В очередной раз они встретились в октябре, вечер был тёплый, из ресторана пошли в парк «Сокольники». Там при входе поцеловались как-то дружески, смеясь, ещё прошлись, она чувствовала, как он волнуется, и сама тоже стала волноваться. Опять стали целоваться на лавочке около какого-то толстенного дерева. Стало почти совсем темно и он, обнимая её за талию одной рукой, другую руку вдруг просунул ей под ноги, приподнял и пересадил к себе на колени. Потом притянул и ласково проехал рукой под платье.

– Подожди, пожалуйста, я тебя отвлеку на минуту, – улыбаясь, сказала она.

– А я не могу ждать целую минуту, Татьяна, – строго начал он, но не выдержал и тоже улыбнулся, что было слышно по интонации.

– Хорошо, тогда я сразу спрошу тебя, – снова мягко сказала Татьяна, – ты, Паш, хочешь меня прямо здесь трахнуть, как б…дей владимирских в парке Гагарина, да? Она выпрямилась, и он почувствовал ее напряжённые ляжки, она словно стала тяжелее. В темноте она глядела ему в глаза – оказалось, что глаза бывают хорошо видны в темноте. Руки его убрались из-под её платья. – Спасибо, я могу теперь опять сесть на лавочку? – спросила она.

– Ну, ты, Татьяна, даёшь, – только и смог сказать он.

– Я не даю, – сказала она, встав с его коленей и оправляя юбку, – я или люблю, Паша, или не даю (прозвучало грубовато, но зато искренне, отметила она сама). Так что отвали. Пошли домой, а то завтра на работу, у меня же не свободный график, как у тебя. – Он провожал её молча, у подъезда обменялись: пока-пока, разговаривать было невозможно. Отошел немного от подъезда и остановился. «Так что отвали» – означало чёткий отказ и по смыслу, и по интонации, и по её следующему молчанию. Романтичные декорации, скрывавшие серую бытовую реальность, повалились. Ночью же разруха захватила всё. Стало подташнивать, как кисейную барышню какую-нибудь. «Как это может быть? Что за тошнота? Ну, отказала сегодня. Конкурента же вроде бы нет? Радоваться надо, что она такая. У тебя ведь серьезные намерения. Чего полез в парке? – говорил он сам себе. Да потому что она льдина и бухгалтер во всём, давно уже понятно, – отозвалась внутри мрачная твердь, – сразу, с ходу тяпнула, расчётливо и с издевкой: “можно я тебя отвлеку на минутку” – холодная, поэтому и выглядишь сразу идиотом, сучья манера такая кошачья, посмеялась и пошла себе домой: а ты сдохни тут, кошки дружбы не понимают». Он ходил по квартире от окна к окну. «Страх, – сказал он сам себе, – это страх, я боюсь, что она меня не любит, от слова совсем. В парке – да, это было глупо… Хотел скорей. Целовалась-то зачем? Это что тебе, восьмой класс, тренировка перед девятым? Но какая же злобная девка, а? Волевая, зараза, и жёсткая. Даю-не даю – это вообще было грубо и цинично. Непонятно, что ему с такой бухгалтершей, ему же нравятся женственные и ласковые. А это льдина по фамилии Крупнова. Он вспоминал тон их прежних разговоров, какие-то мелочи взаимоотношений, слова, общую приветливость при явном отсутствии тяготения к нему лично, к нему как к мужчине. А так, конечно, очень приветливая, умеет держаться легко, без волнения, не то что он. И поцелуи эти были формальные. Типа подачка. Надо это прекращать, совсем, прекратить встречаться, прекратить вообще, даже общение, совсем, оторваться от неё. Он чувствовал себя физически разбитым. При этом, мысль, что она не любит, оставалась ранящей мыслью, как пуля, застрявшая в ране, но тело не было мыслью, не было пулей и упрямо верило, что есть шанс, что полюбит и нельзя отступать. Не спалось, он лежал тяжелый, как-то криво, и не делал попытки повернуться, тело валялось отдельно, а голова с глупой в темноте мимикой – лежала отдельно. Не надо было ее отпускать, надо было пересилить там же… а-аа… господи, что лезет, тьфу, тьфу, глупости. Идиот, зачем? Да и не так он хотел, этого-то добра… завтра поехать к девкам – и всё пройдёт, нормально, всё нормально, – говорил он себе.

