицера, и заверещала дурным голосом: стреляют, Симон, стреляют!..
Вера Петровна носила прическу мечтательной Гретхен и владела огромным носом – носом наперевес. К такому носу в набор полагались огромные глаза и огромный лоб. Но природа распорядилась иначе, выдав Вере Петровне к большому носу маленький лобик и маленькие глазки. Вера Петровна тоже много читала. Буквально не выпускала книгу из рук. И не какую-нибудь, а хорошую – Булгаков там, Достоевский и даже Набоков. Но сколько ни читала Вера Петровна хороших книг и толстых журналов, она ни чуточки не умнела, вот беда.
Вера Петровна имела слабость величать себя вдовой офицера, и непосвященные должны были под этим подразумевать, что муж ее, офицер, пал в неравном бою, защищая Родину.
Но это было не совсем так. Точнее, совсем не так.
Лет двадцать назад ее муж-офицер, вернувшись в неурочный час домой, застал Веру Петровну средь бела дня в постели, причем с другим офицером, и, не совладав с собой, застрелился. Именно так, и не иначе, Вера Петровна стала вдовой офицера. Но это были подробности, которые все портили, и Вера Петровна не считала нужным в них вдаваться.
Симон угостил Веру Петровну отстрелявшимися в духовке каштанами, и Вера Петровна, угостившись, сказала:
– Как вареная перемороженная картошка.
Называется, наплевала на солнце и погасила.
Каштаны действительно были сладковатыми на вкус, как если бы в кастрюлю с вареной картошкой Симон сдуру сыпанул вместо соли сахару. Не хватало для остроты вкуса, конечно, одиночества, дождя и Парижа, но ничего.
Значит, о Париже Симон имел представление. Так же обстояло дело с Амстердамом и старинным городом Бельгии Брюгге.
– Брюгге, – рассказывал художник, – это сплошной музей, в котором почему-то живут люди. Такое ощущение, что их специально, на время твоей экскурсии, привезли и расселили по домам – исключительно для твоего удовольствия.
Такое внимание властей города к персоне соседа было Симону приятно.
– А Амстердам?
– Амстердам мне понравился: каналы, мосты…
– Как у нас, – одобрял Симон.
– Как у нас, – соглашался сосед. – Но там не видно изнанки, понимаешь?
Симон понимал.
– А вот в Венеции…
– Про Венецию я знаю, – перебивал Симон.
И действительно, стоило кому-то сказать: Венеция, о, Венеция! – как сразу же безбилетным пассажиром лезло воспоминание о Сереже Сумке. Воспоминание так и называлось: «Сумка в Венеции».
Сумку тоже застукал дождь. Но дождь не дождь, а как, оказавшись в Венеции, не прокатиться в гондоле? Хотя лезть в нее и плыть под проливным дождем, сказать по правде, не очень хотелось. Но надо, потому что потом соотечественники строго взыщут это впечатление. Сумка влез в гондолу – а дождь проливной, зябко! – откуда-то на голове у Сумки взялась шапка-ушанка со спущенными ушами, а кругом плывет по каналам мусор, непотребность – лепота-а! Сумка в ушанке честно пытается наслаждаться – получается плохо, а тут еще промокший с головы до пят гондольер, с ненавистью глядя на Сумку, спрашивает:
– Спеть?
– Не надо, – ответил Сумка.
Симон очень смеялся.
В общем, мир существовал в таких вот картинках.
Сам же Симон безвылазно жил в Питере, но родился, по воле случая, в южном городе Райске, куда приехали его родители, подчинившись когда-то приказу Родины и велению сердца (это чудесным образом совпало). В Райске было вечное лето (нет, наверное, была и зима, но память не приобщила ее к делу).
…Каждую ночь за Симоном являлся трамвай – дзинькал, тринькал – и увозил его в Райск, где сны заботливо, как власти города Брюгге, расселяли жителей по домам, до краев наполняли песочницы, раскачивали качели…
Он помнил точно, что звали ее каким-то драгоценным камнем (Рубин? Изумруд?..)… Смуглая, цвета кофейных зерен, она сидела в парке и ела жердели. Отрок Симон глядел ей в рот, не в силах оторвать взгляда от ее коричневых губ и оранжевых ягод.
