Немногие знают подлинную подоплеку истории Кларендона или хотя бы догадываются о существовании некой подоплеки, до которой не удалось докопаться газетчикам. Означенная история стала настоящей сенсацией в Сан-Франциско незадолго до Великого пожара – как вследствие массовой паники и смертельной угрозы, с ней сопряженных, так и по причине непосредственной причастности к ней губернатора штата. Губернатор Далтон, надобно помнить, был лучшим другом Кларендона и после женился на его сестре. Ни сам Далтон, ни миссис Далтон никогда публично не обсуждали сие в высшей степени неприятное дело, но каким-то образом подробности случившегося стали известны узкому кругу лиц. Когда бы не это обстоятельство и не то соображение, что по прошествии многих лет участники событий превратились в фигуры почти абстрактные и безликие, любой десять раз подумал бы, прежде чем вникать в тайны, столь тщательно оберегавшиеся в свое время.
Назначение доктора Альфреда Кларендона на должность главного врача тюрьмы Сан-Квентин в 189… году было встречено в Калифорнии с огромным энтузиазмом. Сан-Франциско наконец удостоился чести оказать гостеприимство одному из величайших биологов и врачей современности, и следовало ожидать, что ведущие специалисты со всего мира съедутся в город, дабы изучать методы доктора Кларендона, извлекать пользу из его советов и научных исследований, учиться на его опыте справляться с собственными проблемами местного характера. Таким образом, Калифорния могла чуть ли не в одночасье стать центром медицинской науки с международным влиянием и мировой репутацией.
В своем стремлении подчеркнуть исключительную важность события губернатор Далтон позаботился о том, чтобы в прессе появились подробные, выдержанные в восторженных тонах сообщения о вновь назначенном должностном лице. Фотографии доктора Кларендона и его нового дома близ старого Козьего холма, очерки о его карьере и отмеченных многочисленными наградами заслугах, популярные статьи о его выдающихся научных открытиях печатались во всех главных калифорнийских газетах, и вскоре общественность исполнилась своего рода отраженной гордостью за человека, чьи исследования пиемии в Индии, чумы в Китае и аналогичных недугов во всех уголках мира в ближайшем будущем обогатят медицину поистине революционным препаратом – универсальным антитоксином, который будет уничтожать возбудителя лихорадки в зародыше и таким образом обеспечит полную и окончательную победу над страшной болезнью во всех ее разновидностях.
Данному назначению предшествовала долгая и довольно романтичная история юношеской дружбы, многолетней разлуки и драматически возобновленного знакомства. Десятью годами ранее, в Нью-Йорке, Джеймса Далтона и семейство Кларендон связывала дружба – даже больше, чем просто дружба, ибо Далтон с юных лет любил единственную сестру доктора, Джорджину, а сам доктор являлся его ближайшим товарищем и протеже в школьные и университетские годы. Отец Альфреда и Джорджины, уолл-стритский пират старой жестокой закалки, хорошо знал отца Далтона – настолько хорошо, что в конце концов обобрал его в ходе одной памятной схватки на фондовой бирже. Далтон-старший, не надеясь поправить финансы и желая обеспечить своего обожаемого единственного сына за счет страховки, незамедлительно пустил себе пулю в лоб, но Джеймс не попытался отомстить. Он считал, что таковы правила игры, и не желал зла отцу девушки, на которой собирался жениться, и многообещающему молодому ученому, чьим поклонником и покровителем он являлся на протяжении всех лет дружбы и совместной учебы. Джеймс занялся юриспруденцией, несколько упрочил свое положение и в должный срок попросил у старого Кларендона руки Джорджины.
Старый Кларендон ответил категорическим и весьма громогласным отказом, резко заявив, что нищий выскочка-юрист не годится ему в зятья. Затем произошла весьма бурная сцена, и Джеймс, высказав наконец морщинистому флибустьеру все, что давно следовало высказать, в великом гневе покинул дом и город, а уже через месяц начал в Калифорнии карьеру, которая сопровождалась многочисленными схватками с различными политическими кликами и отдельными политиками и в конечном счете привела его к губернаторскому посту. Прощание Джеймса с Альфредом и Джорджиной было кратким, и он так и не узнал о последствиях сцены, произошедшей в библиотеке Кларендонов. Известие о смерти старого Кларендона не застало молодого человека в городе – он уехал всего днем раньше, каковое обстоятельство изменило весь ход его жизни. Последующие десять лет он не писал Джорджине, зная о ее преданности отцу и терпеливо ожидая времени, когда собственные богатство и общественное положение устранят все препятствия к браку. Ни разу не написал он и Альфреду, чье спокойно-безразличное отношение к восторженному обожанию товарища всегда наводило на мысль о самодостаточности гения, ясно сознающего свое предназначение. Надежно связанный узами постоянства, необычного даже для того времени, Джеймс работал и продвигался вверх по общественной лестнице с мыслями только о будущем, оставаясь холостяком и интуитивно веря, что Джорджина тоже ждет.
Далтон не обманулся насчет своей возлюбленной. Джорджина, вероятно мучительно гадавшая о причинах его молчания, так и не пережила ни одного романтического увлечения, кроме как в мечтах и грезах, и с течением лет полностью отдалась новым обязанностям, появившимся у нее с восхождением брата к величию. Альфред в полной мере оправдал ожидания, возлагавшиеся на него в юности, и поднимался по ступеням науки со скоростью и упорством, ошеломлявшими окружающих. Худой и аскетичный, с остроконечной каштановой бородкой и в пенсне со стальной оправой, доктор Альфред Кларендон к двадцати пяти годам стал авторитетным специалистом в своей области, а к тридцати – ученым с мировым именем. Пренебрегая житейскими делами с безразличием истинного гения, он почти во всем зависел от заботы и опеки своей сестры и в глубине души радовался, что память о Джеймсе удерживает ее от других, более реальных связей.
Джорджина вела дела и домашнее хозяйство великого бактериолога и гордилась его успехами на пути к полной победе над лихорадкой. Она терпеливо сносила причуды брата, остужала его периодические вспышки фанатизма и улаживала его ссоры с товарищами, временами случавшиеся вследствие неприкрытого презрения Альфреда ко всему менее значительному, чем безраздельная преданность научной истине и научному прогрессу. Безусловно, Кларендон порой вызывал раздражение у обычных людей, ибо он неустанно умалял служение отдельному человеку в противовес служению всему человечеству и сурово порицал ученых мужей, сочетавших занятия чистой наукой с семейной жизнью или посторонними интересами. Недруги называли его несносным занудой, но почитатели, ввергнутые в трепет исступлением, с каким он отдавался работе, почти стыдились, что имеют какие-либо цели и устремления вне божественной сферы чистого знания.
Доктор много путешествовал, и Джорджина обычно сопровождала его. Три раза, однако, Кларендон совершал долгие одиночные поездки в далекие чужеземные страны, чтобы исследовать экзотические типы лихорадки и полумифические разновидности чумы, ибо он знал, что именно в неизведанных областях таинственной древней Азии берет начало большинство болезней на планете. Во всех трех случаях он привозил из экспедиций диковинные сувениры, усугублявшие экстравагантности его дома, не последней из которых был излишне многочисленный штат слуг-тибетцев, подобранных им где-то в У-Цанге во время эпидемии, оставшейся неизвестной цивилизованному миру, но позволившей Кларендону открыть и выделить бактерию – возбудителя черной лихорадки. Эти мужчины, превосходившие ростом большинство тибетцев и явно принадлежавшие к некоему малоизученному племени, комплекцией напоминали обтянутые кожей скелеты, отчего любой невольно задавался вопросом, не морит ли доктор их голодом в попытке создать живые подобия анатомических муляжей, памятных ему по университетским годам. Облаченные по воле Кларендона в шелковые черные балахоны, какие носят жрецы бонпо, они выглядели в высшей степени гротескно, а скупость движений и сумрачная молчаливость усугубляли фантастичность их облика и вызывали у Джорджины жутковатое ощущение, будто она случайно забрела в мир, описанный на страницах «Ватека» или «Сказок тысячи и одной ночи».
Но самым странным из всех был доверенный слуга и ассистент по имени Сурама, которого Кларендон привез из Северной Африки, где провел долгое время, изучая необычные случаи перемежающейся лихорадки среди населяющих Сахару загадочных туарегов, о чьем происхождении от древнего народа исчезнувшей Атлантиды давно толкуют в археологических кругах. Сурама, человек огромного ума и, похоже, неисчерпаемой эрудиции, был таким же болезненно худым, как тибетские слуги; темная пергаментная кожа столь туго обтягивала его лысину и безволосое лицо, что все до единой линии черепа выступали с чрезвычайной резкостью. Впечатление «мертвой головы» усиливали тускло горящие черные глаза, посаженные так глубоко, что сторонний наблюдатель видел лишь пустые темные глазницы. При всей бесстрастности черт Сурама, в отличие от любого примерного слуги, нимало не старался скрывать свои эмоции. Напротив, в нем постоянно чувствовались ирония и глумливая веселость, которые изредка выражались низким гортанным смешком – подобный звук могла бы издать гигантская черепаха, только что разорвавшая на куски мелкого пушистого зверька и теперь неторопливо уползающая в море. Чертами лица он походил на европеоида, но определить его происхождение более точно не представлялось возможным. Кое-кто из друзей Кларендона видел в нем сходство с индусом высокой касты, несмотря на отсутствие у него соответствующего акцента, а многие согласились с Джорджиной, сразу невзлюбившей Сураму, когда она высказала мнение, что мумия фараона, чудесным образом воскрешенная, составила бы идеальную пару этому сардоническому скелету.
