№2

Он лежал на топчане и читал книгу. Это был Иероним фон Лидовиц с его «Размышлениями о пустоте» – книгой ужасной, опустошающей, убивающей всякую надежду, топчущей мечты, низвергающей душу в адские бездны. Он ненавидел фон Лидовица. И любил его бесконечно и бездумно, как любит отца карапуз, как любит своего гениального учителя способный ученик, как бездумно и слепо любит своего бога бесконечно в него верующий.

Стукнул засов, заскрипев, отворилась дверь. На пороге возникла дочь надзирателя. Совсем ещё молодая, лет двадцати двух-трёх, в длинном платье, поверх которого надет давно нестираный посеревший передник. Сколько узник её знал, это была странная девушка – то бесконечно скромная и тихая, то вдруг разбитная «огонь-девка». Простоватое румяное лицо, но на этом открытом лице деревенщины горящие умом и хитростью глаза жрицы любви.

Узник бросил на девушку равнодушный взгляд и снова погрузился в чтение.

– Здравствуйте, узник, – поздоровалась она.

– Здравствуйте, госпожа дочь надзирателя, – отозвался он, не отрываясь от чтения, или делая вид, что чтение безмерно увлекает его. На самом деле, надо сказать, фон Лидовиц не очень прочно завладевал его вниманием – это достаточно скучный автор даже для одиночества пожизненного заключения.

Дочь надзирателя прикрыла за собой дверь, и принялась прохаживаться по камере, осматриваясь так, будто видела её обстановку в первый раз. На самом же деле она бывала тут по три раза в день, а то и чаще – на ней лежала обязанность приносить еду и убирать в камере.

– Какой нехороший тут воздух, – говорила она. – И пыль, смотрите, пыль. Вы что же, никогда не убираетесь? Я принесу вам тряпку, будете стирать пыль – всё занятие вам какое-то, не так скучно.

– У меня была муха, но… – узник оторвался от книги, жалобно посмотрел на девушку.

– Сегодня на обед горох, – известила та, словно не слыша его.

– Горох?

– Горох.

– Опять горох… Интересно, идёт ли на улице дождь?

Девушка остановилась перед стеллажом с книгами, принялась перебирать их, водить по корешкам пальцем, словно проверяя, сколько на них осело пыли. Взяла в руку фотопортрет женщины и долго смотрела в неживые глаза, выхваченные когда-то и где-то объективом.

– Вы должны сжечь эту фотографию, – сказала она после недолгого созерцания.

Узник, который уже решил было вернуться к чтению, от неожиданности сел на лежаке и удивлённо уставился на свою гостью.

– Сжечь фотографию? – спросил он напряжённым шёпотом. – Почему сжечь?

– Ну, вы ведь осуждены пожизненно, – принялась она объяснять с выражением любомудрия на лице. – А это же значит почти тоже самое, что мертвы, так ведь? Вот я и говорю: не нужно брать с собой в смерть боли из прошлого, нужно освободиться от ворванья былого и жить будущим. Ведь не потащите же вы эту фотографию с собой в ад, правда? Зачем же вы терзаетесь прошлым – давними горестями, страданиями, несбывшимися надеждами? И если даже эта фотография напоминает вам о счастливых минутах, то ведь это всё равно страдание для вас – оттого, что счастье больше уж никогда не повторится… Сожгите её.

– Нет, я не могу этого сделать, – замотал головой узник, с удивлением слушавший монолог девушки.

– Ну, тогда сделаю я, – решительно произнесла она, доставая из кармана передника спички.

– Нет! – Узник подскочил и бросился к ней, протягивая руки, словно хотел выхватить фото. – Нет!– Он и в самом деле довольно дерзко вырвал из рук у девушки фотографию. – Умоляю вас, не надо, пожалуйста.

– Это ваша жена? – улыбнулась девушка. Кажется, она нисколько не испугалась.

– Нет.

– Наверное, сестра?

– С чего вы взяли? Нет, не сестра.

– Хм… – она дёрнула плечом, бросила на узника осуждающий взгляд. – Ну, значит, любовница.

– У меня нет любовницы, – покачал головой узник, с тоской глядя на фотографию.

– Так кто же это тогда? – подняла брови она.

