Убыр

Пролог

Наиль совсем с ума сошел.

Я всегда так говорила, когда он что-то смешное болтал или дурачился. Ну и просто так это повторяла. Но сейчас я не повторяю, я знаю: Наиль сошел с ума.

Здесь темно, пыльно и холодно. И страшно очень. Раньше меня всегда успокаивали. Мама. Или папа. Или Наиль. Он мой старший брат, большой. Я тоже не маленькая, я скоро первый класс закончу, но он почти взрослый – ему четырнадцать лет. И я думала, что раз он почти взрослый, то он знает, что делает, и будет меня защищать. А он сошел с ума и теперь ходит вокруг, молчит и улыбается. Он никогда так не улыбался, особенно с позавчерашнего дня.

Я тоже вчера и позавчера не улыбалась. И раньше, когда мама стала больной, папа грустным, а Наиль начал сходить с ума. Он ходил с ножиком, на маму кричал, папу напугать хотел, у меня в комнате зачем-то ложился спать, на полу прямо, как пьяница или Зуля-апа[1], когда в гости к нам приезжает. Распсиховался из-за ерунды, из-за песенки, которую мы учили для представления, – а сам-то куда страшнее песенки слушает, и в компьютере сплошные скелеты и привидения. Еще схватил меня и говорит: поедем к däw äti[2] – а сам в лес привез к бабке какой-то. Мы долго на паровозе ехали. Я люблю ездить на паровозах – но этот был неудобный, вонючий, там дядьки страшные и злые. Мы убежали, но стало вообще плохо. Мы все время прятались и спасались. А потом Наиль меня бросил у бабушки, а сам убежал. А теперь пришел, бродит и улыбается. Бабушка хорошая, наверно, – она нас накормила. И еще котик у нее. Он черный и красивый. Но бабушка тоже с ума сошла. Обещала звериков всяких показать, лосей даже. А сама притащила меня в баню и сунула под лавку в первой комнате. Здесь холодно и света нет. А бабушка внутри в темноте с печкой и тазиками возится. Как будто кто-то ночью в баню ходит. Это во дворе страшное ходит. Улыбается и слушает.

Хорошо я железку нашла – она кривая, но длинная и твердая. Можно даже кость сломать, я пробовала, до сих пор палец болит. Только я ничего не вижу, потому что темно и очки грязные и запотели, а платка нет. И руки все равно заняты. Я скорчилась под лавкой и просто железку перед собой выставила. Если кто-нибудь набросится, сам себе голову проломит или зуб выбьет. Но лучше, чтобы не набросился. Жалко, что я очень громко дышу, – слышно очень всем. Я тоже услышала, зажала рот обеими руками и стукнула железкой по косточке, которая под глазом. Больно очень, ладно хоть в глаз или в очки не попала. А потом поняла, что так вот это страшное, не буду думать кто, набросится – а я совсем без защиты. Быстро выставила железку перед собой – и выронила полшоколадки: Наиль оставил, когда уходил. Он хотел есть, я видела, а я совсем не хотела. И сейчас не хочу, но он все равно оставил. И зря. Шоколадка упала очень громко и с эхом. К двери сразу подошли.

Я сама виновата. Не надо было ронять шоколадку. Не надо было кричать на Наиля. Не надо было капризничать дома, и кашу недоеденной оставлять, и лениться читать. Просто я дура трусливая.

Говорят, что все умирают. Говорят, если быстро, это не больно и не страшно.

Жалко, что я Аргамака дома оставила. Это моя любимая игрушка. Она как живая, хоть и маленькая.

А Наиль как неживой, хоть и большой. И это ведь не Наиль все-таки. Просто кто-то в него переоделся. Наиль не такой, он хороший, хоть и сумасшедший. И у него ноги не так ходят. У него походка смешная, а у этого страшная.

Плохо, что это не Наиль. Значит, это гад какой-нибудь. Хорошему не надо притворяться другим человеком. И здорово, что это не Наиль. Значит, он еще может прибежать и спасти.

И я вовсе не всего боюсь. Я думала, что я Наиля боюсь, но, наверное, я его не совсем боюсь уже. То есть боюсь, конечно, но хочу, чтобы он пришел скорее и забрал меня. К маме с папой, если они выздоровели, или к däw äti. Или хоть куда. Лишь бы отсюда.

Опять шаркают. Близко.

Наиль, забери меня, пожалуйста.

Слишком громко прошептала.

Оно услышало. Оно услышало. Оно ус

Часть первая Все дома

1

Сперва-то я думал: надо же, как все удачно закончилось.

Удачно.

Закончилось.

Ладно.

Папа совсем в ярости уезжал, я его таким злым и не видел никогда. Он же спокойный, как таракан, – его любимое выражение, кстати. Если чувствует, что, как он говорит, на псих уходит – когда я упираюсь, Дилька дуру включает или мама челюсть выдвигает, ну или по работе с кем-то поспорит, – так вот, он просто разворачивается и уходит из комнаты и даже из квартиры. А появляется уже через полчаса, как всегда насмешливый и хладнокровный. Иногда только кошачьей смерти требует и потом весь вечер поддевает всех. Кошачья смерть – это валерьянка. На самом деле она, конечно, называется mäçe üläne, кошачья трава, но папа переделал в mäçe üleme. Говорит, что нечаянно. Врет, я думаю. Он постоянно всякие песенки и просто слова переделывает. Русские, английские, татарские. Слоган Nike у него «щас дует», Kit Kat – передо́хни, с ударением на третьем слоге, ну и всякие там «Газета „Из рук враки“», «Стоматологическая клиника „Добрый дент“», «Кефаль – ты всегда жаришься для нас», «Безутешен от природы йогурт в Перми» или «Травожок „Хуроток“». А несчастную надпись на двери «На себя» папа прочитал так, что мама с ним полдня не разговаривала. Он эту надпись вслух прочитал. И сиял, как лазерный фонарик. А мама против его сияния ничего сделать не может: смеяться начинает. Если рассмеялась – «не разговариваю» уже не считается.

Я у папы, кстати, этому научился: чушь сморозил – сияй. Дурак, но веселый. Простят. Ну, обычно прощают. Даже завуч. Лишь с физичкой это не проходит, но на нее у нас особенный метод есть, не скажу какой.

Против звонка däw äti у папы ни методов не нашлось, ни желания сбегать в зону спокойствия. То есть договорил он не то что приветливо и весело, как всегда, а даже как-то ласково и баюкающе. Будто с Дилькой, когда ее надо из рева вытащить. Дильку он обычно вытаскивал, и däw äti, наверное, тоже вытащил. Длинно попрощался, убрал трубку и тут же пошел переодеваться и собирать командировочную сумку. Я это из своей комнаты слышал – уроки делал, чтобы в выходные была свобода. Слышал, как он шебуршал потихоньку, потом принялся дверцами хлопать и тумбочками швыряться. Ну, не тумбочками, а чемоданами с летними вещами, которые у нас внизу шкафа стоят, пока зима – ну или весна, как сейчас. А летом, наоборот, зимние вещи туда упихиваются – не все, конечно, а которые можно упихать.

Теперь это все на пол полетело. Я испугался, прислушался и понял: папа сумку ищет. Мама тоже поняла, прибежала к нему, тихо заговорила, он тоже отвечал тихо, потом рыкнул, мама сказала что-то про нас – а, ну да, понятно, пугать нельзя, не кричи, я все понимаю, но тише-тише. Папа начал было: «Да что ты понимаешь, ты смотри, что они делают», да успокоился почти. И объяснил почти неслышно для меня, почему надо ехать именно сейчас, а мама сказала, что одного я тебя не отпущу. Они немного поспорили, ласково так, про нас в основном, куда нас девать, с собой, что ли? – нет, не надо, посидят, ничего страшного, слава богу, суббота, – и про то, кому нужны детские хладные трупики, хотя папа еще про мамин матч вспомнил. У мамы абонемент на «Ак барс», она на хоккее сдвинута, ладно меня туда же не вдвинула, боксом отбился, честно. Ну вот. А она сказала: ничего страшного, чего уж похороны калек смотреть, – выходит, с кем-то слабеньким играют.

Конечно, мама победила. Как всегда.

Они вышли из спальни спокойными и решительными. Папа притащил болтающую ногами Дильку на спине, сбросил на мою кровать, шикнул, потому что она заверещала и потребовала еще раз, и сказал:

– Тут такое дело. Нам с мамой надо срочно ненадолго уехать.

Дилька сразу стала кривить губы и затягивать глаза мокрой пленкой, как вторые линзы под очками. Здорово у нее это получается, раз – и льется, как с карниза в марте. Но мама такую оттепель давно умеет подмораживать. Мы с папой не умеем, наоборот – хуже делаем. А мама умеет.

Она к Дильке присела, что-то быстро ей нашептала, лицо незаметно вытерла, пощекотала – как всегда, в общем. Дилька хмурилась и губами жмакала, но против мамки разве устоишь. Короче, все успокоились, даже папа. Он объяснил, что до деревни и обратно съездим, помочь там надо, ну Марат-абый[3] же… Тут папа осекся. Дилька ведь не знала ни папиного дальнего родственника Марат-абыя, ни того, что он вдруг умер неделю назад, а папа как раз был в командировке в Агрызе и оттуда помчался на похороны вместе с däw äti, своим отцом. И в этот раз папа, к счастью, объяснять ничего не стал ни про похороны, ни про то, почему снова в Лашманлык едет. Он просто сказал: давайте, ребята, завтра день побудьте без нас – дома, без улицы; компьютеров и телевизоров хватит, может, и до книжки кто-нибудь дозреет. Он внимательно нас осмотрел, я сильно улыбнулся, аж за ушами щелкнуло, Дилька буркнула что-то про «и так читаю». Найдете, говорит, чем заняться.

– А кушать мы что будем? – робко спросила Дилька.

Мама сквозь смех поцеловала ее в лоб и заверила, что такого бурундучка без еды уж не оставит.

Дильку они уломали – а меня что уламывать. Хоть это и не свобода, конечно. Пришлось пообещать, что я не буду сестру обижать (эта коза орала «Будет!» и пихала меня пяткой в бедро), а буду кормить, холить, лелеять и выращивать, как садовник розу (это мама сказала) или как свинопас… (это я недоговорил). И не брошу. Ну, я пообещал. Что оставалось-то?

Я, оказывается, не знал, как роскошно Дилька сочиняет новые капризы.

Сперва гладко шло. Мама с папой грамотно все выстроили. Папа ускользнул собираться и звонить каким-то неизвестным мне знакомым и родственникам, мама сказала, что уезжают они рано утром, увела Дильку читать и спать, вырубила ее там ударной дозой Носова – правда, и сама чуть не вырубилась, – вышла, пошатываясь, и принялась шуметь водой и плитой на кухне. Чтобы, значит, бурундучки не перемерли. Типа в холодильнике сосисок с пельменями нет.

Папа ей так и сказал между сборами и звонками. Мама на него взглянула, и он удрал, даже без специальной рожи. Это я уже видел, потому что переполз в зал. С уроками разделался – и теперь мог сидеть за компом все выходные, хо-хо. Вскоре папа вернулся на кухню и намекающе эдак сообщил, что на хвост никто не садится, так что можем выезжать уже сейчас и еще с утречка в Аждахаеве пару-тройку часиков сна урвать. Аждахаево – это центр района, в котором Лашманлык – папина деревня находится. То есть не папина, конечно, он под Оренбургом родился, а däw ätineke[4]. В самой деревне почему-то последнее время никто не ночует.

Мама в итоге решила не ночевать ни там ни тут: догрохотала на кухне, решительно вышла, загнала меня спать – пинком, через туалет, велев не вставать, пока третий петух не пропоет – или что там у тебя в телефоне играет. А я, между прочим, петухов давно с будильника убрал, потому что возненавидел. Теперь ненавидел обычный пружинный звон.

Папа мне к тому времени рассказал, чего они так срываются. Я особо не интересовался: надо – значит надо. Им виднее. А уж полдня-то мы продержимся. Но папа в рамках всегдашней своей политики «честность и осведомленность» рассказал, что вот приходится им ехать к Марат-абыю на семь дней. Тут я испугался. Неделю без родителей трудновато будет – и пельменей не хватит, и Дилька меня еще раньше пельменей сожрет. Да и страшновато, честно говоря. Но папа серьезно объяснил, что имеет в виду небольшое поминание усопшего на седьмой день его смерти, еще бывает три и сорок, а у русских вместо семи дней девять, но это не важно. Потом объяснил, что ехать и не собирался, но däw äti сказал, что в деревне хулиганы объявились, обижают всех подряд, заборы ломают и могилы оскверняют, поэтому надо «кому надо кадыки повынимать». А мама, значит, боится, что папа выниманием увлечется – вот одного отпускать и не хочет.

