2 Сад Эдема

Я помню Землю.

Я знала ее, когда она была еще свежей и зеленой, прекрасная невеста человечества, сладостная, обильная и желанная.

Речь идет, конечно, лишь о моей родной временной линии – Второй, код «Лесли Лекруа»[14]. Но все наиболее известные временные линии, те, которые охраняются Корпусом времени по поручению Круга Уробороса, в год моего рождения – 1882-й по григорианскому календарю, через год после смерти Айры Говарда[15] – представляли собой единую линию. В том году население Земли составляло полтора миллиарда человек. Когда же я, всего век спустя, покидала Землю, ее население возросло до четырех миллиардов, и эта куча народу удваивалась каждые тридцать лет.

Помните древнюю персидскую притчу о том, как удваивали зернышки риса на шахматной доске?[16] Четыре миллиарда человек – это вам не рисовое зернышко: никакой доски не хватит. На одной из временных линий население Земли перед окончательной катастрофой раздулось до тридцати миллиардов, на другой – конец наступил, когда оно еще не достигло десяти. Но на всех временных линиях доктор Мальтус смеялся последним[17].

Бесполезно скорбеть над хладным телом Земли – это все равно что плакать над пустой куколкой, когда ее бабочка улетела. Но я неисправимо сентиментальна и до сих пор грущу о старой родине человека.


У меня было замечательно счастливое детство.

Я не только жила на тогда еще юной и прекрасной Земле – мне выпало счастье родиться в одном из прелестнейших ее садов, в южном Миссури, чьи зеленые холмы еще не изуродовали люди и бульдозеры.

И мало того, что я родилась в таком месте, мне еще посчастливилось родиться дочерью своего отца.

Когда я была еще совсем юной, отец сказал мне:

– Возлюбленная дочь моя, ты – существо глубоко аморальное. Я это знаю, потому что ты – вся в меня: голова у тебя работает в точности как моя. Так вот, чтобы твоя натура не сгубила тебе жизнь, тебе придется выработать свой собственный свод правил и жить по нему.

Я обдумала его слова, и у меня потеплело внутри. Я – существо глубоко аморальное. До чего же хорошо отец меня знает.

– А какие это правила, отец?

– Придется самой выбирать.

– Десять заповедей?

– Ты же понимаешь, что они не годятся. Десять заповедей – это для недоумков. Первые пять направлены исключительно на благо жрецов и сильных мира сего; остальные пять – полуправда, им недостает полноты и точности.

– Тогда скажите, какими они должны быть, эти пять последних заповедей?

– Так и сказал я тебе, лентяйка. Ты найдешь их самостоятельно. – И он внезапно встал, стряхнув меня с колен, так что я чуть не шлепнулась задом на пол. Это была наша постоянная игра. Я должна была успеть спрыгнуть и стать на ноги, иначе отцу засчитывалось очко. – Проанализируй тщательно десять заповедей. И скажи мне, как им следовало бы звучать. А пока что, если я услышу еще раз, что ты огрызаешься, и мама пришлет тебя ко мне разбираться, положи лучше себе в штанишки хрестоматию Макгаффи.

– Да полно вам, отец.

– А вот увидишь, морковка, увидишь. С наслаждением тебя отшлепаю.

Пустая угроза. Он ни разу не шлепал меня с тех пор, как я достаточно подросла, чтобы понимать, за что меня ругают. Да и раньше никогда не шлепал так сильно, чтобы пострадало заднее место – страдали только чувства.

Материнское наказание – другое дело. Отец представлял собой высшую судебную инстанцию, мать – низшую и среднюю, для чего ей служил персиковый прутик. О-ой!


А отец меня только портил.

У меня было четверо братьев и четверо сестер: Эдвард, 1876 года рождения; Одри – семьдесят восьмого; Агнес – восьмидесятого; Том – восемьдесят первого; в восемьдесят втором родилась я, потом Фрэнк – в восемьдесят четвертом, Бет – в девяносто втором, Люсиль – в девяносто четвертом, Джордж – в девяносто седьмом. И отец тратил на меня больше времени, чем на троих других детей вместе взятых, а то и на четверых. Оглядываясь назад, я не нахожу, что он как-то особенно поддерживал наше общение, но получалось так, что я проводила с отцом больше времени, чем мои братья и сестры.

Две комнаты на первом этаже нашего дома служили отцу кабинетом и амбулаторией; в свободное время я оттуда не вылезала – меня притягивали отцовские книги. Мать находила, что мне не следует их читать: в медицинских книгах содержится много такого, во что леди просто не должна вникать. Леди не подобает знать таких вещей. Это нескромно.

