Глава 2 Проблемы источниковедения в трудах А.Г. Кузьмина

А.С. Королев



Рубеж 1950–1960-х гг., когда происходило формирование А.Г. Кузьмина как ученого, был особым временем в советской исторической науке. Исследователи устали от недавно господствовавшего догматизма. Всех охватила жажда факта, желательно нового факта, получить который можно было только из источника – нового или по-новому прочитанного. Сама жизнь, кажется, подтверждала возможность этого. В 1951 г. в Новгороде была найдена первая берестяная грамота, потом их находки пошли одна за другой (в археологический сезон 1951 г. – 10 грамот, в 1952 г. – уже 73) [1, 57]. На глазах рождалось новое направление в исторической науке. Учитель А.Г. Кузьмина академик М.Н. Тихомиров активно способствовал пробуждению интереса к поиску новой информации о прошлом. Именно по его инициативе, с его участием возникла Группа по изданию Полного собрания русских летописей Института истории АН СССР, в 1960-х гг. вышло репринтное переиздание ПСРЛ, начался значительно ускорившийся выпуск новых томов. А в 1962 г. начинается публикация «Истории Российской» В.Н. Татищева, не издававшейся с XVIII в. Издание готовилось под редакцией А.И. Андреева (не дожившего до выхода первого тома) и все того же М.Н. Тихомирова. В известной степени поиск новых источников привел и к созданию в 1969 г. усилиями В.Т. Пашуто в Институте истории АН СССР сектора «Древнейшие государства на территории СССР», задачей которого было не только изучение наиболее ранних государственных образований Восточной Европы (прежде всего Древнерусского государства), Юго-Восточной Прибалтики, Кавказа, но и систематическая работа над полным сводом зарубежных источников по истории этих регионов. Любопытно, что мнение Археографической комиссии о «желательности приступить к работе по подготовке к изданию памятников византийских, западноевропейских и арабских, имеющих отношение к древнейшей истории Руси» было доложено на заседании сотрудников Отделения общественных наук АН СССР еще в 1929 г. [2, 8], и только в 1960-х гг. дело сдвинулось с мертвой точки.

И М.Н. Тихомиров как исследователь, и те интересы, которыми жил академик в начале 1960-х гг., оказали на А.Г. Кузьмина огромное влияние, во многом определив направление его научных изысканий. Готовя к изданию первый том труда В.Н. Татищева, М.Н. Тихомиров написал вступительную статью, в которой решительно выступил в защиту научной репутации первого русского историка. В середине XX в., разумеется, мало кого, кроме историков, занимавшихся XVIII в., интересовало мнение В.Н. Татищева по поводу описываемых им событий, скажем, XI–XIII вв. Необходимо было прежде всего «дать себе отчет в том, действительно ли В.Н. Татищев пользовался такими источниками, которые до нашего времени не дошли или остаются до сих пор не найденными в архивах и библиотеках» [3, 39]. В своей статье М.Н. Тихомиров решал этот вопрос однозначно в пользу В.Н. Татищева. Он признавал «особую ценность “Истории Российской”, так как некоторые произведения, использованные Татищевым, явно погибли во время пожара в его усадьбе в селе Болдино. Их нельзя отыскать в современных древних хранилищах, в отличие от большинства исторических сочинений, использованных позднее Н.М. Карамзиным, основывавшим свои исследования на государственных архивах и библиотеках. Они погибли для науки безвозвратно…» [3, 41]. А вот «летописный свод, составленный Татищевым, дает довольно близкое понятие об этих источниках, неизвестных в настоящее время. Поэтому две книги труда Татищева, посвященные истории России в IX–XII вв., являются важнейшим первоисточником, без особого основания отбрасываемым в сторону нашими историками» [3, 52–53]. Хотя, конечно, «История Российская» «не может принадлежать к числу источников, которым можно верить без оглядки. Всякое высказывание Татищева подлежит той или иной проверке. Некоторые из этих высказываний должны быть отвергнуты, в особенности те, которые помещены в виде дополнительных рассуждений в тексте или примечаниях в “Истории Российской”» [3, 53].

