– Ну, вот какого чёрта меня понесло по сугробам? Где дорога, язви её?!. Что я товарищу майору скажет? Как буду выглядеть перед ребятами? И пошто мне так везёт в жизни? Как прокажённому…
5
– Морёнов, Бабенков, не останавливаться! Бегом, бегом! – торопил майор.
Прокопенко отстал. Он уже выдохся. Но Романов не торопил его: дойдёт, добредёт. Этот не из купели. И помогал пострадавшим, подталкивал их.
– Вперёд, ребята, вперёд!
Майор с тревогой посматривал на портянку на ноге Морёнова. Она отсырела и ослабла, и кое-где пузырилась. В эти пузыри набивался снег.
Они уже были за косой. Оставалось бежать может быть метров шестьсот. Но за косой, на открытом месте, ветер ощущался ещё острее. За бегущими людьми он тянул по льду тонкую позёмку снега, заметал следы. Дул навстречу, в лицо. Пробирался под одежду, студил галифе, мокрые кальсоны и то, что в них. Морёнов, засунув руку в ширинку, согревал ладонью хозяйскую часть, она замерзала, особенно поплавок. Обмёрзшие брюки-галифе начали ломаться в местах изгибов, похрустывать.
Но солдаты настолько вымотались за этот спринтерский рывок, что уже едва передвигали ноги. И если бы не майор, давно бы перешли на шаг. Романов подталкивал: вперед!..
Но где же Урченко? Они уже скоро сами доберутся, и без подводы. Нет, Потапова надо, наверное, вести. Как Потапов его назвал? Мерином?.. Что-то в нём есть такое…
– Бабенков, Володя! Вперёд! – прикрикнул майор.
– Тов… товвварищ май-ёор, я… всё! Выдохся и засох, – тяжело проговорил Бабуля.
– Владимир, не раскисай! Будь мужчиной.
Романов повлёк за собой солдата, подхватив его рукой, которую освободил от портупеи, – во время бега надел её. Другой рукой придерживал платочек у щеки. Бабуля заплетающимися ногами едва поспевал за ним.
Морёнов бежал. Бежал тоже из последних сил. Кажется, и второе дыхание уже было на исходе. Несмотря на портянки и шарфик майора, ступни мёрзли, а если остановится, то это будет – прощайте детские забавы и взрослые, пожалуй, тоже! Он только дважды призамедлил бег, чтобы обернуться: как там Славка? Славка был одет в одежду майора, и он был не один.
Как на смех, к дому Щукаря они подошли разом. Майор с купальщиками и Слава Урченко. Слава даже опешил, когда вывернул из-за угла огорода. Встал едва ли не по стойке "смирно", и зачем-то потянулся рукой к шапке, не то для отдания чести, не то для доклада о выполнении приказания.
Майор тоже приостановился. Перед ним стоял солдат, потный, красный, и тяжело дышал, раздувая широко ноздри тонкого, хрящеватого носа.
– Урченко, вы откуда?
– Я, товарищ майор, заблудился… в снегу завяз… – проговорил Урченко, облизывая пересохшие губы. Подбородок и губы его подрагивали, как у лошади. Мерин…
Майор брезгливо хмыкнул.
– Стучите, Урченко! – кивнул Романов на ворота, едва сдерживаясь от негодования.
– Есть! – Слава чуть ли не с разбега пнул ногой в дощатую калитку и отшиб пальцы, закусил нижнюю губу.
Во дворе лаяла собака.
Бабенков и Морёнов привалились спинами к воротам и обессиленными, обвисшими руками стучали в доски. Но их удары вряд ли могли быть услышаны домочадцами, и они с надеждой смотрели на Славика и чему-то улыбались. И Слава старался. Бил в ворота и пятками и носками валенок – ворота гудели. Собака надрывалась.
Такое нашествие могло бы поднять и мёртвых.
Дом единственного жителя села располагался не на самом берегу, он был выше. Вдоль по берегу сохранились ещё заборы, останки некоторых торчали из снега: кольями, концами жердей. Кое-где виднелись какие-то неказистые сооружения, которые уже трудно было назвать домами, не говоря уж про сараи. Стояли одинокие стволы от русских печей. В бывших усадьбах покачивались голые ветви кустарников: калины, рябины, черёмухи.
Было бы очень тоскливо, окажись человек в таком месте один, да ещё в таком затруднительном положении, как майор со своими пограничниками. Неоткуда позвонить на заставу, негде было бы обогреть солдат. Служебная связь на флангах только ракетница, и та утонула вместе с оружием. Но где гарантия, что часовой по заставе увидит ракеты за двадцать километров и потом, какими опознавательными сигналами объяснишь случившееся и какие нужны средства для спасения их душ? А ведь умри старики или вдруг переедут куда-нибудь, и последняя ниточка связи оборвётся на левом фланге.
