ЧАСТЬ 1
КЛЯЗЬМА
Глава 1
Божий дар оплачивается получателем.
Март ничего не поменял – такой долгожданный и такой дрянной месяц. Уже и праздники прошли – и всё то же самое – какая это к чёрту весна?! Ночью заморозки, с утра всё серое, на улице лёд и снег, а солнца как будто и не существует вовсе. Настраиваешься на спокойное отношение ко всем предстоящим встречам, хитрым словам и лживым людям, но хватает тебя ненадолго, и так день за днём, день за днём – это называется весна-красна…
Колин офис, в который он заехал уже под вечер, соответствовал: серый охранник, серая лестница, второй этаж, длинный полутёмный коридор и в конце две смежные комнаты. Здание казалось пустым. И тут, как только он открыл дверь, Коля весело закричал своим гнусавым голосочком:
– Всё, Константин! Всё закончилось, поздравляю, можем расслабиться!
– Коля, хватит, – он не смог сдержаться и почти выкрикнул, – этот прикол я уже слышал! В августе ты получил, а потом ещё и перед Новым годом потребовал. Сколько можно?! Мы договорились: под результат! Меня не волнует: хватает тебе или не хватает!
Коля почему-то обрадовался:
– Не-ет, Константин, ошибочка! Никто не требовал! Я выполняю просьбы. У нас так: ваша просьба – моё исполнение, просьба – исполнение, и никак иначе!
– Оставим, пустой разговор! Что сегодня случилось?
– Мил-человек! Ты слышишь ли меня, а? Закончено, говорю! По-здрав-ля-яю-ю! Завтра уже получишь бумагу.
– Шутишь? – мрачно спросил он.
– Нет, не шучу, – серьёзно сказал Коля и держал паузу, что было странно.
– Что значит: всё? Что имеется в виду?
– Что значит всё? Это значит: всё, дело закрыто!
Константин смотрел ему в глаза очень внимательно.
– И что, окончательно?
– Окончательней не бывает, – не отводя взгляда сказал Коля.
– И денег не надо?
– Не понимаю о каких деньгах вообще речь. Ну, если только дружеская премия, если оценили наши усилия…
– Я про другие деньги говорю.
– А я говорю Вам, что всё, дело закрыто…
В первое время Коля на каждой встрече был в хорошем настроении, балагурил и быстро вертел в ухе карандашом, говорил, что нужно только отдельные слова подправить. «Нету у них доказательной базы, ну, нету. Хоть и неправильно ты там наговорил, плохую позицию занял – это мы будем поправлять, обязательно. Отдельное слово – это ничто, пыль, ну, ошибся ты, имел в виду другое, или выпил- и не уловил смысла, а теперь хочешь поправить слово. Это нормально. Но плохо, когда они собираются вместе, в составе, так сказать, организованной группы. Это сразу другая статья – понимаешь? Это же твоя тема – слова и песни, да, Константин?
Надёжный проверенный дружок, лысый и душевный Балакин Трофим Казимирыч, три года назад взявший на себя организацию выездных концертов, как потом оказалось, давно уже начал стучать. Не сам начал, конечно, деваться ему было некуда, крепко взяли за холку, но мог бы, подонок, хоть как-то дать знать.
– Нельзя всё отрицать, – сказал через пару месяцев, к тому времени уже не такой развесёлый, Коля Седых, – типа ты чистый-чистый, аж блестишь. Мамка говорила тебе: вороны утащат? Не говорила? Правильно – вороны вряд ли, а вот воронок может. Следаки ведь, у тебя получается, все в дерьме, а ты типа в Версаче. Ну, тогда у них сразу азарт на тебя, они ж легавые, гончие. А зачем нам их азарт? Нам нужно спокойствие. Вот есть бумаги, целая куча – следаки работали, в поте лица своего собирали. Понимаешь? Не сами по себе, а несли службу! Причём мало оплачиваемую. А теперь ты говоришь, что всё не так, что эта куча – плохая, да? Говоришь, поддельная, да? Хорошо! Допустим! И что? Надо следователей этих судить вместо тебя, да? Давай посадим их за неправильные бумаги. Хорошо бы, да? Ну, бывает, бывает, и не такое случалось на Руси. Но я пас. Может, у тебя получится их посадить, а? А что, пусть сядут, посидят, ничего страшного не случится: у них спецзона, спорт, брюхо уйдёт, года на два всего посадят-то – мелочь, пусть посидят, подумают о жизни своей некрасивой, да? Посадишь негодяев?.. Нет? Никак? Вот! Не получится у нас. Согласен? Хорошо. Но ведь кто-то должен сесть, понимаешь? Куча бумаг! Время потрачено, силы, служба! Если не они, тогда ты должен сесть. Понимаешь, когда я шучу? Нет? Потому что ситуация сложная. Я сам иногда не понимаю. Куча бумаг требует, кричит просто. Большая, а чем куча выше, тем она круче. Это такая геометрия, мы с дочкой проходили – я аж засмеялся. Вот у нас как раз такая, высокая. И что делать? Ты тоже, как я понимаю, не хочешь посидеть, жизнь обдумать, разобрать по молекулам. Говорят, если дерьмо разобрать по молекулам, то оно уже и не пахнет. Это про любого так можно сказать. В человеке есть такие молекулы, невидимые, закручиваются в комочки, а если их развернуть, то они размером аж как макарона, и на этой макароне всё про тебя записано, мелко-мелко, всё, от и до. Или от До и до Ля – вместе будет доля, вот доля твоя там и записана, на каждой макароне. А их тысячи. Вот бы прочитать нам, что там записано, да, Константин? Где мы лет через пять. Ты бы хотел? Нет? Правильно. Не хотим мы сидеть и разбирать макароны свои, и ты не хочешь, и я не хочу…
Коля периодически начинал свои словесные выверты, как Константин подозревал, чтобы нагревать атмосферу в своих интересах. Он был, как сам выражался, "наблатыканный" и мог бы даже восхищать, если бы не просвечивало "дай денег, дай ещё денег, вот новые опасности, дай снова денег". Все их начальные договорённости давно были опрокинуты, но казалось, что положительные сдвиги уже действительно появились.
– Нам нужна позиция, она же будет наша истина. У них будет правда на бумагах, а у нас будет истина. Понимаешь? Против их кучи у нас должна быть своя, тоже крутая и высокая. Вот мы её и собираем. Но не для конфликта с органом, а для обмена. Пойми тонкость. Наша истина добрая, она не должна никого обижать, она у нас будет смиренная, она хочет дружить. Их правда пусть нас обижает, пусть, а наша истина всё равно будет их любить. Они нас опять обижают, а мы их опять любим. Вот так. Органы, которые никто не любит, становятся органами насилия. А истина наша будет вот такая: ты тогда ошибся… Вот так вот просто, да! Но ты не только раскаялся – ты сам всё вовремя исправил! Вовремя – обрати внимание. До предъявления! Они не успели ещё это заметить, а ты уже раскаялся, мы обратим их внимание. Шёл, да, к преступлению, не будем, господа следователи, спорить с кучей ваших честных бумаг, шёл, ступил уже, но не дошёл, вот в чём дело. Мог бы дойти, аж до сверх-крупного, мог бы, раз бумаги ваши так показывают, согрешил, но в последний момент задумался: это что ж у меня, творческого человека, получается так некрасиво – и передумал. Вот в чём фишка: передумал! А почему передумал? А потому, что человек искусства, известный человек, сердцем почувствовал! Зашёл в церковь к отцу Геннадию посоветоваться, – и вот тут уже у нас показания пойдут, упрямые и неопровержимые показания авторитетного отца Геннадия: «когда Константин задумался, то душой пробудился, покаялся и всё исправил». Понимаешь? Зашел к отцу Геннадию, вот святой отец подтверждает, и готов на суде подтвердить, если дело на то пойдёт, то есть он даже помнит день и время, когда ты вышел от него совсем другим уже человеком. Кто святого отца опровергнет? Свернул ты с сомнительной дорожки! Другие свидетели тоже подтвердят, что свернул: заплатил налог и тут же ещё пожертвовал на храм строящийся – вот и сам отец Геннадий подтверждает – пришел в храм, богородица помогла, вразумила. Вот такая наша истина…
– Там еще штрафы и пени на девяносто миллионов.
– Я в курсе, Константин, я про это и говорю. За что тогда штрафовать заслуженного деятеля искусств? Что все деньги на храм пожертвовал? Не за что тут штрафовать, так все посчитают.
Этот удивительный консультант по налогам – так было на его визитке – на самом деле, конечно, был специалистом по связям с православными налоговиками и генералами. Картушев встречался с Колей, потом с отцом Геннадием, потом со свидетелями, потом с каким-то человеком, который, по словам Коли, обязательно хотел и был даже обязан на него взглянуть, потом опять с Колей, потом со следователем. И так по кругу. Тоска, не страх, а тоска душила его от всей этой мути.
– Песни вот твои, смотри – что там? Настрой, да? Друга-подруга, полюбил-разлюбил, приехал в ночь – уехал прочь – это всё не важно, важен эмоциональный настрой, да? Это ты умеешь. За него тебя народ и любит. И у нас с тобой сегодня настрой хороший. Потому что всё правильно потрачено. За трактовку эпизодов, за бумаги, которые у нас, слава богу, берут, – Коля поднял карандаш, – за экспертные мнения хороших людей, за выстроенную нашими трудами дорогу, по которой подозреваемый шёл к правонарушению, но вышел – вот ведь молодец какой, сукин сын – на ровную вышел законную и духовную стезю. Помогли емуГосударство наше, Господь наш и молитва наша. Так что зря переживаешь. Ты сути не понял. Ну, обозвал он тебя – потому что так надо! Начальник выполняет свой долг. Не перед тобой долг, уж извини, а перед Родиной. Это мы с тобой выполняем свой долг перед собой. А он перед Родиной – и ведёт себя строго и одинаково с каждым, заслуженный ты или нет, донесли до него что или нет. Понял? Ты изложил ему нашу истину? Вот! Вот это и есть главное. Завтра то же самое повторишь его подчинённому – и учти, подчинённый тоже выполняет свой долг, в том числе перед записывающей камерой и тоже должен ругнуться на подозреваемого ненароком, потому что это нужно показать, служба и опасна, и трудна, и народу совершенно не видна – не твоя, случаем, музыка? Нет? Минков? Можешь его привести, познакомить – Коля приложил три пальца правой туда, где мог быть левый погон – вот был бы плюс, песня-то любимая. Умер? Да ты что! Ладно, жалко, обрати внимание, что тебя почему-то слушают, а могли бы и не слушать. Почему-то записывают всё в протокол, а могли бы и не записывать, и молчат – а молчание-то у нас, между прочим, золото», – сказал Коля, разглядывая карандаш…
Претензии были предъявлены за три предыдущих года, за все концерты, за все сборы, как будто ничего не расходовалось ни на аренду, ни на транспорт-проживание и вообще никому ничего не платилось. Да он и не знал этих цифр, не следил и не контролировал, всё доверил Балакину, от которого получал свои обговорённые наличные. Менты твердили, что все отчёты поддельные, а про Балакина молчали – Коля говорил, что Казимирыч может всплыть уже на суде. Весь музыкальный бомонд, да и вообще все уже всё знали: показания собирались у музыкантов, у сотрудников билетных касс, у агентов местных концертных фирм, даже у гардеробщиц спрашивали сколько крючков было занято. А у вас, говорили ему, в каждом отчете по сто пятьдесят четыре билета проданных, в каждом отчёте одинаково! Это как такое могло получиться?..
Первым решением было не платить, знакомых чиновников много, решил через них выйти в нужные инстанции и там договориться о компромиссе. Он и вышел – и разговоры-то были хорошие, но ничего не менялось. Опять разговоры – и снова ничего. Коля потом сказал: благодари бога, что тебя на этих разговорах не повязали, ты не оценил замысла: специально тянули время, решили всё у тебя забрать, наказать, всё подчистую. Давай-ка ты заплати что государство просит, а потом уже судись. Год, может и два, будем судиться, идём на условный срок. И маленький бонус: ты это время на свободе. Жаловаться и скандалить в прессе тоже, сказал, не надо – человек, затеявший скандал на привольном русском базаре, будь он хоть писатель, хоть заслуженный артист, хоть режиссер массовых зрелищ Олимпиады, пойдёт в тюрьму под одобрительный гул всего базара. Тишина нужна и покой, журналюг посылай прямым текстом, хоть в рожу плюй…
Помимо денежных потерь и опасности ареста, его огорчали собственные, почти не контролируемые, реакции. Мог раскричаться, грохнуть что-нибудь об пол, три раза за этот год разбивал машину, опять стал выпивать, опять начал курить траву. Был момент, чуть не бросил всё и не уехал из страны, от семьи своей… И вот сегодня! Господи боже мой! Ура! Ура! Конец!
