Часть первая Подвал и чердак

Полотенце

Большинство мужчин, с которыми Глэсс крутила романы, я никогда не видел. Они приходили в Визибл поздним вечером или ночью, когда мы с Дианой давно уже спали, и тогда в наших снах звучали незнакомые голоса и где-то далеко хлопали двери. По утрам дом выдавал их ночное присутствие такими малозаметными следами истины, как не успевшая остыть кружка на кухонном столе, из которой кто-то спешно пил крепкий кофе, или упаковка из-под зубной щетки, небрежно смятая и брошенная на пол в ванной. Порой единственным свидетельством этого был висевший в воздухе запах бессонной ночи, неотвязный, как чужая тень.

Однажды таким следом стала телефонная связь. Мы с сестрой отправились на выходные к Терезе и по возвращении обнаружили в своих комнатах аппараты, наспех проложенный кабель от которых уходил в свежезаштукатуренную стену. Очередной воздыхатель Глэсс оказался электриком. «Теперь у каждого из нас есть свой собственный телефон, – удовлетворенно заявила она, подхватывая Диану левой рукой, а меня – правой. – Вам не кажется, что это здорово? Не кажется, что это так невероятно по-американски

* * *

Телефонный звонок застает меня на кровати, где я в полном изнеможении лежу, страдая от неотступной июльской жары, которая свалила меня с ног. От жары нет спасения даже по ночам – как усталое животное, она крадется по комнатам и коридорам в поисках нового логова. Я ждал этого звонка уже три недели – и мне прекрасно известно, кто на другом конце провода. Это Кэт. Вообще, конечно, Катя, но так ее не называет никто, кроме родителей и некоторых школьных учителей. Кэт вернулась домой после каникул.

– Фил, я приехала! – оглушает меня знакомый голос.

– Куда бы ты делась! И незачем так орать, – отвечаю я. – Ну и как?

– Кошмарно! Перестань ржать, я все слышу! Этот остров – такая дыра, ты и представить себе не можешь. И вообще, у меня серьезная психологическая травма на почве пребывания с родителями. Надо встретиться.

Я смотрю на часы.

– Через полчаса на Замковой горе?

– Я бы сдохла, если бы ты не нашел на меня времени.

– Поздравляю, коллега. Я за последние три недели чуть было не сдох со скуки.

– Слушай, а можно попозже – давай через час? У меня еще чемодан не разобран.

– Нет проблем.

– Я так рада тебя слышать… Фил?

– Ммм?

– Я по тебе скучала.

– А я нет.

– Я так и думала. Придурок!

Я кладу трубку на рычаг и еще минут пятнадцать, лежа на спине, рассматриваю ослепляюще белый от летнего солнца потолок. Через распахнутые окна волна за волной накатывает ветер, несущий запах кипарисов. Я протягиваю руку за плавками, скатываюсь с пропотевших простыней, подцепляю лежащую рядом футболку и тащу себя по коридору по направлению к ванной.

Ненавижу ванную комнату на этом этаже. Дверь в нее уже настолько перекосилась, что приходится наваливаться на нее всем своим весом, чтобы открыть и попасть в комнатушку, облицованную шашечкой треснувшего черно-белого кафеля, где с потолка тебе улыбаются трещины и сыплется на голову штукатурка. Чтобы по рассыпающимся от ветхости трубам из душа наконец пошла вода, приходится ждать минуты по три, а зимой старую и проржавевшую газовую колонку можно привести в какое-то подобие действия только посредством душевных пинков ногами. Я открываю кран, привычно прислушиваюсь к астматическому хрипу труб и уже не в первый раз жалею о том, что Глэсс ни разу не связалась с водопроводчиком.

– Из-за какой-то трубы?! – удивленно переспросила она, когда я, не выдержав, как-то раз намекнул ей на сугубо практические преимущества подобных отношений. – Дарлинг, ты что, считаешь, что я проститутка?


Тот, кто в свое время строил это здание, должно быть, был таким же сумасшедшим, как тетушка Стелла, которая четверть века назад во время своих странствий по Европе обнаружила эту уже тогда начинавшую разваливаться усадьбу, влюбилась в ее нетипичное для Старого Света очарование Южных Штатов и незамедлительно в нем осела. «Он стоил мне столько, сколько стоит горсть арахиса, детка, – с гордостью и предвкушением написала она тогда сестре в Америку. – У меня даже осталось немного денег на ремонт – а уж он-то нужен дому как воздух!»

Стелла не зависела от семьи материально. У нее за плечами была типичная жизнь университетской красавицы, которая задумывается о будущем только тогда, когда оно уже грозит стать прошлым: раннее замужество, ранний развод и не всегда приходящие в срок, но все же довольно внушительные алименты. Позволить себе роскошествовать она не могла, но на вполне беззаботную жизнь их хватало. В том числе на приобретение Визибла.

Усадьба, окруженная, по словам новоиспеченной владелицы, необъятными земельными угодьями, располагалась на холме на самой дальней окраине крошечного городка, отделенного от него рекой. За километр можно было увидеть ее трехэтажный фасад, к которому примыкал балкон, опирающийся на колоннаду, маленькие эркеры, устремляющиеся к потолку высокие створчатые окна и крышу, увенчанную множеством зубцов и фронтонов. Неудивительно, что Стелла в поисках подходящего, истинно американского названия для только что приобретенного богатства – дома, спрятавшихся за ним сарайчиков для дров и садовой утвари и бескрайнего, плавно переходящего в лес сада, из глубин которого выглядывали статуи в человеческий рост из некогда окрашенного, но давно уже поблекшего известняка, словно путники, обернувшиеся и обратившиеся в соляные столпы, – выбрала «Визибл»[1]. Как выяснилось вскоре, денег, оставшихся после покупки, едва хватало на то, чтобы покрыть даже малую толику расходов на ремонт. Кладка сыпалась, крыша в нескольких местах текла, а то, что некогда являлось садом, больше напоминало джунгли, где никогда не ступала нога человека.

«Кажется, что дом только и ждет подходящего момента, чтобы погрузиться в самое себя и мечтать о лучших временах, наслаждаясь тем, что его никто не трогает, – писала Стелла в Бостон в одном из теперь уже редких посланий. – Жители города ждут того же. Его большие окна наводят на них священный ужас. И знаешь почему, детка? Потому что достаточно издали увидеть их, как становится ясно, что за ними может жить только человек с широкими взглядами».

Я вырос на бесчисленных фотографиях Стеллы, которые через несколько месяцев после ее кончины Глэсс выдрала из оставшихся документов и развесила по всему дому, как дешевые открытки со святыми угодниками в дешевых же рамочках. Везде, где только можно – в полутемном холле, вдоль лестничных пролетов, почти в каждой комнате, – они висят на стенах, стоят на шатких столах и хромающих комодах, теснятся на подоконниках и притолоках. Из всех портретов Стеллы мне больше всего нравится тот, с которого смотрит ее загорелое лицо с тонкими чертами, огромными, до прозрачности светлыми глазами, окруженными множеством мелких морщинок, потому что она смеется. Это единственная фотография, на которой видно, что Стелла могла быть хрупкой и ранимой. На всех остальных заметно лишь детское упрямство, переходящее в откровенный вызов. Глядя на них, создавалось впечатление, что она вышла из пламенного горна, как закаленная, едва начинающая остывать сталь.

