Метод (греч. methodos) в широком смысле слова означает, во-первых, «способ познания, исследования явлений природы и общественной жизни»; во-вторых, «прием, способ или образ действия»[1]. В сфере науки данное понятие используется в первом его значении, выступает в качестве внутренней организации и регулирования процесса познания. Поэтому под методом понимается совокупность определенных правил, приемов, норм познания и действия, «способ построения и обоснования системы философского знания»[2].
По Ф. Бэкону, метод – светильник, освещающий путнику дорогу в темноте, следовательно, нельзя рассчитывать на успех в исследовании какой-либо проблемы, двигаясь ложным путем. Универсальным по сути методом он считал индукцию (лат. inductio – наведение) – вид обобщения, связанный с предвосхищением результатов наблюдений и экспериментов на основе данных опыта. Последние индуцируют общее, поэтому индуктивные обобщения обычно рассматривают как опытные истины или эмпирические законы[3].
Р. Декарт методом называл «точные и простые правила», соблюдение которых способствует приращению знаний, позволяет отличить истинное от ложного. В отличие от Ф. Бэкона, апеллировавшего к опыту и наблюдению, он обращался к разуму и самосознанию. Принцип субъективной достоверности (отрицание чужого мнения и создание своего) Р. Декарт признавал единственным методом познания мира (рационалистический метод)[4].
«Существенный вклад в методологию[5] внесли немецкая классическая (особенно Гегель) и материалистическая философия (особенно К. Маркс), достаточно глубоко разработавшая диалектический метод – соответственно на идеалистической и материалистической основах»[6].
В современном научном познании важную роль играет диалектико-материалистический метод познания, основанный на принципах объективности, всесторонности, конкретности, историзма, противоречия.
Принцип историзма методологически выражает развитие действительности во времени в виде целостного единства таких ее состояний, как прошлое, настоящее и будущее. Он предполагает, во-первых, изучение настоящего состояния предмета исследования; во-вторых, реконструкцию прошлого – генезиса (происхождения, возникновения) явления, основных этапов развития; в-третьих, предвидение будущего, прогноз тенденций его эволюции. Выражая сущность марксистского понимания указанного принципа, В. И. Ленин подчеркивал: «…Не забывать основной исторической связи, смотреть на каждый вопрос с точки зрения того, как известное явление в истории возникло, какие главные этапы в своем развитии это явление проходило, и с точки зрения этого его развития смотреть, чем данная вещь стала теперь»[7].
Марксистский историзм распространяется на все сферы объективной действительности. «Мы знаем только одну единственную науку, – писали К. Маркс и Ф. Энгельс, – науку истории. Историю можно рассматривать с двух сторон, ее можно разделить на историю природы и историю людей. Однако обе эти стороны неразрывно связаны; до тех пор, пока существуют люди, история природы и история людей взаимно обусловливают друг друга»[8].
К. Поппер, отрицательно относясь к революционным взглядам К. Маркса, тем не менее разделял его «“экономизм” (или “материализм”), т. е. утверждение, согласно которому экономическая организация общества, организация нашего обмена веществ с природой является фундаментальной для всех социальных институтов, особенно для их исторического развития (курсив наш. – Авт.)»[9].
Исторический принцип диалектического метода познания активно используется в различных науках. Известный исследователь истории науки Б. М. Кедров отмечал: «Изучение прошлого может и должно служить средством для того, чтобы понять настоящее и предвидеть будущее и на основе этого осмыслить развитие науки как целенаправленный исторический процесс»[10].
Гегель, оценивая роль Монтескье в историческом исследовании права, отмечал: «Относительно… исторического элемента в положительном праве Монтескье указал истинно историческое воззрение, подлинно философскую точку зрения: законодательство вообще и его частные постановления нужно рассматривать не изолированно и абстрактно, а как взаимно зависимые моменты некоторой целостности, в связи со всеми другими особенностями, составляющими характер определенной нации и определенной эпохи; в этой связи они получают свое истинное значение, а также и свое оправдание»[11].
Историзм практически присущ исследованиям всех русских криминалистов прошлых веков. Н. Д. Сергеевский, например, таким образом объяснял его значимость в уголовно-правовых исследованиях: «Проследив происхождение известного института или законоположения, мы узнаем те условия, которые породили его и которые влияли на его развитие; зная это, мы имеем возможность оценить его современное значение, иначе говоря, мы получаем возможность решить: должно ли быть это законоположение сохранено, или оно должно уступить место другому, как потерявшее жизненное основание, вследствие изменившихся условий»[12].
Говоря об историзме в науке уголовного права, Б. С. Волков, на наш взгляд, обоснованно отмечал, что он важен не сам по себе; его методологическое значение определяется тем, насколько он связан с другими методами научного познания, с философскими взглядами и представлениями, основными требованиями диалектического метода[13].
Исторический принцип диалектического метода исследования уголовного законодательства имеет прикладной характер, это обстоятельство предопределяет цели и задачи историко-правового анализа юридических памятников. В обобщенном виде их можно представить как более глубокое проникновение в сущность эволюционных процессов, взаимосвязи между правовыми явлениями различных эпох, прогноза тренда и динамики развития уголовного права и выработку научной основы совершенствования уголовно-правового регулирования социальных явлений. «Историко-правовой анализ либо укрепляет основания научной концепции, отражая ее соответствие законодательству и традициям общества, либо ослабляет эти основания, показывая ее инородность и тому и другому»[14].
Надо иметь в виду, что ретроспективное исследование законодательства, обеспечивавшего безопасность власти, фактически охватывает два исторических массива: первый – генезис и эволюцию институтов власти в России; второй – генезис и эволюцию уголовно-правового обеспечения ее функционирования. Игнорирование данного обстоятельства может привести к выводам, которые не отражают либо социально-правовые основания уголовного законодательства, либо его характеристики и, во-первых, не будут соответствовать сущности охраняемых общественных отношений, во-вторых, будут смещены во времени.
При этом, как обоснованно отмечается в литературе, недостаточно лишь констатировать и наблюдать выявленные изменения уголовно-правового регулирования, сравнивая их с предыдущими подходами к формулированию соответствующих уголовно-правовых запретов. Представляется важным изучение концептуальной основы таких изменений. Другими словами, их следует сопоставлять с эволюцией теоретических воззрений, доктрин, учений. Все это предполагает использование методологии, основанной на инструментарии целого ряда наук (философии, в том числе философии истории, истории, социологии, политологии, психологии, семантики, лингвистики и др.)[15].
М. А. Дамерли пишет, что историей науки давно уже подтвержден факт тесной связи всех наук с философским знанием, их обращения к философии за основополагающими методологическими идеями. При историческом изучении права одновременно присутствует и «право», и «история», поэтому важно использовать знания, аккумулированные как философией права, так и философией истории[16].
Методология исследования истории уголовного права во многом обусловливается содержанием предмета познания и его закономерностями. Другими словами, метод определяется особенностями самого предмета изучения[17].
А. И. Калашникова приходит к выводу, что «…научная методология историко-правовых исследований – это базирующаяся на философском мировоззрении система взаимосвязанных принципов, законов и категорий и обусловленных ими средств (способов), а также процедур познания развития государственно-правовых явлений»[18]. Автор, на наш взгляд, обоснованно подчеркивает, что рассматриваемая методология не может быть сведена к совокупности приемов, даже если при этом превалирующее значение придается историческому принципу диалектического метода исследования; она является более сложным по своей структуре образованием, включает ряд элементов, находящихся между собой в отношениях, характерных для составляющих именно системы. К ним относятся: потребности в изучении истории права вообще и уголовного права в частности (объективные и субъективные); мировоззренческие (философские) и научные позиции исследователя; задачи, принципы, законы и категории изучения; непосредственно методы познания и обеспечения связи с практикой (методы применения результатов исследования)[19].
Методология уголовного права в той или иной мере, по сути, всегда была в центре внимания криминалистов. «…Вопросы методологии, метода исследования становятся весьма актуальными в переломные моменты истории, когда сама жизнь заставляет по-новому оценивать и даже переоценивать многие традиционные методологические постулаты»[20].
Первой работой, специально посвященной методам науки уголовного права, стала докторская диссертация Г. С. Гордеенкова, которую он защитил в 1838 г. в Харьковском университете по разряду наук: законы полицейские и уголовные с судопроизводством[21]. В ней он развивал идеи, обозначенные им в своей магистерской диссертации[22].
Г. С. Гордеенков в качестве методов исследования уголовного права выделял догматизм (догматическое учение), философский, социологический (автор не упоминает этот термин, а говорит о практическом изучении законов[23]) и исторический. Право, по его мнению, неотделимо от всего того, что складывается в государстве на момент принятия и действия закона (экономических, политических, социальных, культурных, религиозных, предшествующего опыта правового регулирования и т. д.)[24]. Оно обособляется лишь искусственно для более полного и глубокого его познания. «При таком понятии права видно: что истинное знание оного неразрывно соединено с знанием прочих элементов народной жизни, или, по крайней мере, того влияния, какое элементы сии, по близкой их связи, имели и имеют на существо и форму права. Изъясняя это влияние, юристы открыли в праве присутствие элемента исторического»[25].
Выделяя историзм в науке уголовного права, Г. С. Гордеенков придавал ему особое значение, в системе методов ставил его на второе место после догматизма.