По-моему, мама куда более увлекающаяся натура. В том числе и делом вынимания всяких органов из человеков. Я не имею в виду, что она мне мозг выносит, но в целом направление мысли правильное. Ладно, не будем.

В любом случае я спорить не стал. Тихо порадовался, что родители нас с собой в деревню не тащат. Заверил папу, что все понимаю и со всем справлюсь. Заверил маму, что все обеспечу и всех сохраню живыми и сытыми – и себя, и сестру. И не брошу я ее, не брошу, обещаю, блин. И не вставать до утра обещаю. И звонить каждый час обещаю. И заорал – на меня шикнули, и я зашипел, – что не надо ни Гуля-апу, ни соседей просить с нами посидеть, потому что это унизительно; в конце концов, в моем возрасте кто-то там чем-то уже командовал и все подряд в комсомол вступали, что бы это ни значило.

Они засмеялись, папа обозвал меня балбесом и потрепал по волосам, мама поцеловала в щеку и велела закрыть глаза. Я закрыл глаза, дождался щелчка и темноты. А нового щелчка, входной двери, уже, кажется, не дождался – что-то папа с мамой затянули с последними сборами и распихиванием еды для нас по легкодоступным местам.

То есть я проснулся и вскинулся в полной темноте, судорожно нашаривая что-то поверх одеяла. Но это наверняка не из-за замка. Просто с улицы пробился какой-нибудь звук: или грузовик промчался, или сигнализация у машины взвыла и заткнулась. Ничего я не нашарил, отдышался, успокоился, хотел сходить на кухню попить, но вспомнил про обещание не вставать до утра – и не встал. Поворочался, ругая себя за сговорчивость с дубовостью, и уснул.

Выспаться, конечно, не удалось. Дилька нашла самый нужный день для того, чтобы проснуться в половине седьмого. Она как-то сразу уяснила, что стишок «Мама спит, она устала» к брату ну никак не относится. И началось. То есть я понимаю, что восьмилетней мадемуазели накормить, допустим, себя непросто – почему, кстати? – но ведь она не собиралась исключительно вопросы выживания через меня решать. Ей ведь нужно было, чтобы я абсолютно каждый ее чих со вздохом разделял – или просто рядом сидел и смотрел. У меня паста не выдавливается, я есть хочу, туалетная бумага кончилась, а где сахар лежит, а поиграй со мной, а с Аргамаком – смотри, он с тобой хочет, а пройди за меня вот этот уровень, а ты вообще с ума сошел, а сделай мне тоже бутерброд.

Это не сюрприз, конечно, Дилька всегда так себя ведет. А я как всегда вести себя не мог. Не мог ни по башке щелкнуть, ни послать, ни даже просто наушники надеть и отмахиваться. Потому что пообещал.

И вот ведь хитрая вампирка: попробовала бы она мне напомнить про это обещание, ну или просто сказала бы обычное я-все-маме-расскажу – мигом бы в противоположный угол улетела и весь день провела бы в автономном плавании, как атомная подводная лодка «Казань». Терпеть не могу, когда меня лечат. Дилька не лечила. Просто когда я в ответ на ее восьмой писк подряд «Ну Наиль! Там опять по-английски написано, прочитай» рявкнул: «Да включи ты на русском игру, на фига в этой-то лазишь? Не буду!» – она молча упятилась в угол, сделала лицо скворечником и опять набрала воды под очки. Ну, мне стыдно стало, я застонал – и пошел читать и проходить этот ее дурацкий уровень. Прямо у меня своего уровня нет.

Зато на все мамкины звонки – а мама раз пять звонила и говорила то шепотом, то громко, то под жуткое какое-то подвывание ветра – мы отвечали с честной радостью: сыты, довольны, не цапаемся, всегда бы так. Мамка обзывала нас бессовестными, но голос у нее был не похоронный – да и папа на заднем плане гудел вполне деловито. И вроде бы никого на части не рвал.

Дилька ни разу про них не вспомнила. То есть утром уточнила, когда приедут, – я сказал, что вечером, – кивнула и упылила к ноутбуку.

Пацаны гулять звали – я сказал, что не получится. Они сказали: айда мы сами придем. Я обрадовался было, но вспомнил, что совсем никого пускать не велено, и отказался.

Еще позвонила Гуля-апа, спросила, где родители. Я объяснил – коротко и не отрываясь от экрана. Она сказала, что сейчас приедет посидеть с нами. Я с досадой отвлекся от затяжной искусствоведческой дискуссии по поводу достоинств олдскульного трэш-метала по сравнению с хардкором периода упадка и сказал, что напрасно приедет. На лестничной площадке сидеть холодно и неудобно, а в квартиру я никого не пущу – не велено.

Мы посмеялись, Гуля-апа сказала: ну давайте я вам хотя бы ужин приготовлю. Я заверил, что у нас этих ужинов до следующей Олимпиады, и быстренько передал трубку Дильке. Пусть поворкуют, как любят.

Они долго трындели – я краем уха слышал Дилькины визги и глупые рассказы про лошадок и про аквапарк. Ну и маме пришлось на Дилькин телефон звонить. Она еще возмущалась, с кем я так долго треплюсь, вместо того чтобы за сестрой ухаживать. Я почти без возмущения рассказал с кем. Мама удовлетворенно хмыкнула, и я сообразил наконец, что это она Гуля-апу попросила подстраховать. Я прямо об этом спросил, чтобы врезать мамане по полной, а она тоже хитрая, быстренько распрощалась, потому что, говорит, опять переезжаем с места на место, а папа без моих штурманских умений никак. Я думал, папа начнет громко характеризовать ее умения, но, видимо, время и место для этого не подходили – гам у них там был, как в школьной столовой.

Потом родители долго не звонили. Дилька опять стала доставать меня требованиями почитать сказки. Сама она, видите ли, путается в именах и поэтому сбивается. Тут я не выдержал и начал на нее орать, потому что это наглость вообще – уж какие она имена своим куклам, лошадкам и персонажам рисунков придумывает и запоминает, так это в мою голову просто не влезет никогда, – а теперь говорит, сбивается. Дилька тут же захихикала и сказала, что хочет есть. Я сообразил, что у самого в животе сосет просто дико, так как уже десять доходит. Быстренько согрел картошку с мясом, подавил попытку мелкой барышни подменить нормальный ужин дурацкими хлопьями с молоком и даже помыл посуду (честно говоря, просто чистых чашек уже не осталось – мы, оказывается, очень много всякой ерунды пьем в течение дня).

После этого я сломался и согласился читать с Дилькой сказки – при условии, что читает она, но абзацы со сложными именами – я. Сестра, сияя, притащила том балкарских сказок и с ходу в них забурилась. Надеялась, что там-то трудных имен немерено. И обломилась. Балкарцы-то нам родственники, по ходу. Татарские и башкирские сказки Дилька давно изучила, к тому же садик у нее, как и у меня, был татарским. То есть мы на татарском говорить толком не говорим, если не считать «Альфия Тимерзяновна, miña öygä qaytırǧa yarıymı[5] – и быструю речь не понимаем – чем, кстати, время от времени папа пользуется (мама из Сибири, поэтому татарский еще хуже нашего знает, хотя усиленно пробует пользоваться). Но запас слов у нас неплохой, всякие Алакёзы, Кичибатыры и дивы с джиннами из балкарских сказок ухо не режут. Да еще половина сказок крутится вокруг лошадок. А от лошадок Дилька просто прется – и рисует их, и играет в них, и мультики про них смотрит – и скоро все-таки допечет родителей, чтобы они ее в секцию при ипподроме пристроили. Так что я всего-то несколько абзацев про Быжмапапаха прочитал – когда Дилька утомилась и осерчала. Там и впрямь недетская жуть пошла. Быжмапапах, короче, всех победил, но враги успели сунуть ему под подушку зуб дракона. Богатырь спать лег, клык ему через ухо в голову юрк – и насмерть. В этом месте лицо у Дильки стало странным. Я торопливо дочитал, как вся родня Быжмапапаха зарыдала-запела и от этих чудовищных, видимо, звуков клык из ушка выпал. И стал богатырь как новенький. Тут Дилька вредно захохотала и сообщила, что давно знает такую сказку – и про русского богатыря, и про татарского, только там в ухо, чтобы спасти, мама плакала или медведь кричал. Я закричал как медведь и погнал лентяйку чистить зубы и спать. А сам побежал к ревущему телефону.

Звонила, конечно, мама.

– Привет, сиротинки! Как дела?

– Нормально, – солидно сказал я.

– Хорошо. Ели?

– Конечно.

– Дилька спит?

– Нет.

– Наиль, одиннадцатый час, вообще-то.

– Мне мешают, вообще-то, – сказал я, слегка зверея.

– Кто? – всполошилась мама и что-то быстро сказала в сторону.

– Ты. Мы уже ложимся, вообще-то, а ты вот…

– Уф. Нельзя же так пугать.

– Можно, – сообщил я угрюмо и показал Дильке, в каком темпе она должна уже бежать в ванную и вооружаться зубной щеткой.

Мама захихикала и сказала:

– Суров ты, юноша. Гуля-апа вон вся под впечатлением от тебя. Что, в самом деле не пустил бы ее?

– Не велено же.

– А нас пустишь?

Я вздохнул и сказал:

– Вас пущу.

Мама вздохнула и сказала:

– Тогда дверь открой.

Я два раза хлопнул глазами и заорал:

– Дильк, они приехали!

Они правда приехали. Стояли уже за дверью – и ждали особого приглашения.

У всех родители нормальные, а у нас такие балбесы.

Ну, тут началась пятиминутка визгов, обниманий, мазания зубной пастой и рассказов о том, как мы тут без вас, а вы там без нас страдали. Впрочем, папа с мамой были не сильно исстрадавшиеся. Так, утомленные слегка, веселые и злые. Мама обцеловала Дильку и попинала ее укладываться. Дилька завопила, что хочет со всеми посидеть. Мама попинала ее готовить второй ужин с десертом, бланманже и фофанами. Ну и сама с нею ушла, понятно.

Папа взбил мне волосы, пару раз бленькнул пальцем по оттопыренному уху и рассказал, что я молодец, на меня можно положиться и все такое. Я поправил волосы и сказал:

– Я знаю.

Мне было хорошо и спокойно. Я только сейчас понял, что все это время было не так – не хорошо и не спокойно.

Папа усмехнулся, снова бленькнул по уху, как-то внезапно рухнул на стул и сказал, прикрыв глаза:

– Все-таки полтыщи кэмэ за неполные сутки – это перебор. Еще бы дорога была… А самое смешное знаешь чего?

– Чего? – спросил я, настораживаясь. Знаю я папино смешное.

– Того, что никакого вандализма там нет. Лукман-абый сослепу не разглядел что-то, папа его неправильно понял, потом я – синдром испорченного телефона, хоть в учебник. А там, ну, ziratta[6], пара камней покосилась – ну и у Марата просела могила. Обычное дело.

– Так что, зря ездили? – спросил я, сразу расстроившись.

– Ну как зря. Не зря все-таки. Я не хотел – а по-человечески-то надо было все равно. Вот. Родню повидал, да. Хотя деревня, конечно, ужас во что превратилась. Чернобыль, блин. Зона с саркофагом. Всё районы меж собой не поделят, никому такое богатство не нужно. Выселять, говорят, будут, да кого там выселять уже. Дом наш вообще… Я не узнал даже сперва.

Папа моргнул и отвернулся. Я тоже отвернулся, но папа, к счастью, уже воскликнул:

– А! Я ж забыл совсем.

Он полез во внутренний карман вязаной кофты, покопался и вытащил оттуда плоскую рыжую коробку.

– Вот, – сказал он, – тебе. За заслуги перед Отечеством.

– О, спасибо, – сказал я и осторожно принял дар.

Коробочка была старой, пластмассовой и неожиданно тяжелой.

Я внимательно ее осмотрел и на всякий случай сделал понимающее лицо.

– Вот клоун, – сказал папа, снова откинувшись на стенку. – Это просто пенал, Марата или чей-то еще. Ты внутрь посмотри.

Я посмотрел внутрь и офигел.

Внутри лежал кинжал. Ну, не кинжал, а офигенский такой нож: тонкий, с темной резной ручкой, кажется костяной, и в потертых кожаных ножнах. Небольшой, чуть длиннее моей ладони – и очень старый. Будто экспонат из нацмузея.

Я положил пенал на стол, обхватил рукоятку так и эдак, бережно снял ножны – они были в мелких морщинках, тугие и очень легкие. И пахли кисло. А лезвие оказалось почти черным. Только края светлые, даже белые, и очень острые.

– Ух ты, – прошептал я.