Они просидели с Колей допоздна, вспоминали всякие свои хитрости и пили на этот раз Колин коньяк, резковатый и дешёвенький. Решил никому сейчас не звонить. Домой ехал осторожно, выбирая объездные улицы, чтоб не попасться дорожному ментовскому зверью. Заехал только в ночной магазин, купил шампанское и два странных круглых ананаса. Подъехал – окна тёмные. Елена никогда его не расспрашивает: что да как, почему поздно – из принципа, видно, доверяет, красота моя. Но это же воля какая нужна, чтоб ни разу не спросить. А там у него ещё две красоты сопят… шлагбаум медленный, а вот и свободное место, тишина, вылезаем, ах ты ж, грохнул дверью. Смотри-ка: от удара – испуг, поверх всего, а при этом тишину всё равно слышишь, надо запомнить. Лифт здесь бесшумный, не как в старом их доме, где из квартиры слышно было как он остановился на этаже, потом шаги, каблуки – и сразу понятно в какую квартиру. Подъезд – это как нора вверх с боковыми ходами. Нора в небо – неплохо. Здесь мало кто даже просто здоровается в ответ, то ли они крутые такие и наглые, то ли не от мира сего, если может быть таких целый подъезд. Нора в небо – немного претенциозно… у него сначала ели упали, валяются одна на другой – эмоционально… только эти ели и у Окуджавы, и у Левитанского, кажется ещё и песня у Суханова. Дерева – избито. И ещё это: повалили, уже просто лапник, и к чужому ночлегу везут – тоже везут ведь по горизонтали. После этого нужно движение по стволу, из почвы сразу резко вверх. От комля… слово хорошее какое, вязкое. По стволу вверх – первый уровень веток, а лапы на земле лежат ещё, снова вверх – второй уровень веток, «до минор», да, как Бетховен, пятая, пусть, ну и ладно, будем вместе с Бетховеном, тема почвы, комля, потом уровни веток до верхушки – и улетаем в небо! Такой рыбий скелет, вертикальный – рыба! да, господи, это рыба же, то есть ещё и песня получится: первый прошли – припев, второй – припев, это песня. Рыба есть, а за стихами к Пете! Это мне сверху спустили, к комлю, так сказать, спасибо, шлягер будет, опять спасибо, эй, там, спасибо. Крупная вещь будет лежать, может долго лежать, а тут ещё и песенка отросла. Наш, приехали. Пока не заходим. Надо тихо войти и записать, все же помягче, давай в ре миноре, первая Рахманинова, и тоже с комля начинается. Записать, потом в детскую и спать…
Он вошел в квартиру – тихое поворачивание ключа в замке, осторожное закрывание двери, потом слабенькая струя воды в ванной и аккуратно подвигаемый стул в кухне. Дверь в детскую они оставляли открытой, чтоб трехлетняя Соня не боялась, а если проснётся, чтоб могла прийти к ним ночью. Придерживая дверцу, вытащил из холодильника сыр, оливки и помидор. Чертыхнулся, вспомнив про шампанское и ананасные мячи в машине. Сидел, писал в блокнот и одновременно жевал сыр с любимыми тонкими галетами, но было так себе, невкусно. Погасил свет на кухне и залез под одеяло, рядом с укрытой своим Еленой, высунувшей наружу тонкую голую ногу. Снова осторожно вылез, вернулся на кухню и там, в полутьме, ещё полчаса записывал в блокнот…
Проснулся как-то тяжело, полежал немного, может даже ещё заснул и снова проснулся – так бывало в последнее время и потом не возможно было понять это первый или второй раз. Он вдруг вспомнил, что с вечера не завёл будильник, но чуть приоткрыв веки увидел, что за окном светает, значит, всё нормально, внутренние часы сработали. Понял, что укрытый рядом с ним родной человек посапывает спокойно – и выскользнул из-под одеяла, потом как-то ловко и быстро, незаметно для самого себя, оделся, решил, что кофе выпьет в офисе – и вот уже он выходит в тёмный коридор, тихо-тихо, входная дверь, быстрый бесшумный лифт – и он уже на улице. Там темновато, но за шлагбаумом светит фонарь, а там, дальше, ещё один, и ещё один, образовывая линию света в тёмном воздухе и для него, соответственно, направление движения – на другой стороне улицы фонари почему-то не горят – он спокойно, приятно ощущая себя отдохнувшим и бодрым, не подумав даже про машину, в приподнятом настроении движется к офису. Асфальт сегодня был немного странный, совершенно очищенный ото льда, видимо, дворники решили, что после женского праздника снег больше никогда не выпадет – чёрный и поблескивающий, немного скользкий, то есть чем-то обработали. Он ловко приспособился двигаться, немного проскальзывая по нему. Гладкий, но как будто немного поколотый, и посверкивает на сколах. Он не сбавлял из-за этого хода: какие-то мелкие кристаллики. Специально сыплют их, что ли, чтоб не скользко было? Было забавно скользить, как в детстве. Мелкие стекляшки, в детстве они говорили на них: алмазы. Это авария! Это крошка от разбитого в аварии лобового стекла, – вдруг понял он, – не обрезаться бы. Кто-то попал в аварию. Асфальт далеко впереди был усыпан ими, это какая же была авария? Он помнил, как когда-то больно обрезался острыми кусочками собственного лобового стекла, засыпавшего ему весь салон после чьей-то хулиганской выходки. Но эти осколки не резали, они были мелкие, научились, видимо, так отливать лобовые стекла. А может, тут кино ночью снимали и оставили после себя мелкие фальшивые камни? Он огляделся по сторонам – никого не было – стало весело и он решил набрать их в карманы, чтоб высыпать в офисе в вазу, сверху налить воды – и цветы можно будет ставить в эту же вазу, прямо на них. Хорошо, что улица пуста, а то детский сад тут устроил. Но по мере того, как он пробовал сгребать кристаллы, асфальт в этом месте становился все светлее и светлее, и наконец стал из белёсого совсем прозрачным. Ещё несколько движений – и через это самое место стали видны далеко внизу домики, узенькая река и лес. Он замер, долго сидел в шоке, потом пригнулся, чтобы рассмотреть получше, и увидел простиравшуюся далеко во все стороны и загибающуюся к краям панораму земной поверхности…
Жена его, Елена, обнаружив под утро неподвижное тело мужа, сначала трясла его, потом кричала от ужаса, вызывала скорую, рыдала, заглушая плач девочек, и всё не верила, подходила, звала и гладила его начавшее остывать лицо. Он этого не чувствовал, а всё вглядывался в земную поверхность. Глубина тут же раскрывалась под его взглядом и могла, кажется, раскрыться до самой кипящей магмы, но это было страшновато, он стал вглядываться не в глубину, а сосредоточиваться взглядом на поверхности, – и тогда вся путаная масса живородящей земли становилась видимой до малейших корешков растений, трещин и извилистых ходов насекомых. Он переводил взгляд – внутри человеческих строений можно было высматривать людей и ему были интересны эти люди. Всё прочее: улица, фонари, зима или весна – уже не имело к нему отношения, ему было хорошо на этом прозрачном асфальте, время отступило. Он видел спящих и бодрствующих, бегущих и лежащих, работающих, думающих, рожающих, дерущихся и занимающихся любовью. Смотрел, как они проводят свои часы и дни, месяцы и годы, как они меняются в юности и какими становятся в старости, как сменяются поколения и как повторяются поколения, как проливают кровь и умирают в муках, видел людей коварными и талантливыми, добрыми, злыми, лживыми, страстными и всякими. Время не имело значения. Без всякого смущения наблюдал их во всех подробностях, во всех ситуациях и переживаниях, в счастье и страдании, в славе и слабости, в животном и ангельском состоянии, отслеживал перетекающие из одной в другую истории их жизни и смерти, сравнивал короткие судьбы.
Никуда не надо было спешить…
Глава 2
Небытие определяет сознание.
…никуда не надо было спешить, вообще, совсем, никуда – он и не спешил, и это было, ну, почти что сладостно на этом звёздном асфальте. Дыхание, которого не было – это он проверил ещё и ещё раз – всё равно замирало. Что произошло? Что он такое, как мог сохраниться здесь его разум, что такое этот странный абрис, вроде как его тело? Понятно, что этому не может не быть причины, это прояснится, глупо гадать, попросту нет оснований для версий, никаких, любой фантастический вариант равен любому, господи ты боже мой, религиозному…
Смотреть, как оказалось, можно было по-разному. Вглядываешься, проскакиваешь через облака до заросшего поля, подталкиваешь действие – и трава клонится под порывом ночного ветра, почти сразу утро и решительно раскрываются головки цветов, жужжат насекомые, солнце сушит воздух и землю, ночь сменяет день, а день – тёплую звёздную ночь, тяжелеют плодами деревья, ветер разносит семена, небо вдруг сыплет дождем – и вот уже пылят снега, и хваткие морозы пытаются остановить движение на белой картинке, но куда там, по ней уже побежали тёмные трещины – и снова весна… А можно запустить наоборот: ветер, пролетев над снежными полями, снова понесёт бурые листья, деревья воспрянут, оживут плодами, втянут их в цветы и помолодеют пугливой листвой, которая тоже быстро спрячется, передавая нагие ветви морозам, льду и яркому снегу. Если так смотреть на живое существо, то разворачивается его жизнь, а вокруг возникает лёгкая сеточка связей с его окружением, и по её направленному и окрашенному дрожанию становится понятно зачем сказано то или иное слово, куда бежит зверь и чего хочет растение – жизнь в её скрытых деталях, тайных связях, простых и страшных животных подробностях, опрокидывающих моральные нормы и привычные эстетические штампы. Отсюда он мог наблюдать жестокую природную основу: белоснежные трепетные цветы ловят, растворяют и переваривают насекомых, большие изящные кошки вырывают кровавые куски из живой ещё добычи, а человек насилует, убивает и съедает. Он мог теперь вывернуть весь этот безумный зверинец и покопаться в его изнанке, чтобы рассмотреть и разобрать его путаную подоплёку и животную логику…
Хватило его ненадолго. Первые сотни миллионов лет – непрерывное победное развитие биоконструкций. После миллиарда лет развития, после миллионов обезьяньих лет, жизнь человека разумного по-прежнему легко ощеривалась и зверела. Замечательные приспособления природы были поставлены на службу плоти: эмоции участвовали в обмене веществ, знания помогали регулировке сосудистых функций, а молитва, неважно кому, очищала цитоплазму. Миллиарды людей, оккупировав землю, недалеко ушли от животных, но считали это достижением. Истории отдельных людей обязательно были связаны с какими-то кровавыми подонками и животными страстями, а уж хищными оказались все, от детей до стариков.
Оставалось лежать, глядя на звёзды, проникая в их бесконечное разнообразие – и это был отличный выход: оторваться от земного, использовать свои новые возможности. На жену, детей и друзей можно будет посмотреть потом, сейчас даже хорошо знакомые и милые события могут вдруг так раскрыться, что будешь тут потом сморкаться своим отсутствующим носом… Если не поддаваться соблазну понять, соблазну узнать, то не будешь потом мечтать о неведении. Вот оно, чудесное слово – неведение. Обрыдло смотреть на биологический процесс. На большой зверинец, заказник. Загон. Точно, загон. Загон всегда в дерьме. И это не говоря уже о периодическом коллективном помешательстве, массовом безумии войны, насилия и смертоубийства. И ещё достал этот постоянный звук, мешанина звуков, непрерывный шум: миллионы человеческих и животных голосов, музык, стонов и криков, грохот и скрежет – она вся зудела, эта цивилизация, невыносимо зудела, какие-то звуковые испражнения жизни, мерзкие отходы огромного существа, всё это коллективное дёрганье миллиардов на поверхности планеты. Склизкий след от проползания хитрой длинной молекулы из своего примитивного прошлого в будущее по лабораторному стёклышку эволюции. Любимый звёздный асфальт, милосердный и сияющий! Отключиться! Неведение и не участие – вот счастье. Просто лежать и смотреть на звёзды. Волшебная тишина! Можно приближать звёзды, можно приближаться к звёздам. Слушаешь благоухающую молчанием нежнейшую тишину, вбираешь её, глотаешь бесконечными глотками и слива-аешься с нею. Становишься просто лучом и можешь пролетать бездны расстояний!.. можешь!.. …всё остальное перестаёт существовать, слава тебе, Укатанагон…откуда-то само возникло, прокатилось, это слово – Укатанагон… Не было ничего лучше, чем лететь и становиться частью никогда не повторяющихся звёздных событий, путешествовать, пролистывать миллионы лет развития Звезды, быть свидетелем её начала, а потом великолепной катастрофы, на самом деле не катастрофы, а элемента вселенского созидания и вызревающего замысла божественного благоустройства. Слава тебе, Укатанагон! Из малейшего получается гигантское, а из гигантского опять ничто, а ты часть всего этого вместе с бешеной и безбашенной материей. Соединяясь и разделяясь с ней, ты не замечаешь времени. Укатанагон не оставляет тебя: что с тобой? где ты? куда ты пропал? чем ты стал? распылился? – не важно! Ты можешь не помнить, а он знает и помнит! Ты меняешься, потому что нельзя не меняться, становишься крупицей звёзд и космоса, частью и частицей бесконечности, но хоть ты рассыпься на миллиард частей – Он соберет тебя и положит опять на звёздный матрас! Проходило Время, летело полосами, облаками и спиралями, Большое Время, Огромное Время – и низвергалось в ничто. Чудовищное, Гигантское Время – и нужно было возвращаться к себе, к неизменно и неотменимо своему, к своей галактике, своему Солнцу и Земле, к своей цивилизации и своей жизни, возвращаться, проскакивая пузыри времени, с новым пониманием, с новым умением замечать сигнал будущей катастрофы и принимать любое сущее как конец и начало обновления. Поразительным же сейчас для него было то, что в нём жило это знание и чувство, эта зарубка, эта привязка к своей жизни – оказывается, она никуда не девается.