– Хочешь? – спросила она и протянула ему дикий абрикос.
Симон хотел, но не взял.
Жизнь состояла вот из таких неосуществленных желаний.
Потом ее кто-то позвал (Агат? Бирюза?), и она поспешила на зов. Все. И ничего красивей ее имени, оранжевых пятен жерделей и тонких щиколоток, увенчанных браслетами, в жизни Симона не было.
С тех пор Симон всегда глядел на женские щиколотки: оказалось, что тонкие щиколотки – большая редкость.
Как же ее все-таки звали?.. Симону хотелось вспомнить. Как заветное слово: скажешь – и дверь откроется. А там…
А что, кстати, там?..
И была суббота, и Симон смотрел в окно, и Симону было грустно.
Он включил телевизор: шел английский «Онегин», и Симон уселся смотреть. Но не сдюжил. И дело было даже не в том, что это был не Пушкин, а в том, что это было не кино. Но актер был хорош. Лицом. И лица было жаль. Татьяна тоже была бы хороша, если бы была не Татьяной: Симону она показалась слишком дородной. И когда мечтательная Татьяна (Ларина!) спросила у Онегина: вы вчера серьезно говорили про оброк? – Симон не выдержал и выключил телевизор.
– А почему ты, кстати, решил, что Татьяна худая?! – с вызовом спросила чрезвычайно упитанная Вера Петровна.
– Не худая, а тонкая.
– Какая разница?
– Разница в отношении.
Вера Петровна пожала плечами:
– Ну хорошо, почему ты решил, что Татьяна тонкая?
– Это не я решил, а Пушкин: «…и утренней зари бледней…»
– Ну и что? – не сдавалась Вера Петровна. – Почему при этом она не может быть полной?
Симон взорвался:
– Ну, если полная и при этом бледная, то очень больная!
– Что ты имеешь в виду? – вспыхнула Вера Петровна.
– Только то, что я сказал, – ответил Симон, спеша к выходу, дабы опередить поминание Верой Петровной всуе покойного мужа-офицера, каждый раз переворачивающегося, как казалось Симону, в гробу.
Симон решил пройтись. По дороге он думал о том о сем, о времени и о себе, и на самом интересном месте своих размышлений наткнулся на толпу, перегородившую ему путь.
– А что случилось? – спросил Симон.
– Мужик из окна вывалился, – ответил кто-то.
– Или помогли ему вывалиться, – добавил другой.
На асфальте был разбросан фарш, Симон обратил внимание. Мужик, значит, за фаршем ходил, котлеток хотел нажарить. Да вдруг передумал, сказал: а ну его к черту! – и сиганул из окна. Гамлетовский вопрос не осилил. Или осилил. И выпал. Или помогли ему выпасть. Из-за фарша этого. Отдай фарш! – не отдам. Отдай! – не отдам. И мент аккуратненько, в перчатках, этот фарш в пакет собирал. Уместно ли? – осуждал Симон: да черт с ним, с фаршем, до фарша ли тут?
– Это мозги, – сказал кто-то рядом.
– Какие мозги? – не понял Симон.
– Его мозги. Мужика.
До Симона дошло. Потянуло к рвоте. Симон огляделся – люди стояли спокойно, никого не рвало. Привыкли? – страшно подумал Симон. И его вырвало.
– Ненормальный! – сказали рядом.
– Да пошли вы!.. – ответил Симон нормальным – ответил, правда, наутро, обращаясь к обоям. Чтобы он ответил вчера, надо было обидеть его позавчера: Симон был крепок национальным задним умом.
Плохо, плохо было Симону с нормальными. Какая-то хроническая неадекватность.
А ночью он снова катался в трамвае, и тихий голос ласково звал: Лиля, Лиля!..
Лиля? – удивился утром Симон. – Почему Лиля? И вспомнил.
Звали его Темой.
Маленький даун плакал, сидя на скамейке во дворике Дома малютки, и проходивший мимо Симон не выдержал:
– Он плачет!..
– Он все время плачет, – сказала няня.
– Почему?
– Болен, – ответила няня и, взяв малыша на руки, вдруг ласково позвала: – Ли-ля, Ли-ля!..
– Это девочка? – удивился Симон.
