Михаил Алексеевич Кузмин был, наверное, и самым счастливым, и самым несчастным русским поэтом. Никто из русских поэтов не имел такой возможности заниматься любимыми делами, как он: переводить только книги, близкие по духу, писать музыку, участвовать в театральных постановках, пользоваться гостеприимством и, хотя и с задержками, получать оплату за все свои труды. Дневники поэта наполнены замечаниями о трудностях жизни свободного литератора, который то не сторгуется о гонораре, то вынужден долго препираться с издателем, но насколько его жизнь не похожа на привычное нам существование литератора, по ночам заканчивающего статью, роман или перевод. Если что-то объединяет разночинцев середины позапрошлого века, символистов и поэтов советского времени, то необходимость переводить часто не самые близкие тексты, писать рассказы к сроку, рабство у журналов и газет. «Поэт в наш век – служитель альманахов», как написал старик князь Вяземский: речь, разумеется, шла не только о заработке, но и о необходимости напоминать о себе публике. Кузмин работал много, никогда не срывал сроки, переводы его блестящи, вряд ли кто переведет Золотого осла Апулея лучше, но мысль о ночном бессонном труде до изнеможения вряд ли вяжется с его обликом. Наоборот, он мог отправиться на прогулку, пережить очередную любовную интригу, а потом принять гостей и сходить в гости, но после всего этого он сдавал обещанную главу с точностью до часа. Если можно сравнить его, то с ангелом-почтальоном, который все присылает в урочный час.
Но и несчастий он вкусил сполна не только из-за бытовой неустроенности, особенно в советский период, из-за необходимости постоянно заново устраивать свое существование и налаживать отношения со множеством людей, чтобы быт был сносным, а несносного быта он не терпел. Главное, что его стиль жизни не был понятен коллегам, приверженцам больших идей, больших задач и надрывного их выполнения. Русский модернизм в своих бытовых привычках был новым изводом разночинства, иначе говоря, того противопоставления «быта» и «бытия», как потом настаивала Цветаева, при котором приверженность бытию дает небывалые привилегии. Люди быта выбирают посуду на кухню, ходят по субботам в кинематограф и приглашают гостей в прибранную квартиру; люди бытия до хрипоты спорят о божественных задачах творчества, забывают, как правильно оформлять документы, и переживают искусство с такой глубокой болью, что на уборку комнаты времени не остается. Кузмин, провинциал, человек увлекающийся, осваивавший новые занятия, наверное, единственный русский писатель, стоящий на стороне быта, и нисколько – на стороне бытия.
Здесь нужно объяснить, что речь вовсе не о предпочтении мелких прелестей обыденности восторженным амбициям. Быт для русского интеллигента мучителен: это область непредсказуемых порицаний, принуждения ко все новой рутине, малоосмысленных задач, мешающих большому размаху мысли. Но для Кузмина быт и был культурой, был умением решать самые разные задачи, находя общий язык с наукой и военным делом, музеем и дачным отдыхом. Если с кем сопоставлять его, то с Гёте, который умел быть государственным советником и делать быт уютным везде, мог сам наполнить жизнь трудами, но мог наполнить ее и созерцанием. В Германии для такого отношения к быту есть слово «культурпротестантизм» – соединение просветительского скепсиса в отношении к любой религиозности со следованием протестантской этике и протестантским обычаям. Культурпротестант, как Гёте или Томас Манн, не бежит от соблазнов, а знает толк в соблазнах. Но он же ведет себя за обеденным столом так же чинно, как его предки, которым Лютер объяснил, что основа общности – трапеза, он читает книги столь же внимательно, сколь веками внимательно читали Библию Лютера, направляя воображение во все концы Вселенной, он следит за чистотой и порядком так, чтобы его аккуратность могла бы стать социальным правилом. Понятия «культурправославие» не существует, особенно сейчас: попытки дать православную рамку культуры, которую могли бы воспринять скептики, приводят к разным формам борьбы с Эросом или Аполлоном. Но культурправославие могло быть в начале века: понимание малоизвестных сторон аскетической или мистической традиции, вместе с богатым воображением, где нет места понятию греха, упрощенным гётеанским неоязычеством – вот что такое Михаил Кузмин, честный в делах и вольный в нравах.
Кузмин по своим эстетическим предпочтениям – экспрессионист, но проблема в том, что экспрессионизм в русской культуре гораздо более широкое и размытое явление, чем в немецкой. К экспрессионизму можно отнести с равным успехом и младосимволистов во главе с Андреем Белым, и Ремизова, и Максима Горького, и образцовый социалистический реализм вроде романа Цемент Ф. Гладкова. Отличие Кузмина от других русских экспрессионистов – в отсутствии фрустрации, оборачивающейся агрессией, будь то перед собственным детством и взрослостью, как у Андрея Белого, будь то перед письменной речью, как у Горького, будь то перед ходом времени, как у Набокова. Никакого «бог знает, что себе бормочешь, ища пенсне или ключи» у Кузмина не может быть; напротив, он будет радоваться найденным ключам и возможности открыть ими какую-то дверь.