Майор перевёл взгляд на солдат, привалившихся к воротам, и почему-то подумал, что повезло им. Повезло, что Щукарь ещё жив. Романов оглядывал пустую округу и отогревал ухо кожаной перчаткой на левой руке. Правую, с платком, он не отнимал от щеки.
Да, счастливчиков, действительно, приняли радушно. Щукарь – это был вовсе не тот легендарный, Шолоховский Щукарь, каким его показывают в кино, и которого автор колоритно описал в своём романе. Может быть, ростом и телом он и соответствовал персонажу, но тот жил среди людей и потому был изворотливым, хитреньким и сам себе на уме. Этот же Щукарь, хоть и был словоохотливым и выглядел шустрым, однако, сущность его была бесхитростной, добродушной, и все порывы души искренними. Словно многолетнее одиночество выхолостило из этого человека всю житейскую хитромудрость, оставив счастливое, исконно человеческое начало: доброту, отзывчивость, радость от встречи с человеком.
Но больший интерес вызывала его жена.
6
Завидев из промороженного окна майора на улице раздетым, с красным платком у лица, старик встревожено вскрикнул:
– Ты гля, што деется? Товарищ маёр пораненный!
И, как был в старенькой меховой безрукавке, в обрезанных по щиколотку чунях (валенках), выбежал на двор.
– Пиратка, замолчь! Это свои…
Тонкий хрипловатый голос старика обрадовал пограничников, а Урченко прикрикнул:
– Дед, открывая живей! Не то дуба дадим тут. – И уже не пнул, а шлепнул по калитке ладонью в трехпалой рукавице, словно погладил.
– Счас, счас, ратанчики… – дед отложил засов и распахнул воротца. Ахнул: – Ах, батюшки! Ратанчики, да это где ж вас так, а? Неужто хуньвиньбиньчики побили? Товарищ маёр, а?
Майор проталкивал во двор вперёд себя Морёнова и Бабенкова. Следом входил сам. Урченко вошёл за ними.
– Под лед провалились, отец, – сказал Романов. – Нужно их отогреть, – кивнул на солдат. – У вас есть спирт?
– Есть-есть! Постарше спирта сыщем. Проходите, проходите в избу. Первак! Горит невидным пламем. Я им пользуюсь при натирках. Когда заместа керосина. Такая штука, доложу я вам, ммых! – балаболил Щукарь, провожая гостей в сени, от времени уже осевшие, с покосившимся крыльцом. ("Надо будет старику помочь, летом перестроить крылечко, сени. Может и домик подладить, – подумал на ходу Романов. – Трофимова, Пляскина, Урченко, Киняпина подошлю.") – А ты успокойся, Пиратка, это не хуньвиньбини. Это наши, ратанчики-пограничники, – старик мягкими движениями рук, как гипнотизер, осаживал собаку, натянувшую цепь в струну. Пират издавал звуки, похожие на чихание, кашель.
Из сеней вошли в просторную кухню, совмещенную со столовой, где под красным углом стоял самодельный стол, угловые лавки вдоль стен. Пол застелен самоткаными дорожками светлого цвета и одна бордового, выходящая из горницы к столу.
– Вот, Уссуриечка, ратанчики-погранцы, – заговорил Щукарь, но так, как будто бы разъяснял жене ситуацию. – Надо растирку. Они, ето-того под лёд угодили. Их какая-то нелегкая туда сунула, будь она неладна! Их обогреть надо. Ты уж, Уссуриечка, порассторайся, ага. И товарищ маёр, пораненный он.
От окна, навстречу гостям, подалась женщина. Это была китаянка, невысокого роста, ещё не старая. Моложе своего мужа, которую Щукарь назвал не по имени, а по названию реки – Уссурийка, Уссуриечка.
Хозяйка и без того уже видела, кто пожаловал в гости и поняла, что что-то произошло неладное с пограничниками.
– Здрасте. Проходите, пожалиста, не стоите у порога, – с поклоном сказала китаянка.
Она подошла к Морёнову и потянула его к лавке у русской печи. Но прежде, чем хлопотать над ним, обратилась ко всем:
– Раздеваитесь, пожалиста. Скидайте с себя одежды, пожалиста. Не стоите, пожалиста.
Бабенкову дважды приглашение повторять не понадобилось. Он прямо, где стоял у порога, стал снимать с себя полушубок, хрустя петлями. Сбросил его, и тот, простучав льдинками на подоле, повалился снопом на пол. Затем сел на порожек и стал стягивать с ног валенки. Сырые голенища пристыли к ватным штанам, не снимались.
– Урченко, что стоите? Помогите товарищу!
Славу словно подрубили, он упал на колени перед Бабулей.
– Отец, у меня к вам большая просьба, – обратился майор к Щукарю. – У нас там, на льду ещё один пострадавший. Не могли бы вы съездить за ним на своей лошади?
– Да как же? Вот те раз! Да я ж мигом!..
– Возьмите вот этого солдата, – майор кивнул на Урченко. – Он вам поможет запрячь. Очень способный человек.