– Нет, это Тема.
– Почему же вы зовете его Лилей?
– Я не его зову – я зову его хорошее воспоминание, – ответила няня. – Он перестает плакать и всегда улыбается, когда мы говорим ему: Лиля, Лиля.
И малыш действительно перестал плакать, улыбнулся, прислушался.
– А кто это – Лиля?
– Воспитательница, она очень любила Тему, и он это помнит.
– А где она?
– Вышла замуж, уехала.
Симон поглядел на Тему. Какой-то сбой хромосом, и на свет явилось дитя, оплакивающее свою жизнь. И только имя утраченной Лили – воспоминание о счастье! – несло ему радость и утешение.
– Лиля, Лиля!..
Симон поглядел в окно. Состояние души совпало с состоянием природы, состояние природы – с музыкой, и музыка была права.
И Симон подумал, что даже не может вспомнить имени, чтобы позвать… Агат, Агат!.. Лиля, Лиля!.. Нет, не откликалось.
Может, поехать в Райск?.. – подумал Симон. Но нельзя дважды вступить в одну и ту же реку – чревато: можно вступить во что-то другое. Во что всегда вступает Симон, заглядевшись на небо. Да и потом – нужны деньги. А откуда у интеллигентного человека могут быть деньги?
Симон жил плохо. И это было хорошо. Потому что, если бы Симон жил хорошо, ему было бы еще хуже: быть счастливым недостойно, считал Симон. Если есть Тема и нет Лили. Если есть мозги на асфальте и нет за это вины.
Как и миллионы сограждан, Симон жил эмигрантом в своей отчизне, повернувшейся на переломе эпох к Симону задом, а к людоедам передом, и даже перчатка у Симона, как у эмигрантов Набокова, была всегда овдовевшая.
Нет, поначалу Симон тоже поволновался, повибрировал душой с обществом, поборолся за права и свободы – оказалось, что боролся за права людоедов, – и отошел в сторону. Открыл книгу и стал читать. «Дай руку, читатель!» – говорил Симону Набоков, и Симон протягивал ему свою белую нежную руку и уходил за ним прочь – туда, где весна, где Фиальта, где облако, озеро, башня…
Но жизнь готовила Симону утешительный приз.
И свалилось на Симона богатство: наследство от Греты. Не бог весть какое, но для человека с воображением – достаточно.
Симон всегда отличался остротой восприятия мира, но острота восприятия денег Симону была чужда. А тут он ее воспринял. И почувствовал во рту сладковатый привкус каштанов.
Париж! Конечно, Париж. «Париж, что скажешь, Париж? Париж, скажи, что я люблю».
А может, Брюгге? – мечтал Симон. Город-музей. Старина. Стык вечности и времени. Интересно.
– Лучше Греция! – помогала мечтать Симону Вера Петровна.
Может, и Греция… или – Амстердам?..
О, выбор – Симон понаслышке, из литературы, знал, что это большое искушение. И теперь Симон искушался.
Будучи человеком книжным и хорошо зная из классики о столкновении мечты и действительности, причем не в пользу первой, Симон видел эту жизнь как Пикассо: сразу с трех сторон – спереди, сбоку, с затылка. И мог предположить результаты. И Симону было страшно: «изменишь облик ты». Симон не боялся зря потратить деньги – он боялся утратить мечту. Ведь что такое жизнь? – утрата желаний.
Сначала пропадает желание есть песок. (Симон, выплюнь немедленно, тебе говорят!) Стоять по колено в луже и шлепать, шлепать по ней – красота-а (а почему нельзя? нет, ну вы хотя бы объясните!)… Есть снег и такие аппетитные сосульки (тоже нельзя? а что можно?). Потом пропало желание вырасти и безнаказанно съесть сто порций мороженого. На, Симон, ешь, уже можно, никто не скажет, что нельзя, чего стоишь, глупый?
Желаний не осталось почти. Разве что вспомнить то драгоценное имя и позвать: Изумру-уд! Топа-аз!.. (Нет, не то, не то: не откликалось.)
В конце концов Симон рассудил так: а зачем я поеду в Париж? Вдруг дождя не будет, засуха, каштанов неурожай, да мало ли. Пожалеешь, что не поехал в Амстердам.