В литературе обращается внимание на то, что цели исторического познания Г. С. Гордеенков не ограничивал собственно наукой уголовного права, обоснованно полагая, что полученные знания важны как для правоприменителя, так и законодателя. «Применительно к первой из них историзм обеспечивает определенную степень точности толкования закона, основанного на знании причин его появления и господствующей в нем идеи. Законодателю же важно знать эволюцию закона; наблюдая за его развитием, он вносит в него изменения, отвечающие потребностям времени, находящие отклик в “общем чувстве народа”, другими словами, соответствующие правоожиданиям населения»[26].
Л. С. Белогриц-Котляревский историзм в науке уголовного права связывал с двумя методами познания – дедукцией и индукцией, причем последней отводил второстепенную роль. По мнению автора, индуктивный метод связывает исследователя с положительным правом, на основании этого он получает критерий для оценки уголовного права; дедуктивный же метод приобретает этот критерий из логического содержания самих понятий[27].
Н. С. Таганцев, как следует из его лекций по уголовному праву, не выделял историзм в качестве самостоятельного метода науки уголовного права. Он его включал в так называемый критический метод, который наряду с рассматриваемым методом охватывал социологию уголовного права (автор говорит о данных практики) и компаративистику (опыт других народов). «Преобладание того или другого элемента, догматического или критического, зависит от того состояния, в котором находится в данный момент законодательство страны. Появление нового полного кодекса всегда выдвигает на первый план работы чисто догматические, и наоборот, чем более устарело законодательство, чем сильнее сознается необходимость его реформы, тем более преобладают и в литературе данного права работы критические»[28].
Необходимо различать историзм в уголовном праве как науке и историческую школу уголовного права. Последняя возникла в Германии (Савиньи и др.), но не получила там достаточного развития. В России указанное направление стало развиваться в 40-е гг. XIX столетия[29]. Ученые видели свою задачу в том, чтобы, толкуя законодательные памятники, «вскрыть особенности национального духа их постановлений»[30].
«В отличие от своих немецких предшественников, российские криминалисты-историки не абсолютизировали результаты более ранних исследований, не ограничивались старыми приемами изучения законодательных актов, инициировали новые подходы в историческом познании уголовного права. Вместе с тем надо иметь в виду, что и сама историческая школа была неоднородной. Выделялись историко-догматическое, историко-философское, историко-сравнительное направления»[31]. Например, представитель первого направления Н. С. Власьев исходил из того, что право должно изучаться путем «перенесения в наши исторические изыскания систем и воззрений уже готовых, хотя выработанных по явлениям быта нам чуждого»[32]; это необходимо для того, чтобы «показать во всех периодах, прожитых человечеством, одно и то же нравственное существо, руководимое вечным и неизменным побуждением осуществить во внешней жизни в возможной полноте свое нравственное содержание»[33].
Историко-сравнительный аспект присущ, пожалуй, практически всем работам криминалистов прошлого. Первым из них следует, вероятно, назвать Фердинанда Л. М. Имгоффа, который защитил в 1711 г. диссертацию «Опыт составления права Московиии общего» (Specimen collationis iuris Moscovitici et communis). Г. С. Фельдштейн обоснованно указывает: «Труд Ферд. Лаз. Мавр. Имгоффа… представляет собой диссертацию, написанную с привлечением всего ученого аппарата того времени»[34].
В диссертациях Ф. Ф. Деппа «О наказаниях, существовавших в России до царя Алексея Михайловича»[35], М. В. Духовского «Понятие клеветы как преступления против чести частных лиц по русскому праву» – законодательства о преступлениях против чести[36]. В работах К. Г. Лангера «Слово о начале и распространении положительных законов, и о неразрывном союзе философии с их учением» (1866 г.), «Слово о происхождении и свойстве вышнего криминального суда, и что употребление оного рассуждать надлежит, по различному состоянию гражданств, и по намерению, которое в наказании людей иметь должно» (1867 г.) не только содержится историко-сравнительный анализ уголовного законодательства египтян, евреев, греков, римлян и древних германцев, но, главное, формулируются требования к данному методу исследования. «Яснее полуденного свиста есть сколь нужно знание происшедших перемен в общежительстве, коего законы мы познать или изъяснять стараемся… Из исторических писателей весьма изрядно усмотреть можно мнения законодателей, причины, советников, страсти, сложение тела, воспитание, состояние общества, нравы граждан и все прочее обыкновенно повод и начало подающее к узаконениям и учреждениям, чего инако никакою остротою проникнуть бы не можно было»[37].
Историко-сравнительный метод исследования С. Е. Десницкий обосновывал, в частности, тем, что «…знание, касающееся до правил истины, зависит от свойственности наших рассуждений о том, что праведным и неправедным, добрым и худым почитается у разных народов… Руководство, показующее, в чем свойственность наших рассуждений состоит, есть нравоучительная философия и натуральная юриспруденция»[38].
В работе П. Дегая «Взгляд на современное положение уголовного законодательства в Европе» предпринята попытка дать оценку изучения основных черт западноевропейского уголовного права в его историческом развитии, чтобы затем на этой основе создать уголовно-правовую науку. «Автономические туземные законы порождают науку законодательства… она не стесняется пределами местности… отделяет общее от частного, постоянное от временного… и… усиливая полезное, достигает до окончательного ее развития…»[39].
Рассматриваемым методом активно пользовались А. Д. Любавский[40], П. А. Муллов[41], К. Арсеньев[42], В. Андреев[43], В. Серебрянный[44] и др. Но «только в лице В. Д. Спасовича русская криминалистика получает юриста, благодаря которому научная догма нашего уголовного права вступает в новый фазис ее более глубокого развития»[45].
В литературе отмечается, что в «“Обзоре перемен в законодательстве уголовном начиная с нового издания Свода законов 1857 г.”[46], “Теории взлома”[47], особенно в Учебнике уголовного права[48] и других работах, судебных речах В. Д. Спасович предстает блистательным компаративистом-историком»[49].
К историко-философскому направлению следует отнести работы И. Н. Даниловича, уже упоминавшегося Г. С. Гордеенкова, Д. М. Семеновского, А. С. Жиряева, П. Д. Колосовского и др. И. Н. Данилович, например, исходил из того, что «все периоды человеческой образованности находятся в неразрывной между собой связи и служат взаимным себе дополнением. Каждый из них, порознь взятый, представляет одну сторону идеи правосудия, которой целость составляет созерцание множества соединенных периодов»[50]. В связи с этим следует обращаться «…к историческим исследованиям… и извлечению из них начал для уголовных сводов»[51]. При этом ученый видел в исторических памятниках не исходную точку зрения, а только данные, требующие усовершенствования в соответствии с существующими потребностями.
В числе сторонников историко-философского направления в литературе упоминается Н. Д. Сергеевский[52], но при этом подчеркивается, что к данному направлению ученого можно относить лишь по формальным основаниям[53]. В его работах встречаются элементы позитивизма[54], так называемого научного догматизма[55], классической школы[56] и др.
М. Ф. Владимирский-Буданов, оценивая германскую историческую школу уголовного права, писал, что она продвинула науку вперед, благоприятно отразилась на правотворчестве. «Но крайности исторической школы привели к реакционному направлению, т. е. к стремлению возвратить формы права, уже прожитые исторически, и к предпочтению национальных, хотя бы и несовершенных, форм права всяким другим»[57].
Характеристики историзма в науке уголовного права и исторической школы уголовного права позволяют выделить следующие их отличия. Как уже указывалось, первый представляет собой принцип диалектического метода исследования, вторая же характеризует направление в науке, связанное единством основных взглядов, общностью или преемственностью принципов и методов. Кроме того: а) историческая школа – результат предыдущей деятельности, историзм – исходный пункт и предпосылка последующей деятельности; б) функции исторической школы – объяснение происхождения и эволюции уголовного законодательства, предсказание его развития; историзма – регуляция деятельности по исследованию правовых памятников; в) историческая школа – система идеальных образов, отражающих сущность уголовного законодательства, его закономерности; историзм – система правил, используемых для дальнейшего познания уголовного права; г) историческая школа, как и всякая теория, нацелена на решение поставленной задачи; историзм – на выявление способов такого решения.
Следует иметь в виду: чтобы выполнять методологическую функцию, историческая школа уголовного права должна быть соответствующим образом трансформирована, преобразована «из объяснительных положений теории в ориентационно-деятельные, регулятивные принципы (требования, предписания, установки) метода»[58].
В конце IX в. киевский и новгородский политические центры объединились, образовав Древнерусское государство, характеризующееся как раннефеодальная монархия. Во главе государства стоял киевский великий князь, опиравшийся в своей деятельности на дружину и совет старейшин. Управление на местах осуществлялось его посадниками (наместниками) в городах и волостелями в сельской местности.
В раннефеодальном государстве существовало дворцово-вотчинная система управления. Судебных органов как институциональных учреждений еще не было. «В этот период князь выступал универсальным носителем власти; в его руках было сконцентрировано и управление, включающее выработку обязательных для всех предписаний и контроль за их исполнением, и правосудие»[59]. Функции суда выполняли органы власти и управления в центре и на местах.
В это время зарождалась церковная юрисдикция. Церковь имела право в отношении населения своих земель и духовенства рассматривать дела по всем вопросам и в отношении всего населения государства – дела по определенным категориям (о деяниях против религии, нравственности, семьи и др.). Церковные уставы определяли перечень дел, подсудных митрополиту, епископу и др.
На раннем этапе развития Древнерусского государства действовали нормы обычного права. С усилением роли государства все в большей мере возрастало значение законодательной деятельности князей, появились письменные правовые акты, определявшие привилегии господствующего класса и защищавшие их интересы. Одним из них является Русская Правда, имеющая три редакции: Краткую, Пространную и Сокращенную. Краткая Правда состояла из двух частей – Правды Ярослава (30-е гг. XI в.) и Правды Ярославичей (последняя четверть XI в.)[60].