Но нормально не было. Он уже думал, что даже если у неё не хватает к нему любви как к человеку, она может захотеть его как мужчину, она же давно одна, и он один, а потом из этой близости родилось бы чувство, усилилось бы. Пусть бы ей самой захотелось пойти этим путём. Ему нельзя лезть самому. Пока что ты её не интересуешь как мужчина, не волнуешь. Давай, глотай эту пилюлю. Запьешь потом. Он лежал и лежал. Понимал, что лежать так до утра.

Вдруг раздался телефонный звонок, он вздрогнул: три с лишним, кто это? Других вариантов нет. Нахлынуло волнение и ожесточение. Он стоял и не брал трубку. Звонки кончились – он стоял у телефона, а потом как-то так получилось, что сам перезвонил. Она подняла сразу, то есть ждала. Они молчали.

– Ты генеришь так, что я не могу заснуть, – сказала она наконец. Он не мог отвечать.

– Ты что-нибудь скажешь? – спросила она.

Стараясь не показать своего состояния, как-то собрав горло в стандартное, как ему показалось, положение, он сказал «нет», но вышло очень сипло. Она помолчала и сказала:

– Если хочешь, можешь приехать.

Он, опять не справляясь с артикуляцией, сказал «нет» каким-то птичьим немыслимым тембром.

– Целую, – как-то протяжно и неожиданно нежно сказала она и опустила трубку. Он лежал и не знал, что делать. Плотского желания не было и в помине, но очень, очень хотелось быть с нею в одной квартире, сидеть рядом с её кроватью, просто сидеть на полу всю ночь, пусть бы она спала. Он оделся и поехал к ней, сказав себе: если хоть раз сострит, тут же поворачиваюсь и уезжаю. Но она не острила. Она стояла в ночной рубашке и смотрела на него. Он поцеловал ее в щёку, она ответила в губы, потом ещё и ещё. В постели было ужасно: жарко, потно и скомкано, потому что, к его ужасному смущению и удивлению, его телу это было не нужно. Но хуже всего было утром.

Потом два месяца не было ничего, не то что поцелуя, ласкового слова не было. Он понимал, что тем, что произошло, всё и ограничится.

– Ты знаешь, что исток Клязьмы здесь, в Химкинском районе? – спросил он её как-то по телефону, – давай поедем в выходные на Сенеж, деревня называется Кочергино. Доберёмся до истока.

– Когда домой придёшь в конце пути, свои ладони в Волгу опусти, сынок, – насмешливо пропела она, – ладно, согласна, поехали в воскресенье.

Они поехали, смотреть было не на что, но там, у истока, он сказал ей, что собирается любить её всю жизнь, и сделал ей предложение. Она сказала:

– Ты, Никитин, хитрец, да? Ты специально сюда меня привёз, к истоку, фетишист несчастный, а мне надо подумать, я девушка серьёзная, хоть и не торгую металлом.

Во время обратной дороги эту тему больше не затрагивали, он бойко рассказывал о делах и разных смешных конфликтах с клиентами. Но когда подъехали к её дому и она сказала «пока», чмокнула его в щеку – силы закончились, он не смог ответить и только держал руки на руле и страшно фальшиво улыбался, глядя перед собой в лобовое стекло. Он не доехал ещё до дома, когда она позвонила. Опять гуманитарная помощь. Он подождал немного, взял трубку и озабоченным тоном быстро сказал:

– Танюш, извини, я тут занят, если не срочно, перезвоню завтра утром.