В Амстердаме тоже все будет не так, это ж известно. Задерется подол, обнажится испод, и Симон прочтет неприличные слова. А неприличные слова он может прочесть и на стенах Северной Венеции, не выходя из подъезда.
В Брюгге поедешь – статистов не завезут, забастовка водителей, и Симона встретит мертвый, как латынь, город.
Кстати, о латыни!
И был у Симона друг.
Друг жил в Древнем Риме. Он эмигрировал туда бесповоротно и окончательно, как только страна сыграла в третий заход гимн Александрова – Михалкова, и обратно не возвращался. Древний Рим находился рядом, на 7-й линии, в доме с кариатидами, на третьем этаже: обшарпанная дверь, за дверью горы книг, за книгами Егор.
…Ах, как хорошо, когда совсем плохо, взять да позвонить Егору и спросить: что делаешь, Егор?
А он ответит:
– Гиппократа читаю.
Или:
– Высчитываю параллаксы звезд.
Вот такой Егор. Все деньги считают, а он – звезды.
Иногда Симону хотелось спросить: а как он такой сохранился? Что ел, что пил? – может, это важно? Симон знал, что временами ничего не ел и ничего не пил. Может, это важно?
Еще Егор изучает мертвые языки, которые никогда не умрут, пока на них кто-нибудь говорит (например, Егор). Пишет книги о канувших в Лету цивилизациях и подбирает на улице всех умирающих собак. Такое впечатление, что все бездомные собаки Васильевского острова нарочно идут умирать на глазах у Егора, ну просто караулят его.
Симон знал, что, когда будет совсем плохо, он тоже пойдет умирать на глазах у Егора: подберет. Как двух китайских бизнесменов.
Шли себе по улице бездомные китайцы, маленькие такие, худенькие, никому до них не было никакого дела, кроме Егора. Нет, Егор, быть может, тоже с удовольствием прошел бы мимо, но! Личная ответственность перед чужой бедой называется. Дар Божий. (Который очень смахивает на проклятие.)
И Егор привел китайцев к себе, оставил жить. Жили они год, потом ушли, заплатив, как водится, черной неблагодарностью. (Но не заплатив при этом по счетам за телефонные переговоры.) С тех пор Егор подбирает только собак.
Однажды Егор подарил Симону свой авторский «Звездный атлас» и сказал:
– Очень удобен в быту.
Вот так, варит Симон там, стирает, раз – и глянул в атлас: где там моя счастливая звезда, чай, погасла? Действительно очень удобно. В быту.
Блажен, кто верует. Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые. Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, – ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный Егор!..
Будь на то Симонова воля, он бы сегодня же всех блаженных причислил к лику святых. Как Ксению Петербургскую. А что? Егор Петербургский. Звучит. И все собаки, и звезды будут на его, Симоновой, стороне.
Егор никогда не видел Древнего Рима, но он его представлял. И современного Рима Егор тоже никогда не видел, но тоже его представлял. Егор жил представлениями, как и Симон.
Друг написал много книг о Древнем Риме, а Рима отродясь не видал – справедливо ли это? И Симон стал думать своей хорошей головой. И придумал.
Значит, жил Егор на соседней линии. Между линиями великий Петр мечтал, чтобы текла вода. Предполагалось, что Симон будет плыть к Егору в гондоле, как Сумка в Венеции, но жизнь распорядилась иначе, и Симон шагал по асфальту, с удовольствием предвкушая его, Егорову, радость.
– Хочешь в Рим? – с порога спросил Симон.
– Нет, – с порога ответил друг.
Симон опешил:
– Как – нет?
– А зачем? – спросил Егор.
Симон растерялся:
– Как – зачем? Пишешь книги о Древнем Риме, а сам Рима никогда не видал!
– Так я ж о Древнем Риме пишу, – возразил друг. – Ты что, билет в машину времени мне предлагаешь?
– Да какая разница! – Симон горячился. – Колизей тот же!
– Колизей тот же, – согласился Егор. – А письмена новые: «Здесь был Жорик».
– При чем тут Жорик! – не сдавался Симон. – Съездил бы, увидел – еще лучше бы книгу написал.