Как критик, Кузмин дебютировал в журнале «Весы», боевом органе символистов. В. Я. Брюсов убедил Кузмина заниматься литературой больше, чем композиторством, и, чтобы Кузмин глубже вошел в литературу, стал бы полностью писателем, побудил его и писать критику. «Весы» при всей рафинированности славились резкостью суждений: журнал, едва набиравший 500 подписчиков, знакомивший с новейшими течениями западной литературы, представлявший стиль модерн во всем его многообразии, взывающий к богатым любителям комфорта и ар-нуво, обрушивался на всех с разночинной резкостью, легко отметая всё, что не нравится, и уничижая хлесткими фразами. Но опыт такого сотрудничества позволил Кузмину научиться писать емкую и меткую критику, не намечая подолгу цель или жертву, но сразу схватывая развитие искусства в крупных чертах и тем самым оценивая, что в искусстве состоятельно.
В своем исследовании культурной миссии театра Кузмин сопоставим разве с В. И. Ивановым и его школой, но сразу же видны различия: Иванов, пытавшийся возродить античный театр как всенародное мистериальное искусство, настаивал на ответственности режиссера и актера, что каждый из участников действа должен взять на себя весь груз постановки. Кузмин, напротив, видел в театре возможность избавиться от привычного груза бытия, перевалить его на незримых носильщиков – театральные условности.
Источник названия книги очевиден – книга Всеволода Эмильевича Мейерхольда (Карла Казимира Теодора Мейергольда) «О театре» (1913), где и обосновывается концепция «условного театра». Условный театр противостоит натуралистическому театру, при этом может включать в себя любые театральные жанры и любые практики, от мистерий до площадных сцен, которые Мейерхольд и пытался возродить. Кузмин умереннее образца для своей критики, и эту отличающую его от Мейерхольда умеренность мы и раскрываем в комментариях.
Издательство «Полярная звезда», выпустившее эту книгу в 1923 г., – одно из кооперативных писательских издательств: обычно в таких издательствах издавались книги для книголюбов, в них вызревал и советский библиофильский канон, с любовью к редкостям и к диалогу искусств. Советский библиофил так же охотился за театральными мемуарами, как читатели Кузмина – за его статьями о театре. В этом издательстве, выпускавшем книги и в Москве, и в Петрограде, вышли поэма Клюева «Мать Суббота» и сборник К. Чуковского о футуристах, его же неопубликованный «Некрасов» и «Озорные сказки» Бальзака в переводе Ф. К. Сологуба, рассказы Александра Грина и «Маленький Пьер» Франса в переводе Кузмина, «История американского миллионера» любимого Лениным Э. Синклера и сборник «Памяти Блока», труд Голлербаха о Розанове, мемуары А. Ф. Кони и «Первобытная драма германцев» Н. Евреинова, даже «Всеобщий календарь на 1923 год». Такое разно образие титулов только и позволяло кооперативу получать доход: книголюбы быстро разбирали тиражи. Тогда понятно, почему Кузмин собрал в один том летучие заметки – это сборник в понимании этого издательства, слепок со сложного литературного или театрального процесса, делающий его понятным книголюбам.
Мало кому как Кузмину так не повезло с характеристиками: в нем видели и эстета, и декадента, и имморалиста, и аполитичного человека, и, наоборот, скрытого и скрытного реакционера. Все эти характеристики ошибочны. Кузмин не был эстетом, он переживал эстетическое как простую тень (или светотень – по обстоятельствам), падающую между жизнью и мыслью. Не был он декадентом, напротив, он резко утверждал, что законы искусства не могут соотноситься с законами упадка. Не был имморалистом, потому что для него доверие немыслимо без гражданских добродетелей (мудрости, мужества, терпения и справедливости), а увлеченность – без богословских добродетелей (веры, надежды и любви). Не был он и аполитичным реакционером – напротив, он считал, что политика должна уметь подружиться и с другими областями человеческой жизни, только для этого она тоже должна уметь учиться. Когда Кузмин в предисловии к первому сборнику Ахматовой назвал ее стихи «жалящими», он имел в виду и жало раскаяния, которому поэзия научится, если все смогут научиться иметь дело с поэзией. Многие помнят, как недоброжелательно выведен Кузмин в Поэме без героя Ахматовой, но не замечают, что «общий баловень и насмешник» – это род Гермеса, который и проводил всех в последний путь за Лету.
Для Кузмина эстетическое – это трагическое или комическое: никакой опыт восприятия невозможен вне опыта уже захватившей нас интриги, никакое доверие бытию невозможно до переданных нам актерских поручений. Мысль Кузмина нашла продолжение в шестидесятнической советской эстетике, у таких исследователей, как Юрий Борев и Леонид Столович. Борев определяет предмет эстетики как эстетическое, которое дробится патетичностью на трагическое, комическое, гротескное и т. д. Мысль Столовича о системном плюрализме как единственной возможности эстетики близка самому стилю Кузмина, в котором игра – высший вид системы, и с этой высоты отвлечения от условностей и нормативов собственной игры и видна драма каждого, а не только протагонистов драмы. В наши дни такая мысль может тоже возродиться, но на новых основаниях. Мы поэтому взяли каждую из статей «Условностей» в рамку курсивного комментария, поясняющего не только термины и факты, но и интеллектуальный контекст мысли Кузмина, по нашему убеждению, наиболее прямо в русской культуре наследующей мысли Иоганна Вольфганга фон Гёте, что мы и доказываем всем комментарием.