За три дня до того, как Глэсс должна была прибыть в Визибл, широкий взгляд на мир сыграл роковую роль в судьбе моей тетушки. Она мыла окна и, сорвавшись с третьего этажа, упала на пандус у крыльца и сломала шею. Там на следующий день ее и обнаружил почтальон: она лежала на гравии, будто спящая, оперев голову на руку и слегка подогнув ноги. Позднее Глэсс обнаружила свою телеграмму, посланную с парохода, и черновик ответа, который так и не был отправлен: «Детка, жду тебя и твое потомство. С любовью, Стелла».

Смерть сестры оставила глубокую рану в душе моей матери. Она обожествляла ее даже после отъезда на континент. Их мать умерла, когда обе были еще маленькими, – «от болезни на букву „р“», как выражалась Глэсс, – а отца, как показала жизнь, куда больше интересовали высокоградусные напитки, нежели высокие материи, в том числе судьба собственных дочерей, и известие о том, что они обе отправились за океан, он воспринял с запойным безразличием. Никто не знает, что с ним стало. Когда я однажды спросил Глэсс о своем деде, она лишь отрезала, что его поглотили Соединенные Штаты – и, как она надеется, уже никогда не выплюнут обратно. Погоревав первое время, она стала рассматривать смерть сестры с практической точки зрения: ведь, как гласило ее любимое выражение, если где-то что-то убыло, значит, где-то что-то прибыло. Смерть забрала у нее Стеллу и дала взамен Терезу – это был достойный эквивалент.

Городская управа поручила местному адвокату изучить документы, оставшиеся после гибели приезжей американки, и выяснить, имеются ли у нее родственники там, откуда она прибыла. За неимением свободного времени тот направил в Визибл практикантку – молодую рыжеволосую девушку, которая, оправившись от охватившего ее поначалу шока, довольно профессионально помогла появиться на свет еще двум дополнительным родственникам. Много лет назад она и сама перебралась из своего родного городка на север, чтобы поступить учиться на юриста.

В памятную необычайно сильным морозом ночь нашего рождения Тереза, на время выполнения задания переехавшая в Визибл со своим спальным мешком, действительно нашла то, что искала. Стелла оставила завещание, в котором объявляла Глэсс единственной наследницей Визибла и всего нажитого ею имущества. Однако с позиций закона все оказалось не так просто – с учетом того, что Глэсс была несовершеннолетней иностранкой без какого-либо вида на жительство, к тому же ни слова не знавшей ни на одном языке, кроме родного английского.

Тереза взяла Глэсс под свое крыло, замолвив за нее слово перед начальством. Адвокат благоволил к самой Терезе и благодаря ее заботе проникся симпатией к Глэсс – таким образом, не без его влияния и связей определенные люди на определенных должностях закрыли на многое глаза, законодательство было истолковано несколько в ином ключе, нежели обычно, и посредством пары протекционных писем предписания тактично обошли. Глэсс разрешили остаться в стране – но это стало лишь первым шагом на долгом пути. Стелла практически не оставила никакой наличности – а именно в ней Глэсс нуждалась в первую очередь. О том, чтобы продать дом, вопрос даже не вставал – Визибл представлял собой не только наследство любимой сестры, но и единственную крышу над головой, которую она могла дать своей крошечной семье. Здесь ей вновь помогла Тереза. Связавшись с университетскими друзьями, она организовала Глэсс подработку в виде ведения объемной корреспонденции на английском и составления кратких содержаний статей из специализированных международных журналов.

За год до окончания обучения у Терезы скончался отец – много лет назад овдовевший профессор ботаники и единственный мало-мальски известный ученый, хоть и на пенсии, которого когда-либо породило это захолустье. Девушка в одночасье стала богатой, однако при этом лишилась собственного пристанища – поскольку жить в одиночестве в отцовском доме у нее не получалось, на каникулы она приезжала в Визибл и сидела со мной и Дианой, покуда Глэсс посещала языковые курсы для мигрантов, а затем пошла в вечернюю школу учиться на секретаря.

Нам, доверчивым, аки новорожденные щенята, к тому времени уже было по четыре года, и Тереза мгновенно завоевала наши сердца. Чтобы оправдать оказанное доверие, она разрушала детские зубы ежевечерним попкорном, и, забравшись под одеяло, мы таскали из потрескавшихся разноцветных тарелок клейкую сладость, пока Тереза читала нам сказки. Чаще всего она засыпала еще раньше нас, и тогда мы укрывали ее шерстяным пледом и засовывали ей в нос нераскрывшиеся зернышки. К нашей любви к Терезе примешивалась определенная доля священного трепета, страха перед рыжеволосой ведьмой из сказок, и она без труда могла нас запугать, обещая в следующий раз превратить в лягушек.

Защитив диплом, Тереза поступила на работу в адвокатскую контору. Проработав два года, она набралась достаточно опыта, чтобы открыть собственную в ближайшем городке чуть покрупнее того, где жила, – а адвокатской конторе, разумеется, нужен был секретарь. Расчет был идеальный. Мы с Дианой вскоре должны были пойти в школу, что давало Глэсс возможность работать на полставки. Чуть позже, когда мы стали достаточно самостоятельными, она перешла и на полную. После завтрака Глэсс садилась в старенький «форд», доставшийся Терезе в наследство от отца, и к ужину возвращалась, неизменно привозя с собой маленький подарок – ядовито-зеленые, липкие леденцы, тоненькую книжку с картинками или грампластинку, которая в кратчайшие сроки становилась заиграна почти до дыр.

После школы мы с Дианой разогревали себе обед, приготовленный накануне. Нам не нужны были ни помощь, ни понукания, чтобы справиться с домашними заданиями и помчаться на улицу, где мы проводили почти все без исключения свободное время – либо в зарослях сада, либо в окрестном лесу или у реки. Глэсс гордилась самостоятельностью своих детей. Поскольку она не раз внушала нам, что от ее работы зависит все наше существование, мы так и не решились сказать ей о том, что попросту боимся оставаться одни в огромном доме. Нам становилось не по себе, когда мы бродили по пустующим комнатам, сторонясь темных углов, или по бесконечно длинным, ветвящимся коридорам, вдоль высоких стен, от которых, как в колодце, при малейшем движении отскакивало эхо, раскатываясь и множась где-то в глубине Визибла. Это было невероятно мрачное, опустелое здание, и для нас не было ничего ужаснее, чем когда Глэсс предлагала нам поиграть в нем в прятки. Поначалу мы с сестрой делили на двоих комнату на первом этаже, и лишь впоследствии, научившись ценить уединение, которое предоставляли нам тишина и пустота верхних этажей, каждый из нас нашел себе угол по вкусу. Я выбрал комнату, из окон которой, насколько хватало взгляда, открывался вид на реку и городок, расположенный у подножия Замковой горы, на вершине которой стояли руины средневекового замка, чье название давным-давно кануло в Лету. Именно там я понял, что характером ничуть не похож на Стеллу – моему взгляду всегда недоставало простора.

* * *

Ледяная вода, хлынувшая из душа, быстро привела меня в чувство. Натянув шорты и футболку, я петляю по лабиринтам коридора, пока не дохожу до шаткой лестницы, ведущей в холл. Нигде ни следа ни Глэсс, ни Дианы. Возможно, они обе капитулировали под натиском немилосердной июльской духоты и спят.