Уже издалека собственная галактика показалась необычной, он повидал их огромное количество, но такой ещё не было, пришлось перебирать словесные формулы. Наконец нашел: аккуратная, ухоженная. Слишком она аккуратная, ухоженная, прямо какая-то отличница со своими рукавами и нарукавниками, с центральной кольцевой областью – и где-то на периферии маленькой цветастой каплей поблескивала Солнечная система. И вот же эта конкретная капля… Как могла сорганизоваться такая форма? Откуда взялись эти выверенные балансы? Что за странная стабильность, нарушающая общую вселенскую линию развития через перемешивание? Откуда взялось столько уровней защиты? Хорошо, – подумал он, – подождём, вопросы притянут ответы. Когда же он приблизился и вгляделся в Земное хозяйство, то удивление стало перерастать в умиление: такого живого, наполненного суетой и беготнёй зелёного зоопарка, такого фантастического изобилия шустрых существ невозможно было представить. Как это может быть, это совершенно за гранью! Это чья-то колоссальная работа. Кодированные дискретные существа, распадающиеся и возникающие самостоятельно! Чудо какое-то! Такие уязвимые и мимолётные, а при этом такие живучие и милые! До смешного настырные! И воинственные, и упрямые в своих детских фантазиях! Готовые миллионами исчезать и вновь собираться из-за какого-нибудь пустяка! Этот крохотный, сам собой возрождающийся планетный спектакль так великолепно был задуман и так тщательно воплощен в деталях, что его охватил восторг, он разом узнал и вспомнил всю эту прекрасную разумную жизнь! Это накатило на него огромной мягкой волной, это было его, своё, домашнее и близкое, он всё тут понимал! В нём остались, сохранились человеческие чувства! Он вспомнил своё прошлое презрение и брезгливость, и ему стало стыдно. Это было глупо и позорно. Нелепо требовать чего-то своего, надуманного, от парка, от эксперимента, гениального заповедника, вольера, волшебного аквариума – назови как хочешь это воплощённое чудо величественной мысли, воли и труда. Когда ты сам в нём плаваешь, когда ты внутри, ты не можешь увидеть всё это правильным глазом, с правильного ракурса! Но уж если тебе повезло, если ты встал в стороне и ждёшь, что рыбки теперь будут соответствовать каким-то твоим брезгливым представлениям, почему-то любить и почему-то тебя, то ты болван и давай-ка лезь назад, поплавай ещё там, внутри, вместе со всеми! Совершенно не важно, что рыбки сами о себе могут напридумывать, что они про себя понимают и что поставили законом над собой! Чтобы по-настоящему понимать что-то, нужно знать в два раза больше – а эти в два раза большие знания потребуют ещё в два раза большего понимания, процесс бесконечный. Пусть сражаются, пусть гибнут и возрождаются! Пусть наносят это плавниками на заросшие стенки аквариума! Они пишут не для тебя и не о твоём! Неужели тебе, недавней рыбе, это не ясно?.. Позорище! Ему было ужасно стыдно: ведь даже под чьей-то опекой и надзором их всё равно не спасти от гибели. Глобальное перемешивание размечет со временем этот мирок без всякого сожаления, и только при бесконечном везении какие-нибудь остатки и крохи этой жизни, если смогут, зацепятся ещё за что-то в медленно бушующем океане Вселенной. Поэтому правильно думать вот так: О, как прекрасна Рыба! Люби, ухаживай и чисть, чисть, чисть аквариум! Цени красоту, мелькнувшую в калейдоскопе перемен, наблюдай пугливый трепет молоденькой цивилизации, борьбу её новых смыслов и новых поколений… Ему захотелось посмотреть на своих девчонок в их меняющихся годах, на мать и отца, на Лену – на всех боковым, не пристальным, не проникающим в глубину глазом, не мешая им, а просто любуясь. Он был уверен, что у него получится быть отстранённым, всё замечать и оставаться лёгким, всё понимать и принимать, несмотря ни на какие повороты и трагедии. Он быстро отыскал их и без конца смеялся, так все были хороши, когда были разумны, а ещё лучше, когда неразумны, небрежны или агрессивны, или перепачканы, или чисты – всегда! Сто чудесных эпитетов подходило к ним! Во всех своих человеческих проявлениях дети и жена, родители и друзья вызывали у него чувство тихого восторга: прекрасны! прекрасны! Немножко, совсем немножко, чудны в своих намерениях, удивительно увлечены в самых-самых плотских своих стремлениях с рождения до старости и смерти. Хотелось крикнуть им на весь их мир, чтоб услышали, чтоб узнали и поняли: «Это рай! У вас там рай! Это рай у вас там, ребята, на этом вашем свете!» Он думал о каждом и старался почувствовать каждого, потому что не чувствуешь человека – думаешь о нём неправильно, не думаешь о человеке – чувствуешь его неправильно. Посмотрел на Таню, на её жизнь, семью, на разрушение семьи и потерю смысла, на новые её связи, надежды и угасание, на узкую и тёплую полоску человеческих жизней, которую он, совершенно уже не человек, тем не менее, понимал своей хорошенько промятой человеческой частью. Очень хотел хоть немного помочь Тане, незаметно, ничего не меняя. В события вмешиваться было нельзя, если только во что-то вокруг, добавить чувствительности… и пора уже было посмотреть на себя. Учесть, конечно, общее для всех людей животное начало и древнюю архаику общей наследственной молекулы в той самой клетке, поделившейся внутри его матери на две, на четыре, на восемь и так далее – и ставшую в итоге Константином Картушевым… Да, учтём… Хватит уже оправдываться и медлить. Глаз захотел стать пристальным – и стал… ещё – и тоже получилось… И стало тяжело.
Смотреть отстраненно и радостно, как на других, не выходило. Недаром, значит, он избегал этого человека, которого звали Константином Картушевым. Он отстранился и посмотрел так, как смотрел на катастрофы звездных тел, гибель планетных систем и целых галактик, включив рассеянный голубой, охлажденный перспективой, взгляд. Но взгляд сам становился горячим и чувствительным. Что это? Он, как на резинке, возвращался в ту же собственную точку, в тот же напряжённый взгляд. Другого выхода отсюда ему не предоставлялось, что ли? Именно такая его дорожка отсюда? Ладно, – сказал он непонятно кому, – раз это что-то такое очень важное, то давайте разбираться, хотя там всё точно так же, как у миллионов других людей, это нужно всем учесть. – Это ты к кому сейчас обращался?» – спросил он, улыбнувшись, у самого себя, – кому нужно будет учесть? Присяжным заседателям? Давай, вперёд, какой бы ты там не был хороший-нехороший. Будем принципиальными, дотошными и объективными… Он смотрел – и сама собой какая-то горькая дрянь полезла в горло. Вокруг Константина Картушева, того, на земле, который теперь был у него в центре событий, то есть в центре цветной, бьющейся сетки связей, всё самым тяжелым образом прояснялось. И, боже мой, это была последовательная жизнь животного, хитрого всей своей натурой, сутью и физиологией, органического животного, цепкого и жёстко эгоистичного. Научившегося говорить, читать, писать, рассуждать и играть на музыкальных инструментах. И это он. Боже!! Земная подоплека его поступков и мыслей поражала… просто поражала… нет, он не согласен с тем, что всё так примитивно, а главное, что он так на всё влияет. Очевидно, что его влияние преувеличено, зачем оно тут выглядит определяющим для взрослых и совершенно самостоятельных людей, именно от этого оно и делается таким отвратительным. Поставить его в центр – это очень большая неточность, у него как раз был принцип: не влиять! Никогда не хотел ни на кого влиять. У каждого своя голова. У него своих грехов хватает, чтоб ещё прихватывать чужие, он оправдываться не собирается, но это неточность – его ответственность за каких-то мимолётных, пусть сами за себя отвечают… оттенки, в которые окрашены его связи, именно поэтому такие странные и, в общем, страшные. Он стал прослеживать причины поступков до физиологии, до работы отдельных органов, добирался до мест, откуда шли импульсы и был совершенно обескуражен… он не исправлял, он усугублял, а отношения с женщинами… это было что-то совершенно зоологическое. Его при этом поразила лёгкость, с которой они могли бы быть другими: одно спокойное слово, одно! вместо скрытного протягивания нити, по которой потом перетекает возбуждение и, в итоге, следует сцепление плоти. Но нет! Химия молекул работала безотказно, а он был ей послушен как биологический автомат. Потом приходится лгать, окутывать словами. Но где же его не притворная доброта, искренняя и жертвенная? Ладно, жертвенная – это слишком, но где бескорыстное и доброе, он же знал всегда, что он добрый. «Рай вперед, и рай назад» – закрутилось в голове, – что за «рай назад» ?.. про Таню, что ли?.. найти… Вот она. В свои двадцать два открытая и пронзительно, по-детски разумная, от покупки еды и вещей до принципов, на которых она хотела выстроить семью и отношения с мужем, то есть с ним. И которые задумывала воплощать с детьми – всё заранее продумывала, с шести лет, смешная. Он тогда сразу почувствовал эту её природную близость к голубеньким наивным небесам. Мимо этого, а не только из-за её, какой-то безусловной, красоты, он и не смог пройти. Мимо этой драгоценности и редкости, на самом-то деле, поэтому с ней и остался. На её беду. А любовь? Да, была, была, но с другими тоже была любовь. А эта её чистота и идеальность, такая подсветочка, стала потом казаться искусственной – и уже, господи, господи, как быстро, как быстро эта подсветочка стала для него неприятна, как что-то специальное, чужое. И это его не отвращение даже, а отвращеньице, которое подозревалось ею: промелькнет вдруг в небрежном слове – и она замолчит, сидит и смотрит в точку… и за пару лет она погубила в себе – для него, для него – эту небесную свою примесь…
Вот здесь она, на практике, на вечеринке в малиновом актовом зале, уже влюблена, это её третий курс. Трепетала, когда они поцеловались, а при этом, ах ты, господи, оказывается, хотела лизнуть его мокрую холодную щеку. «Может, завтра вечером увидимся?» – легко спросила дрожащим голосом – он сказал, что позвонит, но всё прикидывал, стоит ли связываться с ней… потом редкие свидания… и вот август, около полукруглой левой башни «Золотых ворот» она целует его и говорит шёпотом: не хочу никаких обжиманий, мне подходят только серьёзные отношения, прости. Он молчит, улыбается и смотрит на нее. «Ну, пока?» – постояв, говорит она, потом смотрит зачем-то налево, тянет время и идёт направо, но делает пару шагов и говорит громко: «Большое спасибо за цветы – очень люблю фрезию…» Через две недели они первый раз у неё дома, днём, в самую жару. Она его пригласила, а он спросил к чему готовиться: форма одежды, родители? Оказалось, что никого не будет.
– Пожалуйста, – говорит она, как только он вошел в гостиную, – садись и ответь мне на три вопроса.
– Вот так, с налету? Ладно, раз чая не даёшь, давай вопросы.
Она не спешит, а он думает, что пирожные, которые принёс, тают в прихожей. Глядя ему в глаза, серьёзно спрашивает: – Любишь ли ты собак? Он не знает, как на это реагировать, смотрит на скатерть с ромашками, потом говорит: – Давай все три сразу.
– Я думала, Костя, что правильно один за одним, по очереди, но хорошо, – говорит она, – раз ты настаиваешь, второй вопрос такой, общий, безотносительно ко всему, не подумай ничего такого. Немного глупо прозвучит именно сейчас, но ладно, хотя ответ, думаю, очевиден, так что я прошу прощения, но это важно для меня, хорошо? Это вопрос про то, любишь ли ты детей. И сразу третий, как ты хотел: мои родители – верующие, и я тоже, по крайней мере немного. Ну, понятно, да? Можешь ли ты это уважать, в смысле, эти принципы?
Он смотрит, как вянут ромашки, и молчит, но хочет уйти, потом говорит:
– Таня, ты ведь приглашала на чай, а не на вопросы, да? Или я ошибаюсь? Вот я принес пирожные – и кто их будет есть? Я так понимаю, что не мы, а собаки твои любимые? Вот это два моих самых важных вопроса.
Она смотрит так, как будто не слышала шутки, и говорит:
– Подумай всё же, пожалуйста, – и накрывает чай. Он искоса рассматривает её в лёгкой домашней одежде, приоткрывающей то ноги, то грудь, потом говорит: – Собак попробую полюбить. Она рада: – Да, спасибо, это здорово, – и смотрит счастливыми голубыми глазами, как учительница на правильно вдруг ответившего двоечника. Он с трудом демонстрирует равнодушие, так она хороша. Она слизывает крем с кончиков пальцев, а он смотрит на эти пальцы, но, собственно, не от пальцев, а от всего разливающегося тут школьного счастья, расплывается, наконец, в улыбке и хохочет. Она тут же начинает тоже смеяться и вытирать пальцы салфеткой. Он говорит: – Отвечаю тебе, Татьяна, на три твоих вопроса: да, да и да, – хотя понимает, что ей так не понравится. Она смотрит, и тут же, как будто это весёлая игра: – Хорошо, тогда тебя не затруднит ответить ещё на два вопроса?» Он ей: «Я понял, госпожа учительница, что не сдал с первого раза. Пойду готовиться», – и идёт в прихожую. Она трогает его сзади за плечи: «Пожалуйста, извини меня, мне очень сложно сейчас, очень». Он стоит, уходить ему не хочется. Снова гостиная, объятие и поцелуй, он тянет её на диван, она громко и резко: – Этого не будет! Он возвращается в маленькую прихожую, обувается и говорит оттуда: – Эту железную интонацию, Татьяна Ивановна, засуньте в вашу собачью будку, а со мной попрошу мягко… Следующий день, она звонит рано утром: – Мне очень плохо, приезжай, пожалуйста. Он обещает, что будет через час и не едет. И ещё неделю морочит ей голову.