В книжках острыми клинками волосок на лету рубят. Я полез в лохмы, и тут, тихонько притворив дверь, в зал вошла мама. Она сказала:

– Наилек, спасибо тебе. Рустам, он, оказывается, даже сказку Дильке… Ты с ума сошел?

У нее аж голос поменялся – не интонация, а весь. Я вздрогнул, посмотрел на нож, на папу и понял, что вопрос задан не мне.

– Нормально всё, – сказал папа, не меняя усталой позы. – Это фамильный нож, я не рассказывал разве? Мне столько же было, когда дед подарил. А я и забыл про него, а тут гляжу – ба! Ну и Лукман говорит – забирай, твоему как раз время пришло. Он же в школу или там на улицу носить не будет, правда, Наиль?

Я кивнул.

– Тебе видней, – сухо сказала мама и вышла.

– Дамы без огня не бывает, – отметил папа. – Устала. И «Ак барс» продул. Не парься.

Мне было неловко, но все равно оторваться от разглядывания ножа я не мог.

– Это нержавейка? – спросил я.

– Наверно. Хотя если он действительно такой старый, как мне рассказывали, то нержавейки тогда и не было. Этот нож, говорят, у нас в семье всю дорогу первому сыну передается, с самого начала. А начало документированное у нас в тысяча семьсот восьмидесятом году как минимум.

– Лашманлык такой старый? – поразился я.

– О, он, говорят, еще при Казанском ханстве был, если не раньше. Там же захолустье, река мелкая, зато леса-леса, бурелом да сычи, дорог сроду не было. Ни монголы, ни царские ребята не доходили. А, нет, царские дошли, потому и Лашманлык[7]. Да и монголы… Не суть. Все равно, может, и вся тысяча лет ножичку. Раритет и реликвия, считай. А металл – ну, булат какой-нибудь, а то и серебро – вон черный какой. Надо как-нибудь на анализ отдать, у дяди Андрея остались же в кримэкспертизе знакомые.

– Фигассе, – сказал я. – Смотри, а тут вроде не узор даже, а написано, вот, на рукоятке. Что написано, пап, не знаешь?

Он немедленно ответил:

– «Славному бойцу победоносной Красной армии Наилю Измайлову от командарма Котовского».

Я не стал напоминать, что он сам ведь рассказывал о древности ножа. Кротко сказал:

– Тут не по-русски написано.

– Так и ты не русский.

– Тут по-арабски.

– Дай-ка.

Но когда я протянул нож, папа уронил поднятую было руку на колено и сказал:

– А, и так вижу. Помню, вернее. Точно, я пробовал прочитать в детстве – ума не хватило. А алфавит забыл уже. Ну, вот это «ба», «са» – а, ну «бисмилля»[8], точно. Молитва, значит.

Хлопнула дверь, папа отвернулся и с готовностью засиял. Я тоже.

Мама прошла мимо.

Папа посмотрел на меня, скорчив страшную рожу.

Я засмеялся.

В комнату просочилась Дилька, которая торжественно сделала жест рукой и сказала, почему-то сильно окая:

– Прошу всех к столу.

– Проси, – разрешил я.

А папа, конечно, заканючил:

– Ой ты хозяюшка наша, кормилица. Что ли сама приготовила?

У них завязался бессмысленный слюнявый разговор, по итогам которого папа пообещал завтра всем колхозом умчаться в аквапарк, а Дилька, как всегда, заканючила: «На ручки!»

– На ножки, нет, на ножи! – вскричал папа, ойкнул, шлепнул себя по губам, воткнулся мне головой в живот (я охнул), забросил меня на плечо, сверху накинул Дильку, закряхтев, поднялся и с натугой заорал: «А вот теперь я вас об стеночку-то размажу!» С улюлюканьем помчался к двери – и замер.

Я, чуть не свернув шею, посмотрел прямо по курсу. В дверях стояла мама. Откуда взялась – только что в зал уходила.

Она неласково осмотрела нас и сказала:

– Есть идите, живоглоты. Третий раз зову.

И мы пошли пить чай со сливочным рулетом, а папа попутно ужин смёл, а потом и добавку. И быстро уснули.

И назавтра поехали в аквапарк.

И всё было хорошо.

2

Däw äti позвонил в понедельник утром, когда народ еще спал. Нам с Дилькой в школу к восьми, а родителям на работу к десяти. Поэтому я встаю первым, без пятнадцати семь, умываюсь и ставлю чайник. К тому времени просыпается мама, которая храбро взваливает на себя тяготы Дилькиного подъема – часто вместе с Дилькой взваливает. Папа выходит, скорее, нам настроение поднять. Дилька гогочет над его видом всю дорогу до школы. Мне тоже смешно, конечно.

Телефон заорал, едва я вышел на кухню. Я схватил трубку и немножко удивился. Обычно däw äti звонит вечером, когда межгород дешевле. Еще сильнее я удивился, когда вместо обычного: «Хай вам, как Дилечка, как оценки?» – именно в такой последовательности – услышал:

– Здравствуй, Наилёк. Как там родители?

– Да нормально, кажись. А что?

Däw äti, помявшись, сказал, что нет-нет, ничего, и перешел было на Дильку, которую любит куда сильнее, чем меня. Это бывает, я не переживаю. Но я не успел даже придумать никакую ерунду ему на радость. Дед вдруг начал рассказывать, что очень там, на поминках, забоялся за родителей. Они, говорит, на кладбище со стариками задержались, когда все уже в деревню ушли, и тут отец решил сам камни на могилах поправить. Его айда отговаривать: давай, мол, за стол сперва сядем – ну или других мужиков позовем, чего, мол, один будешь корячиться. А он рукой машет и ходит примеривается. Я, говорит däw äti, вспылил, что он упрямый такой, ушел с абыстайками[9]. А папа остался – и мама тоже. Охранять его, как всегда.

Дед говорит, родителей ждали-ждали, наконец сели есть, но суп долго не разносили, потому что опять ждали-ждали. А они к чаю только пришли, отец перемазанный слегка, и оба как пришибленные. Замерзли, сказали. Ну да, сипели еще. Их айда кормить-поить, они оттаяли постепенно, но все равно подергивались. Я, говорит, уж отпускать их не хотел – но отца твоего разве переупрямишь. Позвонил им из дому – они уже в подъезд входят, говорят, а у Рустама голос вроде больной. А вчера вас дома не было. Так все в порядке, говоришь?

– Ну да, – сказал я озадаченно, – мы весь день шарахались – аквапарк, «Макдональдс», потом в лес еще выперлись зачем-то, чисто подышать.

– Молодцы, что могу сказать, – отметил däw äti не менее озадаченно. – Значит, не болеют?

– Да нет, наоборот. Вчера вон у меня уже руки отваливаются, копчик стер на горках, а эти: еще раз – и пойдем! Как маленькие.

– И не сипят?

– Да они сразу не сипели. А вчера вон песни пели, хором, я записал – будешь слушать?

– Еще я записи по телефону не слушал. Ладно, я вечером позвоню, и так заболтался – деньги капают, – сурово сказал däw äti, типа это я его звонить и столько болтать заставил. Так он и не узнал ни про мои уроки, ни про Дилькины успехи.

Ну и того, насколько родители здоровы, тоже не узнал. Хотя мог бы.

Потому что мама к моменту завершения разговора уже проснулась и пошла в ванную. А через минуту вскрикнула – и что-то громыхнуло. Я испугался, подбежал и распахнул дверь, как-то не подумав, что мама может быть не готова к этому. Слишком четко представил, отчего она могла так крикнуть.

Разбитых зеркал или струи кипятка не было, но мама стояла напряженно, словно с трудом поймав равновесие, и прижимала ладонь к глазу.

– Что, мам? – выдохнул я.

– Да не пойму, – медленно и удивленно сказала она. – Линзу вставила – и вот… Вчера снять забыла, что ли? Да ну, ерунда…

Она осторожно отняла ладонь, тут же охнула и повела головой вниз и вбок, жмурясь и снова вдавливая ладошку в глаз.

– Слушай, перегнулась она, что ли? Режет так…

И тут открытый глаз у нее совсем распахнулся, она выпрямилась и потребовала:

– Отойди.

Я машинально качнулся назад.

– Наиль, я серьезно говорю – отойди на два шага. Так, хорошо. Подними руку – или нет, принеси газету или журнал, быстро.

– Какой журнал? – тупо спросил я, совсем растерявшись.

– Любой, – нетерпеливо сказала мама и даже чуть топнула. – В прихожей лежит стопка, принеси верхний, что ли. Быстро только.

Я метнулся в прихожую и вернулся со стопкой газет и журналов. Мало ли какой ей понадобится. Мама скомандовала:

– Подними на уровень головы. Не тряси. Акционеров вывели из суда.

– Чего? – спросил я, обалдев, глянул на газету и понял, что это она заголовок прочитала. Ну и что? И зачем это все вообще?

А мама все тем же решительным и даже суровым тоном продолжала командовать:

– Чуть поближе подойди. Еще чуть-чуть. Стой. Не тряси. «Вчера в Таганском суде…» О боже.

– Что, мам? – спросил я, боясь опустить газету и пытаясь сообразить, что такого страшного в этих строчках и звать ли уже папу на помощь или, может, все обойдется.

– Сейчас, – сказала мама, склонив голову.

Ее ладонь сползла на щеку, средний палец оттянул нижнее веко, а указательный легко ковырнул глаз.

Я зажмурился, тут же открыл глаза, пока она себе пальцами совсем глубоко в голову не полезла, и понял, что мама просто снимает контактную линзу – то есть уже сняла и вытирает мокрый глаз. Я хотел отпроситься на кухню: чайник ведь уже вскипел. Но мама, пожмурившись, распахнула веки, зажмурила левый глаз, открыла его и зажмурила правый, снова открыла – а зрачки бегали то по газете, то по моему лицу. Пальцы с прилипшей линзой она держала на отлете.

– Мам, – сказал я наконец, но она перебила:

– Наилек. У меня, кажется, зрение исправилось.

Обняла меня и заплакала.

На наши вопли набежали Дилька и даже папа, затеребили нас, испуганно выкрикивая: «Что? Что?» – а папа еще хватал каждого за плечи, разворачивал и быстро осматривал в поисках повреждений. Мама, прерываясь на смех и всхлипывания, все объяснила. Папа сказал что-то длинное и непонятное, постоял на месте, остыв совсем взглядом, вскипел и принялся экспериментировать с газетой.

Тут выяснилось, что зрение восстановилось не полностью, – мама видит все-таки хуже меня и папы, но лучше, чем Дилька, у которой, кстати, не настоящая близорукость, а астигматизм: это когда глазное яблоко неправильной формы.

– Было у тебя пять с половиной, да? Ну, сейчас, значит, порядка минус двух, – сказал папа, поразмышляв.

– Рустик, но так же не бывает, – сказала мама тонким голосом.

Папа пожал плечами:

– Значит, бывает. К окулисту сегодня запишись. Пусть посмотрит.

– Конечно.

Папа нежно поцеловал маму, смущенно посмотрел на нас, поцеловал Дильку и меня и сказал:

– Слушайте, люди. А я один так жрать хочу?

Жрать хотели все, поэтому хором ломанулись на кухню – то ли готовить, то ли есть наперегонки. Одна Дилька, диаволически захохотав, заперлась в ванной, ликующе сообщив, что будет долго-долго чистить зубы и никого не пустит. А у нас санузел совмещенный. Но хватило ее диаволизма на три минуты. Прибежала как миленькая и стала ныть, что может хотя бы сыр нарезать.

Толпой, оказывается, все готовится быстрее – даже сосиски сварились мгновенно. И съедается быстрее. А мы давно так не завтракали – все вместе, громко и радостно. Папа, который, между прочим, по утрам не ест – он кофе пьет, ну с бутербродом иногда, тоню-юсеньким, – мёл все подряд, как кит. Мама зато мало ела. Кусочек отрежет, клюнет – и опять айда щуриться то в окно, то на телевизор. И улыбается. Наконец прыснула и сказала:

– Все время проснуться боюсь.

– Ущипнуть? – деловито спросил папа, рыская взглядом по зачищенному столу.

– Да я себе уже таких синяков насажала… Рустик, а почему, а? Как так могло-то?

– Ну, чудеса аквапарка, воздействие хлорированной воды на падающий организм. Может, нерв удачно об воду ушибла. Врач скажет. Ты доедать будешь?

– Нет, какое там доедать… А, возьми, конечно. Кушай-кушай, поправляйся.

Папа, не реагируя на подколы, в два движения закинул все с маминой тарелки в пасть – в натуре пасть, мне показалось на миг, что она на пол-лица распахнулась. Я моргнул, присмотрелся – нет, все нормально.