Стоит только открыть дверь на улицу, как меня обдает жаром. Я хватаю велосипед, прислоненный к стене, и, подскакивая на каждом камне, скатываюсь по пандусу.

Наш сад похож на поле, где колышутся переспелые колосья. С обеих сторон пандуса метровой высоты трава яростно борется с роскошными полевыми цветами за место под солнцем. Дикорастущий плющ впивается в кору старых тополей и фруктовых деревьев, карабкается по стволам вверх и по водостоку переползает на дом, чтобы вновь упасть с крыши бурными каскадами.

В первые пять или шесть лет своего пребывания в Визибле Глэсс искренне старалась укротить это бурное великолепие, подчинить себе дикие джунгли и создать некое подобие «правильного» сада. Облачившись в зеленый фартук, розовые резиновые сапоги и такие же перчатки, она, до зубов вооружившись тяпками и лопатами, сражалась с зеленью с упорством, способным превратить пустыню Невады в землю обетованную. Мы же, как два верных оруженосца с совочками и железными грабельками, мельтешили под ногами, стоило ей начать вгрызаться в непробиваемые заросли, и не отходили от нее ни на шаг. Но сколько бы мы ни копали, ни пололи и ни дергали, борьба с неуязвимым полчищем сорняков была заведомо обречена на провал.

«Такое ощущение, будто природа что-то имеет против меня, – говорила по вечерам Глэсс, устало садясь за кухонный стол и опираясь на столешницу ладонями, усыпанными волдырями и мозолями, несмотря на перчатки. – Где мне надо посадить эти чертовы растения, они не растут, а вот где не надо, там – пожалуйста!»

В результате она наняла садовника за почасовую оплату. Мартин оказался чуть старше ее самой. Никто не знал, откуда возник этот черноволосый молодой человек с бешеным пламенем зеленых глаз, но туда же он и исчез, растворившись однажды в неизвестной дали. Диана с самого начала не скрывала, что на дух его не переносит, и старалась держаться от него подальше, однако я пребывал от Мартина в совершенном восторге. Когда в особенно жаркие дни он, закончив работать, входил в прохладную кухню, где Глэсс наливала ему стакан лимонада со льдом, я забирался к нему на колени и зарывался лицом в его насквозь мокрую от пота рубашку. Мне был приятен запах, исходивший от него, – он пах травой и безоблачным синим небом. Пока он беседовал с Глэсс, его сухие и мягкие, несмотря на тяжелый труд, пальцы ласково щекотали мне шею, а потом, пока он мылся в душе, я слушал истории, которые он мне рассказывал. Сидя на стульчаке и уперев голову в ладони, я впитывал его усмешку в конце каждой фразы и смотрел на его мускулистые руки, на широкие, загорелые на солнце плечи, на блестящую от воды кожу, с которой жемчужинами скатывались капли, и ложбинку, к которой сходились его стройные ноги. Полотенце, которым он вытирался, я тайком забирал с собой в кровать, закутываясь в него, как в одеяло, и лишаясь сна от незнакомой мне дотоле ревности от осознания того, что Глэсс забирала его с собой в свою кровать, и это считалось само собой разумеющимся.

Даже если Диана все это и знала, я ничего не замечал. Лишь годы спустя во мне возросла уверенность, что даже тогда от нее не ускользала и малейшая деталь и что моя сестра – мой близнец – тоже проводила долгие ночи без сна, хоть и по совершенно иной причине: Диана ненавидела Глэсс за ее многочисленные связи.

Дамбо и манная каша

Мы с Кэт сидим на уцелевшем куске стены, окружающей старый замок, и болтаем ногами, свесив их с балюстрады, вдоль которой поднимается навстречу поток горячего воздуха. Внизу под нами раскинулся город, как разноцветная карта, обрамленный поросшими лесом холмами и отрезанный от мира рекой – голубой лентой, блестящей на солнце и трижды изгибающейся вокруг него. За три недели отсутствия Кэт я часто приходил сюда один. Когда весь мир вокруг меньше, чем можешь себе представить, – ко мне возвращается спокойствие.

– Неужели сегодня обойдешься без терзания ни в чем не повинной скрипки?

– Только не в первый день после отдыха. Хотя вспомнить бы, конечно, не мешало. – Кэт смотрит на меня краем глаза, слегка повернувшись в мою сторону. – Веришь или нет, но мне действительно ее не хватало.

– Могла бы захватить ее с собой.

Она мотает головой, будто запоздало лишившись дара речи.

– Знаешь, я однажды видела по телевизору передачу про Мальту: крестовые походы, рыцари, «военный лагерь между Европой и Африкой» и всякое такое. Ветряные мельницы. Они там показывали ветряные мельницы, слышишь? А потом ты приезжаешь и везде видишь только эти несчастные кружевные скатерти, снова скатерти и людей, плетущих кружева для скатерти…

– А мальтийцы как?

Сильный удар в бок чуть было не сбивает меня со стены, падение с которой грозит пятнадцатью метрами свободного полета и приземлением в заросли крапивы.

– Эй!..

– Сам виноват. Как ты вообще можешь! Я тебе рассказываю, как я там страдала, а у тебя только одно на уме?

– Ладно, ладно.

– Окей. – Улыбка обнажает внушительную щель между ее передними зубами, с которой вот уже много лет каждую ночь безуспешно борется пластинка. – Мальтийцы – толстозадые уроды, ты доволен? К тому же папочка охранял меня, как сторожевой пес – даже если бы мне чего-то и хотелось…

– …тогда бы тебя никто не остановил, даже папа.

– Да перестань! – Кэт награждает меня очередным пинком.

– Полегче, ладно? Если будешь продолжать вести себя так же, место твоего лучшего друга скоро освободится.

– Он вконец нас достал – и меня, и маму тоже. Ну, как обычно, ты же знаешь. Нескончаемая культурная программа и все остальное в комплекте. Радуйся, что у тебя нет папы.

Кэт смотрит куда-то за горизонт, как ни в чем не бывало. Ей прекрасно известно, что мне нечего ей ответить. Когда речь заходит об ее отце – о каком бы то ни было отце, – я всегда чувствую себя беспомощным, как будто еще не дорос до того, чтобы обсуждать эту тему. Не люблю думать об этом, но если приходится, то меня охватывает чувство, будто я лечу вниз со стены – при том лишь различии, что в случае со стеной я знаю, что меня ждет в конце.

Как будто прочитав мои мысли, Кэт снова спрашивает:

– Почему ты никогда не рассказываешь о Номере Три?

– Потому что рассказывать нечего, – раздраженно отвечаю я. Когда бы она ни спрашивала меня о моем отце, ответ был не более чем односложным. И до тех пор пока последнее слово будет за мной, так оно и останется.

– Ну все же… хоть что-нибудь.

– Глэсс никогда о нем не говорила.

– Правда?

– Она… – я запнулся, подыскивая подходящее слово. Мой взгляд зацепился за красные крыши домов, сверкавшие на солнце. Отсюда можно разглядеть, как над ними дрожит воздух, поднимаясь над раскаленной поверхностью. – Для нее это умерло. Там, в Америке, она жила другой жизнью, о которой никогда не рассказывала ни мне, ни моей сестре. Да, я знаю немного о бабушке с дедушкой, но это не более чем обрывки скучных историй про скучных людей.