Сейчас ему было видно, что уже там, поверх всего, началась, пусть и болтающаяся во все стороны, линия счастья, проходящая через три года их совместной жизни, и да, это и было счастьем. Какой-то частью себя – может, лучшей частью? – господи, а может худшей, потому что хотел пользоваться этим человеком? Но нет, нет, когда влюбился, то отодвинул всё остальное. Да, будто бежал, увидел спасительную дверь и заскочил в неё – а там другой мир – бах! и дверь захлопнулась! В этом счастливом мире они сняли маленький дом на Металлургов, вот она на кухне, заваривает кофе и говорит: – Костя, я не люблю тебя, а обожаю. Она перспективу их отношений понимала совершенно однозначно: вместе на всю жизнь, любовь до гроба, и даже когда бурлили всякого рода подозрения, ревность и страдания, а этого, увы, потом, через год, появилось много всякого – она всё равно считала, что получила любовь сверху как благодать. Его поражало сочетание её совершенной детскости и проницательности, разумности, особенно в том, что могло быть отнесено к принципам, а к ним – он шутил над этим – она могла отнести всё что угодно, потому что принципиальность считала самым разумным поведением. Прямо пионер-герой какой-то. Вот она опять сказала: «Я не люблю тебя, а обожаю – это значит он немного вернулся, повтор пошёл, да, она на кухне, говорит, повернувшись к нему от плиты, держит в руке турку с пенной кофейной шапкой… А вначале-то он ещё встречался с другой, поэтому был холоден и не торопил сближения тогда, во время тех вопросов и ответов. Они так и не дождались назначенного ею Нового года – всё произошло горячо и быстро в только что снятом домике, ещё даже до переезда в него. Он потом не помнил ни деталей произошедшего, ни какая она телесно, что до этого ему представлялось важным в отношениях. Она уткнулась лицом в диванную подушку и не откликалась, молчала, сказала только низким голосом: «я не люблю тебя, а обожаю, но ты иди, я останусь здесь». «Девятнадцатый век прямо какой-то», – подумал он тогда… Стоп, стоп. Стоп!! Что это? Что это? Странно, она повторила это «обожаю». И это было именно в этот момент, а не так, как он вспомнил в первый раз. Получается, что это не повтор – и вот сразу тут про то, что у него была Люба. Что это? А?.. Меня вернули. Мной управляют здесь, что ли? Стоп, стоп! Опять спокойно… спокойно. Чему тут удивляться?.. я же не сам летал так запросто по разным местам Вселенной?.. Эй, хозяева! Я тут! Откликнитесь пожалуйста! Есть тут кто-нибудь?.. Та-ак…тишина. Удивительно, что никогда раньше не ощущал присмотра или вмешательства, никогда… Повторилось, потому что это важно что ли про Любу? Вроде как нужно ближе к реальности? Я как бы невольно привираю, а они поправили. Или оно само как-то поправилось, не даёт обмануть? Энибади эт хоум?.. Нет?.. Молчим?.. Господа владельцы вселенской недвижимости?!.. Тишина… А я не чувствовал вмешательства. Ни разу не чувствовал за всё время, за все пролетевшие тысяче-миллионо-летия. Полная была свобода, абсолютная, проверенная на мельчайших деталях. А сейчас кто-то как-будто вмешался… Кто? Ведь не сам же я стал духом бесплотным?.. Подождём пока откликнутся, может тут большая очередь на приём. Ладно, шутки в сторону. Я кривлю душой? Да нет… Да нет… Какое удобное это «да нет» – тут тебе и “да”, тут тебе и “нет”, и весь душевный мир противоречий. Получается, я сам для себя попытался показать неправду. А мне ведь этого не надо, я не собирался и не собираюсь врать ни о чём вообще, я вообще не понимал, что тут можно врать или не врать, что от меня тут что-то зависит. Получается, я не замечаю собственную неправду, то есть я уже такой, что не могу замечать собственную ложь… меня поправили, меня нужно поправлять… я ведь ничего про последний год, про наркоту… как втянул её… и какая она стала… какая она потом стала… ужас… и это ещё не самое… Включилась какая-то дрожь, на него накатили воспоминания и от них, из них, из него вдруг стали сами собой вываливаться какие-то звуки, рыдания… «рай вперед и рай назад» – куда, куда теперь ему нужно?.. туда, где возникают слова, где подоплёка поступков, где они возникают из переплетения нервов, секрета желёз и работы клеток… – тут всё оказалось просто: его плоть, его природа трудились, ни на что не обращая внимания, физиология занималась многочисленными своими делами и шла к своим важным целям, одолевая, если надо, любое препятствие, а когда доходило до слов – слова сами производились какие нужно. Только рабочие цели, никакие наружние чувствительные намерения не могли нарушить слаженную внутреннюю работу. Она была на первом месте. Гормоны, плоть, мясо и кости требовали беспрекословного действия. Внутренняя подлость этого устройства была кошмарна. «А-ах ты, боже! Мясо! Нет и нет! И нет! Так не будет, я не мясо, я не животное! И здесь же фильтры, вот они, чтоб этой гадости не замечать, чтоб был вроде как Номо sapiens. И всё ложь. Да, нужна сплошная ложь, потому что правда невыносима. Но ведь и любовь была! Смотреть где любовь, как было с Таней, как было… вот, вот, опять, первая близость, после его дня рождения, она боялась, просила, договорились на Новый Год, чтоб как праздник, и заплакала: ну миленький, ну пожалуйста, но не могла по-настоящему сопротивляться, потому что любовь, а он понимал и действовал зачем-то быстро, ловко, даже силой, а потом растерянность – и всё это было… нет, не преступно, и не жестоко даже, это было просто глупо и дёшево, да, по отношению к себе, именно к себе, к себе, она-то приносила жертву любимому, и сейчас, и потом, тысячу раз потом, а он удовлетворял идиотское простое желание, нет, конечно, не только похоть, он же её любил, но, боже, вся эта мужская активность, эта ведущая за собой активность инстинктов, это неволя, ничего не остаётся, и потом забываешь, как чай, собак и те пирожные, забыл её пугливую нежность, она же его любила и хотела, боже мой… даже самцу во время гона можно делать всё по-другому… и он мог тогда понимать, мог, хотя и не разбирался в женщинах, ему не требовалось в них разбираться, их всегда было достаточно, тем не менее, он ведь понял, что ему попался клад и упустить его нельзя, более красивые будут, более стильные, сексуальные, творческие, они потом и были, но таких, драгоценных, не будет, и это тоже подтвердилось. Любовь и при этом сволочная практичность – нельзя клад упустить, поганое слово – «упустить» – вот ему потом и насыпали алмазов… Зачем звонил, когда у него была встреча с другой? Она сказала, что не хочет ни свиданий, ни постелей, только серьёзных отношений – момент был, чтобы всё закончить, не присваивать, а он понимал как легко ломаются эти намерения, никакие верующие девственницы не могут удержаться, когда любят, подлая такая проницательность. Неведение, где ты? Неведение, о котором можно только мечтать. Когда сказал: да, да, да – врал, хотел её и больше ничего. А потом ещё хотел победы в ней страсти, уравнивающей её с ним, чтобы была заметной и бесстыжей, и мучительской… – обманывал до последнего, до последнего, якобы он нормальный… Вот она идёт к нему: лицо, свет – это она, его любимая и его будущая жена, на всю жизнь, как тогда считалось… Он завис в мучительном состоянии, «рай вперед и рай назад» крутилось внутри – какой ещё рай тебе может быть – отвечай… Это «отвечай» возникло как стрела, будто пробило через спину и потащило вперёд… вперёд, больше деваться некуда, и незачем… теперь честно – хочу ответить, лгать нельзя, хочу ответить – нельзя ничего исправить, но он не в земле, не с червями, как все, а здесь, во Вселенной, на высоте и невозможно так перевешивать, так гнусно перевешивать, что-то должно быть положено на другую чашу весов, а положить нечего, значит, нужно спрыгнуть со своей, чтоб не перевешивать, чтоб уже без него, чтоб уже прекратилась вся эта его история… должны быть справедливые… да, мучения… чтоб соскребли это прошлое – и его вдруг, как страшное подтверждение, стала облеплять земная плоть – он прав! значит, он прав! – и рядом оказалась Люба, и всё это было честно: такая, как была, белокожая и смешливая, всегда была смешливая, скрывалась за этой смешливостью… это честная история, пусть будет как есть, как было. «Что ты так смотришь, Костя, – спросила Люба, – и сколько можно ждать тебя?» – тело ее, кожа были какими-то особенно мягкими, бороздка появлялась от простого прикосновения, почти без усилия, достаточно провести пальцем и остаётся след, а от поцелуев она вся становилась подарочного розового цвета и невозможно было отказаться, он тронул её, провёл пальцем, забыв обо всём – на груди у неё появился розовый след, а сосок просто засветился красным и она придвинулась, подложила подушку, радостная, прижалась и подставлялась бёдрами так ловко, что входить в неё было радостным и победительным наслаждением, она приникала покорно и каждое движение принимала радостно, таяла, воплощённая женственность, и он взмок с нею, и тиранил, тиранил её своим членом и излился в неё… И тут же очнулся… А-а-о!!.. Гос-по-ди… бо-же… Что это было?! Это я прямо здесь?! Как это могло… такое случиться!? он что? оказалось… ему показали… он показал сам, он просто животное… на самом деле, на самом дне… гос-по-ди… Он заплакал. Это после всех слов и решений – и что теперь делать – он плакал, понимая своё бессилие… Он знал Любу, её огонь и неумение отказать, её какую-то природную розовую нечистоту – также было и тогда, дома, когда Татьяна застала их, он был под кайфом, ударил Любу в ответ на её мат… а потом её уже нет, а Таня лежит на полу и ударяет головой об пол, и оказалось, что у него где-то внутри хранились все эти глухие удары, вот они, все, почти через равные промежутки… это и есть правда о нём… Каким-то лотерейным шансом он попал сюда на чужое место, а при этом… воплощая собой… представляя собой… но это нельзя… видимо, будет очень больно, а он всегда боялся боли, пытки, знал это про себя, ужасаясь судьбам замученных людей, знал ещё с детства, что не выдержит, тогда ещё решил, что нужно сразу стрелять в висок, а плакать можно, пускай, мозги отключить, сразу прыгать вниз, головой вниз, чтоб не покалечиться, а сразу разбиться, опережая пытки… ведь могут раздавить в прах, в ничтожество… нужно сразу, самому и сразу, а то не выдержишь – и он вытягивал и вытягивал из себя эту страшную перспективу, глуша увертливые слова, потому что теперь будут не слова, слова кончились, это там он человек слов, не слова, а слов, из какого сора и грохочущая слякоть… не нужно существовать, нужно искупать, искупить – и он рванулся, с каждым шагом все теснее обжимаясь испуганной плотью. Там, впереди, навстречу вырастали огромные чёрные воротища, которые уже встрепенулись, почуяли его издалека и дрогнули всей высотой, и стали разлепляться ему навстречу – а он бежал к ним изо всех сил, глушил голову, и рвался вперёд, и оттуда через щель прямо в глаза ему пыхнул ослепительный огонь и его разом втянуло туда, внутрь, в светящееся дымное жерло, и там, в этом горле, быстро-быстро хлещущий по сторонам узкий чёрный язык обвил и склеил его всего как кусочек грязи и рывком забросил к себе внутрь – и он уже падал с огромной высоты в открывшуюся до самого горизонта, кипящую огненными пузырями дьявольскую утробу, в которой корчились, исходя хрипом, человеческие червяки – и он закричал, разрывая легкие, но крик его был как писк в рёве бесчисленного пылающего полчища, и пламя уже достало до него, до плоти того, кто был когда-то Константином Картушевым…
… и разом всё исчезло. Его трясло, и трясло, и трясло… и в этой тряске плоть его и боль его отваливались и пропадали…
постепенно опять становилась видна панорама звёзд и Земля с её легкой проницаемостью во всех направлениях….
нескоро, но снова побежало время… и в наступившем покое разговор возник сам собой… если это можно было назвать разговором…
при отсутствии тела, пальцев, языка и прочей человеческой амуниции… при отсутствии слов, которые где-то там, отдельно, рождались…
поток, идущий от Арифьи-о-Гериты, отзывался в нем (или это былоуже во мне?) ливнями различных реакций, воспоминаниями, чувствами, мыслями, звуками, ассоциациями, картинками и словами – и всё это встречалось и собиралось где-то недалеко, вырастало в разные стороны, потом тянулось вверх, искало и обретало пары и сочетания, потом сомкнулось наверху, образовав условное яйцо, вокруг которого, центрального, пронизанного связями, появилось на разных расстояниях ещё несколько просторных – и это всё вместе было то, что Арифья-о-Герита называла словесным взаимодействием…
… Дальнейшая же роль К. Картушева, то есть, условно говоря, моя, это роль эдакого ловца словесной рыбёшки, использующего её смысловую и эмоциональную чешую для пересказа подсмотренных картинок. Насчёт рыбёшки – это только наполовину метафора, а наполовину следствие того, что язык располагается отдельно от меня. Эти оболочки "яйца" клубятся, занимая довольно большое пространство, и я должен не из собственной, формально отсутствующей, головы, а из него, быстро-быстро доставать средства для описания. С прежним, умершим, Константином Картушевым у меня отношения тоже уже такие «чешуйчатые», хотя, конечно, никто не может отменить близкого родства…
Вот! Это выскочившее – «близкого родства» – для обозначения себя как родственника самого себя, звучит смешно, и я рад, что могу ещё ощущать смешное, которое часто важнее, чем серьёзное. Как объясняться, когда течение времени сносит серьёзное, укоренённое, проверенное и научное, а для нового на его место нет человеческих понятий и нет способа придумать к ним подходы, то есть дорожки содержательных слов? Ведь дорожки серьёзных слов прокладываются по уже существующей основе, своего рода почве, пусть зыбкой, как вода, или даже воздух, или хотя бы по идее воздуха. Но когда нет ничего, ни чувств, ни понятий, ни образов – полный Обрыв Смыслов? Причём обрыв не в значении «глубокий каньон или труднопроходимый овраг», это бы ладно, с этим бы мы справились, зацепились бы как-нибудь за край, граничащий с привычной реальностью. А тут такой обрыв, какой иногда мы видели в кино: взрыв одновременно уходит вверх и в глубину, и разбегается во все стороны, обрушивая и обрушивая края, которые падают не на отсутствующее дно, а разлетаются куда-то в бесконечную пустоту. Сталкиваешься с таким процессом обрушения привычного знания, и у тебя нет ничего, ни подъёма, ни спуска к новому – ничего. Ничего серьёзного. Никаких серьёзных человеческих слов нет и никогда не будет. Но есть, выглядывают и выпрыгивают из темноты, посверкивая над чёрной провалиной тусклыми цветами побежалости, несколько несерьёзных слов из, скажем так, Несерьёзной, а потому свободной, Части Бесконечной Божественной Речи… Поэтому прошу считать то, что может с ходу показаться насмешливым, нереальным, ироничным или саркастическим – считать не чем-то случайным, от растерянности выплеснувшимся из сложившихся обстоятельств. Нет, это элемент конструкции, заменяющий то, что невозможно передать серьёзным словом. Таким образом мы сможем преодолевать смысловые пропасти невозможной ширины и глубины: бежишь над ней по несерьёзному бревнышку, которое само вырастает из-под тебя, вырастает, вырастает и вдруг обопрётся на что-нибудь уже весьма надёжное из, соответственно, Серьёзной Части Бесконечной Божественной Речи…
P.S. Потом для меня стало понятно, почему был выбран Картушев. Только аналогичное существо, то есть тоже человек, смог бы зафиксировать события сколько-то точным и понятным для своего времени словом и подходом. Не только в той, более близкой всем части, что называется Клязьма, но и в той, что называется Укатанагон.
Глава 3
Ах, лето! Спасибо, что притормаживаешь на самой своей середине, когда после пьянящего июньского очарования разогналось уже, кажется, безудержно. Спасибо за возможность распрямиться и оглядеться с вершины твоего холма, предвкушая впереди здоровенный сладкий ломоть июля и целый, с чуть подувянувшим арбузным хвостиком, август! На этом гребне славно катиться, откусывая и прожёвывая по дню оставшийся июль, и следить, следить как день за днём приближается крепкой мужской поступью великолепный август, а уж когда настанет он – благословлять и нежную сушь, и разом падающую на всё живое тёплую небесную влагу. Гулять, гулять, дышать и дышать! Тянуть драгоценную горьковатую ноту, когда подкрался уже двуличный красавец-сентябрь, иезуит проповедующий, который ранит нам сердце скорбным очарованием. «Готовься, – шепчет, – заканчивается твоё языческое бабье лето, сукин ты сын! И пусть впереди парочка, в цветастой обёртке, подарочных недель октября – но это всё, дружок, всё! – ноябрь! Ноябрь, который попробует на хрусткий зуб твоё самоуверенное грешное тельце!» Хорохоришься упрямым гоголем, кутаясь во всё более шерстяное, меховое и звериное, и затягивает, затягивает воронка сумрачных, тёмных дней, не различающих раннего вечера от сумрачного утра. Тешишь себя надеждой на новогодние праздники, хватаясь за них, как за соломинку тонущего года, а потом тоскуешь весь похмельный и никчёмный январь, которого лучше бы вообще не было в календаре! И тут настаёт она, ровно через полгода, расплата – Февраль!.. Поклон тебе, О, Нума Помпилий! Через три тысячи твоих февралей! Поклон и спасибо, что укоротил его! Ибо лют! Не трескучими даже морозами, поражающими в тебе чувство справедливости и меры, но лют правдой, беспощадной глубиной падения с волшебной июльской вершины на мёртвое февральское дно: счастливое дитя, радостно катившееся на зеленой волне, прикатило в мёрзлой звериной шкуре в свою тесную затхлую берлогу. Подорванный простудами, оживаешь надеждой и снова обманываешься в предательском марте, надеясь получить то, что получить можно только в мае. Где милосердие, где справедливость, родная природа, любимая с детства?! Обманутый заячьим весенним возбуждением, пробираешься, дрожа, через хохочущий, в дурацком колпаке, апрель, а долгожданный май возьмёт и огорошит тебя дождём со снегом! И на июнь смотришь удивлёнными глазами, чувствуя, как просыпаются понемногу под кожей новые задорные силы, не те, мартовские, суетливые и нервические, а настоящие, нужные, наверное, для чего-то серьёзного, прекрасного и невероятного. Ощущаешь наконец-то себя любимым сыном голубизны и бескрайней солнечной зелени, когда стоишь на середине июля, как альпинист на покорённой вершине, и озираешь окрестности года. Вот они, достойно пройденные тобой, сияющие и хмурые, равнодушные и прекрасные! А деньки через мгновение покатятся вниз по густо заросшему ягодному склону, всё вниз и вниз, набирая и набирая ходу.