– Миссис Джонсон, – сказал ей отец, – если в этих книгах есть некоторые неточности, я сам укажу на них Морин. Что касается гораздо более многочисленных и гораздо более важных истин, то я рад, что Морин стремится их познать. «И познаете истину, и истина сделает вас свободными». Иоанн, глава восьмая, стих тридцать второй.

Мать сердито поджала губы и промолчала. Библия для нее была непререкаемым авторитетом, между тем как отец был атеистом, в чем тогда еще не признавался даже мне. Но Библию он знал лучше матери и все время цитировал из нее подходящий стих, чтобы поставить ее на место, – я считаю, что это исключительно нечестный прием, но нужно же отцу было как-то обороняться. Мать была женщина с характером.

У них с отцом во многом не было согласия, но существовали правила, позволявшие им жить, не портя кровь друг другу. И не только жить, но и делить постель, и производить на свет одного ребенка за другим. Чудеса, да и только.

Думаю, что почти все эти правила исходили от отца. В то время и в том месте считалось непреложной истиной, что глава семьи – муж и жене следует ему повиноваться. Вы не поверите, но тогда даже невеста во время брачного обряда обещала всегда и во всем повиноваться своему мужу.

Насколько я знаю свою мать (а я ее почти совсем не знаю), она свои обещания держала не больше получаса.

Но они с отцом выработали себе систему компромиссов.

Мать возглавляла дом. Вотчиной отца были кабинет с амбулаторией, амбар, службы и все связанные с ними работы. Все финансовые дела вел отец. Каждый месяц он давал матери деньги на хозяйство, которые она тратила по своему усмотрению, но отец требовал, чтобы она записывала расходы и вела книги, которые он же ежемесячно и проверял.

Завтрак у нас был в семь, обед в полдень, ужин в шесть. Если отец из-за больных не мог вовремя поспеть к столу, он предупреждал об этом мать – по возможности заблаговременно. Но семья садилась за стол в назначенный час.

Если отец присутствовал, он пододвигал матери стул, она благодарила его, он садился, а следом – и все мы. Он читал молитву – утром, днем и вечером. Если отца не было, мать усаживал брат Эдвард, а молитву читала она. Или просила это сделать кого-нибудь из нас, для практики. Потом мы приступали к еде, и дурное поведение за столом приравнивалось чуть ли не к государственной измене. Зато ребенку не приходилось ерзать на стуле и ждать, когда доедят старшие: он мог попросить разрешения и выйти из-за стола. Возвращаться запрещалось, даже если ушедший обнаружил, что совершил ужасную ошибку и забыл про десерт. (Но мать в таких случаях допускала послабление и позволяла торопыге доедать десерт на кухне, если только он не приставал и не хныкал.)

В тот день, когда старшая сестра Одри перешла в среднюю школу, отец ввел дополнение в протокол. Он, как обычно, пододвинул матери стул, та села и сказала: «Спасибо, доктор». Потом Эдвард, на два года старше Одри, пододвинул стул сестре и усадил ее.

– Что надо сказать, Одри? – спросила мать.

– Я сказала, мама.

– Да, мама, она сказала.

– Я не слышала.

– Спасибо, Эдди.

– Пожалуйста, Од.

Тогда мы все тоже сели.

С тех пор, когда кто-то из нас, сестер, переходил в старшие классы, подходящий по старшинству брат включался в церемонию.

По воскресеньям обед подавался в час, потому что все, кроме отца, ходили в воскресную школу и все, включая отца, посещали утром церковь.

Отец никогда не появлялся на кухне. Мать никогда не заглядывала к нему в кабинет – даже чтобы прибрать там. Уборкой занималась приходящая прислуга, или кто-то из сестер, или я, когда подросла.

Неписаные, но никогда не нарушаемые правила позволяли родителям жить в мире. Знакомые, должно быть, считали их идеальной парой, а про нас говорили: «Какие хорошие у Джонсонов дети».

Я тоже считаю, что у нас была счастливая семья. Всем было хорошо: и нам, девятерым детям, и нашим родителям. И не думайте, что такая строгая дисциплина делала нашу жизнь тоскливой. Нам жилось очень весело – и дома, и за его стенами.