И. А. Исаев утверждает, что по Русской Правде объектами преступления были личность и имущество (вероятно, речь идет о собственности)[61].
Ю. П. Титов также полагал, что указанный правовой памятник не знает понятия преступления против власти (государственного преступления) и не предусматривает наказаний за деяния, которые позднее так были названы. Подобное положение автор объясняет тем, что оно напрямую связано с характерным для того времени общим понятием преступления («обида»), неразвитостью государственной власти и ее аппарата[62]. Вместе с тем Ю. П. Титов выделял нормы Русской Правды, предусматривающие ответственность за убийство в зависимости от социального положения жертвы – привилегированных людей («княжих мужей»): дружинников, княжеских слуг («огнищан», «подъездных»)[63].
По мнению О. И. Чистякова, в Русской Правде «нет ни государственных, ни должностных, ни иных родов преступлений»[64]. Согласно позиции других авторов нормы об охране представителя власти встречаются уже в Русской Правде[65]. Думается, что исходя из сущности власти это вполне объяснимо. Необходимость защиты ее представителей предопределена уже самим существованием государства, получающим наиболее яркое выражение во власти. Недаром во всех имеющихся в литературе многочисленных определениях государства выделяется такой его признак, как наличие властной силы. Т. Гоббс справедливо замечал, что «пока люди живут без общей власти, держащей всех их в страхе, они находятся в том состоянии, которое называется войной, а именно в состоянии войны всех против всех»[66]. Именно это состояние и приводит людей к установлению государства в целях своего самосохранения[67].
Государство для осуществления своих функций нуждается, по М. Веберу, в материальных ресурсах и управленческом штабе, представителей которого берет под усиленную, в том числе и уголовно-правовую, защиту.
В ст. 1 Русской Правды указывается: «Убьеть муж (ь) мужа, то мьстить брату брата, или сынови отца, любо отцу сына, или братучаду, либо сестринусынови; аще не будеть кто мьстя, то 40 гривен за голову; аще будеть русин, любо гридин, любо купчина, любо ябетник, любо мечник, аще изгои будеть любо словенин, то 40 гривен положите за нь»[68]. Данная норма не получила однозначного толкования. Специалисты XIX в., интерпретируя ее, в первую очередь обращают внимание на два момента: является ли исчерпывающим круг лиц, имеющих право на месть[69], и о какой мести (расправе) – внесудебной или послесудебной – идет речь[70].
В литературе также указывалось, что потерпевшими закон признавал представителей власти младшего и среднего звена: гридина и мечника[71], ябетника[72]. К их числу современные исследователи предлагают относить и русина, непосредственно упоминаемого в тексте анализируемой статьи. «Нельзя подходить к трактовке термина “русин” чересчур прямолинейно, полагая, что он характеризует не столько социальный (или даже должностной)» статус, сколько “…этническую принадлежность…” Анализ социальных факторов, сопутствовавших появлению ст. 1 Краткой Правды (и даже в определенной степени обусловивших ее появление), позволяет усомниться в правильности буквального толкования исследуемого термина»[73].
Некоторые авторы считают, что русин – свободный обыватель, коренной житель Киевской Руси[74].
По мнению Б. Д. Грекова, «русин», «огнищанин»[75], «боярин», «княж муж» – родственные понятия, обозначающие элиту княжеской дружины[76].
В историко-правовой науке пока не сложилось единого мнения и относительно термина «муж», используемого при описании потерпевших в ст. 1 Русской Правды. Вслед за Н. М. Карамзиным многие стали утверждать, что это слово употребляется в значении «человек»[77], следовательно, законодательную фразу «убьют муж мужа» следует понимать как убийство человека человеком. Подобная трактовка изменяла сущность проблемы, переводя ее в плоскость правового регулирования кровной мести.
Б. Д. Греков, на наш взгляд, пришел к обоснованному выводу о том, что Русская Правда «говорит главным образом о “мужах”, под которыми можно разуметь дружинную, рыцарскую среду в обычном понимании термина. Тут мы имеем рыцаря-мужа с его неразлучным спутником – боевым конем и оружием, с которым рыцарь не расстается, наконец, с его одеянием. Что эти мужи существуют не со вчерашнего дня, видно из того, что в их среде успел вырасти и окрепнуть условный кодекс рыцарской чести, обычной в этой среде для всей Европы»[78]. Кроме того, он отмечает, что «мужи» «…всегда вооружены, часто пускают оружие в ход даже в отношениях друг к другу и в то же время способны платить за побои, раны и личные оскорбления; они владеют имуществом… Живут они в своих “хоромах”»[79]. В обоснование высказанной позиции Б. Д. Греков приводит ст. 17 Русской Правды[80]. По его мнению, «господин, владеющий хоромами», о котором говорится в указанной статье, не кто иной, как «муж», своеобразный аналог средневекового феодала[81].
Аналогичная оценка давалась и исследователями XIX в. Например, И. Андреевский на основе Лаврентьевских летописей также утверждал, что «муж» – это, в частности, дружинник, которому князья вверяли земли[82]. В. О. Ключевский, характеризуя состав Думы Владимира (987 г.), указывает: «Старцы градские являются представителями неслужилого населения: в древнейшем списке Начальной летописи они иногда называются старцами людскими, а людьми тогда назывались в отличие от служилых княжих мужей простые люди, простонародье»[83].
Современные авторы считают, что в ст. 1 Русской Правды содержится комплексная[84], или синкретичная[85], уголовно-правовая норма, целью которой является защита жизни и деятельности лиц, представляющих княжескую власть. Условно выделяемые две ее части дифференцируют ответственность исходя из мотива совершения деяния; в первой части статьи имеется в виду причинение смерти указанным в ней потерпевшим по личным мотивам, во второй – в связи с их служебной деятельностью. Этот вывод, в частности, основывается на сравнении наказания, предусмотренного за данные преступления. Последнее из них каралось вирой, размер которой по тем временам был огромен (40 гривен), он встречается лишь в двух статьях Русской Правды[86]. «Социальное неравенство при регламентации защиты жизни было весьма ярко выражено в “Русской Правде”», – писал А. Н. Красиков[87].
Особый интерес представляют ст. 19–23 Русской Правды. Он обусловлен по крайней мере двумя обстоятельствами. Во-первых, данные статьи относятся ко второй части указанного правового памятника, получившего в литературе название «Правда Ярославичей»; во-вторых, посвящены охране в том числе жизни лиц, служащих князю[88]; в-третьих, они являют собой своеобразный уголовно-правовой институт древнерусского законодательства[89].
Статья 19 Правды регламентирует ответственность за убийство огнищанина «в обиду». Словосочетание «в обиду» в историко-правовой литературе толкуется по-разному. Например, А. А. Зимин трактовал его как кровную месть[90]. Однако, по мнению Т. Е. Новицкой, указанная позиция по крайней мере нелогична. Кровная месть к этому времени еще не была отменена, следовательно, нельзя было за нее и наказывать[91].
Достаточно сложное объяснение рассматриваемого понятия предложено Е. Н. Щепкиным. Согласно ст. 19 штраф (80 гривен) платил сам убийца; более того, чтобы сделать наказание более ощутимым, закон запрещал общине помогать в уплате штрафа («а людем не надобе»). На этом основании автор утверждал: персонифицированность виры предполагает, что преступник известен. Следовательно, убийство «в обиду» выделяется не по мотиву его совершения, а по иному критерию, каковым в данном случае является личность виновного (например, в отличие от убийства в разбое, когда убийца не установлен)[92].
Скорее всего, законодатель все же имел в виду «убийство в отместку», что на современном языке означает убийство в связи с осуществлением потерпевшим своей служебной деятельности.
Как мотив преступления обида рассматривалась и в дореволюционной историко-правовой литературе. Так, по мнению И. Д. Беляева, сопоставление ст. 1 и 19 Русской Правды дает основание заключить, что при криминализации деяния законодатель исходит из мотива преступления, воли преступника[93].
По сути, также трактуют данную норму некоторые советские исследователи. Например, Н. А. Рожков считает, что словосочетание «в обиду» указывает на субъективную сторону деяния, характеризуя его как злонамеренное, заранее обдуманное убийство[94]. Аналогичного мнения придерживается Т. Е. Новицкая[95]. В целом соглашаясь с таким объяснением рассматриваемой нормы, А. Ю. Кизилов замечает: «…В методологическом плане ход их рассуждений выстроен не совсем верно – вместо того, чтобы, уяснив содержание мотива, раскрыть затем сущность всего преступления… они, напротив, шагнули назад, ограничившись констатацией… умышленного характера деяния. Действительно, говоря об убийстве, совершенном за нанесенную ранее огнищанином обиду, законодатель хотел подчеркнуть мотив преступления – месть… Однако подразумевается месть, которая была вызвана не личными мотивами, а предшествующей деятельностью по исполнению должностных обязанностей… Коль скоро повышенная уголовно-правовая охрана представителей власти есть явление общесоциальное, то логично предположить, что ее появление вызвано у всех народов схожими причинами – противодействием властной управленческой деятельности (в виде посягательств на ее уполномоченных субъектов) и, как следствие, стремлением со стороны государственной власти обезопасить себя от такого рода дезорганизующего воздействия посредством уголовно-правового принуждения»[96].
Приведенные доводы, на наш взгляд, опровергают утверждения современных авторов, согласно которым термин «в обиду» означал всякое нанесение обиды, т. е. причинение материального или морального ущерба (некоторые говорят о вреде[97]) лицу или группе лиц[98].