А.Г. Кузьмин целиком и полностью разделял взгляды учителя на татищевские известия и тоже был полон оптимизма по поводу до сих пор «не найденных в архивах и библиотеках» источников по истории Древней Руси. Отсюда и его публикации с критикой всякого, кто подобных взглядов не разделяет. В 1961 г. в свет вышел первый том сочинения С.Л. Пештича «Русская историография XVIII века», в которой автор писал о недостоверности оригинальных известий Татищева, основанных на его «вымыслах». А.Г. Кузьмин написал статью с критикой построений С.Л. Пештича, однако статья эта содержала и размышления на тему возможности использования в исследовании «нелетописных источников» вообще, поскольку и «любой летописный свод включает в свой состав, помимо летописных записей, актовый материал, сказания, жития, предания и другие источники, достоверность которых требует той или иной проверки» [4, 217]. Общий вывод А.Г. Кузьмина сводился к заключению, что «С.Л. Пештичу не удалось доказать тезис о недобросовестности В.Н. Татищева. Для того, чтобы говорить о достоверности известий В.Н. Татищева, необходимо прежде всего выделить эти известия. Иными словами, необходимо провести сопоставление текста “Истории Российской” со всем огромным фондом летописных и нелетописных материалов, имеющихся в нашем распоряжении» [4, 218]. Обращался он и к авторитету А.А. Шахматова, который вроде бы «в последний период своей деятельности обратился к В.Н. Татищеву» и даже «надеялся из-под слоя домыслов летописцев позднейшего времени и известий самого В.Н. Татищева извлечь древнейшие летописные традиции» [4, 218].

Для самого А.Г. Кузьмина поиск этих неизвестных «летописных традиций» становится главной задачей, поскольку обретение их могло значительно пополнить наши факты из домонгольской русской истории. В дополнение к выявленным М.Н. Тихомировым неизвестным нам летописям, имевшимся у В.Н. Татищева («Раскольничий летописец», «Голицынский манускрипт», «Ростовская летопись», «Иоакимовская летопись») [3, 47–50], А.Г. Кузьмин добавил еще «и другие источники, неизвестные в настоящее время, в частности, летописи “Хрущева” и “Еропкина”, а также “Летопись Волынского” (или “Симонова” летопись), которая, возможно, имеет не меньшее значение, чем летопись “Раскольничья”» [4, 218]. Даже сама находка этих неизвестных нам летописных традиций не казалась, вероятно, ученому неразрешимой задачей. Труд В.Н. Татищева, написанный 200 лет назад и не издававшийся с конца XVIII в. ни разу, казался столь же утерянной и вновь обретенной древностью, а ведь во времена В.Н. Татищева еще можно было купить летопись «у носясчаго на плосчади» [5, 125]. М.Н. Тихомиров задал ученику и конкретное направление поисков, выделив в «Истории Российской» особую группу источников, так называемые «топографии», или, по определению А.Г. Кузьмина, «местные летописи» [4, 218]. Всего академик насчитал их у В.Н. Татищева восемь: «Московская топография», «Новгородская», «Псковская», «Сибирская», «Астраханская», «Нижегородская», «Смоленская» (существование которой Татищев только предполагал) и «Муромская» [3, 41–42]. Еще раз подчеркну, что М.Н. Тихомиров вовсе не считал все «топографии» летописями, видя, например, в «Московской» некие «сказания о Москве», в «Муромской» – сборник муромских сказаний «о Петре и Февронии, о муромском епископе Василии и пр.» (подобные сборники были распространены в XVII–XVIII вв.), а о «Сибирской» Татищев вообще говорил, что «она сочинена Станкевичем».

Углубившись сначала в изучение Симеоновской, и особенно Никоновской, летописей (в последней, как известно, содержится много оригинальных известий по истории Древней Руси, которые могли служить отражением древних летописных традиций), посвятив каждой из них по статье [6; 7], основной темой исследования А.Г. Кузьмин в конце концов избрал рязанское летописание, вероятно, мечтая отыскать неизвестную «топографию» или «летописную традицию». В 1963 г. он защитил кандидатскую диссертацию, а уже через два года (удивительно быстро для того времени) была опубликована его монография «Рязанское летописание».