– Это зачем? Это совсем не нужно. Я счас, я сам. Он пущай отдыхает. Вон, тоже какой взопревший.
Урченко, сняв шапку, был с потной головой.
– Ну что же, пусть сохнет, – майор отвернулся от него.
Щукарь засуетился у вешалки, надевая свой старенький, потемневший дочерна от времени овчинный полушубок. Наказывал жене:
– Уссуриюшка, ты тут подсуетись, ага. Я скоро. Это где ж ваш пострадавший?
– На косе, должно быть.
– Ага-ага, понял. Счас. Доставлю в живом виде, до-оставлю, ратанчика. А вы тут будьте, как дома. А вы, товарищ маёр, вы пройдите к комоду. Там-ка аптечка. Чо надо, там-ка. Берите. Уссуриюшка, подмогни товарищу маёру. Лицо-о, это такой орган. Не стесняйся, ага? – наказывал он майору.
Старик убежал.
Романов, уже успевший разуться на низкой скамеечке у окна, прошёл в шерстяных носках к старому комоду, который находился по другую сторону двери горницы. С него сошло напряжение, беспокойство за своих подчиненных, и он почувствовал, как он устал. В глазах плыли розовые круги, и, что самое неприятное – в желудке начались колики, и отдавать во рту горечью. Он морщился. Но больше от досады и боли на лице: надо же было так изрезаться! Он смотрел на себя в квадратное зеркальце в деревянной рамочке, висевшее над комодом.
Среди многочисленных порезов на лице, на щеке зияла широкая рана. Во рту ощущался вкус крови, он сплёвывал её на льду, когда бежал. Она скапливалась в полости рта то ли от ушиба, то ли стекло пропороло щеку насквозь. Майор со сдержанным стоном выдохнул из себя воздух, осматривая рану.
Уссурийка подала Романову комок ваты, пузырёк с йодом и поставила перед зеркалом чашку с тёплой водой. Сказала в лёгком поклоне:
– Товариш маёр сами помоет себе лицо или им помось?
– Спасибо. Сам.
Уссурийка вновь поклонилась и бесшумно отошла. Отошла к кухонному столу-тумбе, открыла дверцу и достала из него четверть. В ней была жидкость немного мутноватая. Хозяйка распечатала бутыль, из неё наполнила стакан наполовину. По помещению разлился сивушный запах самогона. У Славика в носу засвербело, и он зачесался. Слава потянул носом и невольно взглотнул вдруг подкативший к горлу комок слюны. Глаза заслезились, настолько неожиданным и приятным оказался этот дух, почти забытый, почти сказочный.
Уссурийка поставила на комод стакан с антибактерицидным средством, и сказала:
– Вам, товарищь маёр помось обработать лиса?
– Спасибо, я сам, – поблагодарил Романов, при этом с признательностью кивнул.
Китаянка с поклоном тихо удалилась, не поднимая глаз.
Командир обрабатывал лицо. Правая сторона, начиная от височной части до скулы, была в больших и мелких царапинах и порезах. В середине же щеки – рана была глубокой, содранная кожа завернулась книзу. Помочив ватку в стакане, он, сжав зубы от боли, обработал рану и приложил к ней содранную кожу. Другим кусочком сухой ваты прикрыл рану. Затем обработал и порезы, царапины. После этого попросил хозяйку прибинтовать ватные тампоны бинтом.
Романова тронула забота женщины, её предупредительность и внимательность. И он, глядя в зеркало, видел в нём не только своё обезображенное лицо, но и хозяйку. Наблюдал за ней, за её мягкими и тихими передвижениями, за тем, как она общалась с его солдатами, и невольно восхищался: насколько уважительное отношение к гостю, к человеку, воспитано в китаянке, хотелось верить, что это национальная черта и она присуща всему её народу.
Наверное, от неё, от китаяночки, и у Щукаря выработались такие же качества – доброжелательность и добродушие. Недаром говорят: с кем поведешься… К тому же Уссурийка была красива и по русским меркам, и по необычной диковатой азиатской красоте. Теперь понятно состояние иртышского казака в прошлом, который ради этой красавицы оставил свой край родной, оказавшись на берегу Уссури в военное лихолетье. Прошёл войну благополучно, а здесь оказался раненным в самое сердце. Прожил на Уссури двадцать лет, отдав свою жизнь любимой женщине, посвятив ей себя, подчинив свой нрав и характер, не оторвав её от исконных корней, от родины, на которой она могла бывать в недавнем прошлом, встречаться с близкими. Каково-то ей будет теперь?..
В одно из предыдущих своих посещений майор предупредил их, Щукаря и Уссурийку, о невозможности пересечения ими границы. Уссурийка выслушала его с покорным вниманием, согласно кивая. Отчего Романов и тогда и теперь испытывал перед ней неловкость. Но иначе поступить не мог. Не он был в том виват. Он предупредил их не только из соображений целостности государственной границы, но из соображения их личной безопасности – к русским и "обрусевшим" китайцам там, за границей, стали относиться крайне неуважительно, и от раздурившихся молодчиков всего можно было ожидать.