– Почём я знаю, – отозвался он. – Какая-то женщина.

– Расскажите мне о ней, – потребовала дочь надзирателя.

Узник некоторое время удивлённо смотрел на девушку, сталкивался с её строгим и почти равнодушным взглядом, не в силах проникнуть через туннели глаз в прячущуюся за ними душу.

– Это какая-то женщина, – наконец выговорил он отрешённо. – Да, какая-то женщина. Её как-то зовут. У неё есть работа. Какая-то работа, которую она очень любит. Фотография этой женщины стоит у меня на полке. Эта женщина не сидит в тюрьме. Но почти что сидит, потому что её фотография стоит у меня на полке в то время как я сижу в тюрьме. Ей не нравится моя камера – эти стены, унитаз, это зловоние и… она терпеть не может горох, да, она ненавидит горох. Вот.

Он вдруг порывисто схватил дочь надзирателя за руку (но девушка и в этот раз не испугалась – видимо, она уже хорошо знала безобидный характер узника) и торопливо, сбивчиво заговорил:

– Как забавно, вы не находите? Своими вопросами вы отвели женщине – женщине вообще, а не конкретно вот этой женщине – как бы три ипостаси, только три: жена, сестра, любовница. Ну, по понятным причинам вы не предположили ещё мать, бабушку, тётю, дочь и других возможных родственниц, не подходящих к фотографии по возрасту. Забавно, правда? И как интересно! Женщина – это всегда родственница, родственница мужчины, она является кем-то, но этим кем-то она всегда является только по отношению к мужчине, только рядом с ним, только по отношению к нему, не сама по себе, потому что сама по себе она, очевидно, ничего не значит – она ничто, ноль, пустота… Подождите, подождите… Какие бездны философской мысли можно вынести из этого небольшого тезиса, что там фон Лидовиц!

Девушка в продолжение этого воспалённого монолога пыталась вырвать у него свою руку – сначала потихоньку и невзначай, потом всё более требовательно. Наконец она не выдержала и с силой вырвала запястье из пальцев узника.

– Будь вы прокляты, что ж вы так вцепились-то! – раздражённо и почти зло воскликнула она. – У меня же синяк будет.

– Простите, простите бога ради, – испуганно отстранился от неё он. – Только не говорите папеньке, умоляю вас.

– Боитесь? – уже беззлобно, но с превосходством усмехнулась она.

– Ваш папенька очень строг с заключёнными.

– Да, он суровый мужчина. Особенно с нарушителями закона. Но вообще он очень добрый.

– Добрый?.. Ну, возможно, пожалуй. Во всяком случае, лицо у него действительно очень доброе. А вы, наверное, очень любите его и…

– Люблю? – не дослушала она. – Да я его ненавижу!

– Ах, вот оно как! – осёкся узник, бледнея от неожиданного признания собеседницы. – Впрочем, я признаться, тоже, – добавил он, бледнея ещё больше – теперь уже от ужаса.

– А вы-то за что? – удивилась девушка.

Он двинулся ответить, но тут же замотал головой, запрещая себе говорить. Преодолев наконец желание высказаться, затолкав слова обратно в горло, он произнёс порывисто, на выдохе:

– Бога ради, умоляю, скажите, идёт ли на улице дождь?

Дочь надзирателя, кажется, растерялась от такой неожиданной перемены.

– Дождь? – произнесла она. – Дождь… Я не знаю. Может быть, идёт. А может быть, и нет. Я не знаю.

– Не знаете? – растерянно выдохнул узник.

– Не знаю. Я не выхожу из тюрьмы. Никто не выходит из этой тюрьмы.

– Никто? Совсем никто?

– Никто.

– Ни… никогда?

– Никогда.

Он обессиленно рухнул на диван, закрывая лицо руками, простонал:

– О боже, боже! Какая му́ка! Мука. Мука… Му-ка… Мука – муха… Муха… – И, снова схватив девушку за руку: – Мне нужна муха!

– Я же приносила вам муху, – возразила она, отнимая руку.

– Да, но… она… она умерла. Внезапно умерла. Наверное, она болела. Да, по её полёту последнее время было видно, что эта муха тяжело больна. И у неё были такие грустные глаза… Безвольные крылья… Крылья, утратившие волю к полёту, стремление к выси, порыв… Мне нужна новая муха, слышите?