Далтон, всецело занятый тяжелыми политическими баталиями и в силу исторически сложившейся автономности старого Запада не осведомленный о делах восточных штатов, не следил за головокружительным взлетом своего бывшего товарища, а Кларендон тем паче ничего не слыхал о человеке, столь далеком от мира науки, как губернатор. Обладая независимым и даже избыточным состоянием, Кларендоны многие годы продолжали жить в своем старом манхэттенском особняке на восточном участке 19-й улицы, и населявшие дом призраки их предков наверняка смотрели косо на эксцентричных тибетцев и Сураму. Потом доктор пожелал переместить базу своих медицинских исследований, что привело к крутым переменам: Кларендоны перебрались на противоположное побережье континента и стали вести уединенную жизнь в Сан-Франциско, купив мрачную старую усадьбу Баннистер близ Козьего холма на самом берегу залива и разместившись со всей своей странной челядью в беспорядочно выстроенном, увенчанном мансардной кровлей особняке – образце средневикторианского стиля, а также дурного вкуса и показной роскоши «золотолихорадочной» эпохи, который стоял посреди обнесенного высокими стенами земельного участка вдали от городского центра.
Хотя новые условия работы устраивали доктора Кларендона больше нью-йоркских, он по-прежнему видел досадную помеху на своем пути к цели в отсутствии всякой возможности применить и проверить свои теории на практике. Будучи человеком не от мира сего, он даже и не помышлял использовать свою репутацию для получения общественной должности, хотя все яснее и яснее сознавал, что только пост главного врача какого-нибудь государственного или благотворительного учреждения – тюрьмы, богадельни или госпиталя – обеспечит ему достаточно широкое поле деятельности, чтобы успешно завершить исследования и своими открытиями принести максимальную пользу человечеству и науке в целом.
Однажды после полудня доктор совершенно случайно столкнулся на Маркет-стрит с Джеймсом Далтоном, выходившим из отеля «Роял». Он был с Джорджиной, и моментальное взаимное узнавание усилило драматический эффект воссоединения. Полная неосведомленность об успехах друг друга потребовала от обоих долгих объяснений и рассказов о своих делах, и Кларендон премного обрадовался, узнав, что в друзьях у него числится столь высокопоставленный чиновник. Далтон и Джорджина, многажды обменявшись взглядами, прониклись друг к другу чувством гораздо более сильным, чем отзвук давней юношеской нежности. Прямо тогда и там былая дружба возобновилась, вследствие чего они трое стали часто видеться и вести все более и более доверительные беседы.
Джеймс Далтон узнал о насущном желании своего былого протеже получить должность и, верный роли покровителя, принятой еще в школьные годы, постарался изыскать способ предоставить «маленькому Альфу» необходимый пост и свободу действий. Разумеется, он обладал широкими правами назначения, но постоянные нападки и назойливый контроль со стороны законодательных органов вынуждали губернатора соблюдать крайнюю осмотрительность при осуществлении своих полномочий. Однако всего через три месяца после неожиданного воссоединения освободилась должность руководителя одного из главных медицинских учреждений в штате. Тщательно взвесив все обстоятельства и рассудив, что научные достижения и репутация друга заслуживают самых высоких наград, губернатор наконец почувствовал себя вправе действовать. И вот, после соблюдения немногочисленных формальностей, 8 ноября 189… года доктор Альфред Шайлер Кларендон стал главным врачом калифорнийской тюрьмы Сан-Квентин.
Не прошло и месяца, как надежды почитателей доктора Кларендона в полной мере сбылись. Внедрение принципиально новых методик в установившуюся практику тюремной медицины дало результаты, превзошедшие самые смелые ожидания, и, несмотря на понятную зависть, подчиненные были вынуждены признать чудесные успехи, достигнутые под руководством этого великого ученого. Потом настал момент, когда простое признание заслуг вполне могло перерасти в искреннюю благодарность при счастливом совпадении времени, места и действующих лиц, ибо однажды утром доктор Джонс с мрачным видом явился к своему новому начальнику и сообщил об обнаруженном им случае заболевания, по всем симптомам сходного с той самой черной лихорадкой, возбудителя которой открыл и выделил Кларендон.
Доктор Кларендон не выказал ни малейшего удивления и продолжал писать.
– Знаю, – спокойно промолвил он. – Я заметил этот случай еще вчера. Рад, что вы правильно его идентифицировали. Положите больного в отдельную палату, хотя я не считаю черную лихорадку заразной.
Доктор Джонс, имевший свое мнение о заразности заболевания, обрадовался такой предосторожности и поспешил выполнить приказ. Когда он вернулся, Кларендон встал и направился к двери, объявив о своем намерении заняться пациентом в одиночку. Обманутый в своих надеждах изучить методы и приемы великого медика, младший врач смотрел вслед своему начальнику, стремительно шагавшему к отведенной больному отдельной палате. Впервые со времени, когда первоначальная зависть сменилась восхищением, он испытывал столь сильное недовольство новыми порядками.
Торопливо войдя в палату, Кларендон бросил быстрый взгляд на кровать и отступил на шаг назад, чтобы проверить, как далеко любопытство завело доктора Джонса. Убедившись, что коридор по-прежнему пуст, он закрыл дверь и повернулся к страдальцу. Заключенный – мужчина крайне отвратительной наружности – явно претерпевал жесточайшие муки. Искаженное жуткой гримасой лицо и скрюченная поза свидетельствовали о немом отчаянии человека, пораженного смертельным недугом. Кларендон внимательно осмотрел больного, приподнял крепко зажмуренные веки, проверил пульс и температуру, а под конец растворил в воде таблетку и влил лекарство в рот больному. Вскоре приступ пошел на убыль – сведенные судорогой мышцы расслабились, лицо приобрело нормальное выражение, дыхание стало ровнее. Затем доктор легко помассировал пациенту уши, и тот открыл глаза. Они были живыми и двигались из стороны в сторону, но в них напрочь отсутствовал чистый огонь, который мы издавна почитаем за образ души. При виде принесенного лекарством облегчения Кларендон улыбнулся, чувствуя за собой силу всемогущей науки. Он уже много раз сталкивался с подобными случаями и в два счета вырвал жертву из лап смерти. Еще час – и пациент умер бы, а ведь Джонс наблюдал симптомы на протяжении многих дней, прежде чем поставил диагноз, а когда наконец диагностировал недуг, не знал, что делать.
Однако победа человека над болезнью не бывает абсолютной. Кларендон заверил исполненных опасений сиделок, что черная лихорадка не заразна, и распорядился вымыть больного, обтереть смоченной в спирте губкой и уложить в постель. Но на следующее утро ему доложили, что пациент скончался. Мужчина умер после полуночи – в жесточайших муках и с такими душераздирающими воплями, с такими жуткими гримасами, что сиделки едва не впали в панику. Доктор воспринял известие с обычным спокойствием, сколь бы сильно оно ни задело его профессиональное самолюбие, и приказал при погребении засыпать труп негашеной известью. Потом, философски пожав плечами, он отправился на ежедневный обход тюрьмы.
Через два дня история повторилась. На сей раз заболели сразу трое заключенных, и уже представлялось совершенно очевидным, что начинается эпидемия черной лихорадки. Кларендон, столь твердо державшийся своего мнения о незаразности недуга, явно терял авторитет и оказался в затруднительном положении, когда сиделки решительно отказались ухаживать за больными. Это были не преданные делу добровольцы, готовые пожертвовать собой ради науки и человечества, но те же заключенные, которые работали в госпитале единственно из-за привилегий, не достижимых иным способом, и когда цена стала слишком высокой, они предпочли отказаться от всех привилегий.
Однако доктор по-прежнему оставался хозяином положения. Посоветовавшись с начальником тюрьмы и отправив срочное сообщение своему другу губернатору, он позаботился о том, чтобы за опасную работу сиделок заключенным пообещали выплатить денежное вознаграждение и сократить тюремные сроки, и таким образом сумел набрать более чем достаточное количество добровольцев. Теперь он был готов действовать, и ничто не могло поколебать его самообладание и решимость. На все сообщения о новых случаях заболевания он реагировал лишь коротким кивком и, казалось, не знал усталости, когда совершал обходы огромной каменной обители скорби и зла, осматривая пациента за пациентом. В течение следующей недели заболели свыше сорока человек, и пришлось вызывать сиделок из города. В то время Кларендон крайне редко уходил домой, спал на раскладной койке в конторе начальника тюрьмы и с обычным самозабвением изо дня в день отдавался служению медицине и человечеству.
Потом первые глухие раскаты возвестили о приближении грозы, которая в скором времени разразилась над Сан-Франциско. Сведения об эпидемии просочились наружу, и угроза черной лихорадки нависла над городом, словно туман с залива. Репортеры, крепко усвоившие принцип «главное – сенсация», дали волю своему воображению и возликовали, когда наконец обнаружили в мексиканском квартале случай заболевания, которое местный врач (вероятно, заинтересованный больше в деньгах, нежели в истине или общественном спокойствии) объявил черной лихорадкой.
Это стало последней каплей. Ошеломленные мыслью о смерти, подкравшейся к ним столь близко, жители Сан-Франциско обезумели от страха, и начался исторический исход, новости о котором полетели по перегруженным телеграфным проводам во все уголки страны. Паромы и гребные шлюпки, экскурсионные пароходы и катера, поезда и фуникулеры, велосипеды и экипажи, грузовые фургоны и телеги – все транспортные средства были безотлагательно задействованы для панического бегства. Население Сосалито и Тамалпаиса, расположенных между Сан-Франциско и Сан-Квентином, тоже спешно покидало свои дома, а цены на жилье в Окленде, Беркли и Аламеде взмыли до небес. В южном направлении, вдоль запруженных транспортом дорог от Миллбрэ до Сан-Хосе, выросли палаточные городки и временные поселения. Многие искали убежища у друзей в Сакраменто, а до смерти напуганные люди, в силу разных причин вынужденные остаться дома, с трудом обеспечивали лишь самые насущные нужды почти вымершего города.