7
Когда вернулся Щукарь с тремя пограничниками, в доме стоял пьянящий сивушный запах. Казалось – тут самогон тёк рекой. На столе стояла четверть, почти на одну треть опорожненная. На лавке лежал в одних трусах Бабуля, и майор Романов натирал его первачом.
Романову на голову была наложена повязка, прибинтован тампон на щеку.
Моренов уже находился на печи и выглядывал из-под шуб. Он обрадовался, увидев Потапова. Дохромал! Они перемигнулись. Вошли Триполи, Прокопенко и встали у порога. За ними вкатился Щукарь.
– Чо встали? Чо встали? Ну-кась разбувайтесь, разбувайтесь. Ну-кась, – затараторил он. – Ратанчику помогите, – засуетился он около Потапова. Помог ему допрыгать до скамеечки у печи, усадил.
Славка, приседая, вытянул больную ногу, колено горело огнем.
Перед ним присела на оба колена хозяйка, стала помогать разуваться. Славка морщился от боли в ноге, но терпел. И от неловкости перед женщиной краснел.
– Терпите, терпите, пожалиста, – мягко приговаривала она с едва уловимым акцентом.
Уссурийка сняла с него валенки вместе с носками, и на пол встали красные ступни. Славка пошевелил пальцами и, наклонясь, стал греть их руками.
– Ты, ратанчик, как же так, без портянок-то? Ноги-т проморозил? – спрашивал старик, снимая с припечка шерстяные носки. – Накось, набуй мои носочки. Походи в них, отогрей пальчики. Поди, как щиплет, а? – с сочувствием приговаривал он.
У Славки, действительно, ноги замерзли. Валенки он надел, уезжая с заставы, толком не высохшие, после вчерашнего возвращения с Хора. И, похоже, в суматохе у полыньи он все же наступил в воду. А его портянки, как и портянки Коли Прокопенко, пришли вперёд него, и уже сушились на бельевой веревочки у печи. А так как он шёл из-за больной ноги медленно, ноги замёрзли, и замёрз сам. Если бы не полушубок майора и не его шапка – быть бы ему не лучше Юркиного полушубка, который поставил Коля у порога. Сейчас ступни ног отходили, и на глаза от острых покалываний в них накатывала слеза – хоть плачь!
Майор, подойдя к Потапову, сказал:
– Снимите брюки, посмотрим, что с ногой.
Славка смущенно посмотрел на хозяйку. Та поняла и отошла к плите, где варилась картошка, и, открыв крышку на чугуне, тонкой палочкой наколола пару штук – готова. Плита была встроена в русскую печь, и топилась дровами.
Потапов приподнялся на одной ноге и, расстегнув ремень на галифе, спустил их и кальсоны, оставшись в трусах. Присел, перед взором возникла тёмно-розовая опухоль.
Коленная чашечка была смещена. Романов положил одну руку на колено, а другой стал сгибать ногу. Рядовой морщился, но терпел. Тёплая ладонь, казалось, снимала жар, но шевеление ноги приносила боль. Майор выпрямил ногу, погладил коленную чашечку, и слегка подал её вверх. В Славкиных глазах промелькнули искры, но в ноге что-то приятно хрустнуло. И боль сошла вместе с тихим возгласом.
– Ну как, легче? – спросил Романов.
– Кажется… – выдавил ломаную улыбку солдат.
– Погодите, не одевайтесь.
Прокопенко, разувшись, тоже оказался босиком. Но ноги у него не были красными. Однако дед подал и ему свои обрезанные валенки, стоявшие у печи на полу.
– Накось, набуй-ка мои чуньки.
Приятное, нежное тепло обволокло ступни.
Хозяин, дав несколько мелких, в общем-то, ничего незначащих распоряжений. Жене – касающиеся стола, на котором уже стоял ужин: чашка с квашеной капустой, балык, кетовая икра в миске, хлеб. Кроме картошки, которую в "мундирах" хозяйка на скорую руку доваривала в чугуне. Майору – не жалеть растирки; солдатам – быть как дома, не стесняться, – убежал на улицу распрягать лошадь.
Майор, смочив пук ваты в стакане с самогоном, из которого пользовался сам при обработке своих порезов на голове, прихватив бинт, вернулся к Потапову.
– На время привяжем компресс, – приложил вату к колену, стал прибинтовывать. Потапова передернуло от холодного тампона.
– Хм, на такое дело первак портить, – с насмешливым сожалением проговорил Слава.
– А вы что предлагаете, Урченко?
– Дак мочой и достаточно. Мы так завсегда делаем. Очень хорошо помогает при ушибах. Что переводить добро…
– Я тебе, тезка, предоставлю такой случай, всю голову будешь этим дерьмом лечить, – в сердцах выдохнул Потапов.
Морёнов и Бабенков порхнули на печке. Майор и солдаты на лавке усмехнулись.