– Вот как… – напряглась она. – Ну, я не знаю. Здесь очень строгие порядки. Если господин начальник тюрьмы узнает, что я принесла вам муху…

– А мы ему не скажем, – заговорщически прошептал узник.

– Он может догадаться.

– Умоляю!

– Хорошо, хорошо, я посмотрю, что можно сделать. Сейчас я принесу вам обед, а потом посмотрю, как можно будет извернуться с мухой. Но предупреждаю вас: если начальник тюрьмы узнает, я всё свалю на вас, я скажу, что вы силой, под угрозой изнасилования заставили меня принести вам её.

– Вот как… – вздрогнул узник при слове «изнасилование». – Ну что ж…

– Вы слышали, что я сказала? Под угрозой из-на-си-ло-ва-ни-я… Понятно?

– Да, – растерянно кивнул узник. – Да, я понимаю.

– Точно – понимаете? – настаивала дочь надзирателя.

– О боже, боже! – вскричал узник. – Голова раскалывается от всех этих интриг, намёков, испарений, побоев… Наверное, на улице идёт дождь. Я ужасно метеозависим. Вы метеозависимы, госпожа дочь надзирателя?

– Да откуда мне знать, – пожала девушка плечом и, повернувшись уходить, сурово напомнила: – Не забудьте, что я вам сказала. Да, и сожгите эту проклятую фотографию.

Не дожидаясь ответа, она вышла из камеры. Как язык гильотины лязгнул засов, отрезая голову свободе.

Узник некоторое время смотрел на фотопортрет женщины, потом задумчиво поставил его обратно на полку. И снова снял и смотрел, словно терзаясь сомнениями. Потом опять возвратил фотографию на полку, улёгся на топчан, взял книгу. Он пытался читать, но фон Лидовиц не в силах был отвлечь его от действительности, и, пролежав минуту, узник снова поднялся и подошёл к стеллажу. Снял фотографию с полки и долго смотрел на неё. «Нет, – выдохнул он наконец. – Нет! Только не это…»

Заскрежетал вынимаемый засов, дверь открылась. Явилась дочь надзирателя, но теперь не одна, а в сопровождении своей матери – полноватой женщины, одетой точно так же, как и дочь, только с добавлением не самого свежего чепца на голове. Одна несла кастрюлю и кружку, другая – тарелку с ложкой и чайник.

Услышав стук засова, узник торопливо поставил фотографию на место и прыгнул на топчан, делая вид, что читает. Потом быстро поднялся и, схватив фотографию, положил её на полку лицом вниз. Снова метнулся к топчану и улёгся, взяв в руки книгу.

Женщины вошли и, быстро глянув на узника (жена надзирателя покачала головой: охота, мол, глаза портить при таком-то свете), принялись составлять посуду на тумбочку, открывать кастрюлю, из которой пошёл пар и запах гороховой каши, накладывать жёлтую массу в тарелку, наливать дымящийся чай. При виде кастрюли и почуяв запах еды, узник торопливо поднялся и пересел на табурет. Несмотря на неприязнь к надоевшей гороховой каше, он оживился, в движениях его появилась суетливость голодного, дорвавшегося наконец-то до еды.

– Ах, как пахнет горохом! – воскликнул он. – Мой любимый, мой обожаемый горох!

– Ага, обед прибыл, милок, – добродушно улыбнулась жена надзирателя.

– И ваше желание, – дочь надзирателя поднесла к его лицу сжатый кулак.

– Желание? – опешил узник, с подозрением глядя на кулак у своего носа. – Постойте… Неужели вы…

– Тс-с-с! – шикнула девушка. – Здесь и стены имеют уши.

– Да, да, понимаю, – возбуждённо прошептал узник. – Но скорей же, скорей выпустите её! Она большая? Здорова?

– Нет-нет, господин узник, – улыбнулась дочь надзирателя, убирая кулак за спину, – не торопитесь, она пока побудет у меня. Ведь мы же ещё не сговорились окончательно о цене.

– У меня ничего нет.

– Я смотрю, вы так и не сожгли фотографию, – с намёком произнесла девица.