Торговая жизнь в Сан-Франциско быстро заглохла, если не считать коммерческой деятельности врачей-шарлатанов, выгодно сбывавших «верные средства» и «профилактические препараты» против черной лихорадки. На первых порах в барах предлагались «лекарственные напитки», но вскоре стало ясно, что население предпочитает быть одураченным мошенниками, более похожими на профессиональных медиков. Прохожие на непривычно тихих улицах пристально вглядывались друг другу в лица, пытаясь распознать симптомы чумы, а лавочники все чаще отказывались пускать на порог своих постоянных покупателей, поскольку в каждом из них подозревали источник заразы. Судебно-юридическая машина начала распадаться, ибо адвокаты и служащие окружного суда один за другим поддавались побуждению бежать. Даже врачи покидали город в больших количествах, многие из них ссылались на необходимость отдохнуть среди гор и озер в северной части штата. Школы и колледжи, театры и кафе, рестораны и бары продолжали закрываться, и уже всего через неделю Сан-Франциско представлял собой запустелый полупарализованный город, где системы энерго- и водоснабжения работали едва ли в половину нормальной мощности, малочисленные газеты выходили с перебоями, а жалкую видимость регулярного транспортного сообщения создавали лишь вагончики конки да канатной дороги.
Сан-Франциско находился в состоянии крайнего упадка. Такое положение дел не могло продолжаться долго, ибо род человеческий еще не полностью утратил мужество и здравомыслие, и в конце концов стало совершенно очевидно, что за пределами Сан-Квентина не началось никакой эпидемии черной лихорадки, хотя в антисанитарных палаточных поселениях произошла вспышка брюшного тифа с несколькими крайне тяжелыми случаями. Общественные лидеры и редакторы газет посовещались и стали действовать, призвав на помощь тех самых репортеров, чья деятельность изрядно поспособствовала возбуждению паники в городе, но теперь направив их погоню за сенсациями в более конструктивное русло. В прессе появились передовые статьи и вымышленные интервью, в которых говорилось, что доктор Кларендон полностью контролирует эпидемию и что распространение болезни за пределами тюрьмы абсолютно исключено. Многократное повторение и распространение подобной информации медленно, но верно делали свое дело, и постепенно тоненький ручеек горожан, потянувшихся обратно, превратился в мощный поток. Одним из первых обнадеживающих признаков стало начало язвительной газетной дискуссии, участники которой пытались возложить ответственность за панику на различных лиц, высказывая каждый свое мнение. Вернувшиеся врачи, чья зависть окрепла благодаря своевременному отдыху, принялись нападать на Кларендона, заверяя общественность, что не хуже его сумели бы обуздать эпидемию, и упрекая доктора в том, что он не сделал большего для предотвращения вспышки заболевания в Сан-Квентине.
Кларендон, заявляли они, допустил гораздо больше смертных случаев, чем должно было быть. Даже самый неопытный медик знает, как пресечь распространение лихорадочной инфекции, и если прославленный ученый не принял нужных мер, значит он предпочел из научного интереса исследовать последнюю стадию болезни, нежели назначать правильное лечение и спасать жертвы. Подобные методы, намекали они, может, и пригодны применительно к осужденным убийцам в тюрьме, но совершенно недопустимы в Сан-Франциско, где жизнь по-прежнему священна и неприкосновенна. Они продолжали в таком духе, и газеты охотно публиковали всю их писанину, поскольку бурная полемика, к которой, несомненно, вскоре должен был присоединиться и сам доктор Кларендон, способствовала подавлению тревоги и восстановлению спокойствия в обществе.
Но Кларендон не отвечал на выпады. Он лишь улыбался, а его единственный ассистент Сурама частенько позволял себе утробные черепашьи смешки. Доктор стал проводить больше времени дома, и потому репортеры, прежде осаждавшие контору начальника тюрьмы, теперь постоянно толпились у ворот в высокой стене, возведенной Кларендоном вокруг своего особняка. Однако они и здесь ничего не добились, поскольку Сурама стоял непреодолимой преградой между доктором и внешним миром – даже когда репортеры проникли на территорию усадьбы. Газетчики, получавшие доступ в передний холл, мельком видели диковинное окружение Кларендона и в меру своих способностей живописали Сураму и скелетообразных тибетцев. Разумеется, в каждой следующей статье содержались чудовищные преувеличения, и в конечном счете вся эта реклама послужила во вред великому врачу. Простому человеку свойственно отвращение ко всему необычному, и сотни людей, способных простить бессердечие или некомпетентность, с готовностью осудили извращенный вкус, о котором свидетельствовали восемь азиатов в черных балахонах и жутковато хихикающий слуга.
В начале января особо настырный молодой репортер «Обзервера» забрался на восьмифутовую стену в тыльной части усадьбы, откуда были видны разнообразные надворные постройки, неразличимые с главной аллеи из-за густых деревьев. С профессиональной наблюдательностью он сразу отметил все: крытую аллею из вьющихся розовых кустов, птичьи вольеры, клетки с самыми разными млекопитающими, от обезьян до морских свинок, прочное деревянное здание клиники с зарешеченными окнами в северо-западном углу двора – и быстро исследовал пытливым взором всю тысячу квадратных футов закрытой для стороннего наблюдателя территории. В голове у него уже зрела грандиозная статья, и он благополучно ушел бы восвояси, если бы не лай огромного сенбернара Дика, любимца Джорджины. Сурама, мгновенно отреагировавший на сей сигнал, схватил парня за шиворот прежде, чем тот успел выразить протест, и поволок к передним воротам, встряхивая на ходу, как терьер крысу.
Сбивчивые объяснения и нервные требования позвать доктора Кларендона не возымели действия. Сурама лишь посмеивался и тащил свою жертву дальше. Внезапно ушлого борзописца охватил настоящий страх, и он страстно возжелал, чтобы это фантасмагорическое существо заговорило – хотя бы для того, чтобы доказать свою принадлежность к роду человеческому, обитающему на этой планете. На него накатила дурнота, и он старался не смотреть в глаза, таившиеся в черных провалах глазниц. Вскоре репортер услышал скрип открываемых ворот и почувствовал, как пролетает сквозь них, приведенный в движение сильным толчком в спину, а в следующий миг он вернулся к действительности, приземлившись в слякотную канаву, по приказу доктора вырытую вдоль всей стены. Когда массивные створы с грохотом захлопнулись, страх сменился яростью, и молодой человек, с ног до головы в грязи, встал и погрозил кулаком неприступным вратам. Уже двинувшись прочь, он различил позади слабый скрежет, а потом спиной почувствовал взгляд бездонных глаз Сурамы, прильнувшего к маленькому смотровому окошку в воротах, и услышал эхо утробного, леденящего кровь смешка.
Сей незадачливый репортер посчитал (возможно, справедливо), что с ним обошлись грубее, чем он заслуживал, и решил отомстить обитателям особняка. Он подготовил фиктивное интервью с доктором Кларендоном, якобы проходившее в здании клиники, и не преминул живописать в нем жестокие муки лихорадочных больных, коих его воображение разместило на выстроенных в ряд койках. Завершающим штрихом стало описание особо жалостного страдальца, который, хрипя и задыхаясь, просил пить, тогда как доктор держал стакан со сверкающей водой за пределами его досягаемости, пытаясь выяснить, каким образом муки жажды влияют на течение заболевания. За этим измышлением следовали пространные двусмысленные комментарии, внешне весьма почтительные и потому вдвойне ядовитые. Доктор Кларендон, говорилось в статье, безусловно, является величайшим и самым целеустремленным ученым в мире; но науку не интересует благополучие отдельного человека, и никто не пожелает, чтобы его тяжелый недуг продлевали и усугубляли всего лишь ради установления некой абстрактной истины. Жизнь слишком коротка для этого.
В целом статья получилась чертовски убедительной и повергла в ужас девять читателей из десяти, настроив их против доктора Кларендона и его предполагаемых методов. Другие газеты не замедлили последовать примеру «Обзервера» и развить основную тему скандальной статьи, взяв последнюю за образец и напечатав множество фальшивых интервью, полных самых диких клеветнических измышлений. Однако ни в одном случае доктор не соизволил дать опровержение. Он не считал нужным тратить время на дураков и лжецов и совершенно не нуждался в уважении бездумной толпы, которую презирал. Когда Джеймс Далтон телеграфировал свое сожаление и предложил помощь, Кларендон ответил коротко и сухо, почти грубо: он-де пропускает мимо ушей лай брехливых псов и не собирается надевать на них намордники. Да и не стал бы он никого благодарить за попытки разобраться с делом, совершенно недостойным внимания. Храня презрительное молчание, доктор продолжал с невозмутимым спокойствием выполнять свои обязанности.
Но из искры, высеченной молодым репортером, разгорелся пожар. Сан-Франциско снова обезумел, причем на сей раз не только от страха, но и от ярости. Люди начисто утратили способность к здравому суждению, и, хотя второго исхода не произошло, в городе воцарились разнузданность и безрассудство, порожденные отчаянием, каковая ситуация невольно заставляла вспомнить средневековые «пиры во время чумы». В сердцах бушевала лютая ненависть к человеку, который выявил болезнь и изо всех сил старался обуздать эпидемию, и бездумная толпа живо забыла о его великих заслугах перед наукой, упорно раздувая пламя негодования. Люди в слепоте своей, казалось, ненавидели скорее лично Кларендона, нежели лихорадку, что пришла в овеваемый целительными морскими ветрами и обычно здоровый город.
Потом молодой репортер, упиваясь разожженным им нероновским пожаром, добавил к общей картине завершающий мастерский штрих. Памятуя о своих унижениях, претерпленных от скелетообразного ассистента, он написал блестящую статью о доме и окружении доктора Кларендона, с особым усердием обрисовав Сураму, который одним своим видом, заявлял он, способен напугать здорового человека до смертельной лихорадки. Он постарался изобразить вечно хихикающего костлявца существом одновременно смехотворным и ужасным и, пожалуй, больше преуспел в последнем своем намерении, поскольку при одном воспоминании о коротком знакомстве с этим жутким типом в душе у него всякий раз поднималась волна страха. Он собрал все слухи о нем, развил предположение о дьявольской природе его предполагаемой учености и туманно намекнул, что доктор Кларендон нашел Сураму в некоем далеко не благочестивом племени таинственной древней Африки.
Джорджина, внимательно читавшая все газеты, была удручена и глубоко уязвлена нападками на брата, но Джеймс Далтон, часто бывавший в доме Кларендонов, всячески старался ее утешить. В этом своем стремлении он был искренен и пылок, поскольку хотел не только успокоить любимую женщину, но и отчасти выразить уважение, которое всегда питал к устремленному в неведомые выси гению – ближайшему другу своей юности. Он говорил Джорджине, что истинное величие не может избежать ядовитых стрел зависти, и приводил длинный скорбный перечень блестящих умов, попранных пятою черни. Все эти нападки, указывал он, служат наивернейшим доказательством исключительного таланта Альфреда.