***
Половина большой бутылки белого сухого вина, початая бутылка водки, резаные, в слезах, огурцы и помидоры, масло и сметана, сыр и котлеты – три женщины сидели ранним августовским вечером за столом, покрытым цветастой клеёнкой, в саду, между клумбой, осыпанной флоксами, и яблоней, набитой яблоками. Дежурит, – усмехаясь, сказала Светлана Корецкая, хозяйка дома, высокая светловолосая женщина лет сорока. Две другие повернулись за её взглядом: в глубине участка, у забора стоял здоровенный белый гусь, просовывая иногда в щель крепкую голову на крепкой белой шее, – Час может простоять как приклеенный.
– И что он там потерял, красавец этот? – поддержала разговор Татьяна, её школьная подруга, ещё в девятом классе переехавшая с родителями отсюда, из Поречья, во Владимир.
– Салат они, кажется, любят, – предположила Евгения, темноволосая хрупкая девушка двадцати трех лет с толстыми короткими косами.
– Не знаю уж, что он там любит, – сказала Светлана, – но это не салат.
– В смысле?
– Славинские там в загончике своём гуляют.
– И что же, этот негодяй пялится на чужих девушек? – посмеиваясь, спросила Татьяна.
– Бруно, любимец наш, производитель бывший, – мрачновато прокомментировала Светлана, – и смешного тут мало. Давайте-ка еще раз за здоровье, наше и близких.
– До дна, значит.
Выпили, и Татьяна, мельком глянув на отставленный, почти полный бокал Евгении, снова повернулась в сторону гуся.
– Бывший, значит? Может, там для него порода интереснее?
– Не-а, – оживленно ответила Светлана, – не угадала, Крупнова. Из одного инкубатора брала. Всё одинаковое: страсбургская белая быстрого созревания, яйценоскость, нежное мясо, большая печень и так далее – могу подробно.
– Садитесь, Сизова, пятерка вам по домоводству. Ладно, сразу в журнал! А что же он туда пялится-то? При такой яйценоскости у него и тут должно быть чем заняться. Бруно! – поняв хозяйкину проблему, крикнула Татьяна высоким приветливым голосом, – чего ты там нашёл, дорогой?
– Действительно все так похожи? – спросила Евгения.
– Одна к одной. А чем они вообще могут отличаться?
– Это надо у Бруно спрашивать, – засмеялась Татьяна.
– Ну да, – сказала Светлана, – он бы нафантазировал.
– Как же я люблю эти флоксы, Свет, чудо, только в вазе стоят недолго, – Татьяна подлила в бокалы сухое и засмеялась: – А ведь правда, если они все одинаковые – чего он туда лезет?
– У тебя что, по жизни первый раз такой вопрос возник?
Подруги расхохотались. Крупное яблоко шлепнулось о землю с чмокающим звуком.
– Ладно, Свет, за дом и семью пили, давайте за бизнес твой французский.
– Да, действительно, это интересно, как у вас с фуа-гра, Светлана? – спросила Женя.
– С фуа-гра-то? Просто объеденье!
– То-то нам ни разу не обломилось, – весело сказала Татьяна.
– Да ты что, не говорила я тебе, Тань? К деревянному полу приколачиваешь гусятам лапки и потом, милое дело, пропихиваешь кукурузу им в глотку через трубку. Гаваж называется. Вот у них потом вырастает пячёночка!
– Ни хрена себе, – сказала Татьяна.
– Да, вот сейчас пойдём с тобой, пропихивать будешь.
– Это без меня, Свет.
– Ну, тогда с Евгенией.
– Я думаю, это шутка, – сказала Женя.
– Никакая не шутка! Нормальные фермеры, французы, они вот так вот и делают. Не пошёл у меня гаваж этот.
– Ужасная, ужасная жестокость, – сказала Евгения.
Светлана усмехнулась: – ну, плакать-то мы тут особенно не будем, бошки им рубить мы тоже можем, но вот этот как раз процесс не идёт. Очень уж маленькие и пушистые, гадёныши – пищат.
– Да-а, сентимент.
– Ага! Наше дело – потроха с грешневой кашей.
– Не для нас, видно, эти сказки Матушки Гусыни, – улыбнулась Евгения.
– Что ещё за сказки Гусыни?
– Да вот, Мария моя под руководством Евгении переводит французские сказки,– уточнила Татьяна. Оказывается, Свет, все французские сказки – это сказки Матушки Гусыни. «Красная Шапочка», «Кот в сапогах», «Красавица и Чудовище» – всё это им вроде как Гусыня рассказала…
– «Красавицу и Чудовище» женщина написала, не помню, как зовут, но не Шарль Перро, – торопливо поправила Женя, – а гусь ваш очень хорош, стоит напряжённо, как скульптура. Древние греки держали их за красоту.
– Да, он такой у нас, красавец этот напряжённый…
– Но мы-то ещё не древние, да, девочки? – сказала немного захмелевшая Татьяна, – нам еще много чего нужно, кроме их красоты.
– Бруно! – резко и громко закричала Светлана, – пошёл отсюда!
Гусь не дрогнул.
– Не нравится ему, Сизова, твоё обращение, – сказала Татьяна.
– Bruno, beau, reviens, je vais te pardonner, – ласково позвала Женя, но с тем же результатом.
– Дождётся он у меня великой французской революции.
– А со своими-то он как, а, Свет, кавалер этот?
– Никак.
– То есть совсем никак? – допив бокал, решила уточнить Татьяна.
Повернувшись к ней всем телом, Светлана сказала вежливым ровным тоном: – Крупнова, если это тебя так волнует, то совсем. Просто вот ни разу.
Татьяна, улыбаясь и не отводя взгляда, ласково сказала:
– Значит, Свет, тут дело в принципе.
– В каком таком принципе, просвети нас.
– Загадка нужна, а загадка – это то, что за забором. Им за забор хочется, приключений на свою задницу. У них вся жизнь – это приключения: приключения Гулливера, приключения Тома Сойера или Печорина, – всё приключения, они Дон Кихоты и Львы Толстые, вокруг жизнь идёт, дети растут – а у них всё приключения. У Татьяны Лариной почему-то никаких приключений – приключения у Онегина. У Девы Марии, Василисы Премудрой и даже у Бабы Яги почему-то никаких приключений нет, а у этих – сплошные приключения – все как один просто Маленькие Принцы.
– Тут согласна, – смягчилась Света, – без забора мы для них одинаковые.
– А они разные? – стараясь попасть в насмешливый тон, спросила Женя.
– Они да, они разные. Разные заразные. Природа у них такая, увидишь потом, – ответила Светлана.
– Вот и отлично! – обрадовалась Татьяна, – если они разные, то у нас, значит, есть выбор, а у них на самом деле нет.
– У нас есть, но мы не выбираем, – сказала Светлана, – а у них нет, но они всё выбирают и выбирают, никак не выберут. Совсем нас эти гуси игнорируют, – добавила она, посмотрев на часы – и все вместе они рассмеялись. – Хватит уже этот сушняк, давайте беленькой по пятьдесят грамм.
– Я пас, – сказала Женя, – а то я на своем велосипеде не доеду.
– Вольному – воля. Давай, Крупнова, за тебя. Так! Про яблоки-то я и забыла. Светлана встала и медленно пошла, сдвигая розовым сапогом лежащую сплошным ковром падалицу. Женя быстрым цепким взглядом оценила замечательную женскую фигуру, небрежную одежду и безвкусное, на её взгляд, сочетание розового и зелёного.
– Ты что, плохо себя чувствуешь, Жень? – быстро наклонившись к ней, тихо спросила Татьяна, – и вино по чуть-чуть, и не ешь ничего. И у нас вчера тоже.
– Да не хочется что-то, с утра сладкого похватала, а потом с Машей на велосипедах по жаре – аппетита совсем нет, – ответила Женя.
– Поня-атно. А как там Мария наша занимается последнее время?
– Вы знаете, интерес появился. С произношением тоже прогресс, думаю, в школе всех удивит. Я возьму оба велосипеда и пойду поищу ее.
– Не нужно её искать, с подружками она.
– Неудобно как-то, я за ней ехала, а оказалась тут, за чужим столом.
– Ни за каким не за чужим. Мама твоя как, уехала уже?
– Ну да, ее надолго не хватает. Неделя – и опять в Ковров. А дом бабушкин разваливается.
– Жень, я помню, бабушка уезжала в Венгрию, а похоронена она здесь?
– Ну да, и бабушка, и дедушка, и братья мамины – наших там много.
– А ты когда собираешься отсюда? Мы-то во вторник уже трогаемся, всё, первое сентября…
Светлана вынесла из дома миску с яблоками, от жёлтых до ярко красных – видно, выбирала – поставила на стол и посмотрела на участок: – Сукин кот!
– А может, у него там любовь? – спросила Евгения.
– Какая-нибудь прекрасная Серая шейка, – улыбнулась Татьяна.
– Серая жопка, – ответила Светлана, резко повернулась и перешла на крик: – Бру-уно! Ты су-укин бесполезный кот!!
Гусь не пошевелился.
– Это не любовь, это страсть, – сказала Татьяна.
– Умора, – улыбнулась Женя.
– Ну всё, достал меня этот персонаж сказочный, – Светлана, встала и, стараясь идти ровно, пошла к сараю.
Ключи Славиных висели на гвозде у входа в сарай, а тесак лежал на верстаке, и когда Светлана шла из сарая, Татьяна с Женей видели как край его поблескивал на солнце. Прикрыв собственную калитку, она дошла до калитки Славиных, закрыла её без стука, и медленно пошла вдоль забора, разделяющего участки. Через щели было видно, как фигура в светлом платье сначала двигалась, а потом замерла. Как только голова и шея Бруно пролезли в отверстие, Светлана с шагом ударила по ней высоко поднятым тесаком. Шея хоть и прижималась к доске, зажимая перерезанную жилу, но кровь уже ярко текла по белому гладкому перу. Бруно дёргался, пытаясь вытащить голову – кровь брызнула Светлане в лицо и на грудь – но она, уже успев поднять руку с тесаком, вторым ударом отсекла Бруно голову.
Татьяна и Женя увидели, как тело Бруно без головы отсоединилось от забора и, фонтанируя кровью, рванулось, побежало, и рухнуло на дорожке. Женя чуть привстала и, полунаклоненная, метнулась в сторону, стараясь успеть добежать до глухого угла, заросшего сорной травой и крапивой. Ее рвало с каким-то приглушенным звуком, видимо, она изо всех сил сдерживалась. Татьяна, бормоча «господи, господи», побежала в дом за водой, налила там кастрюльку и, боясь пролить, но все равно проливая, прибежала обратно, намочила край полотенца и протянула Жене. Отплевавшись, обтёршись и прополоскав рот, на ватных ногах та вернулась за стол. Когда Татьяна опять посмотрела на щелястый забор, светлое пятно ещё оставалось на прежнем месте, и она, понизив голос, спросила: ты что, залетела? Женя молча смотрела на забор, потом повернула голову к Татьяне и строго сказала: да.
– Поехали отсюда вместе с нами, – как бы сама себе сказала Татьяна.
Женя не отвечала. Светлое пятно за забором двинулось в обратную сторону. Светлана толкнула калитку тесаком, зажатым в правой руке. В левой у нее была голова Бруно. Лицо, платье и тесак были перепачканы кровью.
– Протри мне, пожалуйста, глаза, Татьяна, – сдержанно и строго сказала Светлана. Татьяна, взяв полотенце, подошла к ней и осторожными движениями стала протирать ей лицо.
– Чем оно у тебя воняет? – спросила с закрытыми глазами Светлана. Татьяна ахнула: – О господи, сейчас, погоди минутку, другое принесу. – Не надо, – остановила ее Светлана, – в душ пойду, а вы не уходите никуда, ждите меня, – и прошла вперед, бросила голову Бруно рядом с его телом, ковырнула ее сапожком, чтоб она встала вертикально, и повернула к душу. Слышно стало, как за кустами черноплодной рябины зашумела вода в кабинке из гофрированной плёнки.
– Мы во вторник уезжаем, поехали с нами. Нельзя тебе здесь оставаться, понимаешь сама-то? – пристально глядя на Женю, четким шепотом проговорила Татьяна.
– Понимаю.
– Рано утром, в шесть тридцать к нам.
– Я не могу ехать в машине, меня тут же выворачивает, – сказала Евгения.
– Довезем тебя до станции и поедешь на поезде, главное стартовать, а ему скажи, что уедешь с нами.
– Кому ему? – сердито спросила Женя.
Татьяна молча смотрела на неё, потом ответила:
– Кому сама решишь, тому и скажи.
– Спасибо, – Жене сейчас больше всего хотелось сбежать именно отсюда.
– А вот и труженики сельской механизации! – Татьяна обращалась к входящим в калитку двум мужчинам в рабочей одежде.