Терпел и позвонил через три дня. Пригласил в МХТ на спектакль, название которого никак в голове не держалось, то ли американская, то ли английская комедия с переодеваниями, тётушкой и путаницей с заезжими актерами. Это был один из целой серии спектаклей, обновляющих репертуар знаменитого театра в соответствии со стратегией Олега Табакова, задумавшего коммерческую починку больного от старости организма. Зал был полон и молчал, не решался принять жанра: разве можно выкидывать на этой святой сцене двусмысленные фортели, предполагающие, как кажется, площадной хохот в храме искусства? Трагическая птица, которая сто лет уже сидит на занавесе – смотрит за каждым, как и седые фиолетовые дамы, продававшие перед спектаклем программки, а сейчас угрожающе стоящие по углам зрительного зала? И неужели билет в половину зарплаты был на эти хиханьки-хаханьки? Но, к счастью зрителей и театральной труппы, в седьмом ряду партера, прямо посередине, сидела отовсюду видная, крупная рыжеволосая дама лет сорока пяти, и когда от очередной шутки зал недоумённо замер, она громко и продолжительно захохотала низким голосом, довольно нагло, но доходчиво говоря этим: вы что, провинциалы?! это же балаган, ребята! смеёмся вместе! хватит жаться! И через несколько секунд этого заразительного хохота стало совершенно не важно: это какая-то ненормальная особа или в этой Москве уже все так обнаглели – разрешение смеяться пролилось над залом, артисты были любимые, телевизионные, повороты сюжета неожиданными, а диалоги оказались смешными – и зал смеялся до самого конца спектакля, и хлопал, и вызывал артистов потом бесконечно.

Павел вез Татьяну домой и, чтобы скрыть невольную напряжённость от ночного приближения к её квартире, вспоминал театральные шуточки. Остановив машину около подъезда, он вышел и открыл ей дверь, потом снова поблагодарил за вечер и без промедления попрощался и уехал. Она позвонила в два часа и сказала: извини, Паш, но это уже традиция, приезжай. Нежна была так, что все прежние обиды смыло этой нежностью, и он всё не мог поверить, что это она и он, и был невозможно счастлив: волшебным фонарём подсветили всю его будущую жизнь. Это была уже совсем, совсем другая ночь, ночь, которая легла куда-то глубоко на самое дно, и всё, что потом происходило в их совместной жизни, хотел он того или нет, думал об этом или нет, всё равно ложилось на эту счастливо подстеленную основу. С утра она уже не излучала: «охренеть, какой-то чужой мужик мешается тут под ногами как раз тогда, блин, когда я тороплюсь на работу». Сама подходила, смотрела в глаза и целовала. Всё переменилось. Татьяна уволилась с работы и как-то без особых разговоров переехала в тесноватую квартиру в Перово, которую Павел купил не так давно и куда до этого переехала из Владимира его мать, Анна Михайловна. Когда же у Татьяны с Павлом должен был родиться ребенок, они поженились и купили большую четырехкомнатную квартиру в Химках, недалеко от леса. Теперь несколько раз в году они приезжали в Поречье, где отремонтировали старый Крупнов дом (так говорили деревенские: Куров дом, Титов дом, Крупнов дом) и где постоянно теперь жила Татьянина мать Степанида Михайловна, вернувшаяся из Владимира в Поречье.