Мы всегда знали, чем заняться. Должно было пройти много лет, прежде чем американские дети разучились развлекаться без помощи дорогостоящей электронной техники. У нас никакой техники не было, и мы не испытывали в ней нужды. Тогда, около 1890 года, мистер Эдисон уже открыл электричество, а профессор Белл – изобрел телефон, но эти новомодные чудеса не добрались еще до наших Фив в округе Лайл, штат Миссури. А что до электронных игрушек, то даже слова «электрон» еще никто и не слыхивал. Но у братьев были санки и тележки, у нас, девочек, куклы и игрушечные швейные машинки, и много было общих для всех настольных игр: домино, шашки, шахматы, бирюльки, лото, «поросята в клевере», анаграммы…

На воздухе мы тоже играли в игры, которые не требовали, или почти не требовали, снаряжения. У нас в ходу была разновидность бейсбола под названием «скраб», в которой могли участвовать от трех до восемнадцати игроков при добровольном содействии собак, кошек и одной козы.

В хозяйстве имелась и другая живность: лошади, количество которых в иные годы доходило до четырех; гернсейская корова Клитемнестра; куры (обычно красной род-айлендской породы); цесарки, утки (белая домашняя порода), временами кролики, а раз завели свинью по кличке Жвачка. Отец ее продал, когда выяснилось, что мы не хотим есть свинью, которую сами вырастили. Свиней нам держать было не обязательно: отец чаще получал гонорары ветчиной или беконом, нежели деньгами.

Мы все ловили рыбу, а братья еще и охотились. Как только мальчик вырастал достаточно большой, чтобы удержать ружье (это бывало лет в десять, как мне помнится), отец начинал учить его стрелять, поначалу из ружья двадцать второго калибра. Учил он братьев и охотиться, но я этого не видела – девочки на охоту не допускались. Я и сама не стремилась туда и наотрез отказывалась обдирать и потрошить кроликов, обычную их добычу. Но научиться стрелять мне хотелось, и я по неосторожности сболтнула об этом при матери. Та вспылила, а отец спокойно сказал мне:

– Поговорим после.

И мы сделали это. Примерно год спустя, когда все привыкли, что я иногда езжу с отцом к больным за город, мы без ведома матери укладывали сзади в кабриолет под джутовые мешки одностволку двадцать второго калибра. Я обучалась стрельбе, а главное – тому, как себя не подстрелить, то есть правилам обращения с огнестрельным оружием. Отец был терпеливым учителем, но требовал от ученика старания. Спустя несколько недель он сказал:

– Ну, Морин, если ты запомнила то, чему я тебя научил, это может продлить твои дни – надеюсь. Пистолетом в этом году заниматься не будем – у тебя для него рука недостаточно сильна.

Нам, молодежи, принадлежала вся округа – играй где хочешь. Мы собирали ежевику, дикие грецкие орехи, искали папайю и хурму. Мы отправлялись на долгие прогулки и устраивали пикники. Когда мы подрастали и начинали испытывать еще не изведанное восхитительное томление, то ухаживание, как это тогда называлось, происходило тоже на природе.

В нашей семье всегда отмечались одиннадцать дней рождения, годовщина свадьбы родителей, Рождество, Новый год, Валентинов день, день рождения Вашингтона, Пасха, Четвертое июля (двойной праздник: и День независимости, и мой день рождения), День отпущения десятого августа, где главным событием была ярмарка округа – отец участвовал там в скачках ездовых лошадей, предупреждая своих пациентов, чтобы на этой неделе не болели или обращались к доктору Чедвику. Мы сидели на трибуне и орали до хрипоты, хотя отец редко приходил победителем. Потом шли День Всех Святых и День благодарения, а там, смотришь, и опять Рождество.

Получается целый месяц праздников, каждый из которых отмечался с шумным энтузиазмом.

Были и просто будние вечера, когда мы рассаживались вокруг обеденного стола, лущили орехи – отец с Эдвардом еле поспевали их колоть, – а мать или Одри читали вслух приключения Кожаного Чулка, «Айвенго» или Диккенса. А еще жарили кукурузу, или делали кукурузные шарики, которые липли к чему попало, или варили тянучку, или собирались вокруг пианино и пели под мамин аккомпанемент – это было лучше всего.

Несколько зим подряд мы каждый вечер состязались в правописании, потому что этим всерьез увлеклась Одри. Она бродила повсюду с учебником Макгаффи и с «Американским орфографическим словарем Уэбстера» под мышкой, шевеля губами с отсутствующим видом. Побеждала всегда она – и мы с Эдвардом соревновались обычно за второе место.