Один, Павел Никитин, блондин лет сорока пяти с крепкими плечами, прошел прямо к столу и, откусив протянутый ему Татьяной бутерброд, не выпрямлялся пока она его не поцеловала. Второй – русоволосый, высокий, худощавый мужчина с усами и не слишком ухоженной бородкой – Сергей Корецкий, муж Светланы, – поздоровался с Татьяной и, глядя на Женю, спросил, легко проговаривая её сложное отчество: – Как Ваши дела, Евгения Золтановна?
– Спасибо, прекрасно, Сергей Дмитриевич. А у Вас?
– Все хорошо. За два дня оживили два трактора за достойное вознаграждение.
Сергей Корецкий, до знакомства со Светланой и переезда во Владимир инженер-механик на крупном московском заводе, быстро стал для нескольких окрестных районов кем-то вроде главного специалиста по сельхозтехнике и ремонту механизмов. В последние годы, когда его таланты стали очевидны для всех, оставшиеся еще в районе полуживые кооперативные и частные хозяйства присылали за ним машину и увозили к себе на несколько дней. Там, в мастерских, на мехдворах или просто в сараях, похмельные механизаторы под его руководством разбирали-латали-налаживали технику, от лёгких на вид навесных граблей до тяжеленных, в рыхлом черном сале, двигателей комбайнов и линий по распилке леса. Работа его была, по местным меркам, весьма высокооплачиваемой: платили наличными по им самим установленной ставке, включавшей, к возмущению местного сельского народа, время на приезд, отъезд и обед.
– Подставляй лапы, полью, – сказала Татьяна, скормив мужу бутерброд.
– Нет, тут надо раза три и с хозяйственным мылом.
– Хорошо, садись тут, Света в душе, сейчас принесу тебе мыло. Сережа, как настроение? – спросила на ходу.
– Шикарное, очередная победа над злобным железом… Тут он увидел валяющегося в глубине участка Бруно и его поставленную на попа голову, подошёл к ней, поднял плечи и развёл руки, и так и пошел к умывальнику, рядом с которым за шторой шумел душ.
– Зачем, Света? Выбрала момент, да? – он мыл руки под рукомойником и смотрел на лежащие на скамейке платье и белье, испачканные кровью.
– Это не Света, это Серый волк, санитар леса, – отозвалась Светлана, но Сергей уже шёл к столу.
– Сколько, Паш, заработал в бюджет семьи? – Татьяна, как это бывает в таких семьях, спрашивала не для того, чтоб узнать цифры, и он, совершенно понимая это, отвечал что-то соответствующее, зная, что она услышит главное – стоящее за словами любовное чувство.
– Ничего нам, Татьяна батьковна, не обломилось, моё дело было осмотреть хозяйство.
– И об какое такое хозяйство можно было так руки выпачкать? – рассмеялась Татьяна.
– Дамы, ну и шутки у вас тут. Вы сколько выпили-то?
– Господин помещик и так уже получил моральную травму от сельской простоты, – сообщил Сергей.
– Вкусно закусываете, приятно посмотреть, – вставила Светлана, вернувшаяся за стол с головой, обмотанной красным полотенцем, – Серёжа, принеси, пожалуйста, ещё из холодильника.
– Поведай свои страдания обществу, Паш, – сказал Сергей.
– Прямо вот сейчас, за едой? – усмехнулся Павел.
– А что? Сцена была низкая, зато мысль высокая. Пошли мы ферму смотреть, а там ветеринару нужно было получить от бычка, ну… как бы выразиться, материал…
– Может, всё же потом?
– Нет, Паша, его уже не остановишь, – сказала Светлана.
– Не переживай, нью-москвич, – улыбаясь, ответил Павлу Сергей, – в природе грязи нет. Поставили верстак повыше, накрыли коровьей шкурой и прибили к нему с заднего торца деревянное сиденье от унитаза. Привели быка, он прямо рвется в бой, вскочил на верстак, и крепкая такая девушка-ветеринар в почти белоснежном халате поймала в дыру сиденья эту его штуку и подставила под нее ведро – всё! Процесс пошёл. А ещё и пошутила, но это уже точно не за столом. То есть вот она, наша реальность: сама мать-природа в виде натурального быка, символа жизни, в важнейшей для неё ситуации принимает желаемое за действительное. Или действительное за желаемое.
За столом все молчали.
– Его пример быкам наука, – сказала вдруг Евгения.
– Наука умеет много гитик, не забывайте об этом, мужчины, – добавила Татьяна.
– Ну, все прям искрят юмором, – удивился Павел Николаевич.
– Сельская фалософия! – добавил Сергей – ветеринарша эта, Ольга её зовут, живёт, между прочим, там, где всё, по мнению Павла Николаевича, погибло и разорилось, но она не хочет замечать этого, хорошо ей тут и всё.
– У нас Сергей Дмитриевич про каждую ветеринаршу знает: какой плохо, а какой хорошо, – сказала Светлана.
– А что? Ветеринарша заботится о быках, должен же кто-то позаботиться иногда и о ветеринарше, – тоже решил пошутить Павел, но никто не засмеялся. Татьяна пристально смотрела на мужа.
– Паш, а как же бедный бычок, когда очухается.
– Он не очухается, Тань, не переживай, – ответила Светлана, – они живут, не приходя в сознание.
– А мы ведь тоже не в адеквате, видим вот твои красные яблоки, которые отражают, можно сказать отвергают, красный цвет и ни фига сами не красные. И так всё вокруг, нам главное не правда, а чтоб вкусно.
– Ну, значит, ты, как и Серёжа, уже готов к сельской жизни. Говорят, крутым помещиком будешь, Павел Николаевич?
– Что ты, у нас в семье главное – это политическая карьера, а мы простые селяне, пейзане, забавляемся тут себе…
– Ой, ой, это кто тут одинок, заброшен с детства…
– Погоди, Крупнова, погоди, сколько земельки-то собрали, Павел Николаевич?
– Тебе что, это интересно? – спросил Павел.
– Очень. У меня тоже хозяйство какое-никакое, ты мелкого хрестьянина не унижай, помешшык.
– Любознательная какая… ну… Три деревни душ крестьянских.
– А можно, барин, в гектарчиках?
– Ну, хорошо. Давай в гектарчиках… Примерно, где-то десять тысяч.
– Гектаров? Солидно. И сколько туда уже вбухано?
– Ну… мать, тебе прям всю бухгалтерию…
– Давай, Паш, выкладывай, – чётко заявила Татьяна.
– Ладно, скажем… если с коровами и хозяйством, то больше, все ж таки, лимона зеленых денег, – ответил после заминки Павел Никитин.
– И?..
– Что «и»?..
– И?..
– Не «и», а нужно еще два.
– И?..
Никитин засмеялся:
– А потом ещё. Я вижу, ты хорошо разбираешься в сельском хозяйстве, вопросы такие основательные задаешь…
– И?..
– Да не знаю я, Свет. Пока что всё не то. Может быть, вообще нельзя было в это дело вкладываться.
– Во-от они, трезвые слова, ваше благородие! – сказал Сергей.
– Вот, Таня, опять укусили, – сказал Павел Николаевич.
– Если тебя опять укусили, значит ты вкусный, – сказала ему Татьяна.
– И где они, твои гектары, Павел Николаич?
– Рядом с Судогдой, километров семьдесят отсюда.
– И как там к тебе народ?
– Со всем уважением и заботой. Как к любимой дойной корове, – засмеялся Павел.
– Доиться не будет – забьют на мясо, – уточнила Татьяна.
– Не исключено.
– А как же протест советского колхозника против нового буржуя? Не пожгут?
– Некому там жечь, Серёж. Как и у тебя тут. Молодые уехали, прочие спились.
– Спились – это не препятствие, чтоб пустить весёлого красного петушка, золотого гребешка, – сказала Светлана, – или у тебя вот прям тишь да гладь?
– Сначала было всяко: то на пузе приползут, а то в драку… Начали мы прижимать торговцев палёной водкой, трёх хмырей, младшему всего шестнадцать, тощий и самый агрессивный. Угрожать мне стали. Ну, я обратился там, к кому надо. Приезжаю как-то в райцентр, в Соколовскую администрацию. Разговариваем на ступеньках с начальником РУВД, Виктором Викторовичем таким, подполковником. Подъезжает джипец черный, выходит оттуда мой Гена, в рубашке, рукава засучены, весь в правильных наколках, вежливый такой, и говорит: привезли, Павел Николаевич, в багажнике лежат, посмотрите. Спускаемся к машине, подполковник за нами. В машине сидят двое Гениных друганов, смотрят мимо, не здороваются, а в багажнике лежат трое моих торговцев. Гена сотоварищи каждого обвязал вокруг шеи цепочкой, от одного к другому, и на цепочке их гуськом по деревне провели, чтоб народ видел, в багажник сложили и привезли сюда, на встречу. Картина такая: хрипят, просят отпустить, малой прям тут, в багажнике, описался. Гена говорит: «Не просите, парни, хана вам». «Самое простое, – говорит мне, – их в речку бросить, знаем тут омуток подходящий». На серьёзе, без прикола. Подполковник стоит рядом, бледный, по стойке смирно. «Но если хотите без мучений, – говорит Гена, – то пристрелить и в леске закопать, решайте». Я говорю: «Сделаем как скажет Виктор Викторович, мы его давно просили решить». Гена, не глядя на подполковника, смачно харкнул прямо ему под ноги. Тот вроде как не заметил и говорит: «Меня тут с вами уже полгорода увидело, вслед за ними потом в этом леске закопают. Даю тебе, Павел, офицерское честное слово – больше с ними вопросов не будет». Гена багажник захлопнул, сел в джип и говорит мне в окно: «Мы с легавыми не работаем», – и заводит машину. Я ему поспешно: «Гена, спасибо, отвези их и положи у конторы, не развязывай только, пусть полежат, я через час вернусь и сам займусь с ними». Гена посмотрел в окно на меня так внимательно-внимательно и сказал: «Работа сделана», – и газком на нас, фраеров холёных, из своей выхлопной дунул. С тех пор там тишина и всемерное содействие моим начинаниям. Двигатели с зерносушилки, которые украли – взяли вдруг и вернули. Диски с лесопилки нашлись. И пропавшие плиты перекрытия от силосных ям тоже отыскались. По щучьему велению.
– О, русские богатыри! Бетонные плиты перекрытия украсть!
– И вернуть!
Сергей вдруг встал и пошел к той самой щели в заборе со Славиными. Подошел, наклонился и стал вглядываться в чужой двор, потом выпрямился и крикнул: – Там в щель река видна, поблескивает, понимаешь? Он на реку глядел.
– Да, на реку, как она задницей вертит, река эта.
– Я тебе говорю, он на реку смотрел, она блестит, завораживает, иди сюда сама посмотри.
– Нечего мне там смотреть. Меня не завораживает.
Павел тоже встал и пошел к Сергею, потом крикнул оттуда:
– Да, ребята, река видна, блестит!
– Так, вторая серия. Один серый, другой белый, два весёлых гуся, – пошутила Светлана. Татьяна невольно рассмеялась.
Жене было странно, что не так далеко от стола продолжает валяться гусиная тушка, голова стоит на дорожке, глядя в сторону застолья – не замечать этого было нельзя, но никто на это не реагировал. Она понимала: "не твоё дело".
Мужчины постояли и вернулись за стол. Налили ещё водки, Павел предложил тост за процветание сельских жителей. Потом Сергей за процветание городских. Потом расспрашивали Татьяну про ее знакомцев – московских чиновников с известными фамилиями. Женя решилась и стала прощаться, и Павел тоже подхватил: «Хочу домой, устал, ребята, как собака, смилуйтесь». Застолье развалилось. Сошлись на том, что сейчас отдыхаем, а к ночи костёр и продолжение на реке, Сергея просили взять гитару.
– Завтра, по просьбе столичных жителей, будет фуа-гра, – торжественно сказала Светлана.
Но ни вечером на реке, ни на следующий день не встречались. Утром во вторник трое Никитиных – Павел, Татьяна и их тринадцатилетняя дочь Маша, которую, к ее удивлению, мать посадила на переднее сиденье, – поехали, как говорила Татьяна, из дома домой. Женю подвезли до железнодорожной станции. Несколько раз останавливались по просьбе Татьяны, которая «что-то с утра не то съела» и чувствовала себя так плохо, что каждые пять минут требовала остановки, чтоб «пройтись немного» с Женей прогуляться до лесочка. Потом они опять залезали в машину, опять открывали окна и, пока Татьяна не заойкает, ехали очередные пару километров.
– Ну, вроде как полегчало мне, дочь, – сказала Татьяна, проводив Евгению на станцию, – давай, переселяйся назад, а я сяду вперед и поедем уже без остановок. И они покатили в свои Химки, вспоминая первоочередные, предстоящие в Москве дела, и даже не успели за двухчасовую дорогу все их хорошенечко обсудить и распланировать, столько их накопилось за этот суматошный, но такой удачный в этом году отпуск.
Женя просидела почти час на станционной скамье, потом перешла на другую сторону платформы и, сев на поезд «от Москвы», проехала до Засеки. Оттуда остаток пути до Поречья ехала на попутной, крепко сцепив зубы.
Глава 4
И откуда вы вдруг на свет божий повылезли, Новые Слова? Не было ведь вас никогда, и не думали мы услышать вас таких! Прямо рысью вы из столицы прискакали! Без предупреждения! А мы-то не готовы! И что вы, дикие, наделали?! Порушили одним разом и твёрдость нашу, и закон, и все идеи передовые, и быт, и прокорм наш справедливый. Вы прикончили трудовой рабочий строй, где человек проходит как хозяин необъятной родины своей! Проходил то есть, но всё, больше не проходит! Не жалко вам, ироды? А за что ж отцы-деды наши кровь свою проливали?! И как же это так вот, бочком да ненароком у вас, задохликов, вышло-то? Одними словами взять и перечеркнуть! Тихо-тихо, да вдруг рухнуло со страшным грохотом. Змея нашептала, да глина наша и возомнила, узнала по радио, да в газете написали! А нельзя Адаму с Евой лишнего-то знать, запретил Господь! Вот и побежали все кто куда, и утонули там в нищете. Хотели ухватиться за верную детскую дружбу, за взаимовыручку русскую святую – да и утопили её впопыхах, кто быстрее. Теперь Иванушка у болота пасётся, а Алёнушка у дороги стоит! А не надо из лужи пить! Родина-мать прямо сказала: отрываю вас, паразитов, от своей истощенной груди – сами теперь, сосунки бессовестные, ищите пропитания, защиты и опеки, а главное, денег, слышишь ты, козлина! Денег ищи, которые решат все проблемы, денег святых, которые совершают чудеса и благости, денег, ради которых идут на всё!..
