И вновь в Москве, на Поварской

В конце лета 1827 года Лермонтов с бабушкой теперь уже надолго приехали в Москву. Елизавета Алексеевна захотела проконсультироваться с московскими врачами относительно продолжения лечения Михаила серными водами Северного Кавказа. Поначалу они ненадолго поселились у Мещериновых, что жили на Трубной улице, а затем Елизавета Алексеевна сняла квартиру в доме гвардии прапорщицы Е.Я. Костомаровой на Поварской (здание не сохранилось, на его месте нынче – дом № 26).

Старинная московская улочка Поварская, возникшая на месте одноименной царской слободы, была окружена, под стать своему названию, гроздью колоритных переулков: Хлебный, Ножовый, Скатертный, Столовый, Чашников… Здесь маленький Мишель Лермонтов начал постигать географию Москвы.

Тихая, уютная Поварская со своими небольшими, по-настоящему московскими усадьбами завидно отличалась от той же Тверской с ее непомерно высокими расценками на съемные квартиры. Не зря же здесь в детстве некоторое время жил А.С. Пушкин – семья великого поэта не отличалась особым богатством и часто странствовала по Москве в поисках жилья, сдаваемого по более приемлемой цене.


А.З. Зиновьев


Какой увидел Лермонтов Москву? Своих впечатлений он нам не оставил, но зато есть любопытные заметки Виссариона Григорьевича Белинского, приехавшего в 1829 году в Первопрестольную из своего Чембара, где также прошло его детство, поступать в университет. Имение родителей Белинского находилось в том же уезде, что и Тарханы. Будущий великий критик русской литературы проделал почти тот же путь в Москву, что и Лермонтов, за тем исключением, что город он увидел впервые.

В «Журнале моей поездки в Москву и пребывание в оной» Белинский пишет: «Поутру, часов в 8, мы приехали в Москву. Еще вечером накануне нашего в нее въезда, за несколько до нее верст, как в тумане, виднелась колокольня Ивана Великого. Мы въехали в заставу. Сильно билось у меня ретивое, когда мы тащились по звонкой мостовой. Смешение всех чувств волновало мою душу. Утро было ясное. Я протирал глаза, старался увидеть Москву и не видел ее, ибо мы ехали по самой средственной улице. Наконец приблизились к Москве-реке, запруженной барками. Неисчислимое множество народа толпилось по обеим сторонам набережной и на Москворецком мосту. Одна сторона Кремля открылась пред нами. Шумные клики, говор народа, треск экипажей, высокий и частый лес мачт с развевающимися разноцветными флагами, белокаменные стены Кремля, его высокие башни – все это вместе поражало меня, возбуждало в душе удивление и темное смешанное чувство удовольствия. Я почувствовал, что нахожусь в первопрестольном граде – в сердце царства русского…

Мы поворотили направо и через ворота каменной стены, окружающей Китай-город, въехали в Зарядье. Так называются несколько улиц, составляющих часть Китая-города. Сии улицы так худы, что и в самой Пензе считались бы посредственными, и так узки, что две кареты никоим образом не могут в них разъехаться. При самом въезде в оные мое обоняние было поражено таким гнусным запахом, что и говорить очень гнусно…

Иногда идешь большою известною улицею и забываешь, что она московская, а думаешь, что находишься в каком-нибудь уездном городе. Часто в этих улицах встречаешь превосходные по красоте и огромности строения, а между ними такие, какие и в самом Чембаре почитались бы плохими и которые своею гнусностию умножают красоту здания, возле которого стоят. <…> Вообще, во всей Москве улицы узки. Самая широкая едва ли может равняться с чембарскою. Часто попадаются переулки такие гнусные, что и в самых концах Пензы невозможно таких найти».

Белинский, как видим, сумел разглядеть Москву с разных углов зрения: и с парадного подъезда, и с черного хода.

Но все же устоять перед Белокаменной будущий великий критик не смог: «Хотя Москва сначала и не нравится, <…> чем более в ней живешь, тем более ее узнаешь, тем более ею пленяешься. Изо всех российских городов Москва есть истинный русский город, сохранивший свою национальную физиогномию, богатый историческими воспоминаниями, ознаменованный печатию священной древности, и зато нигде сердце русского не бьется так сильно, так радостно, как в Москве».

Завершаются московские заметки на приподнятой ноте: раздумья по поводу памятника Минину и Пожарскому на Красной площади звучат вдохновенно и поэтически, выдавая в их авторе призвание критика, будущего «неистового Виссариона»:

«Когда я прохожу мимо <…> монумента, когда я рассматриваю его, друзья мои, что со мною тогда делается! Какие священные минуты доставляет мне это изваяние! Волосы дыбом подымаются на голове моей, кровь быстро стремится по жилам, священным трепетом исполняется все существо мое, и холод пробегает по телу. «Вот, – думаю я, – вот два вечно сонных исполина веков, обессмертившие имена свои пламенною любовию к милой родине. Они всем жертвовали ей: имением, жизнию, кровию. Когда отечество их находилось на краю пропасти, когда поляки овладели матушкой Москвой, когда вероломный король их брал города русские, – они одни решились спасти ее, одни вспомнили, что в их жилах текла кровь русская. В сии священные минуты забыли все выгоды честолюбия, все расчеты подлой корысти – и спасли погибающую отчизну. Может быть, время сокрушит эту бронзу, но священные имена их не исчезнут в океане вечности. Поэт сохранит оные в вдохновенных песнях своих, скульптор в произведениях волшебного резца своего. Имена их бессмертны, как дела их. Они всегда будут воспламенять любовь к родине в сердцах своих потомков. Завидный удел! Счастливая участь!»[48]

Белинский был всего на три года старше Лермонтова, и потому их ощущения довольно близки по своей красочности и восприятию. Добавим также, что в Кремле Лермонтов мог видеть и трофейные французские орудия, собранные там числом почти что до тысячи, и восстанавливающийся Арсенал, что приказал разрушить маршал Мортье перед бегством его армии из Москвы.

Загрузка...