– А я-то причём?
– Чтобы в следующий раз топор на голову себе ронял. Мерин.
У Славика от обиды задергалась нижняя губа.
– Товарищи, пограничники, – повысил голос майор, – не забывайтесь.
За окном день уже угасал. Солнышко, на прощанье выйдя из серой хмари, краем зацепившись за горизонт, послало прощальный луч, и он, проникнув в угловую фрамугу окна, освещал кухню. На этом день кончился.
Понемногу успокоившись, расселись вокруг стола, притихли. Никто не приступал к еде. Ждали хозяина. Он же, о чём-то балабоня с лошадью, с собакой во дворе, чего-то медлил, нагоняя и без того разыгравшийся аппетит после нервных переживаний. И даже Морёнов и Бабенков, лежащие на печи под тулупами, вожделенно взглатывали слюнки. Дразнили домашние запахи и дурманящий дух самогона. Искушение нарастало.
Морёнов наблюдал за хозяйкой. Женщин-китаянок он ещё не видел в русских семьях, на хозяйстве, полагал, что у них всё не так, не "по-русски". Однако приходил к мнению, ничего особенного: в тех же семейных традициях, с тем же укладом, при той же одежде. Единственное, что бросалось в глаза – это ее поведение, – она ходила по дому быстро, но бесшумно, если к кому-то обращалась, то с поклоном, если что-то делала, то мягко, без стука. Она никому не досаждала и в то же время успевала всем оказать внимание. Она была в конкретном месте и в тоже время как будто бы везде. От неё исходила какая-то аура тепла и заботы, и она как бы обвораживала. От женщины веяло чем-то родным, что Юрий всегда испытывал на себе дома и от этого чувствовал себя здесь уютно.
Может быть, это чувство возникло оттого, что соскучился по семейному уюту, по дому, по матери…
И ещё. Это касалось уже жилища: в нём не было ничего такого, что бы назойливо бросалось в глаза и напоминало посетителю о том, что это дом китайки, с многочисленными в нём статуэтками, бумажными дракончиками, шкатулками, исполненными под буддийские храмы, и прочие памятные вещицы. Возможно там, внутри дома, в горнице и есть что-то, но в прихожей, совмещенной с кухней, нет.
Лишь одна, пожалуй, особенность была, и то она касалась обоих жителей дома, как бы подчеркивая их инородность и в то же время их духовную общность – это два портрета: Сталина и Мао Дзе-дуна. Они висели на одной стене, между двумя окнами и в рамочках, самодельных, покрашенные в белую краску. Икон и прочих религиозных предметов не было, в отличие от русских деревенских домов.
Наконец, дед вкатился в дом вместе с морозными клубами.
– Во! Во, красота! Мороз-то, однако, крепчает, а? – говорил он, словно продолжал разговор, начатый ещё с домашними животными на дворе.
Дед снял с себя старую солдатскую шапку, нахлобучил её на деревянный штырь, вбитый в бревно на стене и служивший вместо вешалки. Сдернул с себя полушубок.
– Если так будет морозить, то нам с тобой, Уссуриюшка, дровишек-то не хватит, хе-хе-хе, – чему-то хохотнул. – Пойдём по сугробам тепло добывать, изгороди разбирать.
– Хозяин, не волнуйтесь, – сказал майор. – Дрова вам будут.
Майор Романов поднялся с лавки и прошёл к телефонному аппарату, чёрному, тяжелому, стоящему на комоде. Снял трубку и стал набирать номер.
По-мужски он был красив, лет сорока пяти, строен, среднего роста, однако, сухощавость и желтизна, наблюдательному человеку выдавали его недуг, который лет пятнадцать назад лёг поперёк его дороги в академию: для учебы язва желудка не пригодна, для службы – в самый раз. Притом в таких местах, где для неё самые благоприятные условия, вдали от поликлиник, больниц и санаториев.
Правда, тут судьба его пощадила – послала в жены терапевта. Благодаря такому счастливому совпадению, бывший курсант Алма-атинского высшего пограничного училища смог дослужиться до майора и не быть комиссованным. А бывшей студентке – не потерять квалификацию, имея при себе постоянного пациента (да ещё десятка три-четыре, а то и шесть, военнослужащих на заставах, куда заносила служба её благоверного). Теперь по прибытии пострадавших солдат на заставу ей, похоже, придётся продолжить практику и, как всегда благотворительно – больные на заставах не предусматривались, следовательно, и врачи. Все солдаты из стекла и металла.
– Дежурный по заставе, старший сержант Пелевин у аппарата, – услышал майор знакомый голос.
– Это майор Романов, Пелевин.
– Слушаю вас, товарищ майор.
– Киняпин уехал?
– Так точно, товарищ майор.
– Пелевин, вы не торопитесь с ответом. Пошлите кого-нибудь в гараж. Если Киняпин ещё не уехал, нагрузите в машину дрова и как можно больше.