Сущность рассматриваемого преступления во многом отражает характеристика потерпевших – огнищанина и подъездного княжи[99], являвшихся наиболее знатными княжескими слугами, приближенными князя. В частности, подъездной, выражаясь современным языком, был ответственным за налоговую дисциплину, контролировал поступления в княжескую казну. На их особую охрану указывает и санкция статьи, которая по тем временам признавалась достаточно строгой; с виновного взыскивалась повышенная плата – 80 гривен, которые поступали в пользу князя.
М. Ф. Владимирский-Буданов пишет: «При отсутствии корпоративности класс бояр не мог пользоваться какими-либо привилегиями (исключительными правами)… В сфере личных прав огнищане (или княжие мужи) ограждаются двойной вирой при убийстве… но это относится именно к княжим мужам и объясняется их личными отношениями к князю…»[100].
Статья 20 Русской Правды предусматривает ответственность за разновидность лишения жизни – убийство огнищанина «в разбое». Это преступление рассматривалось как одно из наиболее тяжких деяний, направленных на представителей власти. Достаточно сказать, что именно из-за участившихся случаев «разбоя» по совету духовенства Владимир I в качестве наказания за данное преступление ввел смертную казнь. Обязанность установить преступника, совершившего преступление на территории верви[101], по обычаю лежала на самой верви. Согласно ст. 5 Пространной Правды она должна была выдать его князю «головой».
Во времена Русской Правды значение слова «разбой»[102] было иным, чем сейчас. Однако его истинное значение, заложенное в ст. 20 Русской Правды, пока, пожалуй, остается невыясненным. Как в дореволюционной и советской, так и в современной литературе высказаны диаметрально противоположные мнения, порой недостаточно убедительные, не основанные на правовых памятниках. Так, разбой, убийство в разбое рассматриваются как злонамеренное насильственное нападение, к которому потерпевший не давал повода[103]; убийство без ссоры, без «вины» со стороны потерпевшего[104]; намеренное нападение[105] и др.
Мнения современных специалистов также существенно разнятся. Некоторые авторы, суммировав имеющиеся объяснения, толкуют указанное понятие как неспровоцированное нападение с целью убийства[106]. Л. В. Черепнин разбой воспринимал как социальный конфликт, который возникает на почве экономического неравенства и влечет за собой гибель собственника[107]. При таком подходе разбой представляется насильственным имущественным преступлением, посягательством населения на феодальную собственность. В современной литературе также встречается утверждение, что разбой в ряде случаев являл собой протестную реакцию угнетаемых социальных слоев в феодальном обществе[108].
Действительно, «разбойниками феодалы-законодатели нередко именовали представителей эксплуатируемой массы, выступавшей против феодального гнета»[109]. Однако, на наш взгляд, будет ничем не оправданным преувеличением «убийство в разбое» признавать явлением классовой борьбы как таковым. Как утверждает А. Ю. Кизилов, при феодализме собственность и средства внеэкономического принуждения были сконцентрированы в руках правящей элиты. Составители Русской Правды, принадлежащие к этой элите, признавали сложившийся порядок справедливым. «Поэтому… разбоем следовало считать не только народные выступления против… эксплуатации, но и всякие нарушения нормальной деятельности дворцово-вотчинных административных органов, осуществляющих функции регулирования общественной жизни и решавших в той или иной степени возникающие перед феодальным социумом задачи»[110]. Следовательно, «…бой, поединок, имеющий характер социального неподчинения, противодействия… есть не что иное, как сопротивление представителю княжеской власти»[111].
На наш взгляд, приведенные доводы дают все основания «убийство в разбое» относить к посягательствам против представителя власти, совершаемым в связи с выполнением ими обязанностей по службе как главой княжеской администрации.
Много споров вызвала ст. 21 Русской Правды. В ней говорится: «Аже убиють огнищанина у клети[112], или у коня, или у говяда[113], или у коровье татьбы[114], то убити в пса место[115], а то же покон и тивуницу[116]».
В первую очередь специалисты не могут прийти к единому мнению, как представляется, по основному вопросу: кем в данном случае выступает огнищанин – потерпевшим (жертвой преступления) или преступником, которого надлежит убить «как собаку»?
Сторонники признания огнищанина преступником исходят из того, что ст. 21 Русской Правды содержит специальную норму по отношению к норме, указанной в ст. 38 данного акта[117]. Вряд ли с этим можно согласиться. В ст. 38 сказано: «Аще убьють татя на своем дворе, любо у клети, или у хлева, то тои убит; аще ли до света держать, то вести его на княжь двор; а оже ли убьють, а люди будуть видели связан, платити в немь». Данная норма закрепляет правило, выработанное обычаем, – право убить вора на месте преступления, если кража произошла ночью. Запрещалось убивать связанного преступника. Это ограничение имеет принципиальное значение для определения цели нормы – она заключалась в ограничении самочинной расправы и тем самым укреплении юрисдикции князя.
М. Ф. Владимирский-Буданов рассматриваемую норму анализирует с точки зрения права лица на необходимую оборону, согласно которой собственнику, защищавшему свое имущество, дозволялось принимать к виновному любые меры, вплоть до его убийства. Исходя из этого, он пишет: «…Случай татьбы, совершенной огнищанином, возбудил вопрос, может ли собственник также поступить с княжескими дружинниками, как и с простыми людьми; закон поспешил ответить в утвердительном смысле…»[118].
Советские исследователи придерживаются такого же мнения. Например, М. Н. Тихомиров в этой статье видит своеобразную уступку со стороны князя, попытку ограничить произвол княжеских людей[119]. В пользу сказанного автор каких-либо доводов, по сути, не приводит. Как нам представляется, подобного рода утверждение само по себе вызывает сомнение: чем могли вызываться такие уступки в X в., когда власть князя была ничем не ограничена?
А. А. Зимин, также считая преступником огнищанина, обращает внимание на санкции ст. 19–21 Русской Правды. Если согласно ст. 19 вира уплачивалась преступником, согласно ст. 20 – общиной, то в ст. 21 Правды вообще ничего не говорится о вире, что дает основание считать преступником огнищанина, убитого на месте совершения преступления[120].
Вызывают сомнение по крайней мере два обстоятельства: во-первых, совершение указанными лицами подобных преступлений столь часто, что потребовалось создание специальной нормы[121]; во-вторых, признание в классовом обществе, причем на подобной стадии его развития, ненаказуемым убийство преступника, задержанного на месте совершения преступления, независимо от его социального положения.
В литературе отмечается, что в анализируемой статье имеется несоответствие начала фразы «аже убиють огнищанина» ее окончанию «то убить в пса место»[122]. В связи с этим А. Ю. Кизилов обоснованно задается вопросом: если преступником является огнищанин, то почему его следует убить дважды, причем второй раз – с особой жестокостью, унизительно, «как пса»[123]?
Скорее всего, правы специалисты, полагающие, что формулировка ст. 21, соотношение выделенных нами частей фразы предполагают появление нового лица, которое в норме никак не обозначено[124]. На наш взгляд, рассматриваемую норму необходимо оценивать вкупе с двумя предыдущими статьями. В этом случае раскрывается логика законодателя: в правовом памятнике последовательно даются нормы, предусматривающие усиление наказания в зависимости от обстоятельств совершенного посягательства на представителя феодальной администрации, исполняющего свои обязанности. В ст. 21 Русской Правды, как представляется, говорится об убийстве огнищанина при защите им княжеской собственности. На это указывает и достаточно развернутое описание обстоятельств совершения посягательства – у клети, коня, говяда, коровьей татьбы (другими словами, при хищении имущества из дома, конюшни, скотного двора).
Как уже указывалось, причинение смерти огнищанину наказывалось двойной вирой, т. е. налицо привилегированная охрана потерпевшего. Такая кара могла обусловливаться не столько его личностью и социальным статусом, сколько выполняемыми им функциями в системе дворцово-вотчинного управления. Косвенно об этом свидетельствует и содержание ст. 22–27 Русской Правды; в них перечислены размеры штрафа, взимаемого за убийство княжеских слуг и лиц, находящихся в зависимости от князя. Во-первых, это высшие слуги князя: княжеский тиун (ст. 22), конюх старый[125] (ст. 23); во-вторых, среднее звено в управленческом аппарате князя: сельский и ратаиный (пахотный) старосты (ст. 24)[126]; в-третьих, рядовичи[127] (ст. 25).
Наказание за убийство указанных лиц зависит от места потерпевшего в управленческой иерархии княжеского домена: чем выше занимал он в ней место, другими словами, чем более важные функции выполнял, тем более строго каралось посягательство на его жизнь. Двойная вира предусматривалась за лишение жизни высших княжеских слуг – приказчика (тиуна) и управляющего конюшнями.
Пространная редакция Русской Правды уголовно-правовой охране представителя власти уделяет больше внимания, чем ее прежняя редакция. Это проявляется в ряде моментов: во-первых, в увеличении количества норм об ответственности за посягательство на жизнь; во-вторых, в существенном изменении содержания ранее известных норм; в-третьих, в появлении новых уголовно-правовых запретов; в-четвертых, в зачатках абстрактного изложения правового материала. Так, ст. 3 Пространной Правды в представленном виде можно рассматривать как общую норму, предусматривающую ответственность за любое посягательство на представителя княжеской администрации («Аже кто убиеть княжа мужа в разбои…»), так как нормы об отдельных видах убийств («в обиду» – ст. 19; «у клети…» – ст. 21 Краткой Правды) не вошли в нее. В данной статье унифицируется обозначение потерпевшего, вместо конкретного указания соответствующего лица – огнищанина, тиуна, подъездного и т. д. – используется единое понятие – княжий муж. Преступник – убийца впервые назван головником.