По сей день книга А.Г. Кузьмина не утратила своего значения как наиболее полный свод сведений по истории Рязанского княжества. Аполлон Григорьевич включил в этот свод и летописные известия, и сведения из родословцев, и даже «припоминания» краеведов XIX в. Все эти источники, как достоверные, так и не вполне, позволили составить максимально полную подборку известий о Рязани и Муроме в древности. Особое место в книге заняли сведения, почерпнутые из «Никоновской летописи» и «Истории Российской» В.Н. Татищева, в которых, по мнению исследователя, отразились особые летописные традиции. Метод исследования А.Г. Кузьмина в этой ранней его работе прост: он видел в любых известиях летописей о Рязани и Муроме, желательно расположенных «компактно», отражение рязанского или муромского летописания, утерянного, но известия из которого отразились в иных летописных традициях. Так, по мнению исследователя, «с наибольшей полнотой известия о Муроме представлены в “Истории” В.Н. Татищева, где имеются не только отдельные сведения, но и рассказы общерусского содержания, в которых акцентируется внимание на Муроме». Эти татищевские тексты А.Г. Кузьмин считал возможным «естественно связывать с Муромской летописью, упоминаемой В.Н. Татищевым», правда, оговаривая, что «следует считаться и с возможностью того, что некоторые известия о Муроме могли быть записаны в Чернигове и позднее в Ростове или Владимире. Из некоторых недошедших сводов общерусского содержания, по-видимому, были заимствованы и многие оригинальные сведения В.Н. Татищева, хотя сами первоначальные записи восходят, возможно, к этим центрам» [8, 181].

А.Г. Кузьмин уверенно выделяет из летописей все «прорязанские» тексты, тексты с «прорязанской окраской», имеющие «прорязанский акцент», составленные «прорязанским автором» и т. д., отмечает появление в общерусских летописных сводах «волн сведений о Рязани». Вот, например, как он пишет о «Никоновской летописи»: «Известия о Рязани заимствованы Никоновской летописью, очевидно, из разных источников, многие из них оказываются сомнительными и просто недостоверными. Однако едва ли случайно, что значительная часть этих сведений выступает в летописи довольно компактными группами, и чем больше таких материалов на том или ином отрезке времени, тем больше среди них достоверных сообщений.

Первая большая группа известий о Рязани в Никоновской летописи относится к 30–50-м годам XII в. Далее в течение около двух десятилетий таких сведений почти нет. По-видимому, сообщения 30–50-х годов составляли особый источник. Очень вероятно, что большая часть этих известий записана в Рязани. Однако в Никоновской летописи они уже не содержат черт современной записи. Очевидно, в летопись они вошли не в первоначальном виде.

Известия, по-видимому, проделали долгий путь в составе общерусских летописных сводов, прежде чем попали к составителю Никоновской летописи (ее древнейшей части). Очень может быть, что первоначально рязанский источник был привлечен в какой-то свод 60-х годов XII в., в силу чего известия о Рязани и прерываются 60-ми годами. Некоторые данные позволяют предполагать, что в 60-е годы составлялся ростово-суздальский свод. С этим сводом и можно с наибольшей вероятностью связывать привлечение рязанских записей» [8, 181–182].

Иногда рассуждения могут прерываться и совершенно неожиданным заключением. Например: «Но очень вероятно и то, что в конце XII – начале XIII в. не было какой-то единой рязанской летописи. С большей вероятностью можно говорить о существовании отдельных летописцев или жизнеописаний, связанных с теми или иными князьями» [8, 182].

В конце концов выяснилось, что «особенность рязанского летописания заключается в том, что оно, по-видимому, не составляло особой традиции. В Рязани в разное время велись летописные записи, но они, вероятно, в большинстве случаев не связывались с предшествующими записями» [8, 282]. Выстроив все собранные им сведения о Рязани в хронологической последовательности, исследователь определил, что сведения эти «в древнейших из дошедших летописных традиций появляются более или менее систематически только с конца XII в. Точность и конкретность отражения событий XIII в. свидетельствуют о значительной непрерывности летописных записей в Рязани в то время. Но и в тот период они, по-видимому, не носили характера регулярных и систематических погодных записей. Можно выделить ряд групп и отдельных рассказов, имеющих, по всей вероятности, различное происхождение». Лишь с конца XIV и в первом десятилетии XV в. «налаживается регулярное ведение записей и, возможно, делаются попытки свести предшествующий летописный материал (с середины XIV в.)» [8, 282].