– Фотографию? Нет. Видите ли, я…

– Ну что ж, – перебила девушка, – видать, не очень-то она вам и нужна.

– Напротив, она мне очень нужна, поэтому я и не сжёг.

– Да я не про фотку, – усмехнулась девица. – Я – про м…

– М?

– Му…

– Му?

– Ну про ту, которую вы просили. Видать, она не очень-то вам нужна.

– Ах, это! – спохватился узник, до которого наконец дошло, о чём говорит девушка. – Очень нужна! Вы же знаете, как она мне нужна.

– Право, и не знаю даже, кто вам дороже, – произнесла дочь надзирателя, многозначительно поглядывая на фотографию, – эта маленькая чёрненькая прелестница, или какая-то баба на бумаге.

– О боже, боже! – простонал узник, горестно пряча лицо в ладонях. – Что же делать мне? Каждый раз – выбор. Каждый раз, когда хочешь ты, боже, наказать человека, ты ставишь его перед мучительным выбором – или, или!

– Если она вам не нужна, – напирала девица, – если вы выбираете ту рожу на картоне, то… Мне только немного сжать кулак, и эта прелесть…

– Нет! – возопил узник. – Не мучьте меня, умоляю!

– Видел бы ты, голубь, – вмешалась жена надзирателя, покончив с приготовлениями к трапезе, – видел бы ты, какая она жирная! Отъелась у нас в кухне, на дармовых харчах. Это я показала её дочке: вон ту, говорю, лови, вон ту. Господин узник, говорю, будет просто счастлив иметь такую красавицу.

– Только господин узник, кажется, предпочитает живой «му» неживую «же», – рассмеялась дочь. – Ему дороже кусок картона, ему веселей с ним, он хочет шептать ему по ночам любовные глупости.

– О боже, боже! – снова простонал узник. – Да гори оно всё огнём!

– Хорошо, договорились, – тут же подхватила девушка. – Мама, возьмите-ка эту рожу на полке.

Жена надзирателя подошла к стеллажу и взяла фотографию женщины. Посмотрев на неё с минуту и покачав головой – не понять, одобрительно или с осуждением, – протянула дочери. Та небрежно, с довольной улыбкой, спрятала фотографию в карман передника. Потом приблизилась к узнику, поднесла кулак к его лицу и разжала пальцы. Заливисто засмеялась, показывая пальцем на удивлённое лицо узника.

– Как? Где же она? – оторопело произнёс тот.

– Вы меня за дуру считаете, господин узник, – подняла брови девушка. – В надёжном месте, не волнуйтесь, жива, здорова и сыта ваша радость, дожидается расплаты.

– Расплаты? Разве я ещё не заплатил вам?

– Вот только не надо прикидываться дурачком, узник, – покачала головой дочь надзирателя. – Вы же прекрасно поняли, что́ я имею в виду.

– А что вы имеете в виду?

– Ты пойми, милок, – снова возникла жена надзирателя, – ведь у тебя всё равно пожизненное, так что тебе изнасилованием больше, изнасилованием меньше – всё едино.

– Что значит больше-меньше? – оторопел узник. – Я ещё никого в своей жизни не насиловал.

– Во как! – удивлённо всплеснула руками женщина. – Никого. В твои-то годы… Святой господь вседержитель! Ну так и тем более тогда, милок, и тем более. Жизнь-то скоро кончится, а ты в ней никого ещё не снасильничал, так девственником и помрёшь.

– Но я не насильник! – возразил узник

– А чего же тогда здесь сидишь? – пригвоздила его жена надзирателя и кивнула в знак неопровержимости приведённого аргумента.

– Это… – растерялся узник, – это драма моей жизни.

– Он убийца, – пояснила дочь надзирателя матери.

– Да бог с вами, что вы такое говорите! – воскликнул заключённый. – Я никого не убивал.

– Алиментщик, поди, небось, – понимающе предположила мать.

– Я честный человек! – отчаянно воскликнул узник.

– А-а, понятно, – кивнула дочь. – Не даром же у него эта фотография стоит. Понятно. А то он мне тут в уши дует: какая-то женщина, какая-то женщина… Всё ясно.

