Гладстон и Бисмарк – два самых крупных государственных человека XIX столетия. И хотя оба они принадлежат к одному и тому же поколению – первый родился в 1809 году, а второй в 1815-м, – но олицетворяют собою два совершенно различных течения. В то время как последний и родился, и действовал, и, можно сказать, в конце концов сошел со сцены узко-немецким аристократом и шовинистом, – первый и по происхождению, и по складу ума, и по самому своему политическому призванию представляет прогрессивную часть английского среднего класса и всесветное стремление XIX века к личной свободе и равноправию. Проследить жизнь и деятельность Гладстона с начала до конца – значит изучать историю прогрессивного движения в английской государственной жизни по крайней мере за последние шестьдесят лет, так как он вступил в парламент в 1832 году и до сих пор еще продолжает стоять во главе либеральной партии и даже отчасти английской демократии.
Хотя Уильям Юарт Гладстон появился на свет в купеческой семье в самом центре Англии – Ливерпуле, в жилах его течет чисто шотландская кровь, и ни английское воспитание, ни школа не изгладили из его характера некоторых совсем не английских черт, которыми его противники любят объяснять отсутствие в нем узконационального патриотизма. Его предки прежде (в XIII в.) были рыцарями короля Эдуарда I и жили в Ланаркшире в своем имении Глэдстейнс – Ястребиные скалы, – от которого и заимствовали свое изменившееся потом имя. Но с тех пор обстоятельства изменились: род обеднел, имение было продано, и прадед нынешнего Гладстона уже занимался торговлею солодом в одном шотландском городке, а дед его, Томас Гладстон, переехал в конце прошлого столетия в порт Лейт и там вел довольно обширную торговлю хлебом, нажил состояние и, умирая, оделил 16 своих детей приличным наследством.
Старший сын его, Джон, отец Уильяма, вместе с доброй долей состояния унаследовал от отца и характер – в высшей степени деятельный, предприимчивый и решительный, а также светлую голову. Вообще, это был недюжинный человек. Еще в раннем возрасте он начал принимать участие в торговых делах отца и, приехав однажды в Ливерпуль продавать хлеб, встретился там с неким купцом Корри и произвел на него такое благоприятное впечатление, что тот предложил ему вступить с собою в компанию; предложение было принято. Джон Гладстон, отделившись от отца, переселился в Ливерпуль и сделался впоследствии одним из самых крупных коммерческих воротил главного атлантического порта Англии. Он вел обширную торговлю с Россией и Вест-Индией, где у него были свои плантации сахарного тростника, обрабатывавшиеся неграми-рабами, – обстоятельство, которое чуть было не испортило политическую карьеру его сына в самом ее начале. А когда была уничтожена монополия Ост-Индской компании и в Индию был открыт свободный доступ всем частным судам, фирма Джона Гладстона стала одной из первых, воспользовавшихся этим новым торговым рынком, и начала посылать свои грузы в Калькутту.
Но не в одной только коммерции пользовался весом отец Гладстона. Отчасти по необходимости, а больше по естественной склонности он принимал деятельное участие и в политических событиях начала текущего столетия. Громадная стоимость войн с Наполеоном, а еще больше – “континентальная система” узурпатора, объявившего не только блокаду всех английских портов, но и войну всем судам, заходящим в английские порты, – привели к тому, что торговля Ливерпуля в один год уменьшилась на целую четверть своих оборотов. При таких обстоятельствах очень естественно, что не было ни одного политического вопроса, касавшегося Ливерпуля, в котором Джон Гладстон не принимал бы деятельного участия.
Кроме того, отец Гладстона в течение девяти лет (с 1819 по 1827-й) был членом парламента от разных округов, но не от Ливерпуля, который он считал слишком важным центром, чтобы его мог представлять такой аматер[1] в политике, как он.
Вначале Джон Гладстон был вигом, то есть стоял за умеренную реформу во внутренних делах и за поддержание Англией всех угнетенных народов во внешней политике, но под старость сделался либеральным консерватором и деятельно поддерживал в Ливерпуле кандидатуру тогдашнего вождя этой небольшой партии – Каннинга. Этот талантливый министр, по всей видимости, был с Гладстоном-отцом в очень близких отношениях; приезжая в Ливерпуль, он всегда останавливался у него, был в доме почетным гостем и имел влияние на образ мыслей не только отца, но – в ранней его молодости – и Уильяма. Когда происходили первые выборы Каннинга в Ливерпуле в 1812 году, мальчику было всего три года, и есть биографы, которые утверждают, что его политическое воспитание началось уже с этого возраста. Отец вместе с Каннингом выступал против реформы избирательных прав 1832 года, потому что “она заходит слишком далеко”, что “на влияние собственности обращается слишком мало внимания”, что “ценз должен изменяться при различных обстоятельствах”и так далее. С другой стороны, в вопросах иностранной политики они оба агитировали, писали и говорили в пользу угнетаемых стран, таких как Греция, южноамериканские республики и другие.
В доме отца дети привыкли произносить имя Каннинга с особенным уважением, они видели в нем образец высшей мудрости, достойной всякого подражания; для них это было светило, время от времени освещавшее их семейный быт. Вот почему позднее мы увидим, что на политическую карьеру Гладстона большое влияние оказал взгляд на политику Каннинга, а некоторые черты Каннинга-политика сохранились в Гладстоне и до зрелой поры.