В шестом классе Одри одержала победу на общешкольном конкурсе Фив и на следующий год поехала в Джоплин на окружной конкурс – лишь для того, чтобы проиграть противному мальчишке из Рич-Хилла. Но в средней школе она выиграла окружной конкурс, отправилась в Джефферсон-Сити и завоевала там золотую медаль самой грамотной ученицы штата Миссури. Мать ездила с ней на финальные соревнования и вручение наград – дилижансом до Батлера, поездом до Канзас-Сити и на другом поезде до Джефферсон-Сити. Я бы здорово завидовала Одри – не ее золотой медали, а ее путешествию, – если бы сама в ту пору не собиралась в Чикаго (но это уже другая история).

Дома Одри встречали с духовым оркестром, который обычно играл на ярмарках, – теперь его собрали специально для того, чтобы почтить «Любимую дочь Фив, – как было написано на большом плакате, – Одри Адель Джонсон». Одри плакала. Я тоже.

Мне запомнился один яркий июльский день. «Будет ураган», – сказал отец, и, действительно, в тот день через город прошли три смерча, один совсем рядом с нашим домом.

Мы были вне опасности – отец велел всем спуститься в убежище, как только стемнело, и бережно свел вниз мать – она опять ждала ребенка, кажется, сестренку Бет. Мы сидели там три часа при свете амбарного фонаря, пили лимонад и ели мамины сахарные коржики, сдобные и сытные.

Отец стоял на верхней ступеньке, приподняв дверцу, пока рядом не упал кусок амбара Риттеров. Когда это случилось, мать впервые при детях закричала на него:

– Доктор! Сойдите вниз сейчас же! Я не собираюсь оставаться вдовой из-за того, что вы козыряете своим молодечеством!

Отец тут же спустился, закрыв за собой люк.

– Мадам, – сказал он, – ваша логика, как всегда, неопровержима.

Для молодежи нашего возраста устраивались сенокосные прогулки, обычно под необременительным присмотром старших, устраивались катания на коньках на Лебедином пруду и пикники воскресной школы, церковные посиделки с мороженым и мало ли что еще. Счастье не в хитрых игрушках: смысл счастья в том, что «мужчину и женщину сотворил их»[18] и они здоровы и полны жажды жизни.

В твердой дисциплине, которой мы подчинялись, не было ничего неразумного или обременительного; правил ради самих правил не существовало. Вне круга необходимых обязанностей мы были свободны как птицы.

Старшие дети помогали нянчить младших, четко зная, что от них при этом требуется. У всех нас с шестилетнего возраста были свои обязанности по дому – они записывались за каждым, и их выполнение проверялось. Позднее я и свой выводок (больше, чем был у матери) растила по ее правилам. Они были разумны и хорошо служили ей, а, значит, могли послужить и мне.

Наш распорядок, конечно, не совсем совпадал с материнским – мы ведь жили в несколько иных условиях. Так, главной задачей моих братьев была пилка и рубка дров. Моим сыновьям колоть дрова не пришлось, потому что наш дом в Канзас-Сити отапливался котельной на угле. Однако они поддерживали топку, загружали угольную яму (уголь сваливался на мостовой, и приходилось долго и утомительно перетаскивать его ведрами к желобу, ведущему в угольную яму), вычищали золу и выносили ее из подвала.

Были и другие отличия. Моим мальчишкам не нужно было таскать воду для ванн: в Канзас-Сити был водопровод. Ну и так далее – мои сыновья трудились не меньше моих братьев, только на других работах. Городской дом с газом, электричеством и угольным отоплением не требует таких забот, как деревенский дом «веселых девяностых». В моем отчем доме не было ни водопровода, ни канализации, ни центрального отопления. Освещался он керосиновыми лампами и свечками – и домашнего изготовления, и покупными, – обогревался дровяными печами: большая – в зале, голландка – в докторском кабинете, маленькие печурки – в других комнатах. Наверху печей не было, но теплый воздух проникал туда сквозь решетки в полу.

Наш дом был одним из самых больших в городе и, возможно, самым современным, поскольку отец быстро перенимал все полезные новшества, входившие в обиход. В этом он сознательно подражал мистеру Сэмюэлу Клеменсу[19].

Отец считал его одним из самых умных людей Америки, а возможно, и самым умным. Мистер Клеменс был старше отца на семнадцать лет; отец начал знакомство с Марком Твеном с рассказа о скачущей лягушке из Калавераса и с тех пор читал все его произведения, какие только мог достать.