В вольном бандитском шуме хаотичного времени именно эти слова лучше всего слышало испуганное человеческое ухо.
***
Татьяна была редким исключением: она не боялась. Может быть потому, что за плечами были мама и папа и их сельская безоглядная любовь, а скромная, на грани нищеты, жизнь, была привычной и нисколько не смущала: лето было солнечным и вкусным, зима оставалась любимой снежной зимой, угрозы и насилие и в прежней советской жизни были хорошо знакомы, а бандиты были парнями из твоего города или даже класса – и жизнь всё равно оставалась счастьем, праздничным ожиданием и любовью. После четвертого курса, на практике в экономическом отделе оборонного «ящика», она влюбилась в парня из отдела снабжения, и через полгода, когда отношения стали близкими, будто провалилась в эту любовь, исчезла из жизни друзей, и они, привыкшие к её поддержке, к тому, что она всегда рядом, быстро отдалились от неё. Единственная дочь своих родителей, Ивана Федоровича Крупнова и его супруги, Степаниды Михайловны, Татьяна родилась в тысяча девятьсот семьдесят пятом году. По причине лёгкого характера и какой-то природной приветливости, она с детства была окружена подружками, а потом, со старших классов школы, и друзьями, что, впрочем, немного для неё значило. Родители, соблазнившись условиями работы на ВМЗ – Владимирском механическом, на самом деле оборонном, заводе – переехали в город, и Танины от природы цепкое внимание и отличная память позволили ей без особых трудностей после сельской успешно учиться в городской школе, отлично её закончить и поступить в институт, получив здесь же, во Владимире, экономическое образование. Друзей у Татьяны Крупновой только прибавлялось, хотя она и не становилась центром какого-нибудь круга. У неё не получалось прочно войти в какие-то дружеские коалиции, потому что их нужно было поддерживать обособлением от прочих, а она легко дружилась с непринятыми или даже враждебными. Избранником же сердца – как же не хватает в русском языке слов о любви, вынуждая тем самым использовать нечто устаревшее, согласны? Но зато что может быть яснее и определённее этого "избранник сердца"? Снимает все вопросы. Так вот, избранником её сердца был некто Константин Картушев, сероглазый быстрый парень, работавший в отделе снабжения и комплектации. Избранником, именно таким было её тайное слово, хотя никакой возможности выбирать ей не предоставлялось, если кто-то этого избранника и выбрал, то не она. Основную часть дня Константин разъезжал по местным командировкам, а когда присутствовал на рабочем месте, то был нарасхват. Держась со странной для технического работника вежливостью, существовал при этом отстраненно, не откровенничая с начальством, не выпивая с мастерами, отказываясь даже от чая и домашних пирогов в дни рождения девушек из бухгалтерии: отделывался, когда уж очень наседали, избитыми фразами и ходовыми словечками. От его ловкости зависела работа всего филиала и ему прощали всё, даже прогулы, хотя часто видели в городе в рабочее время. Оправдание у него всегда было одно и тоже: уроки, собираюсь поступать в консерваторию. Такого загадочного и насмешливого молодого человека в простецкой провинциальной жизни Татьяне не попадалось, и скоро она стала украдкой следить за ним. Потом ей показалось, что и она ему нравится. В конце дождливого и прохладного, поздно зазеленевшего июня, практика её была окончена и в этот последний день Картушева на работе не было, хоть плачь, но через неделю был юбилей завода и молодёжный вечер, который завершал дневной официальный обряд. Она видела, что он заметил её, но был вдалеке, а потом ещё и ещё раз отыскал её взглядом, и она подумала, что он сейчас подойдет и пригласит её танцевать. Когда он уже собрался двинуться к ней – она это чувствовала – окружающие стали уговаривать его спеть пару песен, и он, сначала привычно отшучиваясь, вдруг согласился, запрыгнул на сцену и там, совсем по-хозяйски, один, выкатил и развернул на авансцене огромный черный рояль, приладил стойку с микрофоном и стал возиться с проводами и черным ящичком, одновременно пробегая правой рукой по клавишам. Аккорды, ритм – и, стоя неудобно для себя – она видела как он подсовывал ногу под рояль, к педалям – он сразу вдруг как-то чисто и звонко, на английском, запел в микрофон «Yesterday», потом, не допев, пробежался по клавишам – и из «Yesterday» вышло уже «Полюшко-Поле», а из него проклюнулся сначала непонятно кто, но быстро взмахнул крыльями и широко полетел над залом «Отель Калифорния». Присутствующие подпевали и танцевали, удержаться было невозможно, она тоже пела вместе со всеми. А он вдруг осадил всех повторами одного и того же аккорда: бум-бум-бум и бум-бум-бум – и вдруг пошло-поехало разбитное попурри из советских шлягеров, закипавших в крови – и она смеялась от удовольствия и была горда за него. Он провожал её после вечера, болтали ни о чём, смеялись, было удивительно хорошо и попрощались легко, как друзья. Хотя понятно было, что никакие не друзья: в конце стояли друг напротив друга и молчали, поглядывали и улыбались. И никто ни к кому не лез. Но уже в постели она вдруг подумала: а ведь ничего хорошего, плохо, что ему всё про неё понятно, и плохо, что ему с ней легко, помолчали-поулыбались, а она-то как на ладони: сама пришла, хотя практика уже закончилась, говорила взахлёб, не сдерживаясь, и чего только не наболтала, и эта её, до ушей, всё выдающая улыбка – она огорченно мычала и кривилась. Потом ждала его звонка, а он не звонил. Ему понятно стало, что только тронь эту детскую жизнь, такую милую и как будто для тебя приготовленную, протяни руку и возьми – и не отмоешься потом… никого у неё ещё не было, это ясно, и это угроза… он зарекался иметь отношения с такими, да ещё на работе… Нужно с ней по-дружески… но держаться подальше, максимум иногда позвонить и поболтать. Но не получилось держаться подальше, свидание само назначилось, когда он позвонил, а позвонил через два дня, и закончилось поцелуями, и поцелуи-то были такие… чёрт, не сладкие и не страстные, какие-то детские; нет, сладкие, но по-другому… Ещё немного, и он понял, что влюбился. Он удивлялся такому чувству, которое никогда не испытывал, которое требовало то скорее себе эту чистенькую красулю, то вдруг останавливалось, протестовало и бесилось – ну какая может быть у него с ней совместная жизнь?! Он заставлял себя по-честному примерить их возможные отношения на сегодняшнюю свою тайную жизнь, и тогда приход этой девушки мог быть как спасение: да, нужна именно такая, чистая вода. Вспомнил даже смешной мамин совет, которому никогда не следовал: представить, что между вами двумя её большой живот, ну, то есть представить её беременной, вплотную, существо внутри неё, и он представлял, даже голую с животом и грудями, и ничего, страшно не становилось, только весело. Таня и Константин – звучало как-то даже гармонично. Хорошо, что они не спешат, от этого сам собой ценней становится день и ожидание это было не глупое, а какое-то, блин, благородное. Возникало ещё иногда странное чувство, как будто кто-то издалека просит ничего не менять, оставить всё как есть. А как можно ничего не менять? Ну как?! Кто это предостерегал, тихо-тихо так просил?.. и что, можно из-за этой глупости отказаться от счастья? Дорога вот она, ждёт и хочет быть попранной.
Когда она в ответ на его признание сказала, что ждет этих слов уже сто двадцать один день, они хохотали и были счастливы, и ничего большего как будто и не требовалось – она это своё состояние очень хорошо помнила – прямо какой-то мультфильм: шарики вверху над головами лопаются, фейерверки сверкают, окрашивая небосвод, звучит детская музычка – и всё, больше ничего не надо, скоро приедут родители и разберут всех счастливых малышей по домам. Был момент в августе, у неё дома, когда они были на грани близости, но удивительно хорошо поговорили и решили не торопить события. И только в конце октября он позвал её прийти к нему домой, утром, когда его матери не было дома. Встретил её на остановке автобуса, и они шли солнечным осенним днём по улице, усыпанной светящимся желтым листом. Таня помнила эту праздничную улицу, голубизну за дрожащей желтизной, редкие красно-зеленые пятна клёнов и влажный, бурый от размазанных листьев тротуар – она шла, немного волновалась и старалась ни о чем не думать. Целовались нежно и долго, она закраснелась и стала задыхаться. Они сидели на диване, он стал целовать её плечи и грудь. Преодолевая сопротивление, стал дальше расстёгивать пуговицы на спинке и стягивать платье вниз. Потом вдруг отпустил и сказал: – Тань, неужели мне нужно это делать силой? – Она, прижав руки к груди, молчала и кусала губы. Потом отозвалась: – Нет, не надо, – но сидела, только сидела и не двигалась. Он резко откинулся на диване и сложил руки на груди, а она встала и, натягивая платье на плечи, сказала со слезами: – Костя, я могу для тебя всё, абсолютно всё, если тебе хочется вот обязательно сейчас и здесь, а что будет потом, тебя уже не интересует, как будто потом я могу быть тебе не нужна.
– Таня, ты о чём говоришь, это о чём? – спросил он с дивана.
– Не знаю, Костя, но как-то всё… прости…
– Ты мне нужна, Таня, я тебя люблю, – мрачно ответил он, отвернул голову и сказал стене: – Ты меня замучила.
– Хочу, чтобы это было по-другому, – прошептала она. Стояла около дивана, смотрела на него, а потом сказала: – Смотри. Он не двигался, пока шумело платье, но не выдержал и повернулся: она была в белье, он поднял взгляд, и она тогда, глядя округлившимися глазами, приспустила колготки и трусы. Он опять поднял на неё взгляд:
– И что, Тань, можно даже поцеловать?
– Нет, подожди, – сказала она, повернулась как-то полубоком и серьёзно, быстро взглядывая на него, стянула с себя остальное, сложила на стул, и голая повернулась к нему:
– Вот, я твоя, Костя, понимаешь? Я твоя, а ты мой единственный и любимый на всю жизнь, если хочешь сейчас, то… пожалуйста, скажи мне, не бойся, скажи… я соглашусь, не бойся, но лучше, прошу тебя, любимый, не будем спешить. Я очень прошу тебя…
– Спешить? Ты издеваешься?.. Я-то не боюсь, тут кто-то другой очень сильно за себя боится, а я жду тебя давно, Тань, и сказал тебе уже раз сто, наверное… иди ко мне.
Он ждал, что она присядет, а он обнимет и потянет её к себе, но она отступила к окну и продолжала там стоять, дрожа от холода, идущего от окна.
– Чёрт! Ладно, подождем ещё пару-тройку лет. А то что-то разогнались. Может, хоть от окна отойдешь?.. Уйди ты от окна, весь дом напротив смотрит на твою голую задницу.
– На Новый год, Костя, – сказала она.
– То есть полный бекар.
– Что?
– Анделы, говорю, мы летучия.
– На самый праздник, – радостно одеваясь, шёпотом сказала она.
– Не-ет, Таня, мы же не живо-отные, подождё-ём до пе-енсии, – сказал он дрожащим старческим голоском, и она засмеялась…
Через месяц, когда в ноябре отпраздновали его день рождения, они стали жить вместе в крохотном домике на углу Металлургов и Сталеваров. Ощущения нереального везения и обретения родной души хватило на короткий быстрый год. Константин Картушев входил в небольшую группировку, отвечавшую в более крупной за сбыт наркотиков. Эта любовь удивительным образом вынула из него волю: если раньше он выкуривал в день пару-тройку косячков и уже несколько лет с этого не сдвигался, не имел права сдвинуться, то теперь пошло: сначала амфетамин, потом кокаин, и дозы стали расти, а обещания и клятвы бросить, завязать и держаться оставались пустыми словами. Привычными для Татьяны стали обман, нищета и предательство – весь тот человеческий ужас, который открывается в жизни с наркоманом.
Любовь с первого взгляда – это ведь заявление небесам о решительной победе над земной повседневностью. Всё, независимо от будущих поворотов, исхода и последствий – факт уже свершился! Это вызов всей изменчивой действительности. В женском варианте он вызывает невольное сочувствие и оторопь, как далёкий детский крик, зовущий на помощь: кто это, где и куда бежать? В общем, вещь безрассудная, унижающая осмысленное женское предназначение, чреватая бедой, а то и трагедией.
– Таня, – заранее обращался к ней терпящий поражение ангел-хранитель (только обращался, на большее полномочий у него не было) – ну подумай про эти всегда, всегда унизительно короткие чувства – что они перед будущим, перед детьми, перед пятьюдесятью годами, выходом на пенсию и неизбежно обвисшим животом, морщинами и прочим – это ведь наваждение, увлечение, а не любовь. А есть ли у тебя право увлекаться, не понимая кто перед тобой? Посмотри немного вперёд, туда, где ты живёшь со своим семейством и посмотри оттуда на себя нынешнюю. Что ты делаешь?
Но у Татьяны был опыт семейной жизни родителей, своё любовное детство, лёгкость и уверенность в точности своих и его чувств и победительное отсутствие страха.
А теперь женский хор при Воскресенской церкви, кода:
– В истории женской любви со страстями, изменами, абортами и неизбежной борьбой за мужчину, сочувствовать если и есть кому-чему, то уж точно, что не героине. Девочка с детства должна понять: её сила не в том, чтобы лезть на рожон, она попросту не так устроена. Не чувствует по-другому, а устроена по-другому. Есть разница? Можешь, хочешь из себя сделать мужика? Не хочешь? Значит, соответствуй своей природе. Мужчина думает о событиях, а женщина о последствиях.
– Пойми где сильна, а где должна сто раз оглядеться: если тебя в реальности хотят на пару раз, а ты согласилась, ты не найдёшь сочувствия ни на мужской, ни тем более на женской половине.
– Почему ты не бросила этого подонка тут же, как узнала? Была глупая и неопытная? Ну, тогда это образовательная история, отличная школа…
– Только в близких отношениях можно понять, насколько вы далеки друг от друга. Тут я с тобой согласна. Но запомни: ты даёшь не потому, что уговорили и с этого момента вы будете рядом на всю жизнь! Нет! Только для того, чтоб понять! Понять головой, а не этим местом!
– Девчонки, а у нее ведь папочка с мамочкой были, было куда приткнуться и где взять копейку.
– А как это его друзья-бандиты не попользовались тобой? Вот это и есть твоё главное везение, стояла бы у дороги за тридцать баксов. И в тюрьму вслед за своим химиком не попала…
– Смешная история! Хватит жевать эти сопли…
– А что может сделать человек? Разве мы не знаем о старческой немощи – мы же видим свою мать и её мать. Или мы не знаем статистику разводов или измен? Или болезней, несчастных случаев и уголовных дел? Огребём по полной, и дай бог чтоб не всё, помоги, господи, не всё из этой помойки.