Егор улыбнулся:
– Тысячи людей каждый день летают в Рим, а пишут не лучше. Они вообще книг не пишут. И не читают. Чтобы верить в Бога, необязательно Его видеть.
Как все за мечту свою держатся, однако, – подумал Симон.
– Так не поедешь?
– Нет.
– Ну ладно, – огорчился Симон.
– Слушай. – И Егор ласково взглянул на друга: – У меня к тебе просьба: возьми собаку!
Симон рассмеялся:
– Это уже было: Чехов, четвертый том, «Дорогая собака».
– Нет, я серьезно, возьми!
– Опять подобрал?
– Потерялась, – кивнул Егор. – Но никто не ищет. Породистая собака, возьми!
– Оставь себе, – разрешил Симон.
– Не могу, – вздохнул Егор. – Это бультерьер, собака-убийца: она моих собак перегрызет.
– Трогательно, – заметил Симон. – Так пусть она лучше перегрызет меня?
– Она еще маленькая, щенок.
– Но она же вырастет!
– Она в наморднике.
– Егор!.. – И Симон опять рассмеялся. – Ты ненормальный. Я обожаю тебя.
– Спасибо, – ответил Егор.
Вернувшись домой, Симон постучался к художнику:
– Хочешь в Европу?
– Опять? – испугался художник. – Да я оттуда едва ноги унес!..
– Если ты художник, то тебе нужны впечатления, – настаивал Симон.
– Если ты художник, – не сдавался сосед, – то тебе хватит и окна: вон Вермеер всю жизнь рисовал окно – и ничего, люди довольны.
Симон постучался к Вере Петровне.
– Вам нужны деньги? – спросил Симон.
– Да как ты смеешь?! – размечталась Вера Петровна, вообразив, что Симон делает ей непристойное предложение, покушаясь на ее честь. – Да я вдова офицера!.. Да я…
«Дура ты», – идя к себе, думал Симон.
Никому не нужны деньги, недоумевал Симон, сам себе не верю.
Он снова заходил к Егору – трижды получил отказ, вновь стучал в дверь художника – безрезультатно.
А может, все же поехать в Райск?.. Город моих снов? Но этого города нет, он остался у Симона внутри: «Во мне самой, во мне самой – узнаешь ли меня?» К тому же в Райск он ездит и так, причем каждую ночь и совершенно бесплатно.
Симон метался. Перестал спать по ночам, трамвай не являлся по расписанию, все полетело в тартарары.
И однажды Симон решился. Взял паспорт, деньги и двинул в турфирму.
В турфирме его уже знали. И уже хотели куда-нибудь отправить: так он всем надоел. Как на грех, Симон поспел аккурат к обеденному перерыву. Он потоптался на месте, поглядел на часы, почесал свою красивую прическу…
И пошел Симон по базару посмотреть кой-какого товару. А навстречу ему Балда – идет, сам не зная куда.
И Балда ему говорит:
– Ну и денек сегодня! Ну просто светопреставление!.. Или карнавал будет?
– Вы меня спрашиваете? – удивился Симон.
– Нет, это вопрос, так сказать, риторический. – И Симону понравилось в устах обшарпанного незнакомца это литературное слово.
– А осмелюсь ли, милостивый государь мой, обратиться к вам с разговором приличным? – весело спросил Балда, и что-то показалось в нем Симону знакомым.
Симон, стесняясь, стал искать по карманам мелочь.
Балда с достоинством отвел руку Симона с рублем, покачал головой и с укором сказал:
– Вы меня не поняли, сударь. Я чувствительного и образованного человека ищу…
– Извините, – покраснел Симон, приятно удивленный антикварностью речи незнакомца, похожего ликом на дворянина, но обедневшего. Но – дворянина. Но – обедневшего. Но – дворянина.
Незнакомец тем временем распахнул плащ, и Симон узрел у него за пазухой бутылку водки.
– Не понял, – растерялся Симон.
– Не обижайтесь, сударь, я хотел вам поведать историю… Не откажите в удовольствии пригласить вас на трапезу.
– Я не пью, – виновато сказал Симон.
– Извините, – незнакомец запахнул плащ. – Но я не нашел предлога подойти к вам. У вас такое хорошее лицо.
«Как у Онегина, – подумал Симон. – И лица жаль».