В тот год, когда я родилась, отец написал мистеру Клеменсу письмо с похвалами по поводу «Пешком по Европе». Мистер Клеменс прислал ему вежливый, полный суховатого юмора ответ; отец вставил его в рамку и повесил на стене в кабинете. С той поры он писал мистеру Клеменсу каждый раз, как выходила его новая книга. Прямым следствием этого стало то, что юная Морин перечла все книги Марка Твена, какие только были изданы, притулившись в уголке отцовского кабинета. Мать подобных книг не читала, считая их вульгарными и пагубно влияющими на добрые нравы. Она была по-своему права: мистер Клеменс определенно был сокрушителем устоев по стандартам всех «правильно мыслящих» людей.

Остается предположить, что мать определяла безнравственные книги по запаху: ведь она в жизни не открыла ни одного труда мистера Клеменса.

Поэтому они хранились в докторском кабинете, там я их и поглощала наравне с другими, которые никогда не появлялись в гостиной. Сюда входили не только медицинские пособия, но и такие пагубные издания, как лекции полковника Роберта Ингерсолла и труды профессора Томаса Генри Гексли[20] (эти были лучше всех).

Никогда не забуду дня, когда прочла эссе профессора Гексли «Гадаринские свиньи».

– Отец, – выпалила я вне себя от волнения, – нам же все время лгали!

– Возможно, – согласился он. – Что ты читаешь?

Я сказала.

– Ну, на сегодня хватит. Профессор Гексли – слишком сильное средство. Давай немного поговорим. Как у тебя дела с десятью заповедями? Разработала окончательный вариант?

– Пожалуй.

– И сколько у тебя теперь заповедей?

– Шестнадцать как будто.

– Многовато.

– Если бы вы позволили мне выкинуть первые пять…

– Не позволю, пока ты живешь в моем доме и ешь за моим столом. Я же хожу в церковь и пою гимны, верно? И даже не сплю на проповеди. Морин, втирать очки своим ближним – это искусство, необходимое для выживания повсюду и во все времена. Давай послушаем твою версию первых пяти заповедей.

– Отец, вы ужасный человек и плохо кончите.

– Нет, я так и буду водить всех за нос. Ну, не тяни – я жду.

– Да, сэр. Заповедь первая: «Богу, в которого верит большинство, поклоняйся публично, не хихикая и даже не улыбаясь при этом».

– Дальше.

– Не сотвори себе кумира и не изображай того, что может вызвать недовольство властей и особенно миссис Гранди[21] – вот, exempli gratia[22], почему в вашем анатомическом атласе не показан клитор. Миссис Гранди это не понравилось бы – у нее-то его нет.

– Или он у нее величиной с банан, и ей не хочется, чтобы об этом узнали. В цензуре логики нет, но ее, как и раковую опухоль, опасно игнорировать, когда она появляется. Дорогая дочь, вторая заповедь существует лишь для подкрепления первой. Кумиры – это идолы, способные составить конкуренцию официальному Богу. Статуи и гравюры тут ни при чем. Продолжай.

– Не произноси имени Господа Бога твоего всуе, то есть не говори «ах ты, господи» или «ей-богу», и не ругайся, и не произноси некоторых слов, например на букву «ж», и вообще ничего, что маме кажется вульгарным. Отец, тут какая-то чепуха получается. Почему слово «вагина» говорить можно, а слово на букву «п» – нет? Объясни мне.

– Тебе нельзя говорить ни того ни другого слова, молодая особа, разве что в разговоре со мной… а в наших общих беседах мы будем пользоваться латинскими терминами из уважения к моей профессии и к моим сединам. Английский синоним можешь произносить про себя, если хочется.

– Иногда хочется, хотя не могу проанализировать почему. Четвертая…

– Минутку. К третьей добавь следующее: «И не глотай окончания и суффиксы твои. Избегай синтаксических ошибок. Чти благородный английский язык, язык Шекспира, Мильтона и По, и благо будет тебе во все дни жизни твоей». Кстати, Морин, если я еще раз услышу от тебя «другое, что», то буду долго бить тебя по голове связкой предлогов.

– Отец, я же нечаянно! Я хотела сказать…

– Принято. Послушаем четвертую заповедь.

– Заповедь номер четыре. По воскресеньям посещай церковь. Улыбайся и будь приветлива, но не строй из себя святошу. Не разрешай своим детям, когда (и если) они у тебя будут, играть по воскресеньям перед домом или слишком шуметь, играя на заднем дворе. Помогай церкви делом и деньгами, но не выставляй этого напоказ.