В ст. 6. Пространной Правды предусмотрена ответственность за убийство «в сваде»[128] или «в пиру»[129]. Содержание этой нормы в литературе относится к числу дискуссионных. С одной стороны, авторы признают, что данная статья отграничивает указанные в ней виды убийства от лишения жизни в разбое. С другой стороны, считают, что дифференциация ответственности осуществлена не по субъективным признакам (злой воле), а по объективным обстоятельствам – его совершения в общественном месте, в присутствии других лиц[130]. «…Правда вводит свой принцип степени ответственности, основанный не на понимании умышленного и неумышленного убийства, а на том, было ли это убийство совершено открыто, в честной ли схватке (праву чести уделено много внимания в Правде), во время ли ссоры на пиру, когда требования к поведению его участников были несколько снижены, или тайно, при совершении злого дела»[131].
Иного взгляда на сущность нормы, содержащейся в ст. 6 Пространной Правды придерживаются некоторые современные авторы. Например, С. А. Цветков считает, что убийство в ссоре или на пиру выделено в отдельный состав не из-за открытого характера его совершения, а по иным причинам, в частности по мотиву преступления[132], который мог быть только личным[133]. С таким пониманием рассматриваемой нормы в целом можно согласиться. В средневековье пиры были одной из форм общественной жизни. В X–XII вв. на княжеские пиры с участием бояр и гридей специально приглашались представители и других социальных слоев города, между ними «допускались словесные турниры… не принятые в обычной жизни»[134].
И. А. Исаев полагает, что в рассматриваемом случае подразумевается неумышленное, открыто совершенное убийство (а «на пиру» – значит еще и в состоянии опьянения)[135]. Думается, что для такого вывода нет никаких оснований, особенно относительно неосторожного характера лишения жизни. К этому времени формы вины вообще не выделялись.
Таким образом, объектом преступления согласно ст. 6 Пространной Правды является личность, а не власть. Но в таком случае возникает вопрос о месте данной нормы в системе норм указанного правового памятника, коль скоро предыдущая статья, третья, и последующая, седьмая, предусматривают ответственность за посягательства на представителя княжеской власти в связи с исполнением им своих обязанностей по службе. Вероятно, это можно объяснить уровнем законодательной техники. За основу построения законодательного акта взяты не общественные отношения, интересы княжеской власти, а личность потерпевшего. В связи со сказанным трудно согласиться с утверждением, что «Русская Правда проводит различие по объекту преступления»[136].
Как уже говорилось, в ст. 7 Пространной Правды предусматривалась ответственность за убийство в разбое, признаваемое особо тяжким преступлением, о чем свидетельствует наказание за него: преступник не мог рассчитывать на помощь в выплате виры со стороны общины, он вместе с семьей выдавался на поток[137] и разграбление[138]. Словосочетание «будеть ли стал на разбой без всякоя свады», используемое при описании преступления, на наш взгляд, однозначно свидетельствует о мотиве преступления, который связан с выполнением потерпевшим (представителем княжеской администрации) обязанностей по службе.
Таким образом, можно констатировать: Русская Правда, выделяя два вида посягательства на жизнь, фактически имеет в виду, выражаясь современным языком, различные объекты уголовно-правовой охраны: жизнь и функционирование власти, которое охватывает и личность как носителя определенных властных полномочий. Посягая на потерпевшего – представителя дворцово-вотчинной системы управления, виновный тем самым нарушает и порядок управления, свойственный раннефеодальному обществу.
Князь и его администрация, наряду с административными функциями, осуществляли правосудие. С древних времен судебный процесс носил публичный характер. Специалисты полагают, что княжеская юрисдикция не ограничивалась его личным судом[139]. Все исследователи ссылаются на ст. 33 Краткой и ст. 78 Пространной Правды[140]. Однако сущность этих норм в литературе раскрывается по-разному. Одни считают, что речь идет о побоях и истязаниях лиц, совершивших преступление[141]; другие – о нарушениях «княжеской защиты над элементами, которые входят или уже вошли в состав княжеского домена»[142]; третьи – об ответственности за самовольное применение наказания без суда лицам, подпадающим под княжескую юрисдикцию[143]. Не вступая в полемику по этому поводу[144], обратим внимание лишь на то, что несанкционированное насилие в отношении огнищанина каралось штрафом, в четыре раза более высоким, чем в отношении других лиц.
Статус представителя княжеской власти, осуществляющего правосудие, прямо отражался на его уголовно-правовой охране. Надо сказать, что подобная ситуация была характерна не только для русского права, а свойственна и праву других стран. А. Е. Пресняков данное явление относил к числу общеисторических, свойственных всем европейским народам указанной эпохи. В подтверждение он ссылался на нормы германского уголовного права, устанавливающие виру, эквивалентную предусмотренной Русской Правдой, за убийство лиц, находящихся под опекой конунга[145].
При характеристике уголовно-правовой охраны представителей власти необходимо иметь в виду княжеские уставы и уставные грамоты, представляющие собой акты законодательства, в которых регулировались и отношения по обеспечению государственного управления.
Выделяются две группы подобного вида актов. В основе первых лежат установления древнерусских князей (например, Устав князя Владимира Святославича о десятинах, судах и людях церковных, Устав князя Ярослава Владимировича о церковных судах), вторые – уставные грамоты[146] и уставы[147], возникшие в период феодальной раздробленности в XII–XIV вв. (например, уставная грамота волынского князя Мстислава Даниловича, Устав Князя Ярослава и др.).
В XIII в. Киевское княжество утрачивает значение славянского государственного центра. Но еще ранее от него отделился ряд княжеств, среди которых важное значение приобрели Ростово-Суздальское (Владимирское), Смоленское, Галицко-Волынское княжества, Новгородская земля. Установилась сложная система вассальных отношений. Например, в Ростово-Суздальском княжестве власть принадлежала князю, имевшему титул великого. Полностью действовала дворцово-вотчинная система управления: княжеский совет, вече, феодальные съезды, наместники и волостели.
Особенностями общественного строя и феодальных отношений характеризовалось Новгородское государство. Во-первых, сложился своеобразный тип государственности – феодальная республика; во-вторых, государственное управление осуществлялось через систему вечевых органов; в-третьих, высшими должностными лицами являлись посадник[148], тысяцкий[149], архиепископ[150] и князь.
Политическая и государственная организация Псковского государства, выделившегося из Новгородской республики (1348 г.), по сути, полностью повторяла новгородскую систему.
На территории Новгородской и Псковской республик в целом действовала Русская Правда, однако источниками права также выступали вечевое законодательство, договоры города с князьями, судебная практика и иностранное законодательство. В результате осуществленной кодификации были приняты Новгородская и Псковская судные грамоты.
Первая из них сохранилась лишь фрагментарно, в части, относящейся к судоустройству и судопроизводству. В частности, закреплялось право тысяцкого на осуществление суда. Новгородская судная грамота содержит запрет «наводить наводки». В ст. 6 говорится: «А истцю на истца наводки не наводить, ни на посадника, ни на тысетцкого, ни на владычня наместника, ни на иных судей, или на докладшиков. А кто наведет наводку на посадника, или на тысетцкого или на владычна наместника, или на иных судей, или на докладшиков, или истець на истца у суда или у доклада или у поля, ино взять великим князем и Великому Ноугороду на виноватом на боярине 50 рублев за наводку, а на житьем дватцать рублев, а на молодшем 10 рублев за наводку; а истцю убытки подоймет»[151].
По мнению А. А. Зимина, «наводить наводку» значит клеветать, дискредитировать[152]. Современные авторы, комментируя эту норму, на наш взгляд, обоснованно подчеркивают, что «наводить наводку в данном случае означает побуждать толпу к нападению на суд…»[153].
Статья 5 Новгородской грамоты, запрещающая «сбивать с суда», т. е. вмешиваться в правосудие, осуществляемое посадником, тысяцким[154], наместником князя или назначенными ими судьями, корреспондирует ст. 58 Псковской судной грамоты. В ней сказано: «А на суд помочю не ходити, лести в судебницу двема сутяжникома, а пособников бы не было ни с одной стороны, опричь жонки, или за детину, или за черньца или за черницу, или который человек стар велми или глух, ино за тех пособнику бытии; а хто опрочне имет помогать или силою в судебню полезет, или подверника[155] ударит, иновсадити его в дыбу[156] да взять на нем князю рубль, а подверником 10 денег»[157].
Особый интерес представляет ст. 7 Псковской судной грамоты. Во-первых, вводится новый вид наказания, неизвестный Русской Правде, – смертная казнь[158]; во-вторых, выделяется, по сути, государственное преступление – измена. «А крим(с)кому татю, и коневому и переветнику и зажигалнику тем живота не дати[159]»[160].
С. К. Викторский отмечает, что «…применение смертной казни… имело, кажется, печальное последствие: оно способствовало постепенному примирению населения со смертной казнью, до того времени противной его правосознанию»[161].
В Судной грамоте не говорится о форме смертной казни. Согласно сохранившимся летописям в Пскове, она исполнялась через повешение, сожжение и утопление.
В ст. 7 указанной грамоты перевет[162] назван в ряду других преступлений, не являющихся посягательствами на власть. Вероятно, это объясняется не только уровнем развития уголовного права, но и оценкой опасности упоминаемых в статье деяний. Например, конокрадство считалось не менее опасным преступлением, чем измена.