– А зачем вам мое лицо? – спросил Симон.
– Сейчас объясню. Вам говорили, что вы похожи на Бальзака? Мой любимый писатель, представьте, да. Я как увидел вас!.. Сударь, может, пива?
А почему бы не выпить пива? – вдруг подумал Симон.
– Только я куплю, – сказал Симон.
– Хорошо, – согласился незнакомец, – но сначала выпьем-ка это. – И незнакомец вновь распахнул плащ.
– Все свое ношу с собой, – усмехнулся Симон, узрев под плащом незнакомца и пиво.
– Omnia mea mecum portо, – перевел на латынь Балда, опять приятно удивив Симона, тем и купив его с потрохами. «А жить интересно!» – решил Симон.
Они уселись на скамейку, глотнули пива, и незнакомец сказал:
– Чудная история, сударь. Вы позволите вас так называть?
Симон позволил.
– Пью, ибо сугубо страдать хочу. Бедность не порок, это истина. Знаю я, что и пьянство не добродетель, и это тем паче. Но нищета, милостивый государь, нищета – порок-с, – так, кажется, начинал свою исповедь Раскольникову Мармеладов?..
Симон вздохнул с облегчением: ну конечно же! Мармеладов!..
– Я не Мармеладов, я только учусь, – продолжал незнакомец. – И я не буду сейчас укачивать вас историей своей жизни, хотя она занятна, поверьте, а расскажу вам случай, который произошел со мной давеча… Сижу я, значит, в кафешке, очень приличной, кстати, там даже барышни мороженое едят, и не только барышни, – таинственно подмигнул не-Мармеладов. – Пью, значит, пиво, не чуя беды, когда вдруг за столик ко мне присели – в смысле, спустились с небес! – защебетав, две девушки – это я по голосам определил, погруженный еще душой и зрением на дно бокала. Осушив его, я поднял глаза и… остолбенел! Вы не поверите, сударь, но это чистейшая правда: передо мной сидели Пушкин и Гоголь.
«Сколько ж, однако, ты выпил!» – подумал Симон, но вежливо промолчал.
– Да-с, Пушкин и Гоголь! – насладившись эффектом, продолжил не-Мармеладов. – И вы поймете мое смятение, сударь, если узнаете, что это были не просто Пушкин и Гоголь, а Пушкин и Гоголь в женском обличье!
А жить интересно! – с удовольствием опять подумал Симон.
– Я зажмурился, как полагается в таких случаях. – И не-Мармеладов показал Симону, как он это сделал. – Покрутил головой в надежде стряхнуть дурман и как-то урезонить расшалившуюся действительность, но тщетно: классики не исчезли – напротив, как ни в чем не бывало ели пирожное со сливками.
Тогда я строго сказал (а я всегда после пива бываю очень строг):
– Девочки, вы кто?
– А вы? – с вызовом спросила девушка справа: открытый лобик, косой пробор, длинненький острый носик и, если приглядеться (и даже если не приглядываться!), усики над губкой; и все аккуратненько так, по-женски, тонкой кисточкой, невыразимо!..
– Я? – сказал я. – Ну, тогда я – Кюхельбекер.
Классики рассмеялись.
– Не похож, – сказала другая – смуглая, кудрявая и юная, как Пушкин в лицее.
– Да? – сказал я. – Ну, тогда – Анна Керн.
Классики опять рассмеялись: настроение, значит, хорошее.
– Что? – говорю. – Тоже не похож?
– Ну, не очень, – ответила Пушкин.
– А вот вы – так о-очень!.. – говорю я.
– Что – о-очень? – передразнила меня Гоголь.
– Похожи, – отвечаю я.
– На кого? – спросила Пушкин.
– Да на самих себя.
Великие писатели посмотрели друг на дружку и усмехнулись.
– Очень остроумно, – сказало солнце русской поэзии и откусило пирожное, измазавшись сливками.
Я опять пропустил бокальчик, закусил для смелости другим и так прямо (а я человек прямой!) заявляю:
– Я узнал вас: вы – Пушкин, а вы, конечно, Гоголь!
Классики расхохотались, притворно бурно, а пуще Гоголь, смущенно прикрывая усики над губкой.