В этой же работе А.Г. Кузьминым была высказана мысль, в последующем игравшая важную роль во всех трудах ученого по летописанию: «Одна из главных задач исследователя в определении ценности содержания и достоверности известий – установление их тенденции. Снятие наслоения тенденциозности, как правило, выявляет ту запись или то событие, которое подвергалось искажению. Кроме того, тенденциозность сама по себе является ценным источником для выяснения воззрений тех или иных политических кругов в определенное время» [8, 284]. Мысль, можно сказать, программная, да и вообще в работе содержится много интересных частностей, но скорее всего, занимаясь исследованием периферийного летописания, А.Г. Кузьмин мечтал найти принципиально новый источник, а не просто сконструировать его из имеющихся источников. Это особенно заметно из слегка наивных сетований исследователя, что ему не удалось-таки «найти “Пронский летописец”, упоминаемый в каталоге рукописей А. Сулакадзева». И хотя «А. Сулакадзев имеет печальную репутацию фальсификатора древних рукописей <…> в его собрании были и безусловно древние и интересные рукописи». И это тем более обидно, поскольку другая рукопись А. Сулакадзева – «Летописец Рязанский от 860 до 1812 г.», по мнению А.Г. Кузьмина, «является вполне добросовестной подборкой известий о Рязани, в основе которой лежат рязанские достопамятности». А вожделенный «Пронский летописец» был даже описан А. Сулакадзевым, «заключал в себе 172 листа и был написан в 1571 г.» [8, 54–55].

Разумеется, А.Г. Кузьмин не был столь наивен, чтобы верить в возможность приобретения, как в татищевские времена, летописного источника по истории Киевской Руси, который мог бы существенно дополнить уже имеющийся в обороте набор фактов, «на площади». И все же поиски «Пронского летописца», вероятно, заставили его усомниться в неисчерпаемости запасов архивов и библиотек. Однако и после возвращения в Рязань в качестве доцента пединститута в 1964 г., и после смерти М.Н. Тихомирова (в 1965 г.) научные устремления А.Г. Кузьмина были по-прежнему направлены на поиск если не принципиально новых источников, то хотя бы принципиально нового в уже имеющихся источниках (что вполне естественно для ученого) и на споры с теми исследователями, которые, сомневаясь в достоверности того или иного источника, могли способствовать сокращению уже имеющегося объема фактов.

Реализуя это направление своей деятельности, А.Г. Кузьмин не остался равнодушным к обострившимся в середине 1960-х гг. спорам о времени создания «Слова о полку Игореве». Еще в феврале 1963 г. на заседании Сектора древнерусской литературы ИРЛИ АН СССР состоялся полуторачасовой доклад А.А. Зимина «К изучению “Слова о полку Игореве”», а в мае 1964 г. произошло знаменитое обсуждение его скандальной книги «Слово о полку Игореве» в отделении истории АН СССР. Почти все пятьдесят выступивших специалистов осудили точку зрения Зимина, доказывавшего позднее происхождение «Слова». Зимин ответил несколькими статьями, появившимися в различных научных журналах. Его покритиковали еще. Среди критиков был и академик Б.А. Рыбаков, с которым у А.Г. Кузьмина сложились теплые отношения [9, 153–176]. В целом работа А.А. Зимина была реакцией на все тот же источниковый голод, который охватил историков в 1950–1960-х гг., и А.Г. Кузьмин вспоминал позднее, что в известной степени именно дискуссия, возникшая вокруг зиминских изысканий, подхлестнула интерес к «Слову» и оказалась весьма полезна. Однако это не смягчило оппонентов. Жестко выступил и А.Г. Кузьмин, справедливо усмотрев в построениях А.А. Зимина покушение на дорогие для него «нелетописные источники» [10, 64–87]. В статье прямо говорилось про то, что А.А. Зимин без возражений игнорировал в своих публикациях большую часть сделанных ему в ходе дискуссии справедливых замечаний [10, 64], отмечались «неверные ссылки», имевшиеся в работах исследователя [10, 65], «ошибки» и дилетантизм доктора исторических наук, вторгшегося «в область лингвистики, филологии, тюркологии и археологии» [10, 64], а его выводы именовались «домыслами» [10, 86].

Общий вывод, сделанный А.Г. Кузьминым, также любопытен. «К сожалению, – писал автор, – в последнее время нередко приходится сталкиваться с попытками голословно объявлять фальсификаторами тех или иных, иногда весьма уважаемых деятелей прошлого, таких как Татищев, Мусин-Пушкин, Бантыш-Каменский. С такой же легкостью, не производя действительного исследования, оказывается возможным отбросить тот или иной источник или памятник. <…> Заведомо предвзятая позиция, проявляющаяся в каждой строчке исследования, не может вести к объективной истине. Надуманность рассмотренных догадок и гаданий особенно очевидна на фоне величия предмета пристрастных нападок автора. Уже свыше полутора столетий “Слово” уверенно отбивает очередные наскоки скептицизма, демонстрируя свое явное превосходство перед критиками» [10, 87].