– Слушаю. Товарищ майор, тут ваша жена.
– Дайте ей трубку. И пока я буду с ней разговаривать, выполняйте приказание.
– Есть! – ответил старший сержант, и в трубке послышался встревоженный голос жены.
– Юра, что случилось? Мне позвонил дежурный. Передал твою просьбу.
– Да, Валюша, приготовь всё необходимое. Похоже, будет тебе работа.
– Так что случилось?
– Машина под лед провалилась. Двое вымокли, одному ногу повредило. Ну и мне немножко досталось, – и, упреждая её возрастающее беспокойство, добавил: – Сильно не волнуйся. Но будь готова. Мы скоро.
Майор положил трубку.
Сидевшие вокруг стола солдаты одобрительно заулыбались, выражая удовлетворение действиям командира.
Щукарь же стоял посередине кухни и прихлопывал руками по бёдрам. Твердил растроганно:
– Товарищ маёр… Ах, товарищ маёр… Да как же… Да надо же ж… Я ж не думал, с языка скатилось…
– Ну, так не говори им много. Пригласай гостя к столу, пожалиста, – перебила его жена мягко.
– Ай, да! Чего ж это вы, товарищ маёр? Проходите, проходите. Садитесь к столику. Уссуриечка, где там-ка стопки да стаканчики? – засуетился дед, направляясь к висевшему на стене ящику, служившим посудным шкафчиком. – Вот те, Господи, людей ненароком обеспокоил. Вот надо ж, а? – приговаривал в явном смущении, отодвигая шторки и снимая с полочек всё, из чего можно пить: стаканы, стопки, фарфоровые кружечки тонкой китайской работы, и накладывал себе на руку, согнутую в локте.
Хозяйка вытряхнула из чугуна сваренную картошку в большую эмалированную миску и поставила её на средину стола. Поскольку на такое количество едоков посуды не хватало – тарелок и блюдец, – она сказала, извиняясь:
– Простите, пожалиста. Кому вилок не хватает, кушайте прямо с миски рукой.
Дед, разливая самогон по разнокалиберным емкостям, поддакивал жене:
– Картошечка, капусточка, огурчики, балычок, икорочка. А вот, по солдатским, по сто грамм… – Первый стакан подал майору. – Это вам, товарищ маёр. Отведайте! Эта на медку настойка. Пользительная, очень…
Следом за стаканом майора, он стал расставлять посуду с содержимым перед солдатами. Те, молча, следили за его действиями и украдкой посматривали на командира, подкашливали, взглатывая слюнки.
Старик налил себе и жене, которая тоже присела за уголок стола, скромно, поодаль.
Бабенков заворочался, обиженно засопел, потом дважды кашлянул, как бы напоминая присутствующим о своём существовании. Шепнул Юрию:
– А мы с тобой пролетаем, как фанера над Парижем.
Юрия начинал охватывать озноб. Он, как только пришли Потапов, Триполи, зарылся под шубы и был в полусонном забытьи, следил за происходящим слабо. Но заметил:
– А шоферам не положено.
– Ай! Я ж не за рулем!
Щукарь поднял чайную чашечку и весёлым ласковым взглядом обвёл застолье, редкое за многие годы и многолюдное. Он был рад ему. Но все сидели, ни к чему не прикасаясь.
– Товарищ маёр, прошу. Отведайте моей лечебной. Страсть как помогает от простуды, язвы и прочей халерии.
Майор скептически усмехнулся.
– От язвы?.. – спросил он.
– И от язвы, язви ее. Кхе-кхе… Ребятки, а вы чево? А?.. Не побрезгуйте, ратанчики… Вы вон чево седня натерпелись. Вам это дело само дело. Товарищ маёр?..
Солдаты смотрели на старика, как на Господа Бога – столь велико было искушение. Домашняя обстановка, нехитрое угощение на скорую и заботливую руку, вино и пережитые волнения, – всё сейчас просило утолить жажду. И, наверное, оттого, тишина, воцарившаяся над столом, казалась звенящей. И её могло осадить только одно слово – разрешаю! Не может быть, чтобы прозвучало обратное. В том просто не было бы логики.
Урченко сдержанно сопел, раздувал ноздри. Прокопенко, наклонившись на стол, ногтем мизинца чертил на нём какие-то узоры. Триполи нахмуренно молчал. Потапов мстительно усмехался, глядя на своего тёзку, и тоже взглатывал слюнки, но эти импульсы были повторением движения острого кадыка на круглой шее Урченко. Все ждали слово майора.
Романов поднял свой стакан, посмотрел на свет – янтарный, медовый цвет в нём, – поднёс к носу и легонько потянул в себя запах. Слегка покачал удовлетворенно головой.
– Да-а, приятный запах…
– А вы испейте, – сказал Щукарь, – пригубите.
– К сожалению, мне нельзя. – Майор поставил стакан обратно на стол.
У солдат поникли головы.
Бабуля злорадно шепнул Морёнову:
– Ха! Им тоже обломилось.