– Жизнь, значит, вечна? – продолжаю я. – Душа в заветной лире ваш прах пережила…
– Вы сумасшедший? – спросила меня Гоголь и, обернувшись к подруге, сказала: – Нам пора, Шурочка.
– Идем, Ника, – ответила Пушкин.
Заметьте, Ника и Шурочка! А? Каково?! Как вам понравится эта история, сударь?
– Очень нравится! – искренне ответил Симон.
Я, значит, за ними, мол, коль посчастливилось, такая честь, сподобился и все такое, позвольте вас спросить… А Пушкин мне орет:
– Отстань, теребень кабацкая! – и тростью, тростью!..
– А трость-то откуда? – удивился Симон.
– А догадайтесь с третьего раза.
– Признайтесь, вы все это выдумали, – наслаждался Симон.
– А это откуда? – И не-Мармеладов указал на свой лоб с шишаком.
«Да мало ли…» – подумал Симон.
– Так я к чему все это, – задумчиво произнес не-Мармеладов. – Пушкин, Гоголь, едва очухался, а тут вы – Бальзак. Прям серия «Живая классика». Верьте, верьте мне, сударь, грядет конец света: природа зациклилась, повторяется, ничего не может придумать лучше. Конец света близится.
– А чем вы занимаетесь? – Симон не чаял души в незнакомце.
– Э-э!.. чем я только не занимаюсь!.. Мечтаю в основном. Грежу. Василеостровский мечтатель!.. Но жизнь, как известно, не жалует мечтателей. Помните, у Чехова: «И куда только не заносит нелегкая интеллигентного человека!»? Про меня сказано.
– Ясно, – сказал Симон, хотя ему было не совсем ясно.
– Лохов дурю, – пояснил не-Мармеладов.
– Каких лохов? – не понял Симон.
– Да всяких, кто попадется. Ленин дурак был, – вдруг сказал не-Мармеладов. – Уничтожил всех богатых, а надо было уничтожить всех бедных – и никаких проблем. Вы согласны со мной, сударь?
– Вопрос философский, – уклонился Симон.
– Ваша правда, – подхватил не-Мармеладов. – Именно что философский. Конец света близится, сударь мой, не знаю даже, успеем ли еще выпить. Ну, твоя очередь, господин хороший, бежать за пивом. Обещал.
Симон поспешно двинулся к киоску. Фруктов бы купить, что ли, подумал Симон и, заняв очередь за пивом, пошел по рядам. Ряды пестрели неопознанными предметами, снова попались на глаза заморские каштаны – Симон загляделся. Сколько? – спросил Симон и полез за кошельком.
Карман был пуст.
Симон испугался, снова испугался, возникло острое желание присесть, расстегнуть ворот, выразить невыразимое – и Симон даже забыл о незнакомце. Вспомнил, бросился назад, к скамейке…
Скамейка была пуста.
Симон вернулся домой, поставил на плиту чайник, включил радио, и радио поведало Симону какую-то чеховскую историю о том, как жители города Энска срезают провода на столбах и сдают их в пункты приема цветного металла и по этой причине город Энск погружен в темноту. Власти повесили новые провода, и новые провода граждане сняли и сдали туда же. Живем в темноте, жаловались граждане Симону (почему-то Симону!). Симон добросовестно внимал и не знал, чем помочь идиотам.
Потом радио сообщило Симону о катастрофе в европейском курортном городе, где погибли люди, имевшие намерение скатиться на лыжах с горы, а не сгореть в фуникулере, но сгорели.
И Симон с отчаянием подумал, что погибли самые лучшие – здоровые и богатые, а больные и бедные остались жить на 6-й линии Васильевского острова и на 7-й. И Симон пошлепал на 7-ю.
– Хорошо, что зашел! – обрадовался Егор. – Говоришь, лишние деньги у тебя?
– Были. – И Симон рассказал.
– Да он у тебя и украл! – воскликнул Егор.
– Кто?
– Да твой Балда, не-Мармеладов, кто ж еще. Василеостровский мечтатель, блин!..
– Да ты что!.. – оскорбился Симон.
– Ты безнадежный, – махнул Егор рукой. – Ну просто лох.
Симон вздрогнул.
И тут до него дошло.