– Но они все равно задевают меня за живое, – отвечала она, – и тем сильнее, что я знаю, как тяжело переживает из-за них Ал, несмотря на все свое показное безразличие.
Далтон поцеловал ей руку с галантностью, тогда еще не вышедшей из моды в светских кругах.
– А я переживаю в тысячу раз тяжелее, зная о ваших с Альфом переживаниях. Но ничего, Джорджи, вместе мы выстоим и преодолеем все трудности.
Со временем Джорджина все больше и больше полагалась на поддержку этого волевого мужчины, который был ее давним и верным поклонником, и все чаще делилась с ним своими страхами. Нападки прессы и эпидемия – это было еще не все. Джорджине многое не нравилось в домашнем окружении. Сурама, одинаково жестокий к людям и животным, вызывал у нее неописуемое отвращение, и она чувствовала в нем некую смутную, не поддающуюся определению угрозу для Альфреда. Тибетцев она тоже недолюбливала и находила чрезвычайно странным тот факт, что Сурама свободно общается с ними на их наречии. Альфред не желал рассказывать о происхождении и роде занятий Сурамы, но однажды крайне неохотно объяснил, что он гораздо старше, чем вообще можно представить, и что он обладает сокровенными знаниями и жизненным опытом, которые делают из него поистине бесценного коллегу для любого ученого, исследующего великие тайны Природы.
Обеспокоенный тревогой Джорджины, Далтон стал бывать в доме Кларендонов еще чаще, хотя и видел, что его визиты крайне не нравятся Сураме. Костлявый ассистент приобрел неприятную привычку, встречая гостя, вперять в него странный взгляд своих призрачных глазниц и часто, когда закрывал за ним ворота, испускал жутковатые смешки, вгонявшие в дрожь. Между тем доктор Кларендон, казалось, не замечал ничего, всецело поглощенный своей работой в Сан-Квентине, куда он каждый день отправлялся на катере в сопровождении одного только Сурамы, который управлял штурвалом, пока доктор читал или просматривал свои записи. Эти регулярные отлучки премного устраивали Далтона, ибо давали ему возможность возобновить ухаживание за Джорджиной. Порой он засиживался в гостях до возвращения Альфреда, причем последний всегда приветствовал его очень тепло, несмотря на свою природную сдержанность. Вскоре помолвка Джеймса и Джорджины стала делом решенным, и они двое ждали лишь удобного случая, чтобы поговорить с Альфредом.
Губернатор, неизменно благородный и верный своей роли покровителя, не пожалел усилий, чтобы настроить общественное мнение в пользу своего старого друга. И пресса, и чиновники почувствовали на себе его давление; он даже сумел возбудить интерес в ученых Восточного побережья, так что многие из них приехали в Калифорнию с целью изучить лихорадку и исследовать противолихорадочную бациллу, которую Кларендон столь быстро вывел и теперь совершенствовал. Эти врачи и биологи, однако, не получили интересующей их информации, и некоторые из них уехали крайне недовольными. Многие написали враждебные статьи против Кларендона, обвиняя его в ненаучном подходе и погоне за славой, а также намекая, что он скрывает свои методы из стремления к личной выгоде, совершенно не достойного профессионала.
К счастью, другие были более объективны в своих суждениях и писали о Кларендоне и его работе в восторженном тоне. Они видели пациентов и по достоинству оценили умение, с каким он держал в узде ужасную болезнь. Скрытность доктора в отношении антитоксина они сочли вполне оправданной, поскольку распространение недоработанного препарата наверняка принесло бы больше вреда, чем пользы. Сам Кларендон, с которым многие из них встречались не впервые, произвел на них еще более сильное впечатление против прежнего, и они без колебаний сравнивали его с Дженнером, Листером, Кохом, Пастером, Мечниковым и прочими великими учеными, посвятившими жизнь служению медицине и человечеству. Далтон собирал для Альфреда все газеты и журналы, где публиковались положительные отзывы о нем, и лично доставлял их другу, таким образом получая возможность лишний раз увидеться с Джорджиной. Хвалебные статьи, однако, не вызывали у Кларендона ничего, помимо презрительной улыбки, и он обычно небрежно отдавал их Сураме, чьи нервирующие утробные смешки, раздававшиеся в процессе чтения, выражали чувство, близкое к ироническому презрению самого доктора.
В первых числах февраля, в понедельник вечером, Далтон явился с твердым намерением просить у Кларендона руки его сестры. Джорджина сама встретила его у ворот, и по пути к дому он остановился приласкать огромного пса, который бросился навстречу и дружелюбно положил передние лапы ему на грудь. Это был Дик, любимый сенбернар Джорджины, и Далтон порадовался, что пользуется расположением существа, столь много значащего для нее.
Дик, возбужденный и радостный, своим бурным напором развернул губернатора чуть ли не кругом, а потом тихо гавкнул и понесся между деревьями в сторону клиники. Однако он не скрылся из виду, а вскоре остановился, обернулся и снова приглушенно гавкнул, словно призывая Далтона последовать за ним. Джорджина, всегда охотно подчинявшаяся игривым прихотям своего огромного любимца, знаком показала Джеймсу, что надо бы пойти посмотреть, чего хочет Дик, и они неспешно двинулись за псом, с довольным видом потрусившим в глубину заднего двора, где над высокой кирпичной стеной вырисовывалась на фоне звездного неба крыша клиники.
Сквозь щели в темных оконных шторах пробивался свет – значит Альфред и Сурама все еще работали. Внезапно из здания донесся тонкий приглушенный звук, похожий на детский плач, – жалобный крик «Мама! Мама!», заслышав который Дик залаял, а Джеймс и Джорджина вздрогнули. Потом Джорджина улыбнулась, вспомнив о подопытных попугаях Кларендона, и погладила пса по голове – то ли прощая шалуна за розыгрыш, то ли утешая любимца, попавшего впросак.
Когда они медленно направились обратно к дому, Далтон сообщил о своем намерении нынче же вечером поговорить с Альфредом о помолвке. Джорджина не возражала. Она знала, что перспектива потерять в ее лице преданного помощника и компаньона не обрадует брата, но верила, что его любовь не станет препятствием на ее пути к счастью.
Позже вечером Кларендон вошел в дом пружинистым шагом, с выражением лица менее угрюмым против обычного. Губернатор увидел в непринужденной веселости друга добрый знак и тотчас воспрянул духом, а доктор крепко пожал ему руку и шутливо спросил: «Ну, Джимми, что у нас новенького в политической жизни?» Поймав быстрый взгляд возлюбленного, Джорджина под каким-то предлогом удалилась, а двое мужчин уселись в кресла и завели беседу о том о сем. Пустившись в воспоминания о днях юности, Далтон исподволь подводил разговор к главной теме и наконец задал вопрос прямо в лоб:
– Альф, я хочу жениться на Джорджине. Ты благословишь нас?
Пристально глядя на старого друга, Далтон увидел тень, набежавшую на его лицо. Темные глаза на мгновение вспыхнули, а потом погасли, приняв обычное невозмутимое выражение. Итак, научные – или эгоистические – интересы все же возобладали!
– Ты просишь невозможного, Джеймс. Джорджина уже не беспечный мотылек, каким была много лет назад. Теперь она трудится на благо истины и человечества, и ее место здесь. Она решила посвятить свою жизнь моей работе – точнее, домашнему хозяйству, дающему мне возможность спокойно работать, – и не вправе оставлять свои обязанности или потакать собственным прихотям.
Далтон немного помолчал, чтобы убедиться, что Кларендон закончил. Руководимый все тем же фанатизмом – человечество против отдельной личности, – доктор определенно собирался испортить жизнь своей сестре! Потом он попытался ответить:
– Но послушай, Альф, неужто ты хочешь сказать, что Джорджина столь необходима для твоей работы, что тебе непременно надо сделать из нее рабыню и мученицу? Нужно же знать меру, дружище! Если бы речь шла о Сураме или о любом другом непосредственном участнике твоей экспериментаторской деятельности – тогда совсем другое дело. Но ведь в конечном счете Джорджина всего лишь твоя домоправительница. Она дала согласие стать моей женой и говорит, что любит меня. Разве ты имеешь право распоряжаться жизнью сестры? Разве имеешь право…
– Довольно, Джеймс! – Лицо Кларендона побледнело и стало каменным. – Имею я право распоряжаться собственной семьей или нет, посторонних не касается.
– Посторонних… и ты говоришь это человеку, который… – Далтон едва не задохнулся от негодования, а доктор ледяным тоном вновь перебил его:
– Который не принадлежит к кругу моей семьи и отныне не вхож в мой дом. Ваша наглость заходит слишком далеко, Далтон! Всего доброго, губернатор!
И Кларендон стремительно удалился прочь, не подав руки на прощанье.
Далтон на миг смешался, не зная, что делать, но вскоре в комнату вошла Джорджина. Далтон понял по лицу возлюбленной, что она уже успела перемолвиться с братом, и порывисто схватил ее за руки.
– Ну, Джорджи, что ты скажешь? Боюсь, тебе придется выбирать между Альфом и мной. Ты знаешь, что я чувствую сейчас, ты знаешь, что я чувствовал в прошлом, когда мне отказал твой отец. Что ты скажешь мне на сей раз?
Он умолк, и Джорджина медленно проговорила:
– Джеймс, милый, ты веришь, что я люблю тебя?
Он кивнул и, исполненный надежды, стиснул ее руки.
– Тогда, если ты тоже меня любишь, ты немного подождешь. Не обращай внимания на грубость Альфа. Его надо пожалеть. Я не могу рассказать тебе все сейчас, но ты ведь знаешь, я вся извелась от тревоги за брата: такая напряженная работа, столь жестокие нападки прессы, да еще постоянное присутствие этого ужасного Сурамы с его леденящим душу взглядом и хихиканьем! Я боюсь, он не выдержит: он переутомлен гораздо сильнее, чем кажется со стороны. Я это вижу, поскольку знаю его всю жизнь. Он меняется – медленно сгибается под тяжестью непосильной ноши – и скрывает свое состояние под маской грубости. Ты ведь понимаешь, о чем я, дорогой?