Дилька сказала вредным голосом:

– Наиль, а мы не опаздываем?

Научил ее время распознавать – на свою голову.

Мы не опаздывали, но вставать и выходить было самое время.

Я с хлюпаньем допил чай – никто даже замечание не сделал – и рванул в прихожую, чтобы быстренько одеться и сказать Дильке, что одну ее ждем, между прочим. Но все же задорные с утра, блин, рванули за мной. Весело получилось, зато без жертв.

Мы уже стояли на пороге, папа побежал себе еще бутерброд сделать, мама проверяла, всё ли мы взяли: ранец, рюкзак, сменная обувь, шарфы не забыли, Наиль, на голову надень, надень, я сказала! Наушники вынь – и вообще, договаривались телефоном не размахивать. Или Дильку по пути потеряешь, или в школе отберут.

– Кто отберет? – хмуро спросил я, убирая телефон из куртки в брюки. – Хулиганы эти твои?

– Директор, – коротко сказала мама, и тут мне возразить было нечего.

И тут Дилька сказала:

– Ой, мам, какая ты красивая!

– Ага, – невнимательно ответила мама, но затем все-таки решила возмутиться: – Где красивая? Издеваешься, да? Со сна, морда распухшая, на башке мочало, еще глаза, и тут все красное…

– Правда красивая, – протянула Дилька.

Я поднял глаза и тоже увидел наконец. И подтвердил:

– Мама, в натуре. Как это… прекрасно выглядишь сегодня.

Мама хмыкнула, покосилась в зеркало и уже открыла рот, чтобы сказать что-то ехидное, но передумала – и прямо так, с приоткрытым ртом, повернулась к зеркалу и принялась разглядывать себя, зачем-то водя рукой по животу и ногам.

Мне стало неловко, а Дилька захихикала.

У нас мама симпатичная, очень – хотя косметикой не пользуется. Но она сильно устает, потому что работает на каком-то суровом муниципальном предприятии и ухаживать за собой не очень любит, ей нас хватает, а мы ей знай нервы портим – ну и так далее, так, по-моему, все мамы говорят. Все мамы разные, и наша тоже разная, но у нее красивое лицо, глаза яркие, она не толстая и не дохлая – ну что я рассказывать про свою маму буду. В общем, приятная такая.

Теперь она была не приятная, а какая-то – ну как в рекламе по телику или в глянцевом журнале. Стройнее, подтянутее – я не понял почему, но силуэт у нее стал будто на картинке. Волосы как после укладки. И кожа оказалась бархатно-золотистой и теплой даже на вид. Мне аж потрогать захотелось, а Дилька, не думая, обняла маму и уткнулась лицом в живот. И мама что-то, видимо, в себе нащупала, пока ладошкой водила. Совсем засияла и спросила явившегося наконец папу:

– Видишь что-нибудь?

Папа на секунду перестал жевать, осмотрел ее въявь и в зеркале и бурно закивал, дожевывая.

– И что ты видишь?

– Пэрсик.

– Хоть бы раз, гад, что хорошее сказал.

– Дети уйдут, я тебе все подробно расскажу, – невнятно пробормотал папа, подходя ближе к маме.

Я расслышал, конечно, и заторопил Дильку. Вот нам необходимо такие разговоры слушать. Орлы, блин. Впрочем, они опомнились вроде. Когда мы уже, обцелованные, выходили за дверь, мама вполголоса сказала:

– А очков-то нету – сегодня ты за рулем… И целую коробку линз, как назло, вот только купила. Теперь выбрасывать, что ли?

– Жалеешь? – уточнил папа, ухмыльнувшись.

Мама засмеялась и сказала:

– Зависть – мелкое чувство. Ладно, сегодня перебьюсь как-нибудь, а завтра к окулисту – и новые купим.

Новые линзы покупать не пришлось. Во вторник острота маминого зрения дошла до единицы. То есть до идеального состояния.

Идеальное на этом кончилось.

3

Первый раз я испугался в среду. Почти без причины.

Возвращался из школы, через лужи и ручьи прыгал, на солнце жмурился, вдруг вижу – возле подъезда папа стоит. А его днем никогда дома не бывает: он не приезжает на обед, не заскакивает за сменной обувью, не прячется от директора. Он, даже если выходной с утра, старается нас куда-нибудь утащить, в парк хотя бы. А если на работу ушел – все, до ночи не жди. И если позвонить по срочному обстоятельству, он вполне душевно разговаривает, но чувствуется, что одним глазом в бумаги, монитор, на аллеи стеллажей или куда там у них положено косит. Весь деловой такой. Папа, наверное, сам это как-то понял и попросил не обижаться. Коли что-то делаешь, говорит, делай хорошо, а хочешь отвлекаться или ловить двух комаров одной рукой – так лучше и не пытайся. Да я и не пытаюсь, и не обижаюсь – понимаю, работа.

А теперь вот папа не просто стоял у подъезда, а с самым бездельным видом. Вернее, не так.

Он тоже то на солнышко щурился – блаженно, но как-то встревоженно, будто прислушивался к далеким окликам, – то начинал топтаться на месте и под ноги смотреть, словно уронил чего. И снова голову задирал. А ведь в небе оброненное не ищут. И стоял папа странно, не спиной к подъезду, как нормальные люди, и не лицом к нему, как дожидающиеся люди, а боком.

Зато подкрадываться легче.

Я подкрался и с рявканьем так говорю:

– Привет, дядя пап! Прогуливаем?

А он не то что не вздрогнул – вообще не отреагировал. Оглох, что ли?

Я уже потише и не очень уверенно его окликнул. Папа голову опустил, подумал, повернулся ко мне и стал внимательно разглядывать. Как незнакомого щенка, например.

Я лихорадочно перебрал свои грехи – пара по алгебре (так я ее исправил сегодня), вызывающее поведение на географии (это брехня вообще), или Юлька-дура опять что-нибудь придумала и наябедничала – она меня преследует, честно. Но папа сказал – с дурацкой равнодушной интонацией, но правильными словами:

– О, сынище! Здорово, сынище.

После запинки поднял руку, быстро мазнул по моей шапке, которую я предусмотрительно натягиваю на подходе к дому, и тут же руку убрал, точно испугавшись.

– Ты пешком, что ли? – поинтересовался я, чтобы не затягивать паузу.

Папа прищурился и неопределенно улыбнулся.

Не получилось паузу убить. Но мы не сдаемся.

– На работе проблемы? – решился деликатно спросить я.

– В головах проблемы, вот здесь, – сухо сказал папа, тронув пальцем темечко, но и от своей головы палец быстро отдернул. Зато продолжил поживее: – На работе нормально, нормально на работе. Надеюсь.

– Здоров, Рустам-абзый[10], – сказал дядя Рома из сорок девятой квартиры.

Он вышел из подъезда – и в этом как раз ничего странного не было. Дядя Рома работает на «Оргсинтезе» по плавающему графику, то есть сегодня явно во вторую или третью смену.

– Я здоров как бы, – сказал папа и пожал протянутую ладонь.

После паузы сказал и пожал. Пауза была крохотной, но я заметил. Дядя Рома тоже.

– Серьезный разговор? – спросил он, кивнул мне сочувственно и сказал: – Привет, Наиль.

Я тоже пожал протянутую руку – ну и плечами пожал. Поди пойми, серьезный это разговор или нет.

Папа посмотрел на меня и точно так же пожал плечами. Дразнится, что ли?

Дядя Рома явно решил разрядить обстановку, не спеша вытащил пачку сигарет и взялся, закуривая, рассказывать про последний выезд на рыбалку с пацанами.

Рассказы у него обычно были бесконечными. Поэтому я решил малость отойти, типа чтобы взрослым не мешать, вежливо постоять минутку рядом и свалить домой.

Не хочет говорить, чего случилось и почему не на работе, – не надо. Чужие тайны или там проблемы в голове мне не очень интересны.

Я так и сделал – отошел, постоял, воспитанно откланялся и потопал к подъезду. Но вдруг остановился, поморгал и оглянулся.

Мне показалось, что папа украдкой выпустил изо рта клуб белого дыма.

Папа как раз в этот момент отвернулся, а от головы дяди Ромы дым отваливался пятилитровыми банками – так что мне, наверное, показалось. Останавливаться, чтобы выяснить точно, было неудобно. Но очень хотелось.

Папа не курит.

Папа никогда не курил.

Папа презирает курящих и почти этого не скрывает.

Папа заставил маму бросить курить.

Вот пусть она его и разоблачает – дыхнуть просит и все такое. У нее это на высоком профессиональном уровне получается – на мне летом натренировалась.

Вечером попрошу, подумал я.

Но не попросил.

Мама, оказывается, тоже была дома. Почему-то. Обычно она прибегает к завершению Дилькиной продленки, да и то не всегда. Тогда мне приходится бегать. А теперь вот прибежала – и готовит что-то на кухне, деловито так и масштабно, будто к празднику какому. Над всеми конфорками вода бурлит, столы заставлены продуктами, тарелками и разделочными досками, и по этому многоугольнику мечется мама с тарелками, ножами и скалками наперевес. И бурчит что-то под нос.

Я решил, что позабыл нечаянно какую-нибудь большую семейную дату. Начал быстренько прогонять дни рождения через оперативную память, но сообразил, что уж в марте точно никогда и ничего мы не отмечали – даже на Восьмое марта всё скромненько обходилось, мы с папой пирог какой-то лепили, вот и все. В этом году уже отлепили свое.

Я на всякий случай очень весело с мамой поздоровался, громко и с улыбкой вполголовы. Думаю, если нормально ответит, про папу спрошу, рыкнет – тогда вообще понятно: поцапались они с папой, вот и мучаются теперь.

Мама нормально мне не ответила. Она вообще не ответила, стучала ножом по капусте в том же темпе автоматической винтовки. И волосы с лица убирать не стала, хотя мешали же явно. Тихо бурчала что-то слабомелодичное: то ли «Кол ща, кол ща куру ем», то ли «Culture, culture to I’m».

Поцапались, значит.

Ну, бывает такое, дела семейные. Обидно, конечно. Вот чего им мирно не живется, а?

Они у меня вообще не скандальные. Ругаются редко и тихо – но если поругались, все, привет. Три дня минимум как в холодильнике живем. Я-то привык, а Дилька очень страдает. То есть все страдают, но плачет только она. Ну и мама тоже – я как-то слышал. И все равно раз в год-два, но ругаются. В основном на нашу тему, кстати, – кто кого должен воспитывать, чего кому разрешать и может ли один родитель делать замечание другому родителю при детях. Нас бы спросили. Мы бы сразу сказали, что нам все равно. Но не спрашивают.

А я на сей раз решил спросить – вернее, сделать вид, что маминого настроения не заметил. Все так же весело и чуть заискивающе поинтересовался, а можно ли чего поесть – например, за пятерку по алгебре. Про пару, которая закрывалась этой пятеркой, я благоразумно умолчал.

Мама не отреагировала. Вообще. Ссыпала капусту в тазик и взялась за зеленую редьку, бормоча – все-таки, кажется, по-татарски, типа qul can quraem, «рука-душа мой курай», – бред какой-то. Я ждал, не убирая оскала. Понимал, что идиотски уже смотрится, пусть даже никто и не смотрит, – но серьезное лицо делать было еще хуже.

Мама дорубила редьку, подняла доску, чтобы соломку тоже смахнуть в тазик, застыла на полсекунды и почти незаметно мотнула головой в сторону микроволновки. Прическа качнулась, как шторка на сквозняке. Мама очистила доску, грохнула ее на стол и принялась перемешивать шкворчащее мясо на сковороде.

По ходу, это должно было значить «Сам бери, не маленький».

Ну, я такие вещи тоже понимаю. Открыл микроволновку, обнаружил там макароны с тефтелями, взял тарелку, подхватил бесхозную вилку у одного из тазиков и молча ушел к себе в комнату. Все остывшее, конечно, но не греть же в таких обстоятельствах. Уже за столом, разгребая учебники, я сообразил, что надо было поблагодарить. Не, не надо было. Демонстративно получилось бы – все равно что в пояс поклониться и слезливо выкрикнуть: «Ну спасибо тебе, мамочка, за все хорошее!» Фу, не люблю.

Прохлада не сделала тефтели невкусными, или я просто такой голодный был. Поел, немножко успокоился и даже развеселился. Не хватало чая, но нетушки, на кухню снова не пойду. Я разобрал рюкзак, нацепил наушники и сел за уроки.

Сколько нам задают – это копец. Каникулы через неделю, можно угомониться, нет, каждый день одно и то же: восьмой класс определяющий, многие предметы идут прямо в ЕГЭ и еще в какие-то госаттестации, троечники и серость нам не нужны, больше никто вам потакать не будет – ну и так далее. Прям раньше кто-то кому-то потакал не переставая.