– Хорошо сказано, Морин. Ты еще станешь женой проповедника.

– О господи, отец, да я, скорее, в шлюхи пойду!

– Одно другому не мешает. Continuez, ma chere enfant[23].

– Mais oui, mon cher papa[24]. Чти отца твоего и мать твою там, где всякий может видеть тебя. Но, оставив их дом, живи своей жизнью. Не позволяй им помыкать тобой. Mon papa, вы сами так говорили… но мне это не очень нравится. Я почитаю вас, потому что сама так хочу. И ничего не имею против мамы – просто мы с ней поем в разном ключе. Но я ей благодарна.

– Избегай благодарности, дорогая, она только портит желудок. Когда ты будешь замужем, а я умру, пригласишь ты Адель к себе жить?

– Ну-у… – Я замолчала, не в силах ответить.

– Подумай об этом. Подумай как следует, загодя… потому что решение, принятое второпях над моей свежей могилой, будет заведомо ошибочное. Далее.

– Не убий. То есть не совершай уголовного преступления. Есть разные другие виды убийства, и каждый требует анализа… Я еще работаю над этим, отец.

– Я тоже. Запомни только, что тот, кто ест мясо, ничем не отличается от мясника.

– Да, сэр. Не допусти, чтобы тебя застигли за прелюбодеянием… то есть не забеременей, не подцепи дурную болезнь, не позволяй миссис Гранди даже и заподозрить тебя, а главное – не допусти, чтобы узнал твой супруг: он будет очень несчастен… и может с тобой развестись. Отец, я не уверена, что когда-нибудь захочу совершить прелюбодеяние… Если бы Бог хотел, чтобы у женщины было больше одного мужчины, он сотворил бы побольше мужчин – а то их и так едва хватает.

– Если бы кто хотел? Не расслышал.

– Я сказала «Бог», но вы ведь понимаете, что я имею в виду!

– Как не понять. В теологию ударилась – мне было бы легче, если б ты стала морфинисткой. Морин, когда кто-нибудь начинает говорить о «Божьей воле», или о том, чего хочет Бог, или о том, чего хочет природа, если боится сказать «Бог», я сразу вижу, что этот человек намерен кого-то надуть… Или хочет надуть самого себя, как в твоем случае. Выводить моральный закон из того факта, что особей мужского и женского пола рождается примерно поровну, значит высасывать его из пальца. Это столь же скользко, как «Post hoc, propter hoc»[25].

Что же до твоей уверенности в том, что ты не поддашься искушению, то у тебя еще молоко на губах не обсохло и только год как начались менструации… а ты полагаешь, что знаешь все о сексе и его опасностях… как испокон веку полагали все девчонки твоего возраста. Что ж, дерзай. Сожги свои корабли. Разбей сердце своему мужу и растопчи его гордость. Покрой позором своих детей. Стань предметом сплетен всего города. Пусть у тебя загноятся трубы, и пусть какой-нибудь мясник вырежет их тебе в грязной каморке без наркоза. Дерзай, Морин. Отдай все за любовь. Ибо это и есть цена бесшабашного прелюбодеяния: ты отдаешь все и сходишь в могилу, а твои дети никогда не называют твоего имени.

– Но ведь я и говорю, отец, что прелюбодеяния надо избегать: оно слишком опасно. И думаю, у меня получится. – Я улыбнулась и продекламировала: – «Мисс Уайд уже лет тридцать шесть…»

– «…Бережет свою девичью честь», – подхватил отец, —

Помня о Боге,

О детях в итоге

И о том, что инфекций не счесть.

Знаю – я сам научил тебя этому лимерику. Но ты не упомянула о самом безопасном методе прелюбодеяния. А ведь ты должна его знать: я говорил тебе о нем в тот раз, когда пытался познакомить тебя со статистикой супружеских измен в нашем округе.

– Наверное, я это пропустила мимо ушей, отец.

– Я точно говорил об этом. Так вот, когда тебе захочется – а такое может случиться, – расскажи обо всем мужу, спроси у него разрешения, уговори его помочь, попроси посторожить тебя.

– А, да! Вы говорили, что в нашем округе есть две такие пары, но я так и не поняла, кто они.

– Я и не хотел, чтобы ты поняла, поэтому и подбросил парочку ложных улик.

– Я учла это, сэр, зная вас. Но все-таки не догадалась. Отец, это выглядит как-то некрасиво. И разве мой муж не разозлится?