– Не знаю, о чём вы подумали, но это совсем не то, – пытался оправдаться узник.

– Надо у отца спросить, чего он тут сидит, – сказала мать.

– Я уже спрашивала, он не знает, – пожала плечами дочь.

– Ну, значит, так то и надобно, – подвела итог жена надзирателя.

– Вот вы, я вижу, женщина простая, добрая, – с надеждой обратился к ней узник. – Скажите же мне, идёт ли на улице дождь?

– Да почём же мне знать-то, милок, – удивилась та неожиданному вопросу. – Я же не господь бог. Если идёт, так на то, значит, воля божья. А если не идёт, значит, так тому и до́лжно быть.

– Давайте наконец говорить о главном, – напомнила дочь.

– О главном? – спохватился узник. – Давайте. А вы кто по убеждениям?

– Я ещё раз предлагаю поговорить о главном, – настаивала дочь. – А если нет, так мы пошли.

– В самом деле, милок, наплюём-ка на убеждения, – подхватила мать. – А то будто нам и поговорить не о чем окромя убеждений-то.

– Сегодня вечером, вы согласны? – обратилась девушка к узнику.

– Что? – узник испуганно уставился на неё. – Побег? Нет, я законопослужный гражданин и честный человек.

– Ты милок, смотрю, не понимаешь, или придуряешься, – лукаво улыбнулась жена надзирателя.

– Послушайте, узник… – вступила дочь, беря заключённого за руку и настойчиво заглядывая ему в глаза. – У меня будет ребёнок.

– Поздравляю! – отозвался тот.

– Это не смешно, – отмахнулась девушка. – Если отец узнает, что я беременна от пожарника, он меня убьёт.

– Он не любит пожарных? – удивился узник.

– Он не любит пожарника, – с нажимом отвечала дочь. – Ненавидит. Его просто трясёт от него. А моя девственность для отца – так просто фетиш.

Узник непонимающе посмотрел на неё, на носки своих тапок, на жену надзирателя.

– Вы хотите сделать аборт? – спросил он наконец.

– За аборт он меня убьёт ещё вернее, он страстный противник абортов, почему, вы думаете, нас у него пятеро детей.

– Пятеро… – задумчивым эхом отозвался узник.

– Он убил свою первую жену за то, что она сделала аборт, – продолжала девушка.

– Ужас!

– Вот у нас только один выход и остался, как есть один, – сокрушённо покачала головой жена надзирателя.

– Бежать с пожарным? – предположил заключённый.

– Отсюда не сбежишь, – усмехнулась девушка.

– На тебя вся надёжа, милок, – доверительно прошептала жена надзирателя.

– Не понимаю, – покачал головой узник. Он в самом деле не понимал, чего от него хотят эти женщины.

– Ну тебе же всё равно сидеть не пересидеть, голубь, – принялась терпеливо объяснять жена надзирателя. – Тебе что так, что этак – пожизненно тут куковать. Так сделай себе приятно и нам хорошо.

– И что же я должен сделать?

– Ключик в замочек, – игриво ответила жена надзирателя, – меч в ножны, болтик в гаечку… Ну?

– Я не слесарь, я работник умственного труда.

– Чтобы детей умом делали, такого я не слыхала, – оторопело произнесла мать.

– Я тоже, – отозвался узник.

– Ну вот и славно, – обрадовалась жена надзирателя, – вот и договорились. Сегодня, стало быть, вечером и сладим дело, ага?

– Да как хотите, – пожал плечами узник. – А какое дело?

– Святая дева, пресвятая богоматерь, храни господь и святые твои… – вздохнула жена надзирателя и во вздохе её впервые почувствовалось то ли нетерпение, то ли досада. – Да что же это за дундук-то, ей богу! Как ты столько детей-то настрогал, если ни бельмеса в этом не смыслишь?

– Сколько? – опешил узник.

– Отвечай, охломон ты этакий, – окончательно потеряла терпение жена надзирателя, – будешь сильничать девку или нет?!

– Тише, мама, тише, – зашикала дочь надзирателя. – Вы не понимаете, узник. У меня будет ребёнок. От пожарника. Этого нельзя. А от вас – можно, если вы меня изнасилуете. Понимаете теперь? Отцу просто не к чему будет придраться. А вы получите свою радость. И не одну. Обещаю снабжать вас мухами весь срок вашего заключения, то есть пожизненно.