Джорджина умолкла, и Далтон снова кивнул, прижимая одну ее руку к своей груди. Тогда она закончила:
– Так пообещай же мне хранить терпение, любимый мой. Я должна поддержать Альфа сейчас. Должна, должна!
Далтон с минуту молчал, склонив голову в почти благоговейном поклоне. В этой преданной женщине было больше от Христа, чем в любом другом человеке, и перед лицом такой любви и верности он не мог ни на чем настаивать.
Печальное прощанье было кратким, и Джеймс, чьи голубые глаза туманились слезами, едва заметил костлявого ассистента доктора, отворившего перед ним ворота на улицу. Но как только они с грохотом захлопнулись у него за спиной, он услышал до боли знакомый, леденящий кровь смешок и понял, что там был Сурама – Сурама, которого Джорджина называла злым гением своего брата. Зашагав прочь твердой походкой, Далтон решил смотреть в оба и действовать при первых же признаках беды.
Между тем Сан-Франциско, по-прежнему полный слухов об эпидемии, кипел ненавистью к Кларендону. На самом деле вне стен тюрьмы было очень мало случаев черной лихорадки, и почти все они приходились на беднейшие слои мексиканского населения, жившего в антисанитарных условиях, исключительно благоприятных для развития самых разных болезней. Однако политикам и горожанам этого оказалось достаточно, чтобы присоединиться к нападкам на доктора. Видя, что Далтон неколебим в своей решимости защищать Кларендона, недовольные обыватели, консервативные медики и продажные мелкие политиканы переключили свое внимание на законодательное собрание штата – они расчетливо объединили противников Кларендона со старыми врагами губернатора и готовились неоспоримым большинством голосов утвердить закон, по которому право назначения на должность в местные лечебные учреждения переходило от главы исполнительной власти к различным заинтересованным коллегиям и комиссиям.
Ни один лоббист не принимал в продвижении данного законопроекта столь деятельного участия, как главный помощник Кларендона, доктор Джонс. С самого начала питавший зависть к своему начальнику, теперь он увидел возможность обернуть дело в свою пользу и благодарил судьбу за то, что приходится родственником председателю тюремного попечительского совета (в силу какового обстоятельства он, собственно, и занимал нынешнее свое положение). В случае принятия нового закона Кларендона непременно сместят с должности, и на пост главного врача Сан-Квентина назначат его, Джонса, – и потому он, преследуя своекорыстные интересы, старался вовсю. Джонс являлся полной противоположностью Кларендону – прирожденный политикан и угодливый приспособленец, он в первую очередь заботился о своей карьере и занимался наукой лишь между прочим. Он был беден и жаждал получить хорошо оплачиваемую должность – в отличие от богатого и независимого ученого, чье место он стремился занять. С крысиными коварством и упорством он подкапывался под своего начальника, великого биолога, и в конце концов был вознагражден известием, что новый закон принят. Отныне губернатор лишался права назначения на должности в учреждения штата, и вопрос о руководстве лечебной частью Сан-Квентина переходил в ведение тюремного попечительского совета.
Кларендон единственный не замечал всей этой законодательной кутерьмы. Всецело поглощенный своими служебными обязанностями и научными исследованиями, он остался слеп к предательству «болвана Джонса», работавшего бок о бок с ним, и глух ко всем сплетням, наводнявшим контору начальника тюрьмы. Он никогда в жизни не читал газет, а с изгнанием Далтона из своего дома потерял последнюю реальную связь с внешним миром. С наивностью отшельника он ни на миг не усомнился в надежности своего положения. Принимая во внимание преданность Далтона и его способность прощать гораздо более тяжелые обиды (что подтвердил случай со старым Кларендоном, который довел Далтона-старшего до самоубийства, разорив на фондовой бирже), он, разумеется, даже не допускал мысли, что губернатор может сместить его с должности. А в силу своего политического невежества доктор не мог предвидеть такой перемены ситуации, при которой право назначения и смещения должностных лиц переходило бы в другие руки. Посему, узнав об отъезде Далтона в Сакраменто, он просто довольно улыбнулся, убежденный в стабильности как своего положения в Сан-Квентине, так и положения сестры в доме. Он привык получать все, чего хотел, и полагал, что удача по-прежнему сопутствует ему.
В первую неделю марта, через день-другой после вступления в силу нового закона, председатель тюремного попечительского совета прибыл в Сан-Квентин. Кларендона не оказалось на месте, но доктор Джонс с превеликим удовольствием провел важного посетителя (своего собственного дядю, к слову сказать) по огромному госпиталю, заглянув среди всего прочего и в палату для лихорадочных больных, ставшую столь известной благодаря усилиям прессы и массовым паническим настроениям. Джонс, к тому времени против воли согласившийся с мнением Кларендона о незаразности недуга, с улыбкой заверил дядю, что бояться нечего, и предложил внимательно осмотреть пациентов – в особенности жуткого вида скелет, который в недавнем прошлом был цветущим здоровяком, а ныне, намекнул молодой врач, умирал медленной мучительной смертью, поскольку Кларендон не назначал ему нужного лекарства.
– Ты хочешь сказать, что доктор Кларендон отказывает несчастному в необходимой помощи, хотя его еще можно спасти? – вскричал председатель.
– Именно так, – отрывисто промолвил Джонс и тут же умолк, ибо дверь вдруг отворилась и в палату вошел Кларендон собственной персоной. Он холодно кивнул Джонсу и окинул неодобрительным взглядом незнакомого посетителя.
– Доктор Джонс, мне казалось, вы знаете, что этого больного вообще нельзя беспокоить. И разве я не говорил, что сюда посетители допускаются только по особому разрешению?
Но председатель заговорил прежде, чем племянник успел его представить.
– Прошу прощения, доктор Кларендон, но верно ли я понял, что вы отказываетесь давать этому человеку лекарство, которое может его спасти?
Кларендон холодно посмотрел на него и ответил с металлом в голосе:
– Ваш вопрос неуместен, сэр. Я здесь начальник, а посторонние сюда не допускаются. Будьте любезны покинуть палату сию же минуту.
Председатель, втайне питавший слабость к драматическим эффектам, ответствовал излишне напыщенно и надменно:
– Вы заблуждаетесь на мой счет, сэр! Начальник здесь я, а не вы. Вы разговариваете с председателем попечительского совета тюрьмы. Более того, я должен сказать, что считаю вашу деятельность опасной для благополучия заключенных, и вынужден просить вас подать в отставку. Отныне заведовать госпиталем будет доктор Джонс, и вам придется подчиняться его приказам, коли вы пожелаете остаться здесь до официального увольнения.
Это был звездный миг Уилфреда Джонса. Ни прежде, ни впоследствии судьба ни разу не дарила ему столь счастливого момента, и потому нам нет нужды проникаться к нему недобрыми чувствами. В конце концов, он был человеком скорее ничтожным, нежели дурным, и в своих поступках руководствовался главным принципом ничтожных людей: «заботиться о себе любой ценой». Кларендон застыл на месте, уставившись на председателя как на сумасшедшего, но уже в следующий миг по торжествующему лицу доктора Джонса понял, что действительно происходит что-то важное. С ледяной вежливостью он промолвил:
– Несомненно, вы именно тот, кем себя рекомендуете, сэр. Но, по счастью, мое назначение утверждено губернатором штата, а следовательно, только он вправе его отменить.
Председатель и его племянник недоуменно воззрились на Кларендона, ибо они даже не предполагали, сколь далеко может заходить неосведомленность человека в вопросах общественной жизни. Потом старший мужчина, уразумев ситуацию, довольно подробно объяснил положение вещей.
– Когда бы я удостоверился в ложности имеющих хождение слухов, – в заключение сказал он, – я бы повременил с решительными действиями, но случай с этим несчастным и ваше собственное заносчивое поведение не оставляют мне выбора. В общем…
Но Кларендон перебил его резким, звенящим голосом:
– В настоящий момент начальником здесь являюсь я, и я прошу вас немедленно покинуть палату.
Председатель побагровел и взорвался:
– Послушайте, сэр, да вы соображаете, с кем разговариваете? Я в два счета вышвырну вас отсюда, черт бы побрал вашу наглость!
Но он едва успел закончить оскорбительную фразу. Внезапно превратившись в мощный генератор ненависти, худосочный ученый выбросил вперед оба кулака со сверхъестественной силой, какой никто в нем и предположить не мог. И если сила удара была исключительной, то равно исключительной оказалась и точность оного, ибо даже чемпион мира по боксу не смог бы достичь лучшего результата. Оба мужчины – председатель и доктор Джонс – были повержены наповал, один прямым в нос, другой прямым в челюсть. Рухнув, точно подрубленные деревья, они недвижно распростерлись на полу в беспамятстве. А Кларендон, теперь полностью овладевший собой, взял шляпу и трость и вышел, чтобы присоединиться к Сураме, ждавшему на катере. Только когда они отплыли от берега, доктор наконец дал словесный выход своей страшной ярости. С искаженным от гнева лицом он призвал на головы своих недругов проклятия звезд и надзвездных бездн – так что даже Сурама содрогнулся, сотворил древнее знамение, не описанное ни в одном историческом труде, и на сей раз позабыл хихикнуть.
Джорджина изо всех сил постаралась облегчить ужасное душевное состояние брата. Он вернулся домой изнуренный морально и физически и бессильно упал на кушетку в библиотеке. В этой сумрачной комнате преданная сестра мало-помалу узнала от него почти невероятную новость. Она тотчас же принялась нежно утешать Альфреда и убедительно объяснила, что все нападки прессы, преследования и увольнение являются лишь признанием его величия, пусть косвенным. По совету Джорджины он попытался не принимать случившееся близко к сердцу и, возможно, преуспел бы в своих стараниях, когда бы дело касалось одного лишь чувства собственного достоинства. Но лишиться возможности заниматься научными исследованиями – такую утрату доктор никак не мог перенести спокойно. Поминутно вздыхая, он снова и снова повторял, что еще три месяца работы в тюрьме позволили бы ему наконец получить искомую бациллу, благодаря которой человечество навсегда покончило бы со всеми разновидностями лихорадки.