– Спрос не беда. Он может заехать тебе в глаз, но разводиться с тобой не станет. А по здравому размышлению как-нибудь поможет тебе, поняв, что, если он скажет «нет», будет еще хуже. А там, глядишь, – с гнусной ухмылкой добавил отец, – ему и самому понравится его новая роль.

– Отец, вы меня шокируете.

– Ничего, привыкнешь. Снисходительные мужья – обычное явление. В замочную скважину все любят подсматривать, особенно мужчины, да и женщины не исключение. Муж может охотно согласиться тебе помочь, потому что ты месяц назад так же помогла ему. Прикрывала его интрижку с молодой учительницей и врала, как дипломат, в его защиту. Следующая заповедь.

– Погоди минутку! Я хотела бы еще поговорить о прелюбодеянии.

– А вот этого как раз и нельзя. Обдумай все как следует, но ничего не говори мне хотя бы две недели. Дальше.

– Не укради. Эту заповедь я оставила без изменений, отец.

– Ты могла бы украсть, чтобы накормить ребенка?

– Э-э-э… Да.

– Подумай, какие еще могут быть исключения; через год-другой мы это обсудим. Правило, в общем-то, хорошее. Но почему бы, собственно, и не красть? Ты умна, могла бы всю жизнь воровать и ни разу не попасться. Почему же ты не воруешь?

– Ну-у…

– Не мямли.

– Отец, вы меня просто из себя выводите! Не ворую, потому что шибко гордая!

– Вот! Совершенно верно. По той же причине ты не жульничаешь ни в школе, ни в играх. Гордость. То, как ты себя оцениваешь. «Но главное, будь верен сам себе; тогда, как вслед за днем бывает ночь…»

– «…Ты не изменишь и другим»[26]. Да, сэр.

– Но ты проглотила букву «р» в причастии. Повтори еще раз, но произнеси правильно: ты не крадешь, потому что…

– Я слишком… просто омерзительно… горда!

– Хорошо. Если ты собой гордишься – это наилучшая гарантия правильного поведения. Слишком горда, чтобы красть, слишком горда, чтобы жульничать, слишком горда, чтобы отнимать леденцы у ребятишек или исподтишка портить воздух. Моральный кодекс любого племени, Морин, основан на идее выживания этого племени… но если взять отдельного человека, то в трудных ситуациях его поведением управляет гордость, а не стремление к личному выживанию. Вот почему капитан идет на дно вместе со своим кораблем; вот почему гвардия умирает, но не сдается. Человеку, которому не за что умирать, незачем и жить. Следующая заповедь.

– У, рабовладелец! Не лжесвидетельствуй на ближнего своего. Пока вы меня не испортили…

– Кто тут кого испортил? Я – образец высоконравственного поведения, потому что знаю, с какой целью веду себя так, а не иначе. Когда я взялся за тебя, у тебя вообще не было никакой морали, а твое поведение отличалось наивным бесстыдством, как у котенка, который старается зарыть свою лужу на голом полу.

– Да, сэр. Итак, пока вы не испортили меня, я думала, что девятая заповедь означает «не лги». Но она означает всего лишь, что если тебя вызывают свидетелем в суд, то там надо говорить правду.

– Она означает не только это.

– Да. Вы говорили уже, что она – лишь частный случай более общей теоремы. Я думаю, эта теорема звучит так: «Не лги, если это может повредить другим людям…»

– В общем, верно.

– Я еще не закончила, отец.

– О, прошу прощения. Продолжай, пожалуйста.

– Я сказала «не лги, если это может повредить другим людям», но хотела добавить: «а поскольку нельзя угадать заранее, какой вред может причинить твоя ложь, то единственный выход – не лгать совсем».

Отец молчал довольно долго и наконец сказал:

– Морин, с этим нам за один день не управиться. Лучше иметь дело с вором, чем со лжецом… но я предпочел бы лжеца человеку, который самовлюбленно гордится тем, что всегда говорит правду, всю правду, и не важно, куда щепки летят – кто пострадает, чья невинная жизнь будет загублена. Морин, тот, кто гордится тем, что всегда режет правду-матку, – это садист, а не святой. Есть много разновидностей лжи, неправды, обмана, неточности и так далее. Чтобы немного размять мышцы твоего мозга…

– В мозгу нет мышц.