Когда-то в первой половине минувшего века наши предки перебрались из Старого Света в Новый в поисках лучших политических и экономических условий, чем были в тот момент у них на родине. Они переплыли океан на маленьких, плохо просмоленных суденышках, преодолевая холод и голод, болезнь и непогоду, и после этого их потомство рассеялось по континенту, как подхваченные ветром созревшие семена одуванчика, и стало звать его райским уголком – Home of the Brave, Land of the Free[2]. И действительно, они были храбры и свободны, однако так никогда и не прижились в этих краях. Малая часть их осела в крупных, постоянно поглощающих окрестные территории городах. Остальные же, окрыленные тем, что первыми ступают на новые земли, и охваченные волей к свободе, не останавливавшейся ни перед чем, пустились в нелегкий путь туда, где простиралась frontier[3] – мистическая западная граница, за которой, как гласила легенда, в горизонт упиралось подножие радуги.

– А что касается отца… – продолжаю я. – Не то чтобы я никогда не предпринимал попыток что-либо о нем узнать. Но Глэсс замыкается в себе и хранит эту тайну за семью печатями.

– Это тебя раздражает, да?

– В какой-то степени, – против воли соглашаюсь я. То, что Номер Третий ее бросил, – единственная известная мне причина, по которой моя мать решилась податься за океан. – Все, что я знаю, слишком… обрывочно.

Мне снова вспоминается список, который я несколько лет назад по чистой случайности обнаружил среди ее бумаг. В нем по порядку шли имена всех мужчин, с которыми у нее была связь, – имена, тщательно записанные в столбик, напротив каждого из которых значилась дата – как я полагаю, тот день, когда она с ними переспала. На третьей строчке значился только номер и дата – и не составляло труда отсчитать девять месяцев от нашего рождения, чтобы именно этот день и получить.

Я не знаю, существует ли этот список и поныне. Тогда в нем было порядка пятидесяти пунктов – много это было или мало, я не стал судить. Полсотни романов за более чем десять лет – на мой взгляд, вполне допустимо, особенно если учесть то, что большинство значившихся в списке мужчин за редчайшим исключением никогда не появлялись в Визибле второй раз. В моих воспоминаниях их лица, как наслаивающиеся на самих себя серые, расплывчатые образы, сливаются одно с другим, легко перенимая очертания друг друга. Они никогда не принимали участия в моей жизни и в конце концов так и остались для меня тем же, чем были для Глэсс: всего лишь безликими номерами на белом листе бумаги. Конечно, были и исключения, как Мартин, чьи зеленые глаза я помню так же, как запах садовой земли, был Кайл и его красивые руки, натягивающие на лук тетиву, – но над всеми исключениями из правил упорно нависает цифра «три», безымянным укором смотревшая на меня из списка.

– А ты бы хотел, чтобы он был? Ну, чтобы у тебя был отец? – Кэт выдернула из расщелины в стене кусочек мха и теперь скатывает его в ладонях в маленький зеленый шарик. – Я имею в виду, разве тебе его не… не хватает?

Она прекрасно знает, что, задавая такие вопросы, играет с огнем, но бывают моменты, когда она показывает себя сущей дрянью. Кэт с точностью до миллиметра может впиться пальцами в те незаживающие раны, при взгляде на которые любой психиатр отвернулся бы в ужасе. Как черные дыры, они поглотят каждого, кто приблизится к ним слишком близко. Но то, что мне кажется черной дырой, для Кэт, как она выражается, не более чем «белые пятна на карте моей души», которые она заполняет с тираническим упорством, как только предоставляется возможность, совершенно не заботясь о том, что при этом заходит слишком далеко.

Как и сейчас.

– Но ты же знаешь, что он живет в Штатах, – продолжает она впиваться в мои больные места.

– Штаты большие, – отвечаю я, не в силах скрыть раздражения. – А то, что он вообще еще живет, всего лишь твое предположение. Так что сделай одолжение и заткнись наконец, хорошо?

– О’кей. Мир, дружба, жвачка! – Зеленый шарик одним щелчком отправлен в сторону, и вот она уже прыгает вниз по руинам крепостной стены, пересекая поток горячего воздуха, приземляется в зарослях крапивы и задирает голову, обнажив во всей красе свою щель между зубами в заискивающей улыбке. – Ванильного мороженого хочешь?


За пару месяцев до того, как я пошел в первый класс, Глэсс чем-то не понравились мои уши.

– Они слишком большие, Фил, – объяснила она, – и они торчат. Ты выглядишь как Дамбо!

Мы расположились на стеганом одеяльце на берегу реки, укрытые от послеполуденного солнца зарослями высокой, розовато-красной недотроги – вдали от города и от его жителей. Мама засунула руку в сумку-холодильник, набитую напитками и клейкими сэндвичами с арахисовым маслом, вытащила из нее бутылку колы и сделала большой глоток. Я знал, что, как только она снова закроет бутылку, вердикт будет уже неоспорим.

От того, что ей не нравились мои уши, мне стало не по себе. Я посмотрел на сестру, которая стояла по колено в воде, против слабого течения реки, и искала на обратной стороне плоских камней улиток. Никто бы не подумал, что мы близнецы. Уже только потому, думал я, что у Дианы были совершенно обычные уши.

– А кто это – Дамбо? – осторожно спросил я у Глэсс.

– Дамбо – это слон, – ответила она, упрятывая кока-колу обратно. – У него были настолько большие уши, что они тащились за ним по полу и он постоянно о них спотыкался. Слишком большие уши, понимаешь?

Диана выбралась на берег, ловко перепрыгнула через пару камней, пробралась через недотрогу, достававшую ей до пояса, и, ни слова ни говоря, сунула Глэсс прямо под нос камень, на котором сидела особенно упитанная, круглая улиточка.

– О боже, убери это немедленно! – с отвращением взвизгнула Глэсс. – Терпеть не могу эту склизкую гадость!

Она откинулась на спину, закрыла глаза и потому не видела, как Диана, прежде чем отправиться назад к реке на поиски новой склизкой гадости, эксперимента ради засунула себе улитку вместе с домиком в левое ухо. «В ее абсолютно нормальное, никуда не торчащее левое ухо», – с завистью сказал себе я.

Я остался сидеть на одеяле, охваченный ужасными предположениями, одно неприятнее другого, и ждал, что Глэсс снова заговорит об этом и расскажет мне, что же сделали с этими огромными торчащими ушами, чтобы они не волочились по полу, – но она уснула. То, что по дороге домой этот разговор не поднимали, я после долгих сомнений все же воспринял как знак того, что тема закрыта.

Всю вторую половину дня заняли бесплодные попытки извлечь злосчастную улитку из уха моей сестры. Глэсс орудовала в ее слуховом отверстии всем, что только смогла найти в трех ящиках кухонного шкафа, но добилась этим только одного – что в определенный момент улиткин домик уперся в барабанную перепонку, что было вовсе не удивительно, но от этого не менее больно. Глэсс пробормотала что-то про евстахиеву трубу, и, пока я думал, как это взрослые могут произносить такие сложные слова, она, не моргнув глазом, прижалась губами к носу Дианы и что было силы дунула – так, что я и впрямь ожидал, что улитка выскочит из уха, как пробка из бутылки, и вылетит куда-нибудь в окно. Но когда и это не помогло, Глэсс, чертыхаясь, засунула нас в машину и поехала в городскую больницу, где терпеливый молодой врач скорой помощи, много раз промыв ухо, наконец выудил причину всех этих несчастий тонюсеньким пинцетом.