Эмоционально реагируя на «пристрастные нападки» и «наскоки скептицизма», А.Г. Кузьмин не оставляет без внимания заметку М.Ф. Котляра «Загадка Святослава Всеволодовича Киевского», помещенную в шестом номере «Украинского исторического журнала» за 1967 г., поскольку ее автор «стремится обосновать некоторые положения, которые ранее были привлечены А.А. Зиминым для доказательства “позднего происхождения” “Слова о полку Игореве”» [11, 104]. А.Г. Кузьмин, разобрав статью М.Ф. Котляра, называет его метод работы «потребительским» – украинский исследователь выбирает из летописей «лишь те данные, которые могут проиллюстрировать его мысль» [11, 106].

В одном номере с критической статьей А.Г. Кузьмина редакция поместила и заметку к ней Д.С. Лихачева. Согласившись с критикой А.Г. Кузьминым статьи М.Ф. Котляра «с исторической точки зрения», Д.С. Лихачев завуалированно критикует самого Кузьмина за его отношение к «Слову» прежде всего как к историческому источнику, за сопоставление его с летописью, между тем как «“Слово” – художественное произведение; летопись художественные цели не ставит на первое место. Святослав в “Слове” – это не только конкретный киевский князь Святослав Всеволодович, он еще и обобщенный образ главы Русской земли. В этом отношении между Святославом “Слова” и Карлом Великим “Песни о Роланде” очень много общего. Карл и Святослав символизируют собой единство своих стран. Они мирно управляют страной, пока герои их сражаются. Как и в “Песне о Роланде”, где седобородый Карл сочувствует и оплакивает Роланда, хотя и осуждает его, в “Слове” седой великий князь киевский Святослав оплакивает гибель Игорева войска, жалеет о судьбе Игоря и одновременно его осуждает. В русских былинах образам Карла и Святослава до известной степени соответствует образ киевского князя Владимира Красного Солнышка, при дворе которого живут богатыри, совершающие свои подвиги по защите Русской земли от врагов-язычников. Было бы ни с чем несообразно требовать полного совпадения образа былинного Владимира с летописным, а образа Карла Великого с тем, который открывают нам исторические источники. Сюжетное положение Святослава в “Слове” требует его некоторой идеализации в определенных сюжетных традициях» [12, 110]. Двусмысленно звучит и финальное предложение в заметке Д.С. Лихачева: «Не могу не присоединиться к заключительным словам статьи А.Г. Кузьмина, настаивающего на необходимости ответственно подходить к ответственным темам» [12, 110].

Другим объектом критики А.Г. Кузьмина стал А.Л. Монгайт, высказавшийся в поддержку мнения о подложности знаменитого Тмутараканского камня. Как известно, надпись на камне, найденном в конце XVIII в. на Таманском полуострове, в две строки с указанием года (1068) и индикта, вырезанная красивым четким уставом, «не только является одной из древнейших датированных русских надписей, что само по себе очень важно для истории языка и культуры, но содержит и ценную историческую информацию: уточняет местоположение летописной Тмутаракани и порядок княжений в Тмутараканском княжестве, дает еще не использованный до конца материал по русской метрологии и т. д.» [13, 221]. И вдруг А.Л. Монгайт покушается на этот замечательный источник, кстати, подобно А.А. Зимину «не приведя ни одного нового факта или аргумента (не считая некоторых очевидных ошибок)», демонстративно игнорируя «совершенно ясные (и в основном не новые) доводы и возражения своих оппонентов» [14, 283]. И при этом он еще «обращается за своего рода поддержкой к неспециалистам – миллионам читателей журнала “Наука и жизнь”» (статья А.Л. Монгайта была опубликована в трех номерах журнала за 1967 г.) [14, 283]. Сходство с А.А. Зиминым виделось и в том, что помимо Тмутараканского камня в работе А.Л. Монгайта была «и еще одна мишень: А.И. Мусин-Пушкин. Правда, А.Л. Монгайт достаточно убедительно (хотел он этого или нет) показал, что Мусин-Пушкин не мог быть фальсификатором, так как не понимал надписи. Но он обращает внимание на то, что не только Тмутараканский камень, но и другие важнейшие открытия А.И. Мусина-Пушкина – “Ярославле серебро” и “Слово о полку Игореве” – современники считали подделками и не верили в их древность» [14, 283]. А.Г. Кузьмин поправляет А.Л. Монгайта, отмечая, что «современники» «сказано слишком сильно» – «скептики», которых и «тогда было совсем немного» [14, 283].