– Умница. Не учи деда овец воровать. В твоем мозгу их действительно нет, что я и пытаюсь исправить. Попробуй систематизировать разные виды неправды. А сделав это, попытайся определить, когда и где они допустимы с точки зрения морали, если вообще допустимы, а если недопустимы, то почему. Это займет тебя на ближайшие год-полтора.

– О, как вы добры, отец!

– Без сарказма, не то всыплю. Предварительные результаты представишь через месяц-другой.

– Да будет воля твоя. Папа, один пункт у меня уже есть: «Не лги матери, иначе тебе вымоют рот щелочным мылом».

– Поправка: «Не позволяй матери уличить тебя во лжи». Если бы ты выкладывала ей начистоту все, о чем мы с тобой говорим, мне пришлось бы уйти из дому. Если ты застукаешь Одри в объятиях того отвратительного щенка, с которым она гуляет, ты скажешь матери?

Отец застал меня врасплох. Я действительно их видела… причем подозревала, что они не просто нежничают, и это меня беспокоило.

– Ничего я не скажу!

– Хороший ответ. Ну а мне скажешь? Ты же знаешь, что я не разделяю пуританских взглядов твоей матери на секс, и знаешь, надеюсь, что все, сказанное тобой, используется не для того, чтобы наказать Одри, а чтобы ей помочь. Так что же ты скажешь отцу?

Я почувствовала, что меня загнали в ловушку – я разрывалась между любовью к отцу и верностью сестре, которая всегда помогала мне и была ко мне добра.

– Я… Ни шиша я вам не скажу!

– Браво! Ты взяла барьер, даже не задев верхнюю планку. Правильно, радость моя: мы не разносим слухов, не докладываем о чужих грехах. Только не говори «ни шиша». Если уж очень надо, скажи «ни черта».

– Да, сэр. Ни черта я вам не скажу про Одри и ее молодого человека. – (Но если Ты есть, Господи, то сделай так, чтобы моя сестра не забеременела: у матери начнутся припадки, она будет молиться за нее, и все будет ужасно. Да свершится воля Твоя – но так, как надо. Морин Джонсон. Аминь.)

– Давай побыстрее разберемся с десятой и перейдем к тем, которые Моисей не потрудился снести с горы. Те десять для тебя, похоже, не проблема. Желала ты что-нибудь или кого-нибудь в последнее время?

– Не думаю. Почему сказано, что нельзя желать жену ближнего, и ничего не сказано про мужа? Иегова недоглядел? Или в ту пору сезон охоты на мужей был открыт?

– Не знаю, Морин. Сдается мне, что некоторые древние евреи были просто слишком самонадеянны и не могли себе представить, как это их женам захочется взбрыкнуть налево, когда у них дома такие героические мужи. Ветхий Завет ставит женщин не слишком высоко; начинается все с того, что Адам свалил всю вину на праматерь Еву, а дальше идет все хуже и хуже. Однако у нас в округе Лайл, штат Миссури, заповедь распространяется и на мужей, и если чья-нибудь жена приметит, что ты строишь глазки ее мужу, она тебе твои зеленые глазки может выцарапать.

– А я не собираюсь дать ей приметить. Но если наоборот? Если это он желает меня… ну, или мне так кажется? Если он щиплет меня за задницу?

– Ну-ну. Кто это, Морин? Кто он такой?

– Гипотетический случай, mon cher père[27].

– Очень хорошо. Если он гипотетически сделает это опять, ты гипотетически можешь выбрать несколько гипотетических вариантов. Можешь гипотетически игнорировать его, можешь гипотетически притвориться, что твоя левая ягодичная мышца страдает нечувствительностью… или он левша?

– Не знаю.

– А можешь гипотетически прошептать: «Не здесь. Встретимся после службы».

– Отец!

– Сама начала. Или, если хочешь, можешь гипотетически предостеречь его, что еще один гипотетический щипок – и он будет иметь дело с твоим гипотетическим отцом, у которого есть и гипотетический хлыст, и гипотетический дробовик. Можешь сказать это так, чтобы слышал только он, или завопить так, чтобы слышала вся паства и его гипотетическая жена. Выбор за леди. Погоди-ка. Ты сказала «чей-то муж», не так ли?

– Я ничего не говорила. Но гипотетический случай, пожалуй, подразумевает это.

– Морин, щипок за задницу – это выражение определенного намерения. При поощрении с твоей стороны отсюда лишь три коротких шага до совокупления. Ты еще молода, но физически ты – зрелая женщина, способная забеременеть. Намерена ли ты в ближайшее время стать женщиной по-настоящему?

Загрузка...