– Помойку можно устроить даже из всего самого лучшего! – ставит точку на верхах небесное колоратурное сопрано.
–
–
–
У Татьяны был простейший выход из ежедневного кошмара, легко доступный и, к тому же, из любимых рук – разом решение всех проблем. И она, в конце концов, попробовала. Повезло с невосприимчивостью: тошнило оба раза до судорог и спазмов, просто выворачивало, болели кишки и такие места внутри, о которых она раньше и не подозревала, что они у неё есть. Тема наркотиков была закрыта. – Чем заслужила, может, папа с облачка помог (так она думала)? Их с Константином обыденные гибельные дела, конфликты с клиентами, ежедневная угроза расправы, закадычные друзья, которым нельзя доверять ни на грош, и день за днем, день за днем напряжение: следить, проверять, обдумывать, спасать, откупаться, отбиваться от насилия – всё это не могло не изменить смиренную девушку, не желающую для себя ничего, кроме любви и любимого. А этот любимый сам каждый день выжимает из тебя всё детское и чистое, как выжимают тюбик на щётку, чтоб освежить полость рта и через пять минут выплюнуть. Сопротивляешься – жмут безжалостней, а если женский человек не выдерживает и кричит – то ещё сильнее, и тюбик пустеет, пустеет и уже мешает…
После смерти тяжело переживавшего за неё отца и посадки исчерпавшего своё везение Константина, Татьяна сорвалась и уехала в Москву, сумев сделать это так скрытно, что никто из его тёртой команды, имевшей на неё весьма конкретные виды, не смог отследить. В агрессивной, обнищавшей и опустившейся столице, где половина девушек желала стать валютными проститутками, а половина подростков – бандитами, в городе с уникальной статистикой о подвергшихся насилию, ограбленных и обманутых, ей предстояло как-то организовать свою жизнь. И этой одинокой женщине, молодой и привлекательной, без друзей, без связей, удалось найти жилье у приличных людей, устроиться на работу и удачно три раза ее поменять. Прежняя Татьяна не могла бы избежать ловушек, обильно расставленных в столице для таких, как она, провинциалок, но прежней Татьяны уже не было. Она угадывала за ласковостью опасность, за южным радушием будущую агрессию и планы за показным безразличием. Все приемы прощупывания, тихой угрозы, условной дружбы и взаимовыгодного сговора были теперь ей знакомы и понятны, как понятна волку манера волка. Всё давнее детское осталось только памятью о прежней честной собачьей жизни, но у кого ты тогда была на службе? и кому нужна была эта служба?..
Кем стать, чтобы иметь финансовую, жизненную и семейную перспективу, Татьяна решила весьма точно: окончила короткие бухгалтерские курсы и со своим высшим экономическим образованием устроилась главным бухгалтером в небольшую торговую фирму на небольшую зарплату, понимая, что главное сейчас – это знакомства с разбогатевшими людьми и переход на перспективное место. Для одинокой девушки сексуальные отношения с хозяином бизнеса были неизбежным и обязательным условием хорошо оплачиваемой работы, приходилось уступать почти сразу. Татьяна решила, что раз так, то нужно обозначать у этих отношений основу и уметь настоять на ней, не обманывая себя и не давая обмануться победителю: он должен знать границы своего владения и принцип взаимовыгодности. Сменив три места работы, сумев сохранить дружеские отношения с властными крутыми мужчинами, она открыла собственный бизнес, а в тридцать лет вышла замуж за Павла Никитина и переехала к нему в заштатное Перово, в двухкомнатную квартиру в хрущевской пятиэтажке. Одинокая сначала деревенская девушка в столице бандитской России смогла за десять лет стать богатой, а за двадцать не только очень богатой, но и публичной фигурой. Никому не доверяя, никого не подпуская близко, приняв корыстный интерес как основу общения, она совершенно сознательно использовала свои замечательные врожденные качества. Была приветливой и открытой с агрессивными, умея держаться выше предложенной планки, могла, не отводя светлых голубых глаз, без иронии или досады кивать и благодарить в ответ на открытое хамство, зная черту, у которой уже нужно наносить ответный удар. В особо угрожающих случаях, не теряя приветливой интонации, могла показать собеседнику, что последствия возникнут объективно, совершенно независимо от неё, но при этом самым катастрофическим образом. Условных подруг и условных друзей образовалось столько, сколько не было даже на её беззаботном третьем курсе.
Павел Никитин в начале девяностых удачно начал дело мелким бизнесменом. Основой успеха стало, по его мнению, чистое везение: Слава Пугачев, его школьный дружок, сосед по парте и подъезду, которому он, сын учительницы литературы, помогал когда-то с сочинениями и математикой, после двух отсидок стал известной и уважаемой во Владимире фигурой, и корефанской крышей для его быстро растущего бизнеса по торговле металлом. Второй этап был сложнее: Слава был парень решительный и, посмотрев, как «культурно» идут дела у дружка и одноклассника, предложил ему подгрести под себя всё, что во городе во Владимире и вокруг него имело отношение к металлу. Учитывая размеры местных заводов, замах был лихой во всех смыслах. Воспрепятствовать этому национальному бизнес-проекту, задуманному авторитетным Славой Пугачёвым, могли разве что два-три десятка плотных белковых тел, владевших на тот момент заводами, базами, транспортом и прочим. Что рассматривалось Славой и его командой как вполне устранимое препятствие. Павел был бы отличной маской: видный, в смысле размеров, местный парень с головой и языком, разбиравшийся в технологиях, спросе и ценах. Слава, конечно, не обманывался насчет его интеллигентской сущности и возможной роли в неизбежно предстоящем побоище, поэтому предложил 10 процентов за «лицо», организационно-юридическую сторону и ещё пять за честное хранение Славиной доли во время периодов его вынужденного отсутствия. Павел Никитин прикинул возможный результат: это были сотни миллионов долларов – и взял неделю на раздумье. Потом попросил ещё две и за это время преодолел всё таки соблазн, со всяческими поклонами и приседаниями, прикрываясь уважительными причинами отполз от смертоубийственного сотрудничества.
Первый раз Никитин появился на работе у Татьяны через месяц после того, как приняли Костю Картушева. Девушки обедали – каждая сидела за своим столом и ела то, что принесла из дома. Он постучал, заглянул в дверь и попросил, чтобы Крупнова Татьяна Ивановна вышла на минутку во двор по личному вопросу. Она сказала: «Хорошо, сейчас выйду», – но вышла не сразу и встала, натягивая перчатки, у двери офиса. Он сидел на лавочке в узком скверике, шедшем вдоль их здания: короткая стрижка, черная кожаная куртка, свитер и черные спортивные штаны с полосой. Сидел уверенно, но почему-то спиной к их окнам. Она подошла и тоже села. Он сказал: «Не бойтесь, меня зовут Павел. У Костиных ребят кое-что осталось из общего. Его доля вот здесь, в пакете» – и он переложил из левой в правую руку тёмный пакет и положил его на лавочку между ними. Она тут же резко сдвинулась к краю лавки и встала около, глядя на двух мамаш, приближающихся к ним с колясками по бульварчику. «Вот придурок… сразу две мамаши, когда никто давно не рожает, а две дуры ментовские кукол катают» – и сказала нарочито громко, чётко под запись: «Я этим ничем не занимаюсь, зря пришли, я вообще не понимаю, о чем вы говорите, забирайте своё добро, мне чужого не надо, не притронусь».
– А, чёрт, – сказал он огорченно, – вы не поняли, никаких условий, просто попросили передать. Он сидел, смотрел на неё немного снизу, бабы с колясками приблизились и она повернулась к нему, убрав руки за спину, и улыбаясь медленно повторила: – Я же, кажется, Вам ясно сказала: мне чужого не надо.
– Нет, – сказал упрямый придурок, – вы не поняли: здесь деньги, а не то, что вы подумали.
Она ждала: две мамаши, глянув на них, не задерживаясь проехали мимо, и по крайней мере у одной из них в коляске кряхтел и шевелился живой ребёнок… Парень на лавочке огорчился как-то очень натурально, тон был грубовато-искренний – может, и не мент. Она снова присела на край скамейки, сменила тон и сказала: «Всё равно, оставьте себе». И тут он вдруг, со словами «извините, себе я это оставить никак не могу», встал и пошел. Она ахнула: если сейчас сзади сфотографируют её одну с пакетом – считай, поймали с поличным. Она резко обернулась: никого. Не нужно было вообще садиться с ним рядом, – мелькнуло в голове, – сказала и тут же уходить, вот так и влипают. Но никто не подходил, она, оглядываясь, заметила, что в окно офиса на нее смотрит Оля. К этой лавке, поняла она вдруг, не подойдешь незаметно: всё, что сзади, отражается в витрине напротив. Хитрый парень-то оказался, сел правильно. Спокойно, психовать нечего. Она посмотрела ему вслед, снова села на лавку рядом с пакетом, поглядела по сторонам – пусто и нахально прямо здесь выкурила сигаретку назло всем Олям, следящим из окон, и – да хрен с вами со всеми – взяла этот пакет рукавом пальто и пошла на работу. Сказала: бабушка дурачка какого-то деревенского с продуктами прислала, завтра угощу вас.
– Не очень-то он был на дурачка похож в кожаной-то куртке, – пробурчала из-за своего стола Ольга.
– Ты, Оль, тоже на дурочку не похожа, – ответила Татьяна. После работы осталась «кое-что дописать». Никогда столько денег у неё в руках не было. Заперла их в свой рабочий сейф и за несколько раз перевезла домой.
Через пару недель, когда она вышла на улицу после рабочего дня, он сидел на другой лавочке, уже лицом к их двери, и смотрел на неё. Она остановилась на секунду, потом отвернулась и пошла к остановке автобуса. В автобусе он стоял недалеко от неё и вышел вместе с ней. Пройдя немного рядом, сказал:
– Я только провожу, не бойтесь.
Она остановилась:
– Что вы всё время меня успокаиваете, а? Чего я должна бояться? Вы что, Гудвин, великий и ужасный? – видела, что он немного растерялся.
– Да нет, это я так, наоборот, говорю, чтобы вы не боялись ничего…
– Вот опять… ладно, раз так просите, я не буду бояться. Спасибо, что проводили, – сказала, не двигаясь с места.
Он говорил какую-то ерунду, она не отвечала. Просто стояла и молчала. Он понял, замолчал, а потом сказал: «На сегодня всё, аплодисментов не надо, спасибо за внимание», – сошёл с дороги и оперся плечом о дерево, типа «иди, никто тебя не держит, я тут просто отдыхаю». Она шла к дому и чувствовала, как он провожает её глазами. Мать была в Поречье. Совершенно понятно было во что её хотят втянуть, зачем дали деньги и что будет дальше. Откладывать было нельзя. Она включила телевизор и стала делать домашние дела. Окна легко просматривались, поэтому около десяти поставила будильник на четыре тридцать, потушила свет, в полутьме кое-как собрала вещи, немного поспала и с первым утренним поездом уехала в Москву, сделав наконец то, что давно задумывала, но для чего никак не хватало решимости.
В Москве он появился снова, и это был уже конец июня. Он ждал её около единственного подъезда башни-девятиэтажки, где она снимала комнату в двухкомнатной квартире (в меньшей, запертой, хранились вещи хозяев). Тут она действительно испугалась, увидела его издалека и остановилась: лихорадочно решала, можно ли незаметно повернуть назад к Преображенской площади, но он уже шёл к ней и улыбался. «Чего вырядилась, – мелькнула у нее мысль, – видно за километр, нет чтоб серое платье». Она слушала интонацию и внимательно смотрела на него, он что-то говорил и улыбался как-то извиняясь, кажется, за этим не было ни второго смысла, ни подозрительной ласковости, не дергался, не жестикулировал излишне, не приближался, и вообще лицо было… ну, человеческое. Она стала понимать то, что он говорит – тоже звучало нормально. Они прошлись, он опять попросил прощенья, что напугал, упрямый видно, и стал вдруг все вываливать напрямую, понял, как с ней нужно разговаривать. Говорил в деталях о своем бизнесе, торговле металлом, о бывшей семье и ребёнке, у него мальчик, Денис, о своей серьезности, что он в целом серьёзный человек, почему-то ему казалось важным, несмотря на её шуточки, это подчёркивать, сказал, что не может её забыть, что собирается порвать с прежними друзьями, не из-за неё, то есть не только из-за неё, просто давно собирался. И чтоб она не думала, сам он не бандит, и никогда не был, отказался в свое время от крупного бизнеса, вообще решил бизнес во Владимире свернуть, дать отступного и связи оборвать, хочет попробовать здесь, в Москве, сам, без партнеров, какие-то деньги есть, а ребята – ну, от них деваться-то некуда, соседи да одноклассники, попросили тогда с пакетом, а уж были ли у них ещё какие-то планы – он не знает, но из-за него она может не беспокоиться, от него никакая информация дальше не идет, а уж тем более насчет неё… В общем, успокоил, потом ещё как-то позвонил, попросил совета по бухгалтерии, потом приехал, поговорили, погуляли – ей нравилось то, что она видела в нём. Он был крепкий, высокий, русоволосый, с головой и с чувством юмора. Похоже, ему можно было верить. На переезд в Москву у него ушёл год: всё оказалось не так просто и с его крутыми опекунами, и с переездом бизнеса. Он приезжал, они ходили в какой-нибудь ресторан, иногда в театр или кино, а звонил чётко раз в три дня, и они разговаривали о делах и о всяких мелочах, она рассказала, что уже два раза сменила работу и на этой, последней и перспективной, начальник стал проявлять специфическую активность, от которой можно избавиться только уволившись, а увольняться не хочется. Она заметила, как Павел аккуратно помогает ей разговориться, не впрямую, при всей якобы своей прямоте, а так, с расчётом, вперёд на два хода: напряженная работа, но впереди лето, а в другой раз: когда фирма предоставляет отпуск работникам? А потом: посоветуй куда лучше ехать отдохнуть, какие места можешь порекомендовать. Она позвонила во Владимир своей бывшей замше, Гале, и попросила разузнать о нём. Всё, вроде, совпадало: в разводе, есть сын, с женой разошёлся не по-свински, платит, поддерживает, отзывы были на удивление хорошие. Ну, по бабам, конечно, прошёлся, но без особого усердия, не коллекционер.