– Меня зовут Клеменс, – сказал он Диане. – А тебя?

Диана ничего не ответила.

Врач рассмеялся. Я смотрел на его руки непривычно розового цвета с остриженными под корень ногтями, столь ловко управлявшиеся с пинцетом.

Улитка, разумеется, давно погибла, но ее грязно-коричневый домик, как ни странно, ничуть не пострадал. По пути домой Диана покатала его по ладони и спросила:

– А я могу оставить его на память?

– Ты можешь знаешь что… А, черт с ним, оставь, если хочешь! – ответила Глэсс.

Раздался скрежет, и машину резко дернуло – Глэсс по ошибке включила не ту передачу. Я чувствовал, что она в ярости, в неописуемой ярости, поскольку из-за какой-то крошечной улитки ей пришлось просить о помощи постороннего человека, несмотря на то что он оказался очень милым. Много лет спустя имя Клеменс снова всплыло в том самом списке под номером 24.

К тому времени как мы поужинали и пошли спать, за окном успело стемнеть. Свет уже был погашен, а Диана крепко спала, когда Глэсс вошла к нам в комнату и присела возле моей кровати. Сестра положила домик от улитки к себе под подушку. На следующее утро от него остались лишь осколки.

Когда Глэсс склонилась надо мной, меня охватило чувство, что кроме меня и ее голоса нет никого на свете.

– Так вот, что касается твоих ушей…

Это все было из-за Дианы! Если бы она тогда оставила эту дурацкую улитку в покое, Глэсс не пришлось бы весь вечер думать об ушах.

– Надеюсь, тебе ясно, – продолжал голос, – что они сделают с тобой то же, что сделали и с Дамбо.

– Кто – они?

– Люди.

Глэсс махнула рукой в сторону широко распахнутого окна, рама которого очерчивала на фоне темных стен иссиня-черный прямоугольник ночного неба. Ее пальцы указывали на всех и каждого: на город, на тех, кто жил по ту сторону реки, на весь остальной мир, на всю Вселенную, – и этот всеобъемлющий жест внушил мне страх.

– И что они с ним сделали? – прошептал я, не в силах повысить голос от напряженного ожидания, и мне казалось, что Глэсс долго думала, прежде чем дать ответ. Тишина опутала мое дрожащее сердце, как тесная, грубая ткань.

– Они продали его в цирк и заставили залезть на двадцатиметровую вышку, – наконец ответила мне Глэсс из темноты, сомкнувшейся после этих слов еще плотнее. – А потом приказали ему прыгать в чан с манной кашей. И смеялись над ним!


Поначалу сестра Марта казалась в моих глазах непререкаемым авторитетом. Когда я видел, как она, склонив голову, торопливо шагала вперед по коридорам больницы, будто направлялась на войну, я воображал, что много лет назад она выступила в завоевательный поход, который увенчался победоносным захватом триста третьего отделения. Лишь спустя определенное время я понял, что под броней ее свежих накрахмаленных блузок бьется сердце, добрейшее из добрейших.

– Оториноларинголог, – проворчала она в ответ на мой первый вопрос, и перед моими глазами блеснуло распятие, подвешенное на тонкой серебряной цепочке, – это ухо-горло-нос!

Всех своих пациентов она вне зависимости от возраста величала «деточками», за исключением тех, кто, как я, попал сюда из-за ушей и относился к особо выделяемой ею категории «ушастиков». На мягкость звучания моего имени она, однако, при этом отчего-то не обращала внимания и принципиально звала меня Пил.

Пил, ушастик мой.

Но при всем уважении, которое она мне внушала, я смутно ощущал, что сестра Марта была моей тихой гаванью в бескрайнем, холодном море больницы, полном незнакомых запахов. И чтобы причалить к надежным берегам, мне, как и другим лелеемым пациентам, надо было лишь расправить свои огромные уши, как паруса, и улучить момент, когда сестра Марта знала, что на нее не смотрит никто из больничного персонала. В такие минуты она целиком отдавалась во власть материнского инстинкта, голос ее звучал мягко и нежно, а если очень повезет, то «ушастик» оказывался прижатым к необъятной груди, и ему ласково чесали за все еще торчащими или уже подвергнувшимися вмешательству ушами.

Врача, в обязанности которого вменялось сделать так, чтобы меня никогда не высмеивали из-за торчащих ушей, звали доктор Айсберт.

Низкий голос доктора Айсберта пробуждал во мне доверие. Его лицо рассекали две глубокие морщины, врезавшиеся в носогубные складки и спускавшиеся до самых уголков рта, на которые я косился с некоторым недоверием. Такие морщины, как я потом для себя понял, образуются от вранья. Доктор рассказал, как будет проходить операция: за каждым ухом мне сделают крошечный надрез, чтобы удалить излишки хрящевой ткани.

– Вы же не отрежете мне уши, правда?

– Конечно нет. Я только сделаю маленький надрез, – заверил он меня своим медвежьим басом. – А потом мы все зашьем обратно и наденем тебе на голову маленький тюрбан, в котором ты будешь похож на прекрасного восточного принца.

– А это больно?

Доктор отрицательно покачал головой. Успокоившись, я откинулся на подушки. Ведь восточные принцы, как и любые коронованные особы, обладают неприкосновенностью – и уже никому из них там не сможет прийти в голову продать меня в цирк и заставить прыгать с двадцатиметровой вышки в манную кашу.

Но в глубине души я все еще не мог успокоиться. В нашей городской больнице не было своего ухо-горло-носа, и меня пришлось положить в специализированную клинику в двух часах езды от Визибла – соответственно, рассчитывать на то, что Глэсс, Диана или даже Тереза будут меня навещать, особенно не приходилось. В первую очередь не приходилось рассчитывать на визиты Глэсс, которая недвусмысленно дала понять, что от любой больницы, являвшейся, на ее взгляд, рассадником неизвестных бактерий и средоточием жестокости и смерти, она предпочитает держаться подальше. Но поскольку именно она вынудила меня оказаться в столь бедственном положении, мне ее посещения были и ни к чему. Мысль о встрече с Дианой тоже не грела душу, потому как я все еще пребывал в уверенности, что она своим дурацким экспериментом по засовыванию улитки в ухо внесла существенный вклад в то, что со мной произошло. Справедливости ради, полагал я, надо было, чтобы улитка навсегда застряла в ее пустой голове и с каждым шагом перекатывалась бы в ней, издавая громкий стук. Утешение я бы с радостью искал лишь у одного человека – у Терезы, но она день и ночь пропадала в своей недавно открытой конторе. Я чувствовал себя одиноким и покинутым всеми. Больничные коридоры, выползавшие из темноты на бледный свет неоновых ламп, порождали в моей душе страх, казалось, что они только и ждут, чтобы проглотить меня, стоит мне выйти из своей палаты, и поэтому большую часть времени я сидел на кровати и терпеливо раскрашивал цветными карандашами бесконечные раскраски.