Первым делом я врубился в алгебру и ползал по ней полтора часа. Я же знаю милую манеру Венеры Эдуардовны спрашивать тех, кому на прошлом занятии поставила пятерку. Чтобы сильно не расслаблялись и не думали про два снаряда в одну воронку. На последнем упражнении чая захотелось совсем остро – может, потому, что к мясным и овощным запахам с кухни добавилось что-то с корицей. Я сглотнул и сделал погромче – там как раз играла «Pretty Funeral», восьмая песня дебютника Black Heaven’s Rule. И боковым зрением заметил что-то красное у порога. Чуть покосился – точно, мамина красная кофта. Пришла, стоит, наблюдает. То ли побеседовать хочет, то ли проверяет, уроки я делаю или через сетку с пацанами время теряю. Я нахмурился и сосредоточился на упражнении. Надо будет – по спине щелкнет или еще как-то обратит на себя внимание.

Не обратила.

Я добил алгебру, быстренько покончил с русским и татарским, увяз было в физике – и опять, вытаскивая справочник из стола, краем глаза засек красную кофту почти за спиной – за левым плечом, вернее.

Что за дурацкая манера над душой стоять.

Я хотел было повернуться и осведомиться, ну чего надо уже. И тут наконец понял, что атомная масса не три, а четыре, и, значит, все делится поровну и задача, считай, сделана. Быстренько дописал решение – действительно быстренько, еще «Final Slash» не кончилась, а она четыре с половиной минуты идет, – захлопнул тетрадь, стащил один наушник и недовольно спросил:

– Ну чего?

Мне не ответили.

Я оглянулся. Кроме меня, в комнате никого не было. На кухне, судя по звукам, тоже.

Я стащил второй наушник, встал и прислушался.

Было абсолютно тихо, даже густые ароматы с кухни растекались совсем беззвучно, не доносилось оттуда ни стука, ни шипения с журчанием.

– Мам, – сказал я вполголоса.

Молчание.

Я осторожно вышел из комнаты, осмотрелся еще раз, заглянул на кухню. Она уже была вылизана и по-чистому заставлена парадно приготовленными блюдами. Елки-палки, там, кроме лагмана, гуляша и картошки по-французски, был еще торт «Зебра» и два салата, в том числе мой любимый зимний. В самом деле праздник, что ли?

– Мам! – сказал я громче.

Молчание.

Я заглянул в Дилькину комнату и, помедлив, в родительскую спальню. Везде было тихо, прибрано и темно. И явно не было мамы.

За Дилей ушла, понял я, повернулся – и опять краем глаза поймал красное пятно.

Вздрогнул, остановился, медленно развернулся.

Рукав красной кофты торчал между тумбочкой и кроватью.

У нас мама чокнутая насчет чистоты и аккуратности.

Она моет полы три раза в неделю и каждые выходные устраивает генеральную уборку.

Она не кормит ни нас, ни папу, пока мы не заправим постели и не повесим форму или там куртки.

Она устраивает мне выволочку, если я, когда развешиваю выглаженные вещи, напяливаю на одни плечики летнюю и фланелевую рубашки.

И она никогда не оставляет свои вещи где-то, кроме шкафа. Она никогда не бросает их на пол. И уж совсем никогда не перекручивает их, как половую тряпку.

Кофта была скомкана и перекручена, будто мама снимала ее неуклюже, одной рукой, а потом, вместо того чтобы расправить и повесить на плечики, скомкала и запихнула в узкую щель, подальше от глаз.

Я присел на корточки перед кофтой, осторожно протянул к ней руку, увидел, как в полумраке трясутся пальцы, и только тут понял, как испугался.

Я тронул рукав указательным пальцем. По пальцу щелкнула мелкая искра. Я вздрогнул и нечаянно заорал:

– Мама!

– Да, Наиль, – глухо откликнулась мама. – Ты пришел уже? Я все, открылась.

Я вскочил и побежал к ванной, дернул дверь.

Ванная была вся в пару и в цветочных запахах. Мама в халате расчесывалась перед влажно протертым зеркалом.

– Ох, мам! – выпалил я, собираясь заорать, как она меня напугала и вообще.

Но мама, весело глядя на меня в зеркало, сказала:

– А ты давно пришел? Я и не слышала – лежу в ванной, песенки пою. Тухватуллин сегодня всех пораньше отпустил по случаю праздника – мы такую прибыль показали, рекордную. Завтра, говорит, маленький корпоратив устроим, принесите кто что сможет. Ну вот я немножко приготовилась и нам заодно сделала, взмокла как лошадь, думаю, в ванной поваляюсь. Чуть не заснула, очнулась, на телефон смотрю – батюшки, шестой час, Дильку забирать пора, а я нежусь тут. Хорошо хоть ты пришел. За Дилькой сходишь?

Она, наверное, так и любовалась на меня в зеркало с лукавой улыбкой. А я смотрел куда-то в ноги и видел коврик, мамины тонкие икры и ступни и цветасто-голубые полы халата. Того самого халата, в котором она и бегала по кухне. А с утра она уходила на работу в сером костюме. И ни тогда, ни после красной кофты не надевала. И не стояла у меня за плечом, потому что последние полчаса была в ванной.

С ума я начал сходить, что ли?

Но если это я схожу с ума, почему она говорит, что не видела, как я пришел из школы?

– Мам, – сказал я медленно, – ты меня в самом деле, что ли…

– Наиль, ну время уже, – сказала она с мягким нетерпением. – Папа, кстати, сегодня тоже грозился пораньше подъехать. Звонил давеча, сказал, его сегодня опять в район вывезли, в Лаишево, что ли, зато попробует пораньше вернуться. Так что тащи сестру скорее, есть пора.

– Мам, – повторил я упрямо, – ты меня действительно…

– О! – опять перебила мама. – А вот и папка. Давай пулей.

Входная дверь мягко щелкнула, папа радостно закричал:

– Гости, прочь, хозяин дома! А-а! Какие запахи – я с ума сойду. Вы где, народ?

– Беги-беги, – шепнула мама и, засияв, побежала обниматься с папой.

Я немножко постоял на месте, помотал головой, как собака от мухи, и пошел в прихожую – обуваться и здороваться с отцом. Который, естественно, днем меня не видел, возле подъезда с дядей Ромой не стоял и, уж конечно, не курил.

Дильку правда пора было забирать, Алла Максимовна из ее продленки – тетка вредная, опять начнет вопить, что из-за нас одних до ночи сидит. Поэтому я решил выяснить, что происходит, вечером.

Но вечером все были такие веселые и добродушные, так дружно смеялись над папой, который опять насыщался в режиме земленасоса, а он знай кивал, рассказывал ржачные анекдоты и со страшной рожей подбирался к блюдам, отложенным мамой для работы, – что я не решился начать неприятный и дурацкий, честно говоря, разговор.

Отложил на потом.

Потом стало поздно.

4

Дилька заметила неладное в тот же вечер. Вообще не понимаю как. Вернее, может, она и раньше заметила. Но именно после этого бравурного ужина поманила меня в ванную, где чистила зубы, и тихонько спросила сквозь белые пузыри:

– А почему мама сердится?

– А когда она сердилась? – не понял я.

По мне, так за ужином мама уж точно не сердилась – и вообще была добра, весела и ослепительно красива. Особенно на фоне папы, который знай заправлялся с обеих рук, лишь изредка вспыхивая шутками или анекдотами. Иногда странными, конечно: допустим, уставился на экран, по которому бегали табуны – Дилька, как всегда, смотрела канал про животных, – и спросил:

– А что с теликом?

– А что? – ревниво уточнила Дилька, явно заподозрив, что сейчас ее заставят переключить на футбол, бокс или иную передачу без лошадок, хотя, возможно, и с конями.

– Звук есть, изображения нет, точки какие-то, ересь, – пробормотал папа значительно тише, потерял интерес к телевизору и погряз в черпании и глотании.

Мама покосилась на телевизор и вежливо сказала:

– Действительно.

Ну, у всех бывают неудачные шутки. Но разве это «сердится»? Поэтому я не понял сразу, о чем Дилька говорит.

Дилька удивленно посмотрела на меня сквозь закрапанные белым стекла, сплюнула в раковину и прошипела:

– Ну, когда про ребеночка говорили, забыл, что ли?

Вспомнил. В самом деле, был такой момент в разговоре – папа перестал жевать и вообще завис, но глазами водил от своей тарелки, опустошенной, к маминой, непочатой. Мы замолчали и опять прыснули – ну смешно это было. Папа еще взглядом поелозил, вдруг голову вскинул и лающим таким голосом спрашивает:

– Беременная, что ли?

Тут мы вообще загоготали. Я хлебом подавился, а Дилька чуть со стула не свалилась, вопя: «Беременная!» Мама смеялась, красиво запрокинув голову. А потом, ага, резко и точно, как курок, вернула голову на место, подняла руку ко рту, который как-то странно растянула, и спросила:

– Кто беременный?

Я тогда решил, что насмешливо спросила, а теперь сообразил, что нет, не насмешливо.

Папа повторил в той же сварливой тональности, сверля глазами точку чуть выше маминого подбородка:

– Ты беременная, что ли?

– Ты меня ни с кем не перепутал? – осведомилась мама.

Любезно так осведомилась.

– Пап, а почему у лошади такие волоски длинные под мордой? – поспешно воскликнула миротворица Диля.

Папа, не отвлекаясь на нее, спросил маму с тупо искренним недоумением:

– С кем перепутал?

Ну вот чего они оба нарываются, с досадой подумал я. А мама улыбнулась и, как ребенку, объяснила папе:

– Зулька через неделю из Египта возвращается. С ней и перепутал.

– Почему? – спросил папа, сделав лицо совсем уж глупым.

– Потому что Зулька беременная. Она у нас ночевала. И на обратном пути будет ночевать.

Папа тут же кивнул и снова замахал вилкой, как совковой лопатой. Дилька, упорная девушка, защебетала про лошадей. Я вздохнул с болезненным облегчением. Хорошо, что так ловко ушли от ненужной свары, но непонятно, зачем было Зулькину беременность при нас обсуждать. А, вот поэтому я про мамкину сердитость и забыл – сам потому что рассердился.

Зульфия – это наша троюродная сестра, она в Альметьевске живет, нормальная такая девчонка. То есть тетенька уже, конечно, замужем за Равилем (тоже хороший парень). Да еще и беременная, оказывается, – но это не важно, я думаю. Для нормальных людей. Кабы еще родители всегда нормальными были.

Ну вот, Зулька с Равилем в прошлые выходные улетели из Казани в Шарм-эш-Шейх (все говорят «эль-Шейх», но папа объяснил, что это неправильно, в паре с «ш» и некоторыми другими согласными надо удваивать эту согласную вместо произнесения «эль»: ад-Дин, эр-Рияд и так далее). Никакой беременности я не заметил, честно говоря, – у Равиля живот куда заметнее. Но маме видней – вернее, слышней: они с Зулькой шушукали и хихикали на кухне полночи.

Я смотрел на Дильку и думал, что она права. Было в том кусочке разговора что-то нехорошее. Не только из-за интонаций что папы, что мамы. Еще что-то в смысле было фиговенькое. Додумать я не успел. Дверь распахнулась, и мама, сильно нахмурившись, заявила:

– Эт-то что за митинг? Ну-ка, живо заканчиваем – и спать.

Дилька громко прополоскала рот и, сильно нахмурившись, замаршировала в свою комнату. Я, сильно нахмурившись, сказал маме:

– Освободите помещение, пожалуйста.

Мама засмеялась, обозвала меня туалетным утенком и подчинилась.

Еще час все было нормально – если считать нормальным уход папы в постель, хотя, вообще-то, он раньше полуночи не ложится. Иногда бывает – когда переутомился, перебрал или простыл. Не возникло у меня желания выяснять, что было на сей раз. Этот час я потратил на более приятные занятия за компом. Одно из приятных занятий – боевка с Ренатом и Киром по сетке – было в самом разгаре, когда меня хлестанули по спине. Больно хлестанули.

Я с воем подскочил, сорвал наушники и развернулся вместе с креслом.

За спиной стояла мама – с очень свирепым выражением под упавшими прядями и с вафельным полотенцем в руках. Явно собиралась врезать еще раз.

– За что? – рявкнул я вполголоса, быстро вспоминая, не назихерил ли так, что мне нельзя сидеть за компом и вообще заметно дышать.

Мама резко замахнулась.

Я отъехал куда уж получилось, едва компьютерный столик не сшиб, и заорал в полный голос:

– Мам, ты что?

Мама остановилась на замахе и тихо сказала:

– Не ори, разбудишь всех.