Сам Гладстон пишет о своем отце: “Даже под старость его глаза никогда не были тусклы, никогда не было заметно в нем упадка физических сил; он был полон умственной и телесной силы. Что бы ни приходилось ему делать, он всегда отдавал этому делу все свои силы. Он никогда не мог понять тех, кто, видя перед собой какое-нибудь хорошее дело, не принимается за него тотчас же самым деятельным образом; и со всей этой энергией в нем соединялась соответствующая мягкость, можно сказать, жажда человеческого тепла; тонкое чувство юмора, в котором он находил свой отдых, и необыкновенные открытость и простота характера, которые, перекрывая все другие его качества, сделали его для меня (совершенно помимо моих родственных отношений к нему), кажется, самым интересным стариком, какого я когда-нибудь встречал”.
В домашнем быту это был человек в высшей степени общительный, разговорчивый; как он сам любил, так и детей учил все подвергать всестороннему обсуждению, обо всем вести длинные дебаты, – все равно, будет ли это вопрос о завтрашней погоде, о том, где повесить картину, следует ли убивать ос, или самые сложные проблемы политики и финансов. Рассказывают, например, такой случай: нужно было вбить гвоздь в стену, чтобы повесить какую-то новую картину. Призвали слугу с лестницей и молотком вбивать гвоздь, но куда? – вот вопрос: мистер Вилли желает в одну стену, а мисс Мэри – в другую, начинается спор и тянется довольно долго; наконец, мнение мисс Мэри берет верх, вопрос решен, и гвоздь вбит. Но слуга приставляет лестницу к противоположной стене и вбивает в нее другой гвоздь, а когда его спрашивают, зачем он это сделал, тот совершенно серьезно отвечает: “А на тот случай, мисс, если через некоторое время возьмет верх мнение мистера Вилли”.
Особенным искусством в таких дебатах с малых лет отличался тот же мистер Вилли, или Уильям, причем отец всегда говорил: “Так, так, Вилли, хорошо сказано, ловко выражено!” Вот где было заложено основание диалектическим талантам будущего парламентского оратора. Впрочем, влияние деятельного отца на него выражалось далеко не в одном этом: он в избытке наделил сына своей привычкою к труду и замечательною выдержкой в достижении практических целей. Однажды, будучи еще мальчиком, Уильям вместе с товарищами в имении отца занимался стрельбою из лука. Уже вечерело, а нужно было собрать все расстрелянные стрелы. Все были собраны, кроме одной, которую Уильям никак не мог найти, несмотря на все свои усилия: все видели, где она упала, но найти не могли. Становилось темно. На другое утро он встал раньше всех и после двухчасовых поисков с триумфом принес стрелу домой, говоря: “Я был уверен, что найду ее, если примусь за дело как следует, но вчера это казалось мне слишком долгим, ну и не находил, а вот сегодня принялся – и нашел!” “Молодец, Вилли, вот это правильно!” – сказал слышавший это отец. “Всякое дело, – часто говаривал он детям, – если оно начато, необходимо доводить до конца, худо ли, хорошо ли оно, его надо окончить: если хорошо – для собственного удовольствия видеть его сделанным, а если дурно – чтобы не начинать в другой раз”.
И вот результаты такой закалки: когда Уильям Гладстон был в гимназии пансионером, он имел обыкновение ходить гулять за восемь миль и никогда не возвращался назад, не пройдя по крайней мере половины дороги, какова бы ни была погода, – часто в дождь, снег и ветер, и по тогдашним школьным правилам – без зонтика или плаща. Или другой пример: с самой юности и до глубокой старости Гладстон от десяти часов утра и до двух пополудни всегда занимался своими книгами, и за все это время никто никогда не видел его в эти часы незанятым, за исключением разве периодов путешествий или нездоровья.
Такая трудовая закалка вместе со скрупулезною точностью и аккуратностью во всем, что бы он ни делал, тем более замечательна, что у него она была исключительно делом воспитания, а не необходимости, так как он за всю свою жизнь никогда не знал нужды. Это та самая закалка, которая в английском среднем классе составляет его силу, устойчивость и даже до некоторой степени дает ему влияние на другие слои общества.
С другой стороны, эта закалка не могла не повлиять вообще на склад характера мальчика, на его настойчивость, на веру в себя, на нравственную склонность, с которой он в зрелые годы приступал к выполнению самых трудных и сложных задач – и почти всегда достигал их; наконец, на ту стойкость характера и мнения, которая предохраняла его от подчинения общему течению в моменты реакции и усталости, охватывавшие временами его современников после ряда, по мнению одних, слишком смелых, а по мнению других – даже революционных новшеств его управления. Он предпочитал в таких случаях совсем удаляться от дел, погружаясь в своего Гомера, в теологию, но не отказывался от своих задач, откладывая их впредь до более удобного случая. И этот случай всегда представлялся.
Аристократические враги Гладстона очень любят делать едкие намеки по поводу его купеческого происхождения. Но сам он хорошо знает ему цену и всегда с гордостью говорит о тех людях, которые “сами отвоевывают себе место на жизненном поприще”. И что касается его предков, то нужно согласиться, что успех в жизни здесь зависел во всех известных нам поколениях прежде всего от выдающейся энергии и самодеятельности, а не от благоволения сильных мира сего, наследия отцов или сделок с совестью.
Про мать Уильяма, урожденную Анну Робертсон, у знавших ее сохранились весьма лестные воспоминания. Происходя из очень видной семьи шотландских горцев и сохраняя в себе основные черты их пылкого и впечатлительного характера, она соединяла их в себе с недюжинным умом, порядочным образованием и замечательным тактом. Ей-то Уильям, вероятно, и обязан своим огнем, необыкновенным воображением и чуткостью ко внешним впечатлениям, которые во всю его длинную жизнь составляли такое важное подспорье к его замечательному политическому чутью.
Вот те черты сложного характера Гладстона, которые он унаследовал от своих родителей и от родительского дома в родной стране, в Ливерпуле.
Но не менее важную роль в формировании этого характера играли школа и его собственный опыт.