А.Г. Кузьмин видел истоки выступлений «скептиков» 1960-х гг. в работе 1940 г. французского филолога-слависта Андре Мазона, поднявшего вопросы о подложности и «Слова о полку Игореве», и Тмутараканского камня. Дело было не в конкретных людях (С.Л. Пештиче, А.А. Зимине или А.Л. Монгайте), вопрос надо было ставить шире. Уже в статье, посвященной изысканиям А.А. Зимина, А.Г. Кузьмин писал: «Наш век – век науки. Науку и ученого отличает прежде всего метод исследования. Очевидно, о нем нужно говорить гораздо больше, чем мы это делаем до сих пор» [10, 87]. Удар надо было наносить не по отдельным скептикам, которых во все века «было совсем немного», а по «скептицизму» как образу мыслей и методу. В 1969 г. в ученых записках Рязанского пединститута была опубликована статья Кузьмина «Скептическая школа в русской историографии».

Главной задачей статьи можно считать стремление автора показать, что во все времена, в том числе в первой половине XIX в., «скептицизм» среди русских историков был неким отклонением от нормы. При этом А.Г. Кузьмин предлагает отличать «скептическую» школу от «критической», сторонников которой (прежде всего Г. Эверса) отличает то, что «они кладут в основу источник и идут от источника (не за источником, а от)» [15, 312]. И по методу скептицизм не имеет ничего общего с критическим направлением, для которого характерно убеждение, что «в основе всех построений должен лежать положительный факт, показание источника» [15, 318]. Скептическая «школа» скорее является «антиподом» критического направления: «критическое направление вело исследование от источника к концепции, “скептики”, напротив, шли от концепции к источнику. Такая методология не только не может быть признана “в основном правильной”, но ее нельзя вообще признать научной» [15, 327].

Сама личность основоположника «скептической школы» М.Т. Каченовского в описании А.Г. Кузьмина могла вызвать антипатию у читателя: нерусский («выходец из греческой мещанской семьи Качони»), не получивший «сколько-нибудь систематического образования», окруженный столь же малообразованной нерусской публикой в частной жизни («М. Каченовского окружали не немцы-ученые, а немцы, занятые на русской государственной службе»), оказавшийся главой кафедры русской истории в Московском университете случайно («необходимость читать лекции для студентов побудила его более основательно войти в предмет»), не оставивший «сколько-нибудь серьезных исследований» («Свою концепцию он изложил в незаконченных этюдах о кожаных деньгах и Русской правде и в лекции “О баснословном времени в Российской истории”. К ним можно добавить студенческие опусы учеников Каченовского»). «Не обогатил науку Каченовский и сколько-нибудь существенными наблюдениями и фактами: он брал их в готовом виде у своих предшественников и современников» [15, 313–315]. Характеристика убийственная, но справедливая (достаточно вспомнить оценки знавших М.Т. Каченовского А.С. Пушкина и С.М. Соловьева). Метод М.Т. Каченовского для А.Г. Кузьмина неприемлем, поскольку главный русский скептик «отдает решительное предпочтение некому абстрактному “духу времени”, оторванному от источника. Субъективный фактор – собственное представление о времени – он ставит выше объективного: источника» [15, 317]. «Концепция Каченовского сводилась к отрицанию всего киевского периода русской истории. Он полагал, что все письменные памятники о киевском времени являются в действительности новгородскими сочинениями конца XIII–XIV веков, написанными под влиянием западных, преимущественно германских памятников. Реальная русская история, по его мнению, могла начинаться лишь с XIII–XIV вв., когда Новгород устанавливает связи с Ганзой и получает возможность приобщиться к германской цивилизации» [15, 315]. Естественно, подобные странные взгляды не могли иметь много «усердных защитников», а само название скептиков первой половины XIX в. «школой» М.Т. Каченовского условно – «это лишь студенческие работы его учеников по Московскому университету. Они были написаны по заданным темам и практически с готовыми ответами. Большинство их было опубликовано М. Каченовским как своего рода “пробные шары” и начинены они были идеями, мыслями и даже фактами, взятыми из лекций М. Каченовского. “Школа” и существовала только до тех пор, пока ученики М. Каченовского оставались студентами. Для большинства из них занятия историей кончились с окончанием университета, а Н.В. Станкевич об увлечениях своего профессора вспоминал не без иронии. Лишь один из учеников М. Каченовского заслуживает серьезного внимания – это брат П. Строева – Сергей, писавший под именем Скромненко» [15, 322

Загрузка...