Тогда Джорджина попробовала утешить брата иным способом и выразила уверенность, что тюремный попечительский совет вскоре призовет его обратно, если эпидемия не пойдет на спад или вспыхнет с новой силой. Но даже это не возымело действия; Кларендон отвечал лишь малопонятными короткими фразами, полными горечи и иронии, и тон его ясно свидетельствовал о глубоком отчаянии и жестокой обиде.
– Пойдет на спад? Вспыхнет с новой силой? О, она пойдет на спад, разумеется! По крайней мере, они так подумают. Они будут думать, как им удобно, невзирая на истинное положение вещей! Невежественные глаза не видят ничего, и бездари не совершают открытий. Наука никогда не повернется лицом к подобным людям. И они еще называют себя врачами! А главное – ты только представь этого болвана Джонса в роли начальника госпиталя!
Он презрительно усмехнулся, а затем разразился сатанинским хохотом, от которого Джорджину бросило в дрожь.
Все последовавшие дни в особняке Кларендонов царила унылая атмосфера. Тяжелая, беспросветная депрессия завладела обычно деятельным и неутомимым умом доктора, и он даже отказался бы от всякой пищи, если бы Джорджина силком не заставляла его есть. Толстая тетрадь с записями наблюдений пылилась на столе в библиотеке, а маленький золотой шприц с противолихорадочной сывороткой (изобретенный доктором хитроумный инструмент с запасным резервуаром, крепившимся к золотому кольцу на пальце) лежал без дела в кожаном футляре рядом с ней. От былых энергии, целеустремленности, страстного желания работать не осталось и следа, и Кларендон даже не вспоминал о своей клинике, где его ждали сотни пробирок с бактериальными культурами.
Многочисленные животные, предназначенные для опытов, резвились, сытые и веселые, в лучах весеннего солнца, и когда Джорджина, пройдя через розарий, приближалась к клеткам, она чувствовала разлитое в воздухе счастье, несовместное с общей атмосферой усадьбы. Однако она понимала, что счастье это трагически мимолетно – ведь с возобновлением исследовательской работы все эти зверюшки обречены пасть жертвами науки, – а посему расценивала бездействие брата как отсрочку приговора для них и всячески поощряла его продолжать отдых, в котором он крайне нуждался. Восемь слуг-тибетцев бесшумно скользили по комнатам, выполняя свои обязанности, по обыкновению, безупречно, и Джорджина следила, чтобы заведенный в доме порядок не нарушался в связи с праздным времяпрепровождением хозяина.
Отказавшись от науки и далекоидущих устремлений ради вялого прозябания в неизменных шлепанцах и халате, Кларендон позволял Джорджине обращаться с собой как с малым ребенком. Он встречал материнские хлопоты сестры слабой печальной улыбкой и покорно подчинялся всем ее распоряжениям и предписаниям. В полусонном доме воцарилась атмосфера дремотного блаженства, единственный диссонанс в которую вносил Сурама. Он явно чувствовал себя несчастным и часто смотрел с угрюмым негодованием на безмятежно-умиротворенное лицо Джорджины. Находивший единственную отраду в кипучей экспериментаторской деятельности, он тосковал по привычным занятиям – ибо страсть как любил хватать обреченных животных цепкими когтями, относить в клинику и, гнусно посмеиваясь, наблюдать горящим завороженным взглядом, как они медленно впадают в кому, с налитыми кровью, выпученными глазами и вываливающимся из вспененной пасти распухшим языком.
Теперь он приходил в отчаяние при виде беспечных животных в клетках и часто являлся к Кларендону с вопросом, нет ли у него каких распоряжений. В очередной раз удостоверившись в нежелании апатичного доктора возобновлять работу, он, злобно ворча себе под нос и бросая по сторонам свирепые взгляды, по-кошачьи бесшумной поступью уходил в свою подвальную комнату, откуда порой доносился его приглушенный низкий голос, произносящий странные ритмичные фразы явно нечестивого содержания, которые наводили на мысль о некоем богомерзком ритуале.
Все это действовало на нервы Джорджине, но далеко не так сильно, как затянувшаяся апатия брата. Встревоженная отсутствием каких-либо изменений к лучшему, она мало-помалу утратила веселый, довольный вид, страшно раздражавший Сураму. Сама знавшая толк в медицине, она находила состояние доктора крайне неудовлетворительным с точки зрения психиатрии, и теперь его безучастность и бездеятельность пугали ее не меньше, чем прежний фанатический пыл и излишнее рвение. Неужто затянувшаяся меланхолия превратит блестящего ученого в никчемного идиота?
Но ближе к концу мая произошла неожиданная перемена. Джорджина навсегда запомнила мельчайшие детали, с ней связанные, – такие вроде бы незначительные детали, как доставленная накануне Сураме посылка с алжирским почтовым штемпелем, источавшая чрезвычайно неприятный запах, и внезапная сильная гроза (крайне редкое для Калифорнии явление), которая разразилась ночью, когда Сурама монотонно читал ритуальные заклинания за запертой подвальной дверью – гулким низким голосом, звучавшим громче и напряженнее, чем обычно.
Следующий день выдался солнечным, и Джорджина с утра вышла в сад набрать цветов для столовой. Вернувшись в дом, она увидела брата в библиотеке – полностью одетый, он сидел за рабочим столом, просматривая заметки в своем толстом журнале наблюдений и делая новые записи уверенными скорыми росчерками пера. Альфред был полон энергии, и в движениях его сквозила былая бодрость, когда он изредка переворачивал страницы или тянулся за одной из книг, лежавших на противоположном краю огромного стола. С чувством радости и облегчения Джорджина поспешила в столовую, дабы поставить букет в вазу, но по возвращении обратно в библиотеку обнаружила, что брат уже ушел.
Разумеется, она решила, что Альфред отправился в клинику, и возликовала при мысли, что рабочее настроение и целеустремленность вернулись к нему. Поняв, что ждать его к завтраку бесполезно, она поела одна и оставила небольшую порцию на плите, чтобы быстро разогреть в случае, если он все-таки улучит минутку и забежит перекусить. Но он так и не пришел. Доктор наверстывал потерянное время и по-прежнему находился в обшитом толстыми досками здании клиники, когда Джорджина вышла прогуляться по увитой розами аллее.
Прохаживаясь среди благоуханных цветов, она увидела Сураму, выбиравшего животных для опыта. Джорджине хотелось бы, чтобы ассистент пореже попадался ей на глаза, ибо он одним своим видом вгонял ее в дрожь, но самый этот страх обострял ее зрение и слух во всем, что касалось Сурамы. Он всегда ходил по усадьбе с непокрытой головой, и безволосый череп усиливал его жуткое сходство со скелетом. Она услышала тихий смешок, когда ассистент вытащил из клетки маленькую обезьянку и понес в клинику, впившись длинными костлявыми пальцами в пушистые бока столь жестоко, что несчастный зверек пронзительно закричал от испуга и боли. От этого зрелища Джорджине стало дурно, и она торопливо удалилась в дом. В душе у нее поднимался бурный протест против ужасного существа, взявшего такую власть над ее братом, и она с горечью подумала, что слуга и хозяин практически поменялись местами.
Кларендон не вернулся домой к ночи, и Джорджина решила, что он всецело поглощен одним из самых продолжительных своих экспериментов, а значит потерял всякий счет времени. Ей очень не хотелось ложиться спать, не поговорив с братом о его неожиданном выздоровлении, но в конце концов она поняла, что ждать бесполезно, написала веселую записку, которую положила на стол в библиотеке, а затем решительно направилась в свою спальню.
Джорджина еще не совсем заснула, когда услышала, как открылась и закрылась входная дверь. Значит, все-таки работа не затянулась на всю ночь! Решив проследить за тем, чтобы брат поел перед сном, она встала, накинула халат и спустилась вниз, но уже возле самой библиотеки остановилась, услышав голоса за приоткрытой дверью. Кларендон и Сурама разговаривали там, и она стала ждать, когда ассистент уйдет.
Однако Сурама не проявлял никакого желания удалиться, и возбужденный тон собеседников свидетельствовал о полной их поглощенности разговором, который обещал быть долгим. Джорджина не собиралась подслушивать, но все же невольно улавливала отдельные фразы и вскоре почувствовала в них некий зловещий подтекст, сильно ее испугавший, хотя и оставшийся не вполне ясным. Резкий, нервный голос брата настойчиво приковывал внимание встревоженной Джорджины.
– Но в любом случае, – говорил Альфред, – у нас недостаточно животных для еще одного дня работы, а ты сам знаешь, как трудно достать порядочную партию по первому требованию. Глупо тратить столько усилий на относительную ерунду, когда можно раздобыть человеческие экземпляры, приложив лишь немного дополнительных стараний.
При одном предположении о возможном смысле, скрытом в словах брата, Джорджине стало дурно, и она ухватилась за вешалку, чтобы удержаться на ногах. Сурама ответил низким глухим голосом, в котором, казалось, отражалось далеким эхом зло тысячи веков и тысячи планет.
– Тише, угомонись! Со своей спешкой и нетерпением ты подобен малому ребенку. Зачем торопить события? Когда бы ты жил, как я, для которого вся жизнь не длиннее часа, ты не стал бы так нервничать из-за одного дня, недели или месяца! Ты работаешь слишком быстро. Экземпляров в клетках тебе хватило бы на целую неделю, если бы ты выдерживал разумный темп. Ты даже можешь пустить в ход старый подопытный материал, но только не переусердствуй.
– Моя спешка – не твоего ума дело! – прозвучал резкий, отрывистый ответ. – У меня свои методы. Я не хочу использовать наш подопытный материал без крайней необходимости, предпочитая иметь их под рукой в нынешнем виде. В любом случае тебе стоит держаться с ними поосторожнее – ты ведь знаешь: эти хитрые псы не расстаются с ножами.
Сурама издал низкий смешок.