Юрий промолчал. Глаза его были прикрыты, и уголки их слезились.
– Эй! Ты чего, спишь что ли?
Морёнов вышел из забытья, им начала одолевать сонливость, голова наполнялась тяжестью.
– Чего тебе? – буркнул он и подкашлял, в горле першило, его перехватывало сухим кольцом.
– Я говорю, они тоже пролетели.
– Ну… и что?
– Да ты что?!. Не хочешь выпить?
Юрий хотел что-то ответить, но лень было разговаривать. Он накинул шубу на голову, пытаясь на тёплой печи отогреться.
Майор отодвинул стакан и сказал:
– Мне нельзя, к сожалению… Ну, а солдаты пусть выпьют.
– Вот и правильно! Сто граммов наркомовских, для поднятия духа бойцу не повредит… – поддержал Щукарь.
Пограничники оживились, облегченно выдохнули.
Урченко подхватил со стола стопку, а с чашки огурец, готовясь принять самогон и закусить обстоятельно, с сознанием дела. Глаза его увлажнились, складки от козелка уха до выступа скулы порозовели. В готовности он вытянул квадратный подбородок вперёд. Прокопенко, Триполи потянулись за чашками, Потапов за стаканом. Несмотря на разность емкостей, однако во все сосуды старик налил поровну, по булькам, в этом Щукарь, похоже, ещё был точен.
– Урченко, возьмите мой стакан и свою стопку, огурец, и подайте на печь. Или как, Бабенков, может, сюда спуститесь?
Слава от неожиданности поперхнулся слюной и закашлялся. Ребята засмеялись. Но он поднялся со скамьи.
Бабенкову дважды приглашение повторять не пришлось, он с проворством белки скатился вниз и присел к столу в длинных трусах и в майке.
– Отнесите Морёнову, Урченко, – повторил Романов.
– Есть, товарищ майор.
Слава не обиделся на то, что майор ему перебил аппетит. Он задавил обиду, испытывая за собой вину, и теперь, наоборот, хотелось искупить её, и этот приказ воспринял, как должное, с подобострастием.
Слава нёс в руках стакан и огурец. Шёл, высоко поднимая ноги в коленях, как журавль. Он и на занятиях по строевой, когда старался, маршировал так же. Все смотрели ему вслед, улыбаясь.
Славик же продолжал шествие с таким достоинством, словно выполнял задание невесть какой важности, жертвуя во имя него собственной сладкой минуткой.
Морёнов лежал, накрывшись шубой с головой, словно прятался. Он впадал в сон, липкий, туманный, и то, что происходило у стола, уже не отслеживал.
Урченко толкнул его сквозь шубу раз, другой. Юрий выглянул из-под полы, уставился на Славу покрасневшими, слезящимися глазами.
– Чего тебе? – сиплым голосом проговорил он.
– Принимай! Подъёмные получили.
– Отстань.
– Да ты чо?.. – изумился Слава и зашипел: – Пей, не дурачься. Товарищ майор приказали. Ну!
Юрий затрясся всем телом, словно встряхивал с себя шугу, прилипшую в полынье. Его морозило. Неохотно сказал:
– Ну давай… Может, согреюсь. Брр…
Он поднялся на локоть, взял стакан. Сделал из него небольшой глоток, другой и поперхнулся, перехватило горло. Попытался третьим глотком протолкнуть тромб, но задохнулся ещё больше, закашлялся. Сунул стакан обратно в растопыренную пятерню Урченко.
Слава с презрением бывалого прогудел:
– Ну-у, питок, – протянул огурец. – Нá, закуси.
"Питок", не зная, как погасить накатившийся кашель, спирающий дыхание, избавиться от горечи и огня, обжигающего весь рот, горло, выхватил из рук Славы огурец и жадно откусил. Из глаз его текли слезы.
Урченко расхохотался.
– Ха-ха!.. Наберут шпанят в армию, пить и то не могут, – он возвращался к столу со стаканом, в котором осталось более половины от той порции, что была в нём прежде.
– А что… не пошла чего-то, – простонал Юрка, оправдываясь и откашливаясь.
– А не пошла и не надо, – вставил Щукарь с добродушным оживлением. – Мало ли? Бывает, что и на молоке поперхнесся. Это, ратанчик, первая. Первая, она всегда колом. Вторая – соколом. А третья – пташечкой. А?
– Это точно, дед, – поддакнул Урченко, переходя на снисходительный тон, будто попал не в гости, а зашел к куму на табачок. – Это попервости так. Подрастет – научится.
Потапов порхнул от смешка. Триполи кивнул утвердительно, закусывая капустой.
Майор с насмешкой посмотрел на Урченко, накладывая ложкой на кусочек хлеба красную икру.