– Ты чего дерешься, что я сделал? – возмущенно воскликнул я.

– Уроки не сделал, – так же тихо продолжила мама.

Я аж задохнулся, выкашлял что-то невразумительное, набрал в грудь воздуха и взвился.

Мама, не меняя позы, выслушала гневную речь про то, что я давно все сделал, и не виноват, если ты не видишь ничего, и могла бы нормально спросить, и себя вон давай стукни, больно же. А может, и не выслушала: просто стояла и ждала, пока я негромко оторусь.

Потом сказала:

– Спать.

Я совсем вознегодовал:

– С какой это стати? Одиннадцати еще нет, ты что, блин, договаривались же!

– Спать, – повторила мама и вроде бы опять замахнулась.

Я ударил кулаками по подлокотникам и, не сдерживаясь уже, крикнул:

– Мам! Ну почему, блин? Что такое! Обещали же!

Мама качнулась вперед, волосы совсем закрыли лицо – я вжался в спинку, суматошно соображая, что делать, если снова начнет хлестать, – качнулась назад, резко повернулась и ушла в спальню. Я некоторое время смотрел ей вслед, пытаясь понять, что это значит. То ли можно дальше нормально жить, то ли она за ремнем ушла. Или там папу будить.

Было тихо.

Я устал прислушиваться, подумал и осторожно вернулся к клавиатуре с мышкой. Но нормально общаться, играть или изучать передовую культуру было не то что невозможно, но как-то позорно, типа в мокрых штанах у доски стоять. И кого волнует, что они мокрые от опрокинутого компота.

Я отъехал от компьютера и попытался подумать о том, что происходит с мамой – и с папой, кстати. Никогда они такими не были. Или были? У людей, по себе знаю, бывают нервные периоды, у женщин особенно. Даже Дильке время от времени от мамки доставалось, ни за что и по полной. Про меня и говорить нечего. Но мамка все-таки приходила извиняться потом, к тому же папа вмешивался и как-то все разруливал. И наоборот, когда папа беситься начинал – такое бывало пару раз, – его мама быстро устаканивала.

С другой стороны, он спит ведь – вот и не вмешался.

Ну и мы спать ляжем.

Я встал, с досадой хлопнул висящей на спинке кресла ветровкой по кровати, аккуратно повесил одежду на место и пошел умываться.

Уснул я на удивление быстро, даже наушники нацепить не успел.

А проснулся рано, внезапно и тревожно. Резко сел на кровати, выкинув руки перед собой, повел ими в стороны, озираясь так, что голова закружилась. Вокруг никого не было. Была знакомая комната и темнота, чуть отжатая красным глазком телевизора и зелеными вспышками из-под компьютерного стола, где притаился роутер.

Сердце бухало прямо в голове и немного в горле, мешая дышать даже мелко и часто. Я глотнул, во рту было кисло, вытер слюну с губ, несколько раз вдохнул-выдохнул и попытался вспомнить разбудивший кошмар. Снова задохнулся, зажмурился, сильно помотал головой и решил не вспоминать.

На кухне еле слышно бурчал холодильник, по карнизу редко щелкали капли, завтра совсем потеплеет. Я лег и закрыл глаза.

В глаза сразу упала спина в красной кофте.

Я удержался от вскакивания и жестко сказал себе: ну и что. Кофта, подумаешь. Мамина же. Она ее сто раз надевала, только последний год разлюбила – поблекла, говорит. Не хватало одежды бояться. Давай еще папиными носками напугаемся или Дилькиными колготками.

Помогло. Кофта превратилась в красный шар вроде закатного солнца, он покачался на краях век, совсем потемнел и стек теплым комом ниже глаз. Я тихонько начал опрокидываться следом, но что-то не пускало.

В туалет я хотел, вот что.

Я полежал, надеясь, что обойдется. Фигушки. Вздохнул, сел, встал и пошаркал к туалету.

Если бы я свет не включал, все было бы тихо, спокойно и, наверное, быстро. Но я включил – как уж нам без света-то. И когда выходил из ванной, краем глаза заметил за приоткрытой дверью в Дилькину комнату красное пятно. Вернее, короткую красную полосу, выхваченную отсветом. Я застыл с протянутой к выключателю рукой. Медленно поднял голову, всматриваясь, и прошептал:

– Мама.

Никто не ответил.

Сердце снова прыгнуло в горло. Я трудно сглотнул, осторожно повернулся на опорной ноге – сам как дверь. Вытянутая рука уперлась и медленно протолкнула дверь в Дилькину комнату. Если бы дверь заскрипела, я бы заорал. Но я и так чуть не заорал.

Мама стояла у Дилькиной кровати спиной ко мне. В красной кофте и длинной темной юбке, которую я вообще не помнил. Стояла и смотрела – но, кажется, не на Дильку, а на стену: голову прямо держала. Дилька дрыхла, разметавшись, как всегда, – подушка у стенки, одеяло в ногах.

Можно было уходить – мало ли о чем мама может думать над постелью любимой дочки. Но я медлил. Не знаю почему. Как-то не так мама стояла. Мама так обычно не стоит.

– Мам, – сказал я погромче.

Мама не шелохнулась, а через несколько секунд пришла в движение. Да еще какое.

Она плавно развела руки в стороны, растопырила и снова собрала в острые клювы пальцы – очень длинные и худые, никогда не обращал внимания, – и, сломавшись в пояснице, стала плавно наклоняться над кроватью. Упражнение выполняла, что ли: руки в стороны, ноги и спина прямая, начинаем наклон – и-и р-раз. Сгибаем локти, пальцы к подбородку – и-и два-а.

А на три что будет, механически не подумал даже я, а как будто увидел эту мысль, выскочившую в окошко старинной игры. И неожиданно сказал хриплым чужим голосом:

– Мама, я пить хочу. Где вода у нас?

Громко сказал.

Но она опять не услышала. Так и оставалась в очень неудобной позе. Я видел только юбку и растопыренные локти, и то смутно, темно ведь.

Я, судорожно вздохнув, собрался гаркнуть еще какую-нибудь глупость. Ну или просто заорать. И тут мама резко повернулась ко мне – видимо, на одной пятке, и быстро так, я вздрогнуть еле успел. И снова застыла, уже лицом ко мне. Вернее, макушкой – лица-то я не видел, волосы висели, поблескивая, как шелковое полотенце.

– Я воду найти не могу, – пробормотал я, давясь непонятным ужасом.

Мне почему-то представилось, что сейчас мама сделает со мной что-то очень страшное.

Мама плавно поставила корпус вертикально, прижала ладони к лицу, развела волосы вверх и по сторонам, уронила руки вдоль бедер и в два летящих шага вышла из комнаты. Я даже шарахнуться не успел, а она меня ни длинным пальцем, ни краем взметнувшейся юбки не зацепила. Только воздух прошипел коротко. Обошла, щелкнула выключателем ванной комнаты и скрылась в спальне.

Я с трудом вышел из столбняка, шагнул назад, уперся в стеночку и сполз по ней на пол. Ноги уперлись в противоположный плинтус – коридор узкий, – это было хорошо.

Я не мог ни о чем думать и не мог ничего понимать. Голова работала на вдох-выдох и быстрые зырканья в сторону спальни, откуда не доносилось ни звука, и Дилькиного окна – за ним тоже щелкали капли.

Я долго так сидел, ноги затекли, а спина замерзла. Наконец встал, медленно, так же по стеночке и в такт каплям, прошел к себе. Хотел лечь, но вместо этого поднял одеяло, закутался в него, не отрывая взгляда от коридора. Стонуще вздохнул, почти не устыдившись этого, и пошел в Дилькину комнату.

Это она теперь Дилькина, а всегда была моя. В прошлом году родители решили нас с Дилькой расселить и поставили мне диван в зале. У компа. Кто бы еще против был. Я и сейчас был не против. Я очень «за» был. И хотел там, у компа, и спать. И почему я вообще должен…

Вот эту мысль, «почему я вообще должен», я устало шарахнул дубиной по верхушке и отвалил в сторонку. Разостлал на полу одеяло – широкое, хватит и чтобы укрыться. Лег, упершись ногами в прикрытую дверь, накрылся половинкой одеяла и стал слушать щелканье по карнизам, Дилькино сопение и молчание со всех остальных сторон от всех остальных людей.

Так и уснул.

5

Я проснулся от звонка в дверь – и стукнулся головой о стул. Не потому, что проснулся, конечно. Я ночью Дилькин стул над головой поставил, не знаю уж зачем, а теперь вот вскинулся на звонок. Зашипел, испуганно лег обратно, соображая, рывком отодвинул стул подальше и сел, потирая лоб и оглядываясь.

Было темно, но по-утреннему. К тому же с улицы доносился совсем не ночной шум машин. Дилька дрыхла, выставив голую пятку далеко в сторону. А у меня голову словно отшибло: тер лоб и пытался сообразить, почему я в Дилькиной комнате и на полу, зачем упираюсь ногами в дверь и что меня разбудило.

Сообразить не успел: опять завопил звонок. Как подсказка.

Что именно он подсказывает, я никак не врубался. Чуть-чуть посидел, ожидая, что мама или папа откроют, рванул к двери сам, чуть не стукнувшись все о тот же стул, – и остановился. Не в трусах же бежать – со сна это не очень эстетично.

На стуле лежал халат. Мне его däw äni[11] на день рождения подарила, хороший халат, махровый. И что он тут, в Дилькиной комнате, делает? В голове заколыхались клочки странного сна про дверь, про халат и вроде бы про ножик. Или это не сон был?

Не время вспоминать: опять позвонят, всех разбудят, народ и без того нервный, а с недосыпу вообще колбасня начнется. Я накинул халат, не обратив внимания на тяжелый толчок полы в бедро, и поспешил к двери.

Щелкнул выключателем, но сразу открывать не стал. Мало ли кто ранним утром в дверь звонит. Вдруг воры или бандиты. Слышал я всякие истории.

Поэтому посмотрел в глазок, конечно.

В глазке был папа. Выражение лица у него было странным, видно даже в глазок, который здорово искажал. Я выбросил из памяти фильмы, в которых всякие гады вот так ставили перед глазком хозяина квартиры или его приятеля, чтобы им открыли дверь, – ну и врывались, значит, с гадскими последствиями. Это жизнь, а не кино, здесь папа – это папа. И я открыл дверь, лишь после этого задумавшись, чего на лестничной площадке делать папе, который, вообще-то, с раннего вечера спокойно дрыхнет в спальне. Должен дрыхнуть.

Ну, может, дела у него, подумал я, распахивая дверь с негромким, чтобы никого не разбудить, воплем:

– Здоро́во!

Папа не ответил. Смотрел куда-то вбок, а там не было никого – я специально посмотрел. Только холодом поддувало.

Я потер ступню о голень и сказал:

– Ну входи скорее, дубак же.

Папа не зашел, а ввалился и застыл – какой-то странный. Глаза и губы выкачены, щеки то ли от этого впалые, то ли сами по себе спрятались, брови домиком. Да еще одет в дикий болотный плащ с капюшоном, как на охоту. И под этим плащом папа был очень толстый и растопыренный – вопреки щекам, если так можно сказать.

Во дурачится, подумал я неуверенно и спросил:

– На рыбалку ездил, что ли?

Папа повел головой, мазнул по мне оловянным взглядом и отвернулся – очень неудобным образом, по-моему. И чего играется, подумал я. Как будто кому-то от этого смешно. Я хотел сказать об этом, и тут папа пришел в движение. Покачался, переминаясь, и пошел гусиным шагом – вдоль стенок прихожей с заходом в зал и обратно. Голова у него коротко поворачивалась туда-сюда, но не ко мне, точно он лицо прятал. А чего перед глазком тогда позировал, подумал я зло, и тут папа чуть не сшиб меня с ног, зацепив твердым скользким локтем, – и даже не остановился. Чапал себе дальше по расходящейся спирали. В сторону спальни с детской – но нет, развернулся и снова к залу побрел.

– Пап, – сказал я, потирая ушибленный бок.

Широкая болотная спина качнулась за дверь зала и тут же уступила место руке-ноге-капюшону, которые мелко пошагали обратно.

– Пап, хватит, а! – попросил я громко, не отрывая глаз от отца.

Я краем глаза заметил, что из кухни вроде высунулась на миг мамина голова, опять лохматая, торжествующе усмехнулась и тут же спряталась, только волосы мотнулись. Я рывком посмотрел – нет никого, и тихо на кухне. Крикнул:

– Мама!

Папа подбредал ко мне, все так же отворачивая лицо. У него сейчас шея лопнет.

– Мама! – крикнул я уж совсем отчаянно.