Вечером накануне операции из соседней палаты раздались такие крики, как будто там с кого-то живьем снимали скальп, и грозный голос сестры Марты. Было нетрудно догадаться, что она вступила в схватку с одним из подопечных «ушастиков».

– Оставь меня в покое! – вопил неизвестный детский голос. – Оставь меня в покое!

– А ну-ка давай…

– Не-е-ет!

Раздался стук металла о металл, сопровождаемый звоном разбивающейся посуды. Я выполз из кровати и приоткрыл дверь в коридор. Мимо меня пронеслось что-то маленькое и белое. Вокруг него трепыхались сползшие с головы бинты, из-под которых гневно блестели два зеленых глаза. В глазах читалась решимость. Сестра Марта бежала следом, угрожающе размахивая шприцем, зажатым в правой руке.

– Сейчас же, слышишь – Пил, закрой дверь и марш в кровать! – сейчас же остановись, а то…

Дикая охота снова промчалась мимо моей двери, но уже в противоположном направлении. Расстояние между визжащим от страха «ушастиком» и настигающей его сестрой Мартой неумолимо сокращалось. Обе фигуры исчезли из моего поля зрения, и некоторое время спустя финальный вопль возвестил о том, что неравный бой завершился в пользу шприца.

Это были необнадеживающие перспективы.

Несколько часов спустя, когда всё в отделении давным-давно успокоилось, меня разбудило осторожное шлепание босых ног. Зеленоглазый «ушастик» с забинтованной головой, призрачно светившейся в зеленоватых неоновых лучах, пробрался через полуоткрытую дверь ко мне в палату, утопая в свисающей до колен ночной рубашке, и остановился напротив моей кровати.

– А мой папа – директор школы, – сказал «ушастик», ковыряя в носу.

На это мне было совершенно нечего ответить. Я не только не знал своего отца – я даже не знал его имени, знал только то, что он живет где-то в Aмерике.

«Америка» было тем волшебным словом, которое я повторял перед сном, как молитву, снова и снова.

По всей видимости, «ушастик», на поверку оказавшийся девочкой, намеревался продолжить разговор во что бы то ни стало. Никак не прореагировав на то, что я ничего не ответил, она задала следующий вопрос:

– Тебе тоже операцию на ушах делают?

При таком повороте событий я почувствовал себя увереннее и утвердительно кивнул.

– Мама говорит, что я похож на Дамбо. Дамбо – это слон. Его заставили прыгать в манную кашу, потому что у него были слишком большие уши, и все смеялись. – Но потом-то он научился летать на своих больших ушах, прославился на весь мир и стал звездой.

– Кто?

– Дамбо. Можно я залезу в твою кровать?

Я откинул одеяло и подвинулся. Девочка, которая знала про Дамбо больше, чем я, и чей папа был директором школы, быстро заняла освободившееся место и прижалась ко мне. Ее повязка щекотала мне лицо и пахла мазью и перекисью. Над левым ухом было уплотнение, и сквозь бинты можно было разглядеть черное пятно спекшейся крови.

– Больно? – сочувственно спросил я.

– Офигеть можно!

Глэсс, которая сама не стеснялась в выражениях, за такие слова лишила бы меня арахисового масла недели на две. Внезапно во мне вскипела злость. Моя собственная мать… нет, не обманула меня, но часть правды утаила. Самую важную часть. В моем случае ложь и умалчивание в принципе сводились к одному и тому же. Я никогда не смогу летать, как Дамбо. Никогда не прославлюсь и не стану звездой. В том, что медвежий бас доктора Айсберта точно так же вкрадчиво вешал на мои бедные уши лапшу, у меня не было ни малейшего сомнения. Я возненавидел его и принца в окровавленном тюрбане. Больно будет.

– Офигеть можно, – содрогнувшись, повторил я и испуганно дернул девочку за плечо.

– Тебя как зовут?

– Катя. А тебя?

– Фил.

– Если я захочу, я могу каждый день есть мороженое. Мое любимое – вишневое, а твое?

– Ванильное… А можно я надену твою ночную рубашку?

Мы вылезли из кровати и стащили с себя одежду. Раздетым я чувствовал себя неловко, в отличие от Кати, которая решительно помотала головой, когда я протянул ей свою пижамку.

– Обойдусь.

– Но мама говорит, что больница – рассадник бактерий.

– Чепуха.

Я был ниже ее ростом, и ночная рубашка доставала мне почти до щиколоток. Она была мягкой и приятно пахла; когда я натягивал ее на плечи, ткань заструилась по моему телу, как поток прохладной воды. Когда мы забрались обратно, Катя прижалась ко мне, голенькая и с головы до пят предоставленная во власть рассаднику бактерий, за исключением забинтованных ушей. Я обнял ее одной рукой, чтобы защитить от них, как мог. Пока я скользил пальцами по непривычно гладкой ткани цветастой ночнушки, Катя за считанные мгновения погрузилась в глубокий, ровный сон. «Америка!» – повторил я, закрывая глаза.

Вокруг таилась опасность. Мир сосредоточился на бессовестных врачах, поджидавших меня, как пауки в центре паутины, чтобы хладнокровно вонзить в меня свой скальпель. Вооруженные шприцами медсестры гонялись за беззащитными «ушастиками» по лабиринтам недр необъятных больниц, залитых призрачным светом. Полагаться было не на кого. Родные матери предавали здесь доверие собственных детей, лишаясь всякого уважения в их глазах. На будущее я дал себе слово остерегаться.

Но будущее никогда не наступает позднее, чем в следующую долю секунды. Услышав подозрительное ворчание, я открыл глаза и увидел перед собой сестру Марту, нависающую над моей кроватью как ангел мести. «Так и тянет сбежать! Все вы, ушастики, одинаковые, – сказала она, энергичными движениями оправляя накрахмаленную блузку. – Господь Бог не любит, когда мальчики и девочки лежат в одной кровати».

Господь Бог, подумал я, наверняка не боится операций по удалению излишков хрящевой ткани. Господь Бог, продолжал я с горечью, в конце концов, вообще был виноват в том, что я и еще две его такие же ушастые ошибки сейчас оказались заперты в оториноларингологическом отделении.

И уж тем более меня не удивило то, что Господу Богу не понравится моя ночная рубашка. Сестра Марта уже откинула одеяло и осторожно взяла Катю на руки, когда ее взгляд упал на меня, и она запнулась.

– Почему ты надел это, Пил?

– Мне страшно.

– Тебе не нужно бояться. Никто не сделает тебе больно.

– Сделает. Катя сказала.

– Сними ночную рубашку, Пил, и надень пижамку. Господь Бог…

– Нет!

До Господа Бога мне уже не было никакого дела. Я упрямо натянул одеяло до подбородка и в глубине души подготовился к тому, что сейчас разразится скандал.

Но ничего не произошло. Не знаю, что тогда смягчило сердце сестры Марты – ночная тишина или тепло лежащего у нее на руках «ушастика», – но, с укором покачав головой, она лишь еще раз взглянула на цветастую ночнушку и, развернувшись, вышла из комнаты.

Голенькое тельце Кати почти полностью утонуло в сильных руках сестры Марты, но, несмотря на хрупкость ее худосочной спины, несмотря на склоненную набок голову в повязке с ужасными пятнами запекшейся крови, Катя не производила впечатления беззащитной. Интересно, подумал я, перестану ли я тоже бояться больницы, если буду есть вишневое мороженое? Уставившись в темноту, я вновь провел пальцами по ночнушке.