«Как ты меня нашел в Москве?» – не в первый раз уже спрашивала Татьяна. «Не могу сказать, Тань, это секретная история». – «Давай, выкладывай, а то будут санкции». – «Ладно, но только без имен, согласна?» – «Давай, выкладывай, согласна» – «Дай честное слово» – «Честное слово!» – «Нет, не так, скажи: Даю честное слово!» – «Даю честное слово!» – «Хорошо, теперь верю! Слову твоему верю, Тань, вот те крест на святой пузе, но тебе самой не верю, извини, как вспомню, женщина, сколько ты меня мучила!» – «Паш, я рассержусь!» – «Ладно уж, раз так страшно, поверю в последний раз, если извинишься» – «Паш, может хватит?» – «Ну как хочешь…» – «Зараза какая! Извините меня за всё, господин Павел Николаевич!» – «Ой, не убедительное это раскаяние, не убедительное! Но раз уж обещал! Ладно, выдаю с потрохами всю шпионскую сеть!» – «Через Степаниду Михайловну» – «Ври больше. Ей не велено было никому говорить» – «Приехал я к твоей матери с Антониной Криушиной, и под её гарантии и свои клятвенные заверения в самых серьезных намерениях относительно тебя, получил номер твоего домашнего телефона, адрес она не дала, но в Москве я по номеру узнал уже и адрес» – «А с Антониной как?» – «Познакомился через её сына». – «А с сыном?» – «Его ребята знали, сидели вместе». – «И прямо Антонина так с тобой и поехала?» – «Не прямо» – «Денег дал?» – «Чисто из вежливости» – «Понятно, купил». – «Убедил, Тань, главное убедить женщину» – «Да-да, я знаю, купюры отлично убеждают, но прошло сколько, два месяца?» – «А куда мне было спешить?» – «А ты мог упустить свою возможность.» – «Чем больше упущенных возможностей, тем меньше сделано непоправимых глупостей» – «Ого, круто. Это я что ли глупость?» – «Что моё, Тань, то и будет моё, а что не моё – того мне и не надо».

– Значит, ты тогда уже решил, что я – это твоё?

– Если тебя не обижает такая формула.

– Ну а что ж ты тогда в Сокольниках-то?

– А что в Сокольниках?

– Ну чего ты испугался тогда в Сокольниках?

– Да нет, не пугался я. Чего мне пугаться-то?

– Испугался, испугался, дурачок. Никакой решительности не проявил. И возможность упустил.

Он посмотрел на неё внимательно:

– Ты что, намекаешь, что ты хотела тогда от меня прям на лавочке вот решительной такой решительности?

– Ну, слава те, наконец-то дошло, Никитин. За столько лет!

– Ну ты даешь, Тань.

– А на это я уже когда-то отвечала, – заявила она, смеясь, – что ты там стратеговал, Кутузов? Хочешь получить, говори: – Да! Да, люблю! Да, хочу! Готов за это платить – не имею в виду деньги – расплатиться собой, общей судьбой, идти рука об руку и тому подобное. Была бы я мужчиной, сказала бы: Люблю тебя, Таня! Хочу всю целиком и навсегда! А не на раз, как б…дь какую-нибудь!

– Вот прям так и сказала бы?

– Да, вот прям так. Говоришь – и она твоя!

– Как всё просто…

– А в жизни, Паш, много чего просто: люблю-не люблю, верю-не верю, хочу-не хочу.

– Ну а потом-то что, после слов-то?

– Как что? Ты не знаешь?

– Нет, откуда мне знать?

– Что, мальчишки во дворе не рассказывали?

– Да говорили всякое: трусы, говорили, нужно будет снимать, но я им не поверил.

– Зря не поверил. Трусы трусами, а люби знай всю жизнь.

– А если, Тань, не знаешь, на всю или не на всю? Я вот, например, не знал, может быть.

– Ах, во-от как! Куда ж ты полез, без знаний-то, двоешник?

– Ну, вот это и была попытка понять, вроде пробы.

– Та-а-к! Вот оно что! Вроде пробы у него!

– Ага! Дай, думаю, попробую. Проба качества не ухудшает. Качество – вот что мужчине важно, понимаешь, Таня? А тебе вот всё бы слова чирикать, птица моя: люблю-не люблю, верю-не верю. А тут дело сурьёзное! Товар надо узнать, попробовать!

– Какой мерзавец. И слова-то какие лавочные: товар узнать, капуста квашеная! Хотел запросто так девушку попробовать. Раньше хотя бы говорили «познать».

– Спасибо, что поправила, Татьяна Ивановна! Верно. Познать хотел. Дай, думаю, познаю. Оченно к знаниям тогда стремился.

– Правильно я тебя, двоишника, послала.

– Правильно, Татьяна Ивановна, правильно, учительница первая моя.

– Ладно, первая, слыхали мы про подвиги ваши владимирские!

– Ой, моя тут не понимай совсем.

– Я же говорю: дурачок! Познал хоть что-нибудь полезное?