Папа резко развернулся и снова пошагал к залу. Развернулся, кажется, в сантиметре от меня, аж костром пахнуло, – а ведь я уже отступил на полкоридора.

От папы никогда не пахло костром.

Он никогда так себя не вел.

Это вообще папа?

– Папа, это ты? – отчаянно крикнул я.

Растопыренный плащ вышел на новый круг.

Я решил больше не отходить ни на сантиметр – и обязательно заглянуть под капюшон, чтобы все понять, даже присел немножко, и давил, давил в себе вопль, тупой и дикий, чтобы горло разодрать, но прекратить эту непонятную и страшную ерунду. Пахнуло костром, плащ побрел к залу, а я почувствовал, что упираюсь спиной в ручку Дилькиной двери.

Блин, я же на месте стоял, вон у того стыка обоев, а уже сдвинулся на полтора метра.

Надо вернуться.

Ноги не шли. Не шли, и все.

Он к Дильке прет. Зачем-то.

Имеет право, она его дочь.

Не пущу.

Я привалился спиной к двери, совершенно позабыв, что она открывается внутрь, качнулся, но не провалился, и сказал:

– Стой.

Не то себе, не то плащу.

Сам устоял, плащ приближался.

– Стой, говорю!

Драться не смогу, понял я, это все равно отец – или не отец, ну что ж это, как можно о таком думать вообще, пахнуло костром, где мама, почему всё на меня-то? – и крикнул почему-то по-татарски:

Tuqta![12]

Смешно. И главное, непонятно, подействовало или нет. Похоже, нет – я, оказывается, на полметра вдвинулся в комнату. Зато горло посадил, как и мечтал.

Никто не проснулся, даже Дилька, – я мельком оглянулся. Она живая хоть? Сопит и хмурится. Плащ выбрался из зала.

Я упал ладонями на косяки, вцепился в них и силой – честно – вернул себя в дверной проем.

Не пущу.

Что происходит, а?

А?

Кажется, я заорал это. Осипшим-то горлом.

Кажется, зажмурился.

И кажется, сделал что-то еще.

И застыл с закрытыми глазами, ожидая, пока пахнёт костерком. И наверное, случится что-то еще.

Сердце оглушительными толчками распирало горло и виски. Руки и ноги тряслись. Костром не пахло.

Я медленно открыл глаза.

В коридоре было пусто.

В прихожей было пусто.

В зале, кажется, тоже.

Я быстро оглянулся.

Дилька дрыхла, а я стоял в дверном проходе звездочкой – растопырившись руками и ногами.

Правая рука ныла – как после акцентированного удара мимо груши.

Я сказал:

– Пап.

Потом сказал:

– Мам.

Было тихо, как ранним утром. Нормальным ранним утром.

Я еще раз огляделся, подумал и осторожно вышел в коридор, в прихожую, в зал и на кухню. Не было там никого.

Сон, что ли? Сплю и на руке лежу, поэтому и ноет.

Я медленно вернулся в прихожую и уставился на торчащий из двери нож, размышляя, есть ли смысл щипать себя, чтобы понять, сон ли это.

Сморгнул, вытянул руку и потрогал нож.

Тот самый, что папа привез из деревни.

Тот самый, что я ночью нашел зажатым в дверной петле.

Это не сон был, значит. Значит, я в самом деле проснулся непонятно от чего, весь в одеяле, как бутерброд, распутался, решил перейти спать в свою комнату, вышел туда, надел халат и вернулся в холодную прихожую, включил свет и увидел, что внутренняя, деревянная дверь в квартиру распахнута, а наружняя, металлическая, приоткрыта, подумал, может, мама среди ночи мусор выносит, выглянул на лестничную площадку, послушал, окликнул, пожал плечами, испугался и попытался быстро захлопнуть дверь – а не получилось, потому что над верхней петлей торчал мой нож рукояткой вверх, кто-то его в щель воткнул, чтобы дверь не закрывалась, – я его вытащил, не думая положил в карман, прямо лезвием, торопливо запер обе двери и пошел в Дилькину комнату – лег, уперся пятками в дверь, да еще непонятно зачем над головой поставил стул с халатом.

И с тем самым ножом в кармане.

Тем самым, который я, видимо, выхватил и метнул в плащ. Со всей дури. Оттого рука и болит.

Я же его зарезал, подумал я с ужасом.

А почему тогда нож в двери торчит?

Выдернули из плаща и воткнули в дверь?

Или нож сам отскочил и воткнулся рикошетом?

Как он мог отскочить от обычного плаща?

А как мог обычный плащ меня, как шайбу по льду, откатывать на метр?

И где он теперь?

Как вообще вся эта дурь возможна?

Я сплю. Я сошел с ума. Я умер.

Я раскачал нож, выдернул его из двери, ушел в Дилькину комнату, лег на пол, уперевшись пятками в дверь, поворочался, поставил над головой стул, попытался прочитать этикетку с нижней стороны сиденья – совсем рассвело, оказывается, – сжал в кармане рукоятку ножа и уснул.

6

Теперь меня разбудила Дилька. Вернее, не разбудила, а будто протиснулась в мой сон и заставила оттуда выскочить. Хорошо хоть, не с размаху: поубивались бы.

Я открыл глаза и сначала не понял, что это, поморгал и сообразил: Дилька села на пол рядом со мной, всунула голову под стул, стоящий над моей подушкой, и внимательно меня рассматривала, дыша свежестью. Мне бы так с утра дышать.

Я поморгал, осторожно взял ее за уши, чтобы не моталась, выполз из-под стула, отпустил, сел и сказал:

– Ты чего?

Дилька тоже выбралась из-под стула. Глаза у нее без очков были небольшими и очень беспокойными. Не потому, что без очков. Она тихо спросила:

– Наиль, а папа с мамой где?

Я сразу, ударом, вспомнил вечер, ночь и утро, аж качнуло, и быстро огляделся.

Было совсем светло – так что школу мы, кажется, проспали. Ну и ладно, подумал я и тут же спохватился: ничего себе «ладно», у меня еще трояк по географии не исправлен, а оценки за четверть завтра выставляют. Да и Дильку жалко, она копец как своей школьной репутацией дорожит. От прогула изрыдается как минимум. Хотя она-то в чем виновата? Ей в школу одной ходить не полагается. Значит, я виноват.

Я вскочил, с трудом нашел телефон и посмотрел на часы. Нет, оказывается, еще не опоздали – десять минут восьмого. Чего ж светло так?

А облаков с утра нет, вот и светло. Всю неделю побудки получались серыми, так что я только на полпути к школе просыпался. Дильке легче, она ложится аж в девять, как в садике привыкла, по телевизионной команде «Спокойной ночи, малыши». Но и сестра по утрам вызевывала так, что щеки хрустели.

Сегодня было иначе. Небо стало чистым и голубым, как в иллюминаторе вышедшего над облаками самолета. По всей комнате были разбросаны блики и слепяще-белые пятна – хм, поверх разбросанных вещей. И капель больше по карнизам не играла – доигрались сосульки, в небо улетели. И воздух с улицы, когда я открыл окно, не вонзился в комнату обычной стылой струей с выхлопным привкусом, а очень свежо, незнобко и быстро заменил собой то, что мы тут за ночь надышали.

Все это было радостно и красиво. Я глубоко вдохнул раз и другой. Но радоваться и пыхтеть до вечера возможности не было. В туалет надо было сходить. В школу надо было. И что с родителями, тоже надо было понять. Хочешь не хочешь.

Я велел Дильке ждать, осторожно открыл дверь, послушал и вышел в коридор. Дилька спорить не стала, даже не спросила, чего ждать и почему. Молча села на кровати, сложила ладошки на коленях и стала ждать. Вчера это осчастливило бы – сроду она с первого раза никого не слушалась, меня особенно. А сегодня что-то тускло от такого послушания стало – несмотря на солнышко и радость жизни за окном. Дилька сама из комнаты выйти не рискнула, хотя дрыхла всю ночь и моих нелепых приключений – ну, пусть снов, тем более, – не наблюдала. Чуяла, значит, что-то. Я даже хотел спросить, что именно, но было не до того. Я и в туалет решил не идти, пока обстановку не выясню. Авось дотерплю.

Я осторожно вышел в зал, завернул на кухню, потоптался и заглянул в спальню. Еще потоптался, дошел до балкона и проверил там.

Не было ни папы, ни мамы.

На работу ушли пораньше, а нас какого-то черта решили не будить, раздраженно, но и с облегчением понял я. Хотел громко успокоить Дильку, но решил, что две минуты она потерпит, а я уже нет. Помчался к ванной, распахнул дверь – и вот тут еле утерпел.

Папа сидел на краю ванны, сгорбившись и уперевшись локтями в колени.

Мама сидела на стиральной машине.

Оба в халатах.

Оба молчали.

Оба смотрели в пол и на распахивание двери даже не оглянулись.

Папа сказал сквозь зубы:

– Не могу. Болит.

Мама ответила будто с усмешкой – хотя я не видел, она в сторону смотрела:

– К врачу сходи.

– Не могу, – сказал папа с точно той же интонацией. – Болит.

– Лекарства выпей, – предложила мама.

Кажется, она в самом деле смеялась.

– Выпил, три таб… – начал папа, быстро выгнулся, чуть не сорвавшись в ванну, мотнулся обратно, вскакивая, тут же рухнул на колени, сунулся головой в унитаз и зарычал.

Я отшатнулся, не понимая.

Мама задрала лицо к потолку и шмыгнула носом.

И тут я понял, что папу рвет, а мама плачет.

– Мама, – сказал я.

– Наиль, – сказала она, не поворачивая головы. – Встали уже. Минутку подожди, ulım[13], ладно? Мы сейчас только умоемся и вам освободим. Ах, я же завтрак еще… Ну сейчас. Минут… – Она зажала нос и рот ладонью и отвернулась.

– Ага, – сказал я и захлопнул дверь.

Какой еще завтрак, она же вчера наготовила на месяц вперед, там мяса одного на ползарплаты небось – если, конечно, папа не подключится.

Папа никогда столько не ел.

Папа никогда не жаловался. Ни на что. Его два года назад с работы уволили, со скандалом, – но я об этом совсем случайно узнал и два месяца спустя: нечаянно в его почтовый ящик залез – а там письмо бывшему начальнику открылось. Письмо было копец какое резкое и наотмашь – это мы как раз в ипотеку влезли, – но и толковое. Я на папу тогда обиделся слегка – мог и сказать родному сыну про неприятности, – но зауважал совсем сильно. Работу-то он быстро нашел. Хотя это не физическая, конечно, боль, – но я потому и вспомнил, что папа на новой работе, это логистическая такая компания, перевозками и хранением всяких больших грузов и товаров занимается, в аварию попал – ребра поломал и ногу. Месяц лежал, год хромал, украдкой что-то там глотал по ночам, – но я ни разу не слышал, чтобы он жаловался или даже умученное лицо делал. Он хихикал и называл себя победителем «КамАЗов». А уж как больно было – я представляю. Не зря же он с тех пор к валерьянке и пристрастился. Других лекарств и не признавал. А теперь говорит – три таблетки. Вот и тошнит.

А от ножа какие раны бывают? Например, если сильно рукояткой в живот попал – от этого боли наутро возникают?

Блин, что я опять про сон-то? Говорят же, что сон – небывалое сочетание бывалых впечатлений. Моя усталость – это бывалые впечатления и родительские болезни, ночная ерундистика – это небывалое сочетание, все нормально. Сейчас я зайду и прямо спрошу…

Дверь распахнулась – я, оказывается, так и ждал у стеночки напротив, – и в коридор вышли мама и папа: свежие, подтянутые, задорные и с блестящими глазами. Мама воскликнула:

– Чего стоим, бездельники? Живо сестру будить!

Папа за ее спиной улыбнулся почти по-старому. А Дилька радостно завопила из комнаты:

– А я встала давно!

– Ой ты умничка моя. Пулей умываться и завтракать, – скомандовала мама.

За завтраком тоже было почти по-старому: мама подкладывала всем разные кусочки, Дилька трепалась, болтая ногами, папа молча мёл, а я думал, как можно так одинаково худеть, если один такой прожорливый, а другая, кажется, третий день ничего не ест – только чай пьет. Много пьет, правда.

Папа с мамой оба похудели, можно сказать, страшно. Нет, скорее, некрасиво. У папы щеки, например, ввалились так, что оттягивали нижние веки, и глаза сделались как у пса бассет-хаунда. И не блестели совсем – в отличие от маминых. Мама зато стала слишком остроносой и тонкогубой. Зато она хоть как-то с Дилькой беседовала. А папа, говорю, мёл. Молча. И первый раз голос подал, когда Дилька похвалила чудесную погоду. Всем корпусом повернулся к окну, поспешно набычился и промычал сквозь набитый рот.