Америка, Америка, Америка…

* * *

При полуденной жаре рыночная площадь с засиженным голубями памятником жертвам войны и вычурными домишками казалась вымершей. Ничто не двигалось, не ощущалось ни малейшего дуновения ветерка. Каждый более или менее разумный человек пребывал либо дома, либо в бассейне.

Мы с Кэт занимаем столик в самом дальнем углу шумного, разноцветного кафе и заказываем гору ванильного и вишневого мороженого. Раз в несколько минут отворяется дверь, входят и выходят дети, звенят на прилавке отсчитываемые монеты, превращаясь в мороженое, которое начинает таять, едва коснувшись их потных ладошек.

– Кстати, папочка тут на днях рассказывал, что у нас в классе будет новенький, – голос Кэт вонзается в тишину, как нож в податливое масло. В понедельник – конец каникул. Школа мало-помалу вновь занимает наши умы.

– Новенький… Он из нашего города?

Кэт кивает.

– Второгодник?

– Нет, вылетел из интерната, – Кэт выуживает из своего бокала липкую проспиртованную вишню, прежде чем, многозначительно приподняв бровь, добавить: – Из мужского интерната.

– И что с того?

– Что с того? Как ты думаешь, почему они его выгнали? Наверняка он позволил себе что-то лишнее. – Ее белоснежные зубы беспощадно раскусывают вишню, из которой струится алый сок. – Тебе это не внушает никаких обнадеживающих мыслей?

– Можно подумать, внушает тебе.

– Ну, если ты о Томасе…

Томас на класс старше нас. Прошлой зимой Кэт на несколько недель позволила ему за собой приударить – ровно настолько, как заявила она мне, чтобы потерять невинность и понять, чего она совершенно точно не хочет от жизни. В частности, его в ней присутствия. Тем, что он до сих пор не может с этим смириться, Кэт гордится, аки знаменем, отнятым у врага в тяжелом бою, и, несмотря на то что еще тогда ему не раз было сказано, что мы всего лишь друзья, в глубине души он по-прежнему ревнует ее ко мне до потери рассудка.

– А если даже и о нем?

– Забудь об этом, – хихикнула она. – Или покажи мне такого парня, у которого не только с внешностью в порядке, но и коэффициент интеллекта не ниже 130 и в голове хоть иногда было бы что-то, кроме футбола, машин и огромных сисек.

– Один такой экземпляр в данный момент сидит напротив тебя.

– Ну, ты не в счет, дарлинг, – имитируя Глэсс, она мотает головой, и ее длинные светлые волосы рассыпаются по плечам так же, как у моей матери. – И даже если бы ты был в счет, я не стану вдаваться в то, что сказали бы на это мои родители.

Впрочем, я абсолютно уверен, что Кэт чихать хотела на то, что сказали бы ей на это родители, – а может, даже обрадовалась бы разразившемуся скандалу. Тогда, десять лет назад, встретившись в оториноларингологическом отделении, мы выяснили, что оба живем в одном и том же городке. За этим удивительным открытием незамедлительно последовала священная клятва вечной дружбы, до сих пор остававшаяся больным местом Катиных родителей. Я был сыном этой женщины – пресловутый образ жизни Глэсс уже тогда был предметом для обсуждения, – так что Кэт строго-настрого запретили со мной общаться. Ее отец был директором городской гимназии; благодаря его стараниям мы еще в начальной школе попали в разные классы. Когда мы немного подросли, он прилагал все усилия, чтобы его дочь не приближалась ко мне и на пушечный выстрел. Я часто задумывался над тем, действительно ли он был настолько глуп, чтобы не замечать, что чем яростнее он стремился возвести между нами неодолимую преграду, тем больше крепла наша дружба.

Уже тогда Кэт, по одной ей ведомой причине, возжелала покорить мое сердце, и эта мысль никогда не покидала ее. Она взрослела, и с течением времени ее родители все больше и больше сдавали позиции в этой борьбе. С невиданным упорством, смелостью и хладнокровием, которые мне в ней столь нравятся, она нарушает любые запреты и условия, не знает никаких предубеждений, как будто в момент рождения фея склонилась у нее над ухом и прошептала, что в мире для Кэт нет ни одной тайны, – и вправду, я видел ее удивленной, но по-настоящему шокировать ее чем-либо попросту невозможно. В глубине души она осталась все тем же босоногим «ушастиком», который, не говоря ни слова, отдал маленькому перепуганному мальчику свою ночнушку. То, что уже тогда Кэт ни в коей мере не была альтруисткой, – совсем другая история. Ведь друг – это тот, кто знает, каков ты на самом деле, но все равно продолжает с тобой дружить, верно?

Я более замкнутый, чем Кэт – мне никогда не хватало смелости быть настолько открытым. Есть вещи, о которых я ей не рассказываю, не из-за недоверия – вряд ли кому-либо я доверяю больше, чем ей, – скорее из-за того, что есть вещи, которые я пока не смог до конца осмыслить и принять. Как, например, мое отношение к Номеру Три.

– Может, еще ванильного? – ее голос выводит меня из раздумий. – Фил?

– А? Ой, я не знаю…

– Ваниль успокаивает душу.

– Это кто сказал?

– Это я сказала.

– У меня из ушей полезет.

– Заставь себя. За мой счет.

Она ухмыляется и подзывает официанта. За время разговоров в каждого из нас влезло по четыре порции мороженого. Кэт рассказывает обо всех тех ужасных деталях, из которых складывались ее неудавшиеся каникулы. Мы смеемся и строим предположения, каким обернется грядущий учебный год – а может быть, и вся предстоящая жизнь. В такой жаркий день, проведенный под ослепительно голубым небом, пахнущий летом, мороженым и предчувствием будущего, когда сердце без видимых причин начинает биться быстрее, хочется поклясться, что дружба не кончается никогда.

Широта взглядов

Вернувшись домой и закрыв за собой дверь, я слышу из кухни шум приглушенных голосов, перемежающихся нервным смехом. Ну что же, не попить мне молока. В Визибле, как легко можно предположить, гости.

– НЛО.

Я делаю шаг в сторону и едва не падаю. Прямо передо мной словно из-под земли вырастает худощавая фигура, уставившись на меня безжизненным взглядом.

– Диана! Когда-нибудь ты меня до смерти напугаешь!

По ней не скажешь, что моя скоропостижная смерть ее бы потрясла. Если мне не изменяет память, Диана всегда стремилась к тому, чтобы по ее виду вообще ничего нельзя было сказать. Гладкие темные волосы небрежно заправлены за уши. Несмотря на жару, ее бледное тело всегда укутано в чрезмерно большой черный свитер с высоким воротом и юбку землистого цвета до пят.

– Зачем ты опять подслушиваешь? – шепотом спрашиваю я. – Ты же знаешь, что Глэсс этого не любит.

Диана неохотно пожимает плечами. Уже не раз я задавался вопросом, что дает ее подслушивание разговоров многочисленных посетительниц Глэсс. В детстве мы делали это из чистого любопытства, но я вскоре забросил это занятие – с одной стороны, потому что никогда до конца не понимал, о чем вообще они говорят, а с другой – потому что их всхлипы, стоны, гневные возгласы и возмущенный шепот в какой-то момент стали неотличимы друг от друга. Но, возможно, именно это и заставляет Диану продолжать караулить у двери: чужие чувства помогают ей поддерживать связь с внешним миром.