Следует обратить внимание еще на одно обстоятельство, встречающееся как в Новгородской, так и Псковской судных грамотах, – социальную направленность преступления. В указанных актах подчеркивалось, что оно причиняет вред не только отдельному частному лицу, но и государству («Господину Великому Новгороду» или Пскову). Складывалось, таким образом, понятие преступления как общественно опасного деяния.
В истории России XV в. связан с окончанием периода раздробленности, образованием единого национального государства. Для такого государства требуется государственный аппарат, централизация которого одновременно обеспечивает укрепление самодержавной власти, вначале в известном смысле ограниченной Боярской думой – особым совещанием из родовитого боярства.
В период феодальной раздробленности удельные князья, каждый в отдельности, и их бояре издавали собственные законы, давали по тому или другому случаю всякого рода грамоты, которые нередко противоречили друг другу. Русская Правда еще имела применение в северо-восточной Руси, но с изменением условий общественно-политической жизни, созданием централизованного государства уже перестала соответствовать новой обстановке и новым потребностям феодального общества. Необходимо было принятие законов, отвечающих развитию производительных сил, усилению экономических связей внутри страны, выгодных и угодных господствующему классу феодалов, регламентирующих основные вопросы укрепления феодального правопорядка. Одним из таких законов стал Судебник Ивана III, утвержденный в 1497 г.[163]
Судебник 1497 г. – по сути, первый кодекс Русского централизованного государства. В историографии он получил диаметрально противоположные оценки. Например, утверждается, что «Судебник Ивана III, в сущности, не заключал в себе каких-нибудь новых начал, представлял однако то важное удобство, что вместо отдельных грамот, имевших силу закона, появился один общий закон для всего государства»[164]. Н. Калачев, наоборот, подчеркивает, что данный Судебник – «без сомнения первый письменный кодекс, обнародованный для всей России от имени верховной власти, кодекс в высшей степени примечательный, как памятник, основанный на прочном утверждении самодержавия в нашем отечестве, как краеугольный камень всего последующего развития нашего письменного законодательства»[165]. Еще более значимым Судебник видится С. В. Юшкову: «В Судебнике 1497 г., пожалуй, более чем в каком-либо другом кодексе, проявляются реформирующие и правотворческие стремления законодателя. И это неудивительно: издание Судебника было произведено, если можно так выразиться, на самом стыке двух эпох, тогда, когда социально-политический строй достиг своего завершения, но вместе с тем обнаружились явные признаки его упадка»[166].
На наш взгляд, составители Судебника, использовав правовые нормы, содержавшиеся в более ранних памятниках права, и в первую очередь в Русской Правде, Псковской судной грамоте, уставных грамотах и других[167], проявили новаторство в создании норм права, соответствующих новому этапу развития феодального общества. Издание этого кодекса было важным актом среди мероприятий русского правительства, направленных к государственной централизации, перестройке центрального и местного аппаратов власти, разработке норм уголовного и гражданского права, судоустройства и судопроизводства в интересах защиты привилегий господствующего класса. «Сравнение Судебника с современными ему кодексами западноевропейских стран приводит к выводу, что он выделяется среди них как памятник, свидетельствующий о наличии единого права для всего Русского государства»[168].
Взяв под особую охрану начала господства и подчинения в феодальном обществе, деятельность государственного аппарата и его представителей, защищающих указанные властеотношения, Судебник особое внимание уделяет регламентации ответственности за различные преступления, посягающие на жизнь и здоровье феодальных чиновников, политический строй и органы государственной власти. Обострение классовых противоречий и внутриклассовой борьбы, влекущее выступления народных масс, квалифицируемые кодексом как преступления против существующего строя, вело к усилению репрессий, применению смертной казни.
Анализ конкретных норм, посвященных охране власти, обусловливает необходимость хотя бы в общих чертах охарактеризовать принципы государственного управления, присущие Московскому государству и нашедшие отражение в кодексе. Так, ст. 1 Судебника устанавливает различия между судебной деятельностью главы государства – великого князя и судебной деятельностью бояр. «Судити суд бояром[169] и околничим[170]. А на суде бытии у бояр и у околничих диаком». Появление дьяка на суде как государственного чиновника означает ограничение боярских привилегий в области отправления правосудия[171].
Статья 2 Судебника впервые в русском законодательстве отражает попытку регламентировать деятельность лиц, возглавляющих какую-либо отрасль центрального управления. Это непосредственно оказало влияние на определение подсудности дел тому или иному боярину. Согласно указанной статье судья мог разрешать только те категории дел, в отношении которых имелись указания в законе или по сложившейся судебной практике (дело, «которое ему приказано ведати»). Скорее всего, отсюда возникло правило, согласно которому «судья не может вмешаться в чужой присуд».
С целью строгой регламентации деятельности органов наместничьего управления Судебник вводит различия наместников: «с боярским судом» и «без боярского суда». В ст. 20 говорится: «Об указе наместникам. А наместникам и волостелям, которые держат кормленья без права боярского суда, холопа и рабы без доклада (в центр, их владельцам) не выдавать, ни грамоты о возвращении его беглых людей не давать, также и холопу и рабе правой грамоты на их владельца (об освобождении из холопства) не давать без доклада, и отпускной холопу и рабе не давать».
Кормленщик «с боярским судом» по своему статусу отличался от кормленщика «без боярского суда». В частности, он обладал правом вынесения окончательного решения по ряду важнейших дел, в том числе, как видно из текста статьи, о холопстве и наиболее тяжких преступлениях, тогда как второй обязан был выносить свое решение по этим делам на «доклад» боярам в Москву.
Таким образом, во-первых, Судебник отражал политику русского правительства о консолидации и укреплении государственного аппарата, во-вторых, вводя понятия кормления «с боярским судом» или без него, ограничивал компетенцию основной массы местных органов государственного управления, способствовал контролю за их деятельностью. Возможно, такое решение законодателя стало ответом на требования дворянства, искавшего защиту от произвола должностных лиц наместничьего управления.
Полномочиями кормленщика «с боярским судом» наделялись лица, занимавшие привилегированное положение в системе государственного аппарата управления, а также наместники наиболее отдаленных от центра областей. Положения ст. 2 °Cудебника, регламентировавшей права и обязанности кормленщика «без боярского суда», по сути, относятся к постановлениям о местном суде[172].
При характеристике уголовно-правовых средств защиты власти, на наш взгляд, необходимо иметь в виду, что «Судебник обосновывает наказания за… преступления главным образом не свойством содеянного (corpusdelicti), а свойством преступной воли содеявшего: всякое преступление подлежит известной каре сообразно наличности или отсутствию данных, свидетельствующих о наибольшей испорченности преступника; состав преступления по общему правилу не влияет на различия в наказаниях.
Данные, свидетельствующие о наиболее дурном свойстве преступной воли лица и обосновывающие собою высшую степень уголовного возмездия, – суть: облихование на повальном обыске[173] (ведомая лихость) и рецидив»[174].
«Ведомая лихость» как понятие не имела правового определения. В литературе она раскрывается достаточно широко. «“Ведомый” лихой человек – это лицо, которое уже не впервые проявляет свою преступную волю, которое пользуется репутацией завзятого, закоренелого злоумышленника, испорченность свободной воли которого ведомо обществу»[175]. Очевидно, что при такой характеристике к данной категории могли быть отнесены любые лица, которые совершили посягательство на власть.
К числу наиболее особо тяжких преступлений против власти закон относит убийство, крамолу, подмет. «Закон, выделяя их в особую категорию, обосновывает строгость отношения к ним тем, что уравнивает их с “ведомой лихостью”: лицо, совершившее одно из таких преступлений, признается… столь же опасным, как и обыкновенный преступник, если он уже не впервые совершил злодеяние, и в обществе сложилось о нем дурная слава…»[176].
В ст. 9 Судебника говорится: «А государскому убойце и коромолнику, церковному татю, и головному, и подымщику, и зажигалнику, ведомому лихому человеку живота не дати, казнити его смертною казнью». Давая общую характеристику этой норме, П. Н. Мрочек-Дроздовский отмечает: «Я считаю слова: “…ведомому лихому человеку” – приложением ко всему ряду предшествующих слов: “А государскому убийце… и коромольнику, церковному татю и головному и подметчику, и зажигальнику”… перевод этой статьи таков: “А убийце своего господина, бунтовщику, церковному татю и татю свободы людей (продажа в холопство свободных), и подметчику, и поджигателю, как ведомым лихим людям, – смертная казнь”. Т. е. “ведомому лихому человеку” – здесь просто повторение сказанного в 8 ст.[177]… полагающей ту же кару облихованному преступнику, несмотря на состав преступления… преступления 9 ст. и без облихования вели к тому же наказанию»[178].
Иная трактовка сути указанного словосочетания дается А. Г. Поляком. По его мнению, наказание «ведомого лихого человека» не связывается с совершением какого-либо деяния из числа указанных в ст. 9 Судебника[179].
Архитектоника рассматриваемой нормы, ее соотношение со ст. 8 Судебника скорее свидетельствуют о правоте А. Г. Поляка. В этом случае законодатель вводит ответственность вне зависимости от состава преступления, только в связи с характеристикой личности, что является отражением усиления террора в период создания Судебника.