8
Морёнов, нырнув под шубу, там продолжал кашлять и грызть огурец. От кашля больно отдавалось в висках, в ушах. Он испытывал голод и, когда влезал на печь, был не прочь поесть. Но время то прошло, аппетит пропал, навалилась какая-то хандра, она сейчас давила и клонила в сон. И он бы давно уснул, если бы не Бабенков, чего-то тот ворочался, толкался. Потом озноб, и вот теперь эта выпивка.
Нужна она была! Век бы её не видеть. Зачем только согласился? Хотелось согреться или не хотелось показаться мальчиком?.. Хм, ерунда какая. Кому какое дело, пьёт человек или за ворот льёт? Может быть, он по состоянию здоровья не пьёт, вот. Ведь не курят же по состоянию здоровья, или, предположим, он падучей болезнью страдает, а?.. А-а, вот то-то. И вообще, Славка, ты гофрированный. У тебя все извилины снаружи, а не в башке. И вообще Славик, ты…
Хмель быстро овладевал ослабленным организмом, обволакивал сознание, мысли, и вскоре Юрий забылся в тяжёлом и бредовом сне. Он не помнил, как его снимали с печи, как одевали, как вели к машине Киняпина. Иногда в нём вспыхивали проблески сознания. Тогда он непонимающе оглядывался на товарищей, старался понять, что происходит, виновато улыбался и спрашивал:
– Я что, правда, пьяный, да? Но я же не пью… – и забывался.
Однако он всё-таки уловил: его за его состояние никто не осуждал и не подсмеивался над ним, почему-то не подтрунивали. Тот же Гофрированный. А ратаны любят посмеяться. Уж им-то палец в рот не клади, – это его всегда смущало. Ну не умеет он выпивать. Не у-уме-е-ет! Так что?.. Но дай срок. Научимся, какие наши годы…
Сено… Откуда сено?.. Аромат, дурманящий и родной… А-а, это он в деревне, он на покосе. А какие птицы там сейчас летают интересные, раньше он их не видывал. Как жар-птицы, с длинными хвостами, только коричневые. И как их странно называют – фазаны.
Запах уносит его всё дальше и дальше, словно он сам становится какой-то маленькой невидимой птицей и плывёт на волнах памяти. Вот он видит себя совсем маленьким, ещё таким, каким не знал. Когда сидел на каменной подушке "галанки" (печи) и сосал мякиш из ржаного хлеба, привязанный ему ко рту – рацион на полдня. В обед мама прибегает с работы и кормит его новым мякишем. Подтапливает печь, укутывает его обратно в пелёнки невесть из чего и усаживает вновь на тёплую печь. Ему жарко на ней, душно. Однажды, когда мама ушла на работу, он, куражась, стал крутиться и скатился с кирпичной "подушки" на чугунную плиту. Плита горячая, припекла голову чуть выше виска. Теперь у него на этом месте жёлтое пятно. Он стал кричать, звать маму, и она услышала. Он видит, как с половины дороги, словно заслышав его младенческий писк, мама бежит обратно.
Жарко!.. Как жарко!.. Мне очень жарко, мама!.. Сними меня с печи. Сорви с меня одежду, тряпки, они такие горячие, они меня расплавят. Мама вбегает в барак, в их квартирку, схватывает его с плиты и, обливаясь слезами, прижимает к себе.
– Сынок!..
А сено на солнце, какое тёплое и духмяное. Они идут с мамой по полям, залитым ярким солнышком, а на лугах стога.
Мама подводит его к копне, сажает в неё.
– Отдохни, сынок, ты устал… – тихо говорит она.
И сама прилегла рядом. Положила себе на ноги его голову и стала потихоньку поглаживать, убаюкивать. А над ними летают птицы, и где-то в вышине журчит жаворонки. И так хорошо, так легко, и он засыпает…
Вот они опять идут по той долгой и такой веселой дороге, как сама жизнь, освещенная присутствием мамы.
– Мама, а я тебя вспомнил. Это ты мне помогла в машине, да?
– Я всегда с тобой. Я тебя всегда слышу.
Она его свет, его существование. Он всегда ощущает её в себе.
– Мама, мама, где ты?!. Я к тебе хочу…
– Юра… – Слышит он тихий голос. – Юра…
Он открывает глаза и видит перед собой жену майора Романова.
9
Когда закончился ужин, и хозяйка убрала со стола, все притихли, блаженно разомлев на лавках. День уже угас. Щукарь включил свет. Лампочка висела под потолком на коротком шнуре без абажура. И потому свет показался ярким, слепящим глаза. Дед шёл за куревом, за собственным самосадом, чтобы угостить им гостей. Вдруг поднялся на скамеечку и заглянул на печь. Слух его не обманул – ратанчик постанывал. Он лежал, раскрасневшись, на лбу высыпали капли пота.
– Товарищ маёр, – негромко позвал дед, – у ратанчика температура… Захворал, кажись, малый?
Когда приехал Киняпин с шубами, сеном и дровами на полмашины, ночь была глубокой. ГАЗ-66 с двумя ведущими мостами едва пробился сквозь сугробы.
Глава 3