– Познал, сапасип тебе, кароший девушк. Ошень палезны! Ошень был кароший.

– Что ты познал, второгодник? Ничего ты не познал!

– Кароши товар познал! Таня звать. Бери нада! Больше бери, сверху бери.

– Ах, сверху тебе? Ну, попробуй, ты! Сверху ему…

Оба считали, что хорошо представляют прошлую жизнь своего супруга. Татьяна никогда не спрашивала мужа о прежних отношениях и тем более не упоминала о своих, считая, что «деловые связи» похоронены и сейчас не имеют никакого значения. Павел же считал, что у его жены кроме Константина, её первого мужа, просто и не могло никого быть, а свою прошлую жизнь невозможной для какого-либо обсуждения, и был бы поражен, узнав, сколько всего Татьяна разведала про его владимирские отношения.

Дело Никитина росло, у него уже было три металлобазы в Подмосковье и одна в Москве. К двухтысячным он заработал свой первый миллион долларов, и с тех пор капитал его удваивался каждые три-четыре года. Благодаря оставшимся связям с владимирскими ему удалось уйти и в Москве, и в Подмосковье от бандитских крыш или аналогичного партнерства с силовиками. Он предпочитал дорого платить Славе Пугачеву за разовый приезд владимирских «решальщиков», лишь бы никого не брать в долю.

Для супругов Никитиных это были веселые и счастливые годы успеха, путешествий и любви. Пришедшее благосостояние, позволило всё, о чем раньше можно было только мечтать, вроде путешествия в национальные парки Кении и к Южному полюсу, пингвинам и айсбергам. Спокойное понимание – да, мы новые русские, а какие ещё мы можем быть? – возникало у них не здесь, на родине, где их жизнь была на виду и предметом зависти, но за границей. Бывало, конечно, и неприятно: негнущиеся западные законы, договоры, страховки и правила поведения, чуждые им обязанности состоятельных людей – всё это никак не вязалось с опытом российской жизни и очень не скоро стало привычным. В России жить широко, но спокойно и не слишком заметно, чтоб не раздражать большинство, тоже получилось не сразу, но потом вдруг эта проблема исчезла сама собой: в середине двухтысячных стал всплывать на поверхность новый слой людей заметно богаче их, то есть не с миллионами, а с сотнями миллионов долларов – разбогатевшие на дележе бюджета, госзаказах и коррупции члены клана высших чиновников и силовиков со своими всепроникающими друзьями и родственниками. Одновременно с ростом сырьевых доходов страны вырос и достаток большинства населения, появился какой-никакой средний класс – и в середине нулевых Никитины стали жить так, как считали правильным: переехали на юго-запад столицы и перестали скрывать свой достаток. Время быстрых перемен, ожесточенной борьбы и повсеместного криминала прошло, власть остужала кипящую русскую похлебку, считая, что муть осядет, фракции разделятся, образуя элиту, высокий средний и просто средний класс, что нефтяная денежная бактерия умерит опасное бурление и русскую кислотность. Шеф-повар тогда не понимал, что распоряжаясь всеми утренними, дневными и ночными меню, он становится владельцем единого и огромного ресторана, а когда понял, то ему уже это нравилось, хотя и влекло неизбежно за собой превращение в страшноватых прошлых владельцев подобных огромных ресторанов.