– Смотри не попадись, – советую я ей.

Она неопределенно машет рукой, даже не глядя на меня.

– Я пока еще в своем уме.

– Я просто предупредил.

Глэсс чувствует себя связанной чем-то вроде тайны исповеди. Она не любит говорить о женщинах, приходящих к ней за советом – в основном по выходным или поздно вечером, когда она уже вернулась из Терезиной конторы. Платы за то, что она их выслушивает, Глэсс не берет, но большинство из них по собственной воле оставляют посильную сумму – когда больше, когда меньше – в знак благодарности. Глэсс завела привычку откладывать эти деньги «на черный день», о чем не устает нам напоминать: с этой целью на кухонном столе воцарилась Розелла, розовая фарфоровая свинья-копилка поистине гигантских габаритов, которой создатель под пятачком нацарапал улыбку вечного блаженства. Глэсс нашла Розеллу на блошином рынке – за бесценок, потому как левое ухо было давно отбито.

– И как долго она уже здесь? – шепотом спрашиваю я.

– Полчаса. – Диана все еще продолжает смотреть куда-то в сторону.

– Собирается развестись.

– Не разведется, – отвечаю я, снимая кроссовки и ставя их на нижнюю ступеньку лестницы. – Она уже сто лет собирается.

– Лучше бы развелась. Ее муж – просто свинья. Спит с другой женщиной, а НЛО настолько тупа, что потом стирает за ними простыни.

– Каждому свое. Может, ей это надо. Я был в городе – встречался с Кэт.

Диана поворачивается ко мне спиной и бесшумно, как дуновение ветра, скользит к кухне, чтобы вновь прильнуть ухом к стене. Не знаю, зачем я снова попытался пробудить в ней хоть какой-нибудь интерес к самому себе. Даже если мы ей и не полностью безразличны, Диана умело это скрывает. Моя сестра всегда была замкнутой, но вот уже пару лет ее жизнь оставляет ощущение насекомого, закупоренного в капле янтаря. Случай пообщаться с ней представляется все реже. Раньше мы каждый день выбирались на улицу, вместе шатались по окрестностям, бродили по лесу, исследовали берег реки, пока не валились с ног от усталости. Сегодня если Диана и выходит из дома, то неизменно в одиночестве; ее не бывает по нескольку часов, но на мой вопрос, где она гуляет столько времени в одиночестве, я никогда не получаю ответа. Наше общение исчерпывается обменом ненужной информацией.

Под звуки доносящегося с кухни смеха НЛО я поднимаюсь к себе.

* * *

На самом деле НЛО зовут Ирен. Два года назад – на тот момент ее муж уже давно изменял ей, и одиночество и отчаяние грызли ее, как моль, – она вдруг во всеуслышание заявила, что прохладной летней ночью сделала фотографии неопознанных летающих объектов. На черно-белых, слегка размытых крупнозернистых фотографиях, которые должны были подтвердить ее историю, в самом деле виднелись какие-то белые пятна на темном фоне. Вскоре в городе поднялась суматоха, и после того, как фотографии прошли через руки всех соседей и знакомых, опьяненную славой Ирен убедили отдать их в местную газету. Фото опубликовали в региональном воскресном выпуске под заголовком «НЛО над нами?». Через несколько дней в редакцию поступило письмо от доктора Хоффмана, единственного в городе гинеколога, который предполагал, что на них изображены снимки ультразвукового исследования женской матки. Письмо опубликовали на том же месте, где неделей ранее были фотографии НЛО. За бокалом пива доктор даже утверждал, что речь идет о матке самой Ирен, к которой неизвестно как попали в руки копии ультразвуковых фонограмм, которые она и пересняла на камеру. Не стоит упоминать, что от носа к уголкам рта доктора Хоффмана спускались глубокие морщины – как запоздалое доказательство моей теории лжи, основанной на морщинах доктора Айсберта, бессердечно вонзавшего скальпель в бедных «ушастиков».

Когда обо всем этом узнала Глэсс, некорректность высказывания доктора возмутила ее не меньше, чем сама формулировка «женская матка». Она написала ему – впрочем, письмо осталось без ответа, – что за незнание элементарной анатомии у него следовало бы отобрать лицензию и дать ему хорошенько по его мужским яйцам. Кто-то, по всей видимости, решил, что этого недостаточно – через несколько дней на стене его приемной ярко-зеленой краской нацарапали надпись, недвусмысленно призывающую «кастрировать этого чертова мизогиниста». Разумеется, вслед за этим в Визибл наведалась полиция – точнее, молодой, все еще покрытый юношескими прыщами полицейский, красный до ушей, страшно взволнованный и потому с силой дергавший за узкий воротничок рубашки. Прежде всего его беспокойство выдавала усилившаяся секреция слюны – бедняге даже приходилось во время разговора делать небольшие паузы.

– Это ваше письмо, верно? – спросил он еще на пороге, помахав перед Глэсс листком, в котором она обращалась к доктору Хоффману.

– Спорим на вашу очаровательную маленькую задницу, – ответила она, что в первый раз заставило полицейского судорожно сглотнуть.

Она провела молодого человека на кухню, поинтересовалась, будет ли он вести протокол допроса, и, когда тот ответил, что в этом нет необходимости, настояла на присутствии меня и сестры. Затем она поставила чайник, и начался крайне познавательный, на мой взгляд, диалог, по большей части переходивший в монолог самой Глэсс, растянувшийся на полчаса. В нем речь шла о мужских половых органах, их общественной пользе и возможном надругательстве над ними от лица обиженных женщин.

В какой-то момент полицейский, представившийся господином Ассманом, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки.

– Я спрошу вас в открытую, – заявил он по окончании беседы, – наносили ли вы эту надпись на стену дома господина Хоффмана?

– А я спрошу вас в открытую, – отрезала Глэсс, и это в последний раз заставило господина Ассмана судорожно сглотнуть, – похожа ли я на женщину, которая во всеуслышание призывает к растрате биологического материала?

Мы с Дианой слушали все это, не шелохнувшись. Наверное, на полицейского произвело шокирующее впечатление, что мы неподвижно сидели за столом, не меняя выражения лица, неслышно дышали и в целом производили впечатление восковых фигур, которые вот-вот оживут и набросятся на кого-нибудь. На столе стояла Розелла. Для несчастного молодого человека ее добродушная мина с широко распахнутыми глазами и отколотым левым ухом была единственным, на чем мог остановиться взгляд во время допроса, но смотрел он на нее так, как будто ожидал, что на розовощекой морде этой безвредной хрюшки вот-вот прорежутся фарфоровые клыки.

Когда он наконец попрощался, его уход из Визибла скорее смахивал на побег; шатаясь и спотыкаясь, он бежал вниз по пандусу, пока не исчез в ржаво-красных отблесках заката, как шериф из старого кино. Из стоявшей перед ним чашки чая господин Ассман не сделал ни глотка. Я никогда не говорил Диане о том, что пару недель спустя в поисках запчастей для своего велосипеда наткнулся в дровяном сарае за домом на банку из-под зеленой краски, но испытал в тот момент невероятную гордость за свою сестру.

Загрузка...