Надо иметь в виду, что «государский убойца» – не убийца государя, феодального монарха, а крестьянин, убивший своего хозяина (владельца). Именно так переводили это словосочетание исследователи судебников[180]. В этом значении слово «государь» употребляется во многих памятниках права XV в. Например, в Псковской судной грамоте (кстати сказать, многие специалисты полагают, что именно ст. 7 этой грамоты лежит в основе ст. 9 Судебника) говорится: «…а которой государь захочет отрод дать своему зорнику[181]…» (ст. 42); «…а государю на изорники, или на огородники, или на кочетники[182]волно и взакличь[183] своей покруты[184] и сочить…» (ст. 44); «…а коли изорник имеет запиратся у государя покруты…» (ст. 51).
Среди государственных преступлений в XVI в., как уже указывалось, выделялась крамола. Она упоминалась еще в договорах XIV в. как деяние, суть которого заключалась главным образом в отъездах местных князей и бояр, пытавшихся сохранить свою самостоятельность. Отсюда и применяемые к ним меры состояли лишь в лишении чина и вотчин. Однако впоследствии по мере усиления противоборства с великокняжеской властью крупные бояре стали прибегать к прямой измене, заговорам, восстаниям и иным действиям, направленным против власти и жизни самогó великого князя. Особенно ярко это проявилось в XV в. во время продолжительной феодальной войны, когда власть в Москве не раз переходила к удельным князьям. Великий князь Василия II был даже ослеплен[185].
Именно с этого времени крамола стала считаться тяжким злодеянием против власти, однако ее наказуемость впервые была зафиксирована в качестве государственного (политического) преступления в Судебнике 1497 г.
По закону крамолу, на наш взгляд, следует толковать широко, а не только как измену родине; ее наказуемость не зависела от фактически совершенного деяния. Для привлечения к уголовной ответственности достаточно было обнаружение умысла.
С. Герберштейн слово «коромольник» перевел как предатель крепости («предавшие крепость»)[186]. Это явно неточный перевод, однако обратим внимание на другое: предать крепость могли и военачальники, которые командовали вооруженными формированиями, ее гарнизоном и т. д. Следовательно, государственную измену, акты предательства могли совершить и представители власти, а не только лица из числа народных масс, выступления которых против угнетения признавались крамолой[187]. Кроме того, следует иметь в виду, что «коромольник» – это еще и заговорщик. В таком значении это слово употребляется во многих памятниках права того времени. Например, в договорной грамоте великого князя Симеона Ивановича говорится: «А что Олексей Петровичь вшел в коромолу к великому князю, нам, князю Ивану и князю Андрею, к себе его не приимати, ни его детей, и не надеятисьны его к собе до Олексеева живота»[188].
В литературе не сложилось единого мнения о сущности подмета. Так, А. Г. Поляк полагает, что в законе речь идет о подбрасывании кому-либо похищенного имущества с целью обвинения его в разбое или татьбе. Это могло ввести в заблуждение государственную власть, поэтому преступление являлось в глазах законодателя настолько опасным, что за его совершение в качестве меры наказания предусматривалась смертная казнь[189].
По мнению же Л. В. Черепнина, в данном случае речь идет о шпионаже, разглашении секретных сведений[190].
Согласно толковым словарям слово «подмет» означает обман, подлог, ложный донос[191]. В связи с этим объяснение смысла данного слова в рассматриваемой норме, предложенное А. Г. Поляком, выглядит предпочтительнее.
К середине XVI в. обострились классовые противоречия. Народные восстания в Москве 1547 г., а затем и во многих других регионах Русского государства выражали протест широких масс посадских людей и крестьян против феодального угнетения. Указанное обстоятельство вынудило власть поспешить с принятием нового кодекса, призванного обеспечить подавление сопротивления феодальнозависимого населения.
Новый Судебник был составлен по предложению царя Ивана IV. В исторической литературе нет единой точки зрения по поводу того, кем и как он был принят. Например, Н. Добротвор утверждает, что Судебник был одобрен церковным собором с участием, кроме духовенства, и боярства[192]. А. Г. Поляк пишет: «Судебник 1550 г., возможно, был принят на Земском соборе, явившись тем самым первым законодательным актом складывающейся русской сословно-представительной монархии, отразившим основные требования господствующего класса»[193].
Основным источником рассматриваемого кодекса явился Судебник 1497 г. Кроме того, в его основу легли уставные и губные грамоты, решения совместных совещаний Ивана IV с боярами и Освященным собором, нормы уставных грамот о старостах и целовальниках и т. д.[194] Судебник является комплексным актом; наряду с уголовно-правовыми в нем содержатся нормы гражданского и административного права, уголовного процесса и т. д.[195] Особо следует отметить правило, впервые закрепленное в кодексе, согласно которому каждый новый законодательный акт должен включаться в общерусский свод законов[196].
Статья 1 Судебника 1550 г., представляя русское государственное управление, по сути, отражает сложившую к тому времени ситуацию, характеризующуюся усложнением аппарата власти. «Суд царя и великого князя судити бояром, и околничим, и дворецким, и казначеем, и дьяком…».
Управление государством и дворцовым ведомством зиждется на общих основаниях. Включение дьяка в состав судей свидетельствует о все возрастающем значении служилой бюрократии. Много функций управления сосредоточивается у казначеев.
Издание Судебника – важный этап борьбы за ликвидацию отживающего наместнического управления. Иван IV писал князю Андрею Курбскому: «Не может осуществиться и ваше (бояр. – Авт.) желание править теми областями и городами, где вы находитесь. Ты своими бесчестными очами видел, какое разорение было на Руси, когда в каждом городе были свои начальники и правители…»[197].
Уголовно-правовая охрана власти в Судебнике 1550 г., по сравнению с предыдущим Судебником, представлена более широко. Если исходить из последовательности статей кодекса, посвященных защите представителей власти, то на первое место поставлен запрет о ложном их обвинении. «А хто виноватый солжет на боярина, или на околничего, или на дворецкого, или на казначея, или на дьяка, и того жалобника, сверх его вины, казнити торговою казнью бити кнутьем да вкинути в тюрьму» (ст. 6). Место нормы в системе Судебника, на наш взгляд, вполне объяснимо. В ст. 4–5 Судебника закреплена ответственность за должностные преступления, в частности взяточничество и нарушение служебных обязанностей по корыстным мотивам. Таким образом, с одной стороны, законодатель криминализировал указанные деяния, совершаемые представителем власти, с другой стороны, закрепил уголовно-правовые меры охраны указанных лиц от сутяжников. Можно предположить, что, предусмотрев наказание в виде тюремного заключения с предварительным позорящим телесным наказанием, власть в том числе преследовала цель воспрепятствовать потоку челобитных и таким образом обеспечить спокойствие приказной администрации. В этом смысле рассматриваемая норма перекликается с нормами, содержащимися в ст. 59 и 72 Судебника, согласно которым ябедник признается «ведомо лихим человеком». Обращает на себя внимание, что санкция ст. 6 строже, чем за умышленное неправосудие, ответственность за которое предусмотрена ст. 3–5 Судебника.
По своему содержанию ст. 6 примыкает к ст. 8 Судебника, устанавливающей ответственность челобитчика за неосновательную жалобу на действия представителей государственного аппарата. «…А хто учнет бити челом на боярина, или на дьяка, или на подъячего, или на недельщика, что взяли на нем пошлин лишок, и обыщетца то, что тот солгал, и того жалобника казнити торговою казнью да вкинути в тюрьму». Данный запрет обусловлен законодательным закреплением положения, согласно которому «от записки[198] подъячему не имати ничего». Это правило распространялось и в отношении записи челобитных. В Москве они писались специальными площадными подъячими. «Запрещение в законе взимания денег за составление челобитий, несомненно, практически не достигало успеха. Однако само появление… нормы свидетельствует о стремлении правительства хотя бы внешне прокламировать возможность населения обращаться со своими жалобами к центральной власти»[199].
Статья 26 Судебника, предусматривающая ответственность за бесчестье, своими истоками уходит к ст. 2 Двинской уставной грамоты. Однако круг потерпевших, предусмотренных этими нормами, существенно отличается. Двинская уставная грамота защищает честь боярина и его слуги, а Судебник, вводя различные меры ответственности за бесчестие, тем самым дифференцирует потерпевших в зависимости от категории должностных лиц. Так, выделяются: а) «дети боярские, за которыми кормленья» и б) «дети боярские, которые емлют денежное жалование»; в) дьяк полатный и дворцовый[200].
П. А. Садиков отмечает, что в законе говорится «о дьяках государевых дворцовых (Большого и местных) и дьяках других приказов». В противном случае трудно объяснить «пропуск в статье о бесчестьи всех других приказных дьяков и упоминание почему-то об одних только думных и дворцовых»[201].
Уголовная репрессия предусматривалась в отношении лиц, которые своими действиями могли поколебать устои феодального строя, посягнуть на экономические и политические привилегии представителей власти. Так, в ст. 59 Судебника говорится: «А доведут на кого… подписку…». Эта формула по своей сути идентична формуле, закрепленной в ст. 8 прежнего Судебника, и означает обвинение кого-нибудь в подделке документов.
Своеобразный памятник права представляет собой Судебник 1589 г.[202] Исторической науке он стал известен лишь в 1899 г., когда список Судебника, принадлежавший Ф. Ф. Мазурину, в составе собрания его рукописей поступил в Московский главный архив Министерства иностранных дел и был опубликован С. К. Богоявленским[203]. В настоящее время известно пять списков Судебника. Кроме того, М. М. Богословским обнаружены тексты нескольких статей, которые свидетельствуют о том, что имелся и шестой список[204].
Выделяются краткая и пространная редакции указанного акта[205]. В заголовке краткой редакции Судебника сказано: «Новый приговор царя и великого князя Феодора Ивановича всеа Росии под прежние главы».