Дело Павла Никитина хоть и не могло ещё развиваться само, инерцией большой, хорошо организованной машины, но шло к этому: появились крупные клиенты, возникла собственная структура управления и новое понимание развития. Опт, закупки в регионах и поставки на экспорт – денег стало сильно больше, возникли новые финансовые задачи: сохранение средств, правильное размещение вложений, а вместе со всем этим возник новый круг общения. Сначала это увлекало, но прошло еще два-три года, связи устоялись, и новые друзья из бизнеса и политики стали какими-то одинаковыми, надоедливыми и неинтересными: всё о здоровье, о деньгах и о власти, ну ещё женщины, охота и карты. Павел Николаевич Никитин, сын учительницы литературы, стал думать, что со всем этим делать, и в 2007 году начал скупать землю на Клязьме: решил, что ему нужно несколько тысяч гектаров, чтобы построить поместье, посадить сад или даже несколько крупных плодовых садов, завести большое хозяйство с цехами переработки молока и мяса. В человеке, воспитанном на русской классике, мало что может вызвать такой деятельный душевный отклик, как жизнь помещичьих усадеб с их много раз любовно описанной природой и судьбой веками несчастных, бедных и богатых, умных и глупых, верующих и неверующих русских людей, жизнь, окончившаяся уже однажды жесточайшим возмездием и гибелью этих усадеб. Татьяне сначала казалось, что это временная прихоть или даже понты: «помещичья» жизнь, благодетель всея округи, «разумное, доброе, вечное» – всё это такое очень эмоциональное, плохо продуманное, а следовательно, неэффективное и недолгое. Попробует, вложит пару миллионов, разочаруется и продаст профессионалам, – думала она. Но Павел, установив «взаимовыгодные» отношения с Владимирской администрацией, за два года выкупил пять тысяч гектаров на Судогде и продолжал покупать еще, выбрал место под дом (усадьбу, как он ее иногда про себя называл), стал туда ездить и советоваться буквально со всеми, от доярок до губернаторов.

«Нам что, всем предстоит переселиться туда, да, Паш? – спросила Татьяна, – будем жить на природе, у реки, свой сад, своё поле и лес, да? Это ведь очень хорошо для здоровья и для всего. Но где учиться ребенку? Языкам, к примеру. Где лечиться, если что-то вдруг произойдет, скажем, с нами, а не дай бог ещё и внезапно? Или с ребёнком? На вертолёте полетим? И что с моим бизнесом, карьерой, мне всё бросить? А я не хочу бросать, Паша. Хотя тоже, между прочим, неравнодушна к «разумному, доброму, вечному». Считаю, что его можно производить не только на свежем воздухе. Понимаешь, кто будет жить вокруг нас на десятки, сотни километров, кто мы будем для них и чего можно от них ждать? Спрашиваю, между прочим, как деревенская, немного в этом разбирающаяся, у тебя, городского: может, правильно помогать как-то иначе, деньгами, например, а не собственными жизнями?» Она побывала с ним на этом правом притоке Клязьмы в паршивом городишке Судогде. Выехали в шесть утра, успели проехать по местным хозяйствам, посмотреть на реку, озерца-старицы, заросшие поля и страшные огромные развалившиеся фермы, пообщались с бывшими директорами и заведующими. Домой вернулись поздно и ужинать заканчивали уже в полночь. В продолжение немного нервного разговора, начатого в машине, она сказала ему специально мягко, как бы показывая пример: «Пашенька, что у нас в Поречье, что за сто километров от Поречья, что за тысячу, всё одно. Дело не в плохих коровах, не в разбитой технике и не в почве. Согласен? Техника тут всегда была такой, она еще сохой была – и уже была плохой сохой, а денег тут нет с татаро-монголов. Но это убожество не может быть оправдано ничем, малыш. С этими людьми ничего невозможно сделать. Они ничего не хотят и не могут, здесь нет энергии, батарейка села навсегда, точнее, её просто нет, её вынули: они не могут даже на ворованном электричестве зелень вырастить и у дороги продать, чтобы детям одежду купить. Надо честно самим себе сказать: это вырождение. Можно рыдать, но нам-то с тобой нужно видеть сквозь слезы: народ здесь, нация наша, страна – называй, как хочешь – выродились, как вырождается элитка: с каждой репродукцией класс все ниже и ниже, и уже надо заменять другой. Пока всё это не вымрет, ничего изменить невозможно, не терзай себе нервы». Он засмеялся, не оценив ее неожиданно трагической, грудной интонации: «Танюш, здесь элитка никогда и не росла, рожь да овес, сам-три – уже хорошо, какая элитка? И я не понимаю, в каком смысле “пока всё не вымрет”, всё уже и так развалилось и вымерло».

Загрузка...