«Лохов дурю». Честно сказал. В лицо. Лохов. А кто Симон есть? Лох. Симон рассмеялся, покачал головой, снова рассмеялся. Надо же, а какое представление устроил – тут и Чехов тебе, и латынь, и Гоголь, и Пушкин… Да за такое представление и денег не жаль! Дорогого стоит. Жить интересно.
– Значит, денег нет… – вздохнул Егор.
– Нет, – подтвердил Симон.
– Жаль, – сказал Егор.
– А что, надумал в Рим поехать?
– К черту Рим. Бизнесом решил заняться. С одним приятелем. Очень порядочным человеком.
– Ну, для этого тебе мерзавец нужен, а не порядочный человек, – заметил Симон. – С порядочным прогоришь.
– Ну, мерзавец быстро найдется, за этим дело не станет.
– А бизнес-то какой?
– Книги издавать.
– Хорошее дело, – согласился Симон.
– Да, – подтвердил Егор. – Детективы. Этакие пособия для киллеров.
– Не понял, – признался Симон.
– А что тут непонятного?
– Решил стать негодяем? Это непросто интеллигентному человеку.
– Непросто, но как там в песне поется: мечтать, надо мечтать детям орлиного племени!..
– Ты шутишь? – с надеждой спросил Симон.
– Ничуть.
– Белены объелся?
– Я еще сегодня ничего и никого не ел.
Симон молча смотрел на друга. Три кита, на которых стоит остров, расползлись в разные стороны, и почва ушла из-под ног. Атланты под балконами сплюнули, и балконы рухнули на бальзаковскую прическу Симона.
– А как же Древний Рим?.. – спросил Симон.
– Древний Рим мертв. Да и кому он нужен, если честно?
– Мне.
– Ну так ты и пиши о Древнем Риме.
– И тебе!
– Мне деньги нужны – собак кормить. Все, дело решенное. И кстати, принимаем тебя в авторы. А что? Давай попробуй. С твоим-то багажом!.. Только предупреждаю: никакой литературы в тексте – вещь испортишь. Все на уровне «мама мыла раму». Не более того.
– Да я такое дерьмо читать не могу – не то что писать!..
– Гордыня! – поморщился Егор.
Симон пытливо глядел на друга, но Егор был серьезен.
– Ты попадешь в ад, – сказал Симон.
– Ну знаешь!.. – усмехнулся Егор. – Это дело такое: попадешь в православный рай – не минуешь католический ад, попадешь в католический рай – гореть тебе в мусульманском аду. Безнадежно.
Помолчали.
– Ну, заработаешь денег, дальше-то что?
– Счастье.
– Счастье – это состояние души.
– Вот именно: заработаешь денег, сядешь в самолет, прилетишь на какие-нибудь Канары, ляжешь на песок – и такое состояние души – доложу я тебе!..
– Знаешь, – сказал Симон. – У меня чувство, что меня обокрали.
– Верное чувство, – согласился Егор.
– И знаешь кто?
– Знаю, не-Мармеладов.
– Нет, ты, – устало сказал Симон. – Не-Мармеладов, можно сказать, заработал. А ты меня обокрал.
Дома Симон постучался к художнику.
– Что делаешь? – спросил Симон. – Окно рисуешь?
– Фильм по видику смотрю.
– Про что?
– Про бедных, больных, дурных и несчастных. Хочешь посмотреть?
– Нет, – ответил Симон. В душе зияла озоновая дыра.
…Но свято место пусто не бывает, и ночью за Симоном приехал трамвай – дзынькнул, фыркнул и покатил по улицам, щедро усыпанным оранжевыми пятнами жерделей, и из окна их старого дома вдруг показалась Грета, замахала Симону рукой, протянула корзину – сливы, Симон! сливы! красивые, как алмаз!.. алмаз! алмаз! – кричала Грета, причем как-то странно произнося это слово – с мягким «л» и глухим «з», – и Симон недоумевал: при чем тут алмаз? какой алмаз? – и проснулся.
Сон разволновал, растревожил, к чему бы это? – подумал Симон и вдруг понял: алмаз! Да-да, конечно, алмаз!..
Звали ее Альмас.
Симон улыбнулся.
– Альмас, Альмас!.. – позвал Симон. И прислушался.