Предисловие к пространной редакции более развернуто, в нем говорится: «Царь и великий князь Федор Иванович всея Руси в лета 7097 июня в 14 день приговорил и уложил сей Судебник со отцем своим духовным патреярхом Иевом, да с митрополитом… наогортцким Александром, и со всеми князми, и бояры, со вселенским собором, по прежнему уставу, по уложению отца своего благоверного царя Ивана Васильевича всея Руси, и прежних князей, и бояр, как впредь суд судити бояром, и околничим, и дворецким, и казначием, и дияком, и по городам намесником и по волостям земским судьям, и по всей моей государеве Руской земли; а впредь всякие дела судить по сему Судебнику и управы чинити по указу, как государь укажет, с котораго дни уложить…»[206]. Как представляется, в данном тексте имеется противоречие: из первой фразы можно сделать вывод, что Судебник утвержден царем, а из заключительной вытекает, что речь идет о будущем времени. В литературе же преобладает мнение, согласно которому царское правительство не утверждало его, но в то же время признавало имеющим законную силу[207].
Многие авторы полагают, что Судебник возник в районах черносошного[208] севера (Поморья)[209].
Главное значение данного акта для юридической науки, пожалуй, заключается в том, что он позволяет видеть изменения норм общерусского права в практике волостного суда под влиянием так называемого обычного права.
Вопросы уголовного права и защиты власти уголовно-правовыми средствами представлены в нем достаточно скудно. Так, ст. 6, как и ст. 6 Судебника 1550 г., предусматривает ответственность за ложные обвинения представителей волостного суда. В качестве новеллы выступают два обстоятельства: первое – взыскание с жалобщика бесчестья в пользу оболганного; второе – виновный наказывается только до тех пор, пока не будет поруки, что «впредь не лгати».
К указанной норме, на наш взгляд, близка норма, содержащаяся в ст. 102 Судебника 1589 г.: «А который человек судной список оболживит, а лжи на него не доведет, и на том пересуд, да бити его кнутом, да поруки по нем взятии чистая, что ему впредь не лживить, да на нем праваго десятка 4 деньги».
В ст. 4 краткой редакции и ст. 25 пространной редакции Судебника содержалась новая норма, ранее не встречавшаяся в законодательных актах. «А которые исцы или ответчик отобиютца, и судие писати отбои и прислати к нам к Москве; а отбои писати за поповскою рукою». Речь в законе идет о сопротивлении судебной власти при исполнении ее представителями судебных решений, приговоров или отдельных предписаний суда. Как указывает М. М. Богословский, «формы этого сопротивления могли быть различны. Ответчик отбивается сам или его отбивают родные и близкие»[210]. При этом могло быть осуществлено посягательство на жизнь или здоровье указанных лиц.
О сопротивлении составлялся протокол – отбой, отбойная запись[211].
В ст. 41–73 Судебника 1589 г. некоторым образом развиваются положения ст. 26 Судебника 1550 г. Наряду с ранее указанными лицами в качестве потерпевших от бесчестия названы представители волостного управления: судья (ст. 55), целовальник (ст. 56)[212], сотский (ст. 57)[213], пятидесятский и десятский (ст. 58)[214], земский дьяк (ст. 59)[215].
В различных местностях Севера судьи назывались по-разному: староста (староста с целовальниками, староста с товарищами, излюбленные старосты), приписной судья, земский судья, излюбленные головы и др. Это объясняется, пожалуй, тем, что судья, помимо отправления правосудия, осуществлял и иные функции, например полицейские, финансовые и др.[216]
Статус сотского существенно отличался в зависимости от уезда и волости. М. М. Богословский считает, что сотский в волостях Двинского уезда и Подвинской четверти Важского уезда стоял во главе других земских волостных властей, включая и земского судью. В других местах, например в Устьянских волостях, его правовое положение было менее значительным[217].
Сводный Судебник, как правило, не упоминается в уголовно-правовой литературе. Составленный около 1606–1607 гг., он представляет собой интересный опыт кодификации русского права в одном из центральных правительственных учреждений. В нем сведено воедино законодательство второй половины XVI – начала XVII вв.[218]
Данный Судебник не получил монаршего утверждения, поэтому имеет сугубо теоретическое значение[219]. Сводный Судебник содержит материалы, показывающие, в частности, уголовно-правовое регулирование ответственности за посягательства на власть (надо сказать, что вопросам уголовного права в целом уделяется в нем достаточное внимание). Однако при этом следует иметь в виду, что ничего нового в уголовно-правовое обеспечение власти он, по сути, не привносит, что, пожалуй, во многом объясняется характером его норм, за малым исключением перенесенных из прежних законодательных актов.
Образование Русского централизованного государства потребовало изменения всей политической системы, всех сюзеренно-вассальных отношений; бывшие великие князья становятся вассалами московского великого князя, складывается сложная иерархия феодальных чинов. Основу сословно-представительной системы правления составили феодальная (светская и духовная) аристократия, служилое дворянство и верхушка посада. Изменился государственный аппарат. Великий князь стал называться царем (1547 г.) по аналогии с ордынским ханом или византийским императором. Самодержавная власть характеризовалась абсолютной независимостью и суверенностью.
Централизация государства, усиление царской власти потребовали формирования новой системы государственного управления – приказно-воеводской. Высшим органом власти стала Боярская дума, по сути, являвшаяся аристократическим совещательным органом. Она состояла из светских и духовных феодалов, действовала постоянно, опираясь на профессиональную дворянскую бюрократию.
Особое место в системе органов Московского государства занимали Земские соборы, проводившиеся с середины XVI до середины XVII в. В их состав входили Боярская дума, Освященный собор (церковные иерархи) и выборные от дворянства и посадов.
Приказы (например, Посольский, Поместный, Разбойный и др.), являясь отраслевыми органами центрального управления, совмещали административные и судебные функции. Они возглавлялись главой приказа (боярином), в них входили приказные дьяки и писцы. На местах функции приказа осуществляли специальные уполномоченные. Позднее стали создаваться территориальные приказы, ведавшие делами отдельных регионов.
Местное управление было представлено наместниками и волостелями, назначаемыми царем, которые в своей деятельности опирались на штат чиновников (праведчиков, доводчиков и др.). Оно ведало административными, финансовыми и судебными органами.
В первой половине XVII в. активизируется законодательная деятельность Русского государства, венцом которой стала разработка и принятие Соборного уложения 1649 г.[220] «Если непосредственными причинами создания Соборного уложения послужили восстание 1648 г. в Москве и обострение классовых и сословных противоречий, то глубинные корни его таились в эволюции социального и политического строя России, надвигающемся переходе от сословно-представительной монархии к абсолютизму»[221].
Соборное уложение 1649 г. – первый в истории феодальной России систематизированный сборник юридических норм, касающихся государственного, административного, гражданского, уголовного права и порядка судопроизводства[222]. Оно значительно отличается от аналогичных памятников права современных ему феодальных государств Западной Европы по ряду моментов: во-первых, степени систематизации правового материала; во-вторых, глубине и четкости разработки юридических понятий, законодательной технике конструирования норм; в-третьих, объему юридического содержания. В нем использован широкий круг юридических источников, обобщен разрознено действовавший законодательный материал, закреплен ряд новых узаконений и правил. Следует особо заметить, что важнейшие из последних, по сути, представлявшие новеллы Уложения, принадлежат законодательной инициативе Земского собора 1648–1649 гг., деятельность которого протекала в обстановке обострения классовой борьбы[223], крайнего напряжения, сложившегося в отношениях между отдельными слоями правящего класса.
Г. Г. Тельберг отмечает, что Соборное уложение: «а) во-первых, не отводит в своем изложении самостоятельного места для политических преступлений, а смешивает их в одну группу с другими тягчайшими посягательствами – убийством, поджогом и татьбой; эта близость свидетельствует, конечно, о том, что он понимает важность политических посягательств, но с другой стороны, в этой же близости – верный признак того, что законодателю остается непонятным ни своеобразие этих преступлений, ни их первенствующее значение в государственной жизни; б) во-вторых… постановления (имевшиеся до Соборного уложения. – Авт.) поражают крайней лаконичностью выражений, доходящей до того, что весь юридический состав преступления характеризуется одним наименованием преступного деятеля – коромольник, переветник, градской сдавец; в) этим обусловливается, наконец, третья черта – крайняя неясность существа преступления, крайняя трудность в его понимании…»[224].
Уложение знаменует новый этап в уголовно-правовой защите представителя власти. При его оценке надо иметь в виду, что многие постановления Соборного уложения являются прямой и непосредственной реакцией на массовые антифеодальные выступления крестьян и посадских людей (например, ответственность за действия «скопом и заговором» против «царского величества» и государевых бояр, воевод, приказных людей; покушение на убийство и убийство зависимым человеком его господина («кому он служит») и, наоборот, освобождение от ответственности боярских детей, их родственников и приказчиков за убийство крестьянина в «драке, а не умышлением»).
Само преступление по Уложению понимается «как всякое противление царской воле», нарушение предписаний власти[225].
В Соборном уложении заложены истоки классификации преступлений исходя из их направленности. На первое место поставлены деяния против церкви, до того включавшиеся в каноническое право, затем идут посягательства против государства и особы государя, против порядка управления. В. Линовский отмечает: «Сравнивая Уложение с постановлениями прежними, видно, что названия государственных преступлений остались почти те же; но самое понятие о них изменилось. Взгляд, приличествующий временам близким к удельному периоду, должен был измениться тогда, когда единодержавие сильно укрепилось и ввело правильное управление государством»[226]