– За меня не беспокойся. Эти тупые скоты едят, верно? А значит, при надобности я всегда могу доставить тебе одного из них. Только не торопись – после смерти мальчишки у нас их осталось всего восемь, а теперь, когда ты потерял место в Сан-Квентине, раздобыть новую партию будет трудно. Я советую начать с Тсанпо – он самый бесполезный из всех, и…
Дальше Джорджина не стала слушать. Охваченная диким ужасом при мыслях, возбужденных в ней этим разговором, она с трудом удержалась на ногах и едва нашла в себе силы подняться по лестнице и добрести до своей комнаты. Что замышляет это гнусное чудовище, Сурама? Во что он втягивает ее брата? Какие страшные обстоятельства кроются за этими загадочными фразами? Сотни кошмарных, зловещих видений проносились перед ее умственным взором, и она бросилась на кровать, даже не надеясь заснуть. Одна мысль до жути резко выделялась среди всех прочих, и Джорджина чуть не закричала в полный голос, когда она вспыхнула в мозгу с новой силой. Потом наконец в дело вмешалась Природа, более милосердная, чем ожидала несчастная женщина. Закрыв глаза, она впала в глубокий обморок, продолжавшийся до самого утра, и ни один новый кошмар не усугубил в ней безумного ужаса, вызванного подслушанным разговором.
При свете утреннего солнца нервное напряжение отпустило. Ночью сознание усталого человека зачастую воспринимает действительность в искаженном виде, и Джорджина решила, что ее утомленный мозг, видимо, превратно истолковал обрывки самой обычной профессиональной беседы. Предположить, что брат – единственный сын благородного Фрэнсиса Шайлера Кларендона – повинен в жестоких жертвоприношениях, значило бы несправедливо оскорбить весь род Кларендон, и она положила ни словом не упоминать о ночном эпизоде, дабы Альфред не высмеял ее нелепые фантазии.
Спустившись к завтраку, она уже не застала брата дома и пожалела, что и на второе утро упустила возможность поздравить его с возобновлением работы. Неторопливо съев завтрак, поданный глухой как пень Маргаритой, старой кухаркой мексиканского происхождения, Джорджина прочитала утреннюю газету и уселась с шитьем у окна гостиной, выходившей на просторный задний двор. Там царила тишина, и она видела, что последние клетки для животных опустели. Приношение науке свершилось, и останки прелестных резвых существ, еще недавно живых, ныне покоились в яме с негашеной известью. Убийство бедных зверюшек всегда глубоко огорчало Джорджину, но она никогда не жаловалась, поскольку понимала: все это делается во благо человечества. Быть сестрой ученого, часто говорила она себе, все равно что быть сестрой солдата, который убивает, защищая своих соотечественников от врагов.
После ланча Джорджина расположилась на прежнем месте у окна и сосредоточенно шила, покуда хлопок выстрела во дворе не заставил ее в тревоге выглянуть наружу. Там, неподалеку от здания клиники, она увидела отвратительного Сураму с револьвером в руке – со странной гримасой на черепообразном лице он мерзко хихикал, глядя на сжавшегося от страха человека в черном балахоне, вооруженного длинным тибетским ножом. Узнав в этом иссохшем мужчине слугу по имени Тсанпо, Джорджина с ужасом вспомнила о подслушанном накануне разговоре. Солнце сверкнуло на полированном лезвии, и в следующий миг револьвер снова выстрелил. На сей раз нож вылетел из руки монгола, и Сурама кровожадно уставился на трясущуюся обескураженную жертву.
Бросив быстрый взгляд на свою неповрежденную руку и на упавший нож, Тсанпо живо отпрыгнул от ассистента, приближавшегося кошачьей поступью, и метнулся к дому. Однако Сурама оказался проворнее: он настиг слугу одним прыжком, схватил за плечо и резко опрокинул, едва не переломив ему хребет. Тибетец попытался вырваться, но Сурама поднял его за шиворот, точно животное, и понес к клинике. Джорджина услышала, как он хихикает и издевается над беднягой на тибетском наречии, и увидела, как желтое лицо жертвы кривится и дергается от страха. Против своей воли она вдруг поняла, что происходит, и от дикого ужаса лишилась чувств во второй раз за сутки.
Когда она очнулась, комнату заливал золотой свет предзакатного солнца. Подобрав с пола корзинку и рассыпанные швейные принадлежности, Джорджина погрузилась в пучину сомнений, но в конце концов исполнилась уверенности, что жуткая сцена, столь глубоко ее потрясшая, происходила наяву. Значит, самые страшные ее догадки оказались ужасной правдой. Совершенно не подготовленная ни к чему подобному, она не знала, что делать, и была даже рада, что брат так и не появился. Она должна поговорить с ним, но не сейчас. Сейчас она не в силах ни с кем разговаривать. Содрогаясь при мысли о кошмарных делах, творящихся за зарешеченными окнами клиники, Джорджина забралась в постель, чтобы промучиться бессонницей всю долгую ночь напролет.
Поднявшись наутро в совершенно разбитом состоянии, она увидела доктора впервые с момента его выздоровления. Он деловито сновал между домом и клиникой, не обращая внимания ни на что, помимо своей работы. Джорджине не представилось возможности поговорить с ним на тему, приводившую ее в ужас, а Кларендон даже не заметил измученного и смятенного вида сестры.
Вечером она услышала, как брат разговаривает сам с собой в библиотеке (каковой привычки никогда за ним не наблюдалось), и поняла, что он находится в состоянии крайнего нервного напряжения, которое может разрешиться новым приступом апатии. Войдя в комнату, Джорджина попыталась успокоить доктора, не затрагивая никаких неприятных предметов, и заставила выпить чашку укрепляющего бульона. Наконец она мягко спросила, чем он расстроен, и с волнением стала ждать ответа, надеясь услышать, что брата ужаснуло и разгневало обращение Сурамы с бедным тибетцем.
Он ответил с раздражением в голосе:
– Чем я расстроен? Боже мой, Джорджина, да логичнее спросить, чем я не расстроен! Взгляни на клетки – и сама все поймешь! Они все пусты-пустехоньки, ни единой чертовой зверюшки не осталось – и ряд важнейших бактериальных культур выращивается в пробирках без малейшего шанса принести хоть каплю пользы! День работы псу под хвост, вся программа экспериментов срывается – этого вполне достаточно, чтобы сойти с ума! Да разве я добьюсь когда-нибудь мало-мальски значимых результатов, если не могу наскрести приличного подопытного материала?
Джорджина погладила брата по голове:
– Думаю, тебе следует немного отдохнуть, Ал, дорогой.
Он дернулся в сторону:
– Отдохнуть? Отлично! Просто превосходно! А чем еще, собственно, я занимался, если не отдыхал, прозябал да тупо таращился в пустоту последние пятьдесят лет, или сто, или тысячу? И вот, когда мне наконец удалось совершить настоящий прорыв, у меня кончается подопытный материал – и мне советуют снова впасть в идиотическое оцепенение! Господи! А ведь тем временем, возможно, какой-нибудь подлый вор работает с данными моих исследований и уже готов опередить меня, воспользовавшись плодами моего собственного труда. Я отстану на голову – какой-нибудь дурак, располагающий необходимым экспериментальным материалом, возьмет приз, хотя я, при наличии даже посредственных условий для работы, уже через неделю добился бы триумфального успеха!
Он раздраженно повысил голос, в котором слышались истерические нотки, очень не понравившиеся Джорджине. Она промолвила мягко, но не настолько, чтобы создалось впечатление, будто она успокаивает припадочного психопата:
– Но ты убиваешь себя своими переживаниями и нервными муками. А как сможешь ты завершить работу, если умрешь?
Улыбка Кларендона напоминала скорее презрительную ухмылку.
– Полагаю, неделю или месяц – а большего времени мне и не требуется – я еще протяну. А что в конечном счете станется со мной или любой другой отдельной личностью, не имеет особого значения. Служить надобно единственно науке, которая есть тернистый путь к знанию. Я ничем не отличаюсь от своих подопытных обезьян и морских свинок; я всего лишь винтик в машине, призванный послужить общему благу. Животных приходится убивать – возможно, и мне придется умереть, – ну так и что с того? Разве дело, которому мы служим, не стоит таких жертв и даже больших?
Джорджина вздохнула и на миг задалась вопросом, а стоит ли действительно хоть чего-нибудь вся эта бесконечная череда убийств.
– Но ты твердо уверен, что твое открытие станет для человечества достаточно великим благом, чтобы оправдать все эти жертвы?
Глаза Кларендона опасно сверкнули.
– Человечество! Да что такое человечество, черт побери? Служители науки! Бездари! Историю творят только личности! Человечество создано для проповедников, видящих в нем сообщество легковерных глупцов. Человечество создано для хищных финансовых воротил, разговаривающих с ним на языке долларов и центов. Человечество создано для политиков, находящих в нем коллективную силу, которую надлежит использовать в собственных интересах. Что такое человечество? Да пустое место! Слава богу, мы уже расстаемся с детскими иллюзиями по поводу человечества! Взрослый человек служит только истине – знанию – науке – свету просвещения – великому делу срывания покровов и рассеяния тьмы. Знание – это безжалостная и неумолимая сила! Смерть – неотъемлемый элемент нашего познания мира. Мы должны убивать, препарировать, уничтожать – все ради научных открытий, во имя служения невыразимому свету истины. Этого требует богиня Наука. Мы проверяем действие неизученного яда, умерщвляя живое существо. А как иначе? Мы думаем не о себе – нас интересует только знание.
Голос у доктора пресекся, словно от изнеможения, и Джорджина легко вздрогнула:
– Но это же ужасно, Ал! Негоже держаться такого образа мыслей!
Кларендон издал сардонический смешок, вызвавший у сестры странные и крайне неприятные ассоциации.