– Ах вот в чём дело! – простонал узник, наконец-то уразумев желание женщин. – О боже, боже! O tempora, o mores![2] О трагифарс души человеческой, о горе от ума!

– Слава богу, наконец-то, – с облегчением вздохнула мать. – Ну и ладно. Теперь ешь свой обед, милок, а то, я чай, остыло уже всё. Того и гляди отец пожалует, нагорит нам тогда всем.

– Так вы согласны, узник? – уточнила дочь.

«Что делать мне? – думал узник. – Отказаться?.. Но – мухи… И я так давно не был с женщиной… О боже, боже!»

– Вы ещё не сожгли фотографию? – обратился он к дочери надзирателя. – Покажите мне её. В последний раз. Умоляю.

Она достала из кармана передника фотографию, на вытянутой руке показала её узнику, осторожно, чтобы тот ненароком не выхватил. Через минуту достала спички и споро подожгла фото. Узник с выражением ужаса и бесконечной муки взирал на происходящее, но не делал попыток вмешаться. Когда портрет догорел, он упал лицом в ладони.

– О горе, горе! – плача, простонал он.

– Ты есть-то будешь, милок? – спросила жена надзирателя, словно и не замечая его состояния. – Или уносить?

Спохватившись, он набросился на еду, принялся жадно пожирать остывший горох, почти не жуя, торопливо глотая, давясь и откашливаясь.

Жена надзирателя удовлетворённо кивнула и перешла к наставлениям:

– Значит, завтрева мы тебе ужин принесём, ты поешь, наберёшь сил для подвига. А как поешь, я понесу касрули, а дочка с тобой останется, ну, будто прибрать. Возьмётся она пыль протирать, тут ты начинай ходить по камере, ходить и на неё поглядывать – примеряешься, стало быть, и лихой замысел лелеешь. Господин надзиратель-то в колидоре будет сидеть на то время. Когда я выйду, он ещё спросит меня, мол, а дочь-то где. Я ему и скажу: пылюку, скажу, надо протереть, а то этот охломон грязюкой зарос уже по самые уши. Ну, ладно, скажет господин надзиратель и хлопнет меня по заду и заржёт, что твой Букефал. Но я ему подмигивать в этот раз не стану, чтобы он за мной не увязался на кухню, а то ведь не услышит, когда дочка кричать станет. Если увяжется, то опять поставит меня у печки или у мешка с картошкой и будет потешаться. Оно, конечно, ничего бы так-то, но не нынче только, а в другой раз я ему подмигну. Так вот, стало быть, ходишь ты вокруг дочки-то, ходишь и посматриваешь, как она пылюку сметает. Потом она юбку подоткнёт, чтобы, мол, полы помыть. И наклоняться будет ещё этак, и вот этак, и зад выпячивать, как последняя, – жена надзирателя даже согнулась, показывая, как будет выпячивать зад дочь. – Ага. Тут ты на неё и набросишься. Но поначалу сильно не шуми, а тихохонько тащи её на топчан, там лезь под юбку и трусы с неё сдёргивай. Ты дочка, – обратилась она к дочери, – тоже не верещи раньше времени, дай человеку потешиться над тобой, а то не поверит отец – у него, заразы, на такие дела чутьё. Если спросит потом, почему ты не орала сразу, то скажешь, что узник, мол, тебе в рот юбку затолкал, а уж потом надругивался. Тебе, милок, в самом деле нужно будет подол ей в рот запихать. Только не сильно пихай, не глубоко, а то удушишь девку, и всё тогда насмарку пойдёт, ничего тогда не получится. Вот, стало быть. Затолкаешь ей юбку-то в рот и делай своё дело. Делать надо как полагается, по-человечески, а не для виду, потому как отец потом обязательно проверит, чего было и осталось ли чего в ней.

– Он же убьёт меня! – простонал узник.