– Ужасно? По-твоему, мои речи ужасны? Тебе стоит послушать Сураму! Говорю тебе, жрецы Атлантиды владели таким тайным знанием, что ты бы умерла от страха при одном косвенном упоминании о нем. Оно существовало и сто тысяч лет назад, когда наши предки бродили по Азии, будучи всего лишь бессловесными полуобезьянами! Знание это сохранилось в виде отдельных обрывков в области Хоггар, слухи о нем ходят в самых удаленных нагорьях Тибета, а однажды я слышал, как один старый китаец призывал Йог-Сотота…
Он побледнел и начертил в воздухе странный знак указательным пальцем. Джорджина не на шутку встревожилась, но несколько успокоилась, когда речь брата приняла менее экстравагантный характер.
– Да, возможно, это ужасно, но это и прекрасно тоже. Поиски знания, я имею в виду. Ни о каких низменных помыслах здесь не идет и речи, конечно же. Разве Природа не убивает – непрестанно и безжалостно? И разве кого-нибудь, помимо отпетых дураков, приводит в ужас борьба за существование? Убийства необходимы. Они служат к возвеличению науки. Из них мы черпаем новое знание, и мы не вправе отказаться от такой возможности в угоду сантиментам. Ты только послушай, как шумно протестуют сентиментальные глупцы против вакцинаций! Они боятся, что прививка убьет ребенка. Ну и что, если убьет? Разве есть иной способ выявить законы развития того или иного заболевания? Как сестре ученого, тебе следовало бы быть поумнее и не болтать всякий сентиментальный вздор. Ты должна всячески содействовать моей работе, а не препятствовать ей!
– Но, Ал, – запротестовала Джорджина, – у меня нет ни малейшего намерения препятствовать твоей работе! Разве я не старалась всегда помогать по мере своих сил? Я невежественна, положим, и потому не могу оказать существенную помощь, но я, по крайней мере, горжусь тобой – ибо ты моя гордость и гордость всей нашей семьи, – и я всегда старалась освобождать тебя от житейских забот. Ты сам неоднократно ставил это мне в заслугу.
Кларендон пристально посмотрел на нее.
– Да, ты права, – отрывисто промолвил он, вставая и направляясь к двери. – Ты всегда помогала мне как могла. Возможно, тебе еще представится случай оказать мне более существенную помощь.
Он вышел из дома на передний двор, и Джорджина последовала за ним. Они двинулись на свет фонаря, горевшего поодаль за деревьями, и вскоре увидели Сураму, который склонялся над неким крупным телом, распростертым на земле. Кларендон коротко хмыкнул, но Джорджина, приглядевшись, с пронзительным вскриком бросилась вперед. Дик, огромный сенбернар, лежал там неподвижно, с воспаленными глазами и высунутым языком.
– Он болен, Ал! – воскликнула она. – Пожалуйста, сделай что-нибудь, быстрее!
Доктор посмотрел на Сураму, который произнес несколько слов на неизвестном Джорджине наречии.
– Отнеси его в клинику, – распорядился Кларендон. – Боюсь, Дик заразился лихорадкой.
Сурама взял пса за загривок – так же, как днем раньше брал за шиворот бедного Тсанпо, – и молча понес к зданию близ аллеи. На сей раз он не хихикал, но взглянул на Кларендона с выражением, похожим на настоящую тревогу. Джорджине почти показалось, что Сурама просит доктора спасти ее любимца.
Однако Кларендон не последовал за ассистентом, но несколько мгновений неподвижно стоял на месте, а затем неторопливо направился обратно к дому. Джорджина, потрясенная таким бессердечием, горячо умоляла брата помочь Дику, но все без толку. Не обращая на нее ни малейшего внимания, он прошел прямо в библиотеку, раскрыл большую старинную книгу, что лежала на столе лицом вниз, и погрузился в чтение. Она положила ладонь ему на руку, но он не заговорил и даже не повернул головы. Он продолжал читать, и Джорджина, с любопытством заглянув через плечо доктора, подивилась диковинным письменным знакам, испещрявшим страницы древнего фолианта в переплете с медными накладками.
Пятнадцать минут спустя, сидя в одиночестве в маленькой темной гостиной по другую сторону от холла, Джорджина приняла решение. Что-то было неладно – что именно и насколько, она даже думать боялась, – и настало время призвать на помощь силу более действенную. Разумеется, речь могла идти только о Джеймсе. Он человек сильный и умный, а его сочувствие и любовь подскажут ему, как следует поступить. Он знает Ала с юных лет и все поймет.
Несмотря на поздний час, Джорджина решила действовать безотлагательно. В библиотеке по-прежнему горела лампа, и она с тоской взглянула на освещенный дверной проем, надевая шляпу и бесшумно покидая дом. От ворот мрачной усадьбы было рукой подать до Джексон-стрит, где Джорджине повезло поймать экипаж, который довез ее до телеграфной конторы компании «Вестерн Юнион». Там она, тщательно подбирая слова, написала Джеймсу Далтону телеграмму с просьбой немедленно вернуться в Сан-Франциско в связи с делом, чрезвычайно важным для всех них.
Неожиданное послание Джорджины повергло Далтона в глубокое недоумение. Он не получал никаких известий от Кларендонов с того бурного февральского вечера, когда Альфред отказал ему от дома, и сам в свою очередь старательно воздерживался от общения с ними, даже когда очень хотел выразить им сочувствие в связи с увольнением доктора с должности без всяких объяснений. Губернатор отчаянно боролся со своими политическими противниками, пытаясь сохранить за собой право назначения, и горько сожалел об отставке человека, которого, несмотря на недавний разрыв отношений, по-прежнему считал непревзойденным образцом научной компетенции.
Сейчас, прочитав сей явно испуганный призыв о помощи, Далтон терялся в догадках по поводу случившегося. Однако он знал, что Джорджина не из тех, кто легко теряет голову или поднимает тревогу по пустякам, а потому не стал терять времени даром: он сразу взял билет на поезд, отходивший из Сакраменто через час, а по прибытии в Сан-Франциско отправился прямиком в свой клуб, откуда послал Джорджине записку, уведомляя, что он уже в городе и находится в полном ее распоряжении.
Между тем обстановка в доме Кларендонов выглядела спокойной, несмотря на угрюмую молчаливость доктора, решительно отказавшегося сообщать какие-либо подробности о состоянии пса. Тени зла, казалось, наводняли старинный особняк и неумолимо сгущались, но в настоящий момент там царило временное затишье. Джорджина испытала облегчение, получив записку и узнав, что Далтон готов в любой момент прийти на помощь, и в ответ написала, что немедленно обратится к нему, когда возникнет такая необходимость. В тяжелой напряженной атмосфере дома, однако, слабо ощущался и некий умиротворяющий элемент, и Джорджина в конце концов решила, что все дело в исчезновении тощих тибетцев, чьи уклончивые скользкие повадки и экзотическая наружность всегда раздражали ее. Они куда-то пропали все разом, и старая Маргарита, единственная оставшаяся в доме служанка, сказала, что они помогают хозяину и Сураме в клинике.
Утро следующего дня – памятного дня 28 мая – выдалось пасмурным и хмурым, и Джорджина почувствовала, как ненадежное затишье сходит на нет. По пробуждении она не застала брата дома, но знала, что он усердно трудится в клинике, невзирая на отсутствие подопытного материала, на которое сетовал накануне. Она задавалась вопросом, как там дела у бедного Тсанпо и действительно ли он подвергся какой-нибудь опасной прививке, но следует признать, в первую очередь ее интересовал Дик. Ей страшно хотелось узнать, сделал ли Сурама что-нибудь для верного пса, к судьбе которого его хозяин отнесся с таким странным равнодушием. С другой стороны, явное беспокойство, выказанное Сурамой при виде заболевшего Дика, произвело на нее сильное впечатление, и это было самое положительное из всех чувств, когда-либо испытанных ею по отношению к ненавистному ассистенту. Теперь с каждым часом Джорджина все чаще ловила себя на мыслях о Дике, – и наконец, в нервическом возбуждении представив историю с псом как своего рода символическое воплощение всего зла, тяготевшего над усадьбой, она поняла, что не в силах долее выносить мучительную неизвестность.
До той поры она всегда уважала категорическое требование Альфреда не беспокоить его в клинике, но по ходу того рокового дня в ней все сильнее крепла решимость нарушить запрет. В конечном счете она стремительно вышла из дома, пересекла двор и вошла в незапертый вестибюль запретного здания с твердым намерением выяснить участь собаки и причину скрытности брата.
Внутренняя дверь была, по обыкновению, закрыта на замок, и за ней слышались возбужденные голоса. Когда на стук никто не отреагировал, Джорджина загремела дверной ручкой по возможности громче, но голоса продолжали горячо спорить, ни на миг не умолкая. Они принадлежали, разумеется, Сураме и доктору; и пока Джорджина стояла там, пытаясь привлечь к себе внимание, она не могла не уловить общий смысл разговора. По воле судьбы она во второй раз оказалась в роли подслушивающего, и вновь ее самообладание и выдержка подверглись тяжелому испытанию. Между Альфредом и Сурамой явно происходила ссора, принимавшая все более ожесточенный характер, и долетавших до слуха Джорджины речей было достаточно, чтобы возбудить самые дикие страхи и подтвердить самые худшие опасения. Она вздрогнула, когда голос брата резко возвысился и в нем зазвучали исступленные фанатические нотки.
– Ты, черт бы тебя побрал, – ты говоришь мне о поражении и необходимости умерить свои притязания?! Да кто, собственно, заварил всю эту кашу? Разве я имел хоть малейшее представление о ваших проклятых дьяволобогах и предсуществовавшем мире? Разве я когда-нибудь думал о ваших чертовых надзвездных безднах и вашем ползучем хаосе Ньярлатхотепе? Я был нормальным ученым, пропади ты пропадом, пока сдуру не вытащил из катакомб тебя со всеми твоими сатанинскими тайнами Атлантиды. Ты постоянно подстрекал, подзуживал меня, а теперь ставишь палки мне в колеса! Ты шатаешься без дела и призываешь меня не торопиться, хотя вполне мог бы пойти да раздобыть подопытный материал. В отличие от меня ты прекрасно знаешь, как решаются подобные проблемы – ты наверняка понаторел в таких делах еще до сотворения Земли. Как это похоже на тебя, ты, проклятый ходячий труп, – затеять историю, которую ты не хочешь или не можешь закончить!