– Не бойся, милок, не убьёт, – успокоила жена надзирателя, – не имеет он такого права – его тогда господин начальник тюрьмы самого убьёт и фамилию не спросит. Да и я прибегу из кухни на шум, удержу его, если убивать примется. Ну вот, стало быть, как закончишь дело своё, так юбку она у себя изо рта вытянет и начнёт визжать. Ты сразу-то с ней не соскакивай, чтобы господин надзиратель вас при этом самом застал. А ты, дочка, когда начнёшь верещать, дай волю рукам – поцарапай мурло узнику, помолоти кулаками, но смотри, осторожно, глаза ему не выдери, а то что ж мы, нехристи какие, что ли – человек к нам с добром, а мы к нему с топором, мы ему глаза выдирать – не гоже так. Вот как отец-то ворвётся, ты узника с себя сталкивай и смотри у себя промеж ног и кричи чего-нибудь, чтобы господин надзиратель понял, что зараза в тебя всё ж таки попала. Ну и всё, а там уже как бог даст. А я через минуту здесь буду, так что ты, милок, за жизнь свою не опасайся, хоть она тебе и не особо-то нужная, чего уж там говорить. Вот, стало быть. А теперь – с богом, дочка, давай посуду уносить будем.

Не дожидаясь, пока узник допьёт холодный уже чай, женщины принялись собирать посуду, буквально вырывая из руки узника кружку. Собрав, просеменили к двери и вышли. Снова проскрежетал и стукнул засов.

Узник остался сидеть на табурете с потерянным видом, уставя отсутствующий взгляд на хлопья пепла, оставшиеся на полу после сожжённой фотографии. Потом взял с топчана фон Лидовица, не глядя выдрал одну страницу, свернул в кулёк, поднялся с табурета, подошёл к чернеющим лохмотьям и принялся осторожно собирать их. По щекам его текли слёзы, а из груди порой, вместе с сиплым дыханием отбитых, кажется, лёгких, вырывались прерывистые всхлипы.

Он уже совсем было задремал, когда снова загремел засов, дверь открылась, и в камеру ступил надзиратель. В руке его подрагивала нетерпеливой готовностью дубинка, доброе лицо не сулило ничего хорошего, хотя при взгляде на него и нельзя было сказать, что тюремщик в гневе. Тем не менее, что-то такое было в его глазах, от чего узнику захотелось забиться в угол и трепетать.

Надзиратель же, ни слова не говоря, приблизился, встал напротив и вперил в узника долгий взгляд, в котором теперь светилось, кажется, сожаление. При этом он нервно поигрывал дубинкой.

– Сидишь, подлец? – произнёс он наконец голосом с хрипотцой, от которого узнику сразу захотелось прокашляться, будто это у него заложило горло, а не у надзирателя.

– Давно уже сижу, – тихо отвечал он, кашлянув.

– Как разговариваешь с надзирателем, скотина! – вспыхнул тюремщик. – А ну, представься как положено!

Узник с готовностью подскочил и вытянулся во фрунт.

– Узник номер восемь, срок заключения пожизненный, осуществляю послеобеденный отдых, – отрапортовал он.

– Ну что, скотина, накляузничал, да? – прищурился надзиратель снизу вверх, поскольку он был заметно ниже узника ростом – на полголовы, наверное. – Нажаловался, значит, на меня господину начальнику тюрьмы?

– Осуществил законное право всякого заключённого, – отвечал узник, не меняя торжественности голоса.

– Ну-ну… И чего ты добиваешься? А? Ты думаешь, господин начальник накажет меня? Думаешь, снимет меня с должности? Или, может быть, ты думаешь, меня самого посадят? – Он саркастически рассмеялся и продолжал: – Да господин начальник – мой лучший друг, чтобы ты знал, понятно? А? Съел?

– Коррупция? – в голосе узника прозвучало отчаяние.

– Чего?

– Рука руку моет?

– Знаешь, что мне сказал господин начальник тюрьмы? – усмехнулся тюремщик. – Он улыбнулся, похлопал меня по плечу и сказал: до чего же глуп этот узник, не так ли, господин надзиратель? И где только берут таких глупых узников, сказал он. Вот в моё время, когда я был ещё надзирателем, как вы сейчас, узники были совсем другие – это были настоящие узники. И уж если давали человеку пожизненный срок, то он с честью отсиживал его и дурацких записок начальнику тюрьмы, анонимок и кляуз не писал…

Загрузка...