– Что? – спросила мама, не отвлекаясь от намазывания очередного бутерброда для Дильки.

Папа все так же, монолитом, повернулся к столу, глотнул так, что горло раздулось, как у кобры, и сказал, подняв и опустив руку:

– Неприятно просто.

– Что неприятно? – удивилась Дилька, а мама сказала:

– Авитаминоз. К врачу, к врачу.

– Сама, – ответил папа и откусил полбутерброда.

Дилькиного.

Дилька обиженно засопела, глаза у нее забегали и остановились у мамы за спиной.

– Мам, смотри, какие голуби! – воскликнула Дилька.

– Да, очень красивые, – согласилась мама, намазывая маслом последний ломоть.

А ведь когда за стол садились, я целый батон почал.

– Нет, ты смотри, один вообще белый! – не унималась сестра.

Голуби были действительно красивые, один совсем белоснежный, второй коричневый в серую крапинку. Бродили по нашему карнизу, беспокойно косясь в комнату.

– Да, я вижу, – сказала мама не оборачиваясь.

– Да ты даже не оборачиваешься, – обиженно протянула Дилька.

Мама резко выпрямилась, положив руки на стол, – нож брякнул о тарелку, – как-то непонятно приблизила лицо к Диле – не вставая и особо не вытягивая шею – и назидательно сказала:

– Я знаю, когда и куда оборачиваться, поняла? Нет никаких голубей.

Дилька и я посмотрели ей за спину. На карнизе было пусто.

Я почему-то вспомнил дурацкий сон и понял, что пора все-таки спросить. Хотя бы о том, выходил ли папа ночью из квартиры.

И тут папа захохотал – давясь и всхрапывая, задрав лицо к потолку и растопырив руки.

Он был не распухший, не в плаще, а в костюме и лицо не отворачивал, – но все равно меня как в колодец макнули. Я застыл, боясь что-то сказать или пошевелиться. Больше всего мне хотелось схватить его или маму за плечи и трясти, бешено, со слюной и соплями, крича: «Что это такое? Что с вами? Зачем вы меня пугаете?»

– Пап, у тебя дырка под мышкой, – сказала Дилька. – Зашить надо.

Смех отрубило как топором. Папа выпрямился и стал внимательно рассматривать Дилю.

– Надо, так зашьем, – сказала мама. – Все, закончили завтрак. Быстро в школу.

7

В школе как раз все было нормально.

Уроки я сделал, в том числе устные, четвертные контрольные мы на той неделе добили. А подготовкой к ЕГЭ нас пока лишь пугали – всерьез грозили взяться с девятого класса. Так что можно было порадоваться напоследок. Мы все и радовались. Даже я. Напоследок. Два дня до каникул все-таки.

Только Леха был не в настроении.

Леха – он ведь какой. Он такой веселый троечник, и всем сразу видно, что веселый и что троечник. В смысле, Леха не тупой и не дебил с ухмылкой в пол-лица. Он, мягко говоря, разгильдяй, которому интереснее народ развлекать, а не корпеть там над чем угодно. Иногда это утомляет: когда, например, стоишь с Киром обсуждаешь трэш-свежачок – и тут Леха подваливает и начинает с невероятно серьезной миной задумчиво грассировать:

– Кигг. Ты как… фницель. Кигг. Ты как… фницель. Кигг.

И так до бесконечности – или пока ему не скажешь:

– Лех, достал, иди вон к Ренатику.

Леха, тут он молодец, немедленно отправляется к Ренатику и принимается уже ему выносить мозг рассказами про то, что Генатиг, ты как кагтофель.

И поди пойми, что это значит, почему как шницель и при чем тут картавость, если Лехе по жизни и шепелявости вполне хватает.

Но вообще с ним прикольно. Например, идем вдоль стройки, там бульдозер насыпь утюжит. Леха немедленно выскакивает перед его мордой и принимается изображать отчаянный бег в замедленной съемке, вытянутой ладонью к бульдозеристу – и вопить, как в кино:

– Н-не-е-е-ет! Не губи-и-и де-ерево-о-о!

Дерева там, конечно, сроду не было, а бульдозерист оказался спокойным или далеко от кабины отбегать поленился – но чесали мы всей толпой старательно.

А когда Леха затихает, можно подойти к нему и сказать на ухо «коала».

Он ненавидит это слово. Я знаю почему, но обещал не говорить. А от слова отказываться не обещал.

То есть сперва Леха, конечно, поводит плечиком и смущенно улыбается.

Тогда надо повторить: «Коала».

Леха бубнит: «Ну хватит, ну все уже».

А мы опять «коала» – и лучше одновременно в оба уха, стереоэффектом.

Ну и тут начинается:

– Ну уб-блют-тки, ну фто вы за парфывые уб-блют-тки, ну профят ве ваф.

Через минуту начинает мстить. Всякий раз по-разному, но в большинстве случаев не соскучишься.

А теперь вот Леха что-то сам соскучился.

На геометрии сидел тихий и печальный, на русском сидел такой же. На английском его спросили – он ответил тихо, печально и с фирменными запинками, получил верный трояк – хотя Киру за такой же ответ, честно говоря, и четыре ставят. А мне трояк с минусом, потому что нет справедливости на свете, и особенно в школе.

Вот тут я его настроение заметил. Раньше не замечал, о своем думал. Было о чем подумать. А тут вижу – идет на место совсем траурный. Спросил потихоньку, что за дела. А Леха мимо прошел, сел и в парту смотрит.

Я дождался перемены, подошел, спрашиваю:

– Дома траблы?

А у него бывали дома траблы. Да у кого их не бывает. У меня, думал я раньше. А тут такой вот траблище, и, главное, не поймешь, откуда растет и куда упирается. Леха головой слегка качнул и говорит:

– Нормально.

А что я, в душу лезть буду?

– Ладно, – говорю, и пошел себе.

Но Кира нагнал, спросил. Тот не удивился:

– Так у него же родителей вчера в школу вызывали.

– А что такое?

– Да фиг знает – по учебе что-то. Типа если из троек не вылезет, в «А» переведут.

– Ну здрасте, – сказал я расстроенно.

А Кир продолжил:

– А вообще я у тебя спросить хотел.

– Это с какого?

– Фигассе. Так твои же родители тоже там были.

– Где были? – тупо спросил я, вспоминая.

Не получалось у меня вспомнить – то есть получалось, но в глаза лезли красная кофта, болотный плащ и почему-то измазанная свеклой ложка – папа ею сегодня вместо вилки селедку под шубой ел.

– Ну в школе, где. Насчет информатики, наверно. Не в курсах, что ли?

Не в курсах – это было мягко сказано. Да и кстати, какого черта – я ту двойку давно закрыл четверкой и пятеркой, и вообще, непорядочно это – в журнал пару за поведение ставить. Мало ли что громко смеялся. Если Леха смешит, мне плакать, что ли?

То есть не должны были родителей вызывать. А если уж вызвали, то почему родители мне об этом не сказали? Или они из-за этого вызова и психуют так? И намекают типа? Блин, не может быть. Были у меня двойки, и тот скандал с директором был из-за вызывающего поведения. Ровно все расходилось. У меня же родители все-таки, а не монстры. И не психи, как у Лехи, которого папаня бьет, а маманя жалеет, но бьет еще сильнее.

У Лехи спрошу.

Фиг я чего у него спросил. То есть спросил, конечно, но без особого толку. До последнего урока Леха как-то ловко оказывался далеко от меня. А на выходе из школы я его уже подкараулил.

– Так что там было-то?

– Где?

– Ну, вчера, чего родителей тягали. Ты из-за этого такой загруженный?

– Ага, щас. Не, ничего не было, живот весь день болит, аж в бошку отдает, – сказал Леха, морщась. – Думал, обделаюсь под доску. Слушай, я побежал, ага?

Он и впрямь почти побежал, держа руку у живота. Логично, в принципе, у него дом – вот, рядышком со школой. А мне идти десять минут. А тренировка через час. А еще перекусить надо, ну и переварить для кучи.

Так что я тоже почти побежал до дому, пытаясь понять, что в Лехе было не так. Не то чтобы я нацеленно про это думал – просто пока бежал, грел, ел-пил, сумку собирал, опять бежал, переодевался и бинты наматывал – все это время вертел в голове Лехино лицо-прическу-одежду-голос. Так нет, вроде все как обычно было… И довертелся.

Леха сегодня не шепелявил. То есть на английском – как положено со всеми этими th, а когда со мной говорил – ни разу ни пришипнул. Или я забыл?

Тут я чуть было себя совсем не забыл, потому что от великой задумчивости встал и опустил руки. В разгар спарринга. С Ильдариком – который вообще хороший парень, но дур-машина, без тормозов и меня на десять кило тяжелее.

Ну и пропустил – ладно хоть не в подбородок, а в нос, и ладно хоть не вкладываясь. Мне хватило.

Ну, все забегали, конечно. Михалыч меня мокрыми салфетками и какими попало словами обкладывает, пацаны сочувственно хихикают и спрашивают, сломан ли нос, а Ильдар, как кот ученый, бродит с виноватым видом и то оправдывается, то извиняется. А я разглядываю потолок, шершаво сглатываю и думаю о шипящих согласных.

Михалыч салфетки снял, нос мне ощупал – я только ногами дернул – и свирепо сообщил:

– Цел нос, жалко.

– Чё это? – прогундосил я возмущенно.

– Урок бы хороший был. Сроду бы руки в ринге не опускал. А теперь урок не впрок, цел, казёль, и невредим… Молчи! Ты должен вот этого движения, – он показал, – опущенных рук, поднятого подбородка, своей глупости и расслабухи – больше самого страшного противника бояться. Я тыщу раз объяснял: контролировать противника – ваша задача, контролировать себя – ваша жизнь. А тебе жизнь недорога, и, пока настоящей боли глупостью себе не нахлобучишь, блин, полный загривок, так и будешь ручонки опускать, пацифист, блин.

– Не буду.

– «Не буду». В следующий раз лично тебе добавлю, понял?

– Понял, – сказал я. – Сергей Михалыч, а как вы думаете, если человек шепелявит – это может за день пройти?

Михалыч отступил на шаг назад и протянул, внимательно меня рассматривая:

– О-о… Поражение коры. Врача вызвать?

От врача я отбрехался, от провожатого тоже, но тренировка на этом для меня закончилась. Надолго, до апреля: Михалыч в каникулы срывался на республиканские сборы. Вот вечно так: когда совсем невмоготу, тренировки пополняются дополнительными заданиями и играми на выходных, а втянешься – начинаются сборы, болезни и прочие уважительные сачкования.

Зато выкраивался дополнительный кусок времени до похода за Дилькой. За компом посижу, пока над душой никто не стоит.

У подъезда я чуть тормознул – увидел нашу машину. У нас хорошая машина, пусть и с неприличным названием – «Hyundai». Папа вечно шутит про нее, когда мамы рядом нет. Но и любит машинку. Она быстрая, вместительная, надежная, как зубило (это папа так мастера из автосервиса пересказывал), – и настолько недорогая, что нам по кредиту за нее всего два или три взноса осталось. Так что зря мама на отца ругалась, показывала два пальца, в смысле: «У тебя двое детей!» – и кричала, что, случись опять кризис, с голоду помрем. Не померли. Хотя если у папы нынешний аппетит сохранится, я ни за что ручаться не буду.

Но вопрос не в аппетите, а в том, что наша машинка делает у подъезда. Если родители на работе, тачка должна быть рядом с одним из папиных объектов, а если приехали пораньше – с учетом последней ерунды не удивлюсь, – то на стоянке, мы место там выкупили, когда машину оформили, близко и удобно.

Ну, посмотрим.

Я с порога окликнул родителей. Никто не отвечал, одежды-обуви их в прихожей не было. Ну, может, в магазин или к соседям забежали, чтобы еще куда-нибудь на машине тронуться. О том, что машина стоит у подъезда, потому что сломалась, как все время ломается китайский гроб на колесиках у дяди Ромы, думать не хотелось.

Лучше в тырнет сбегаю.

Я включил компьютер, поставил чайник, вернулся к компу и ругнулся. Монитор предлагал ввести пароль.

Опять запаролили.

С родителями такое случалось – как правило, когда у меня падали оценки или мама с папой с какого-то перепугу в очередной раз решали, что я слишком много времени провожу за компом, или мало читаю, или пропускаю тренировки и даже занятия по гитаре. Без последней заботы я бы влегкую обошелся – музыка абсолютно мое дело, в которое я попросил бы никого не соваться, даже родителей. Я бы и без всего остального обошелся, я взрослый человек, мне четырнадцать лет, в мои годы… ну и так далее. Но родители почему-то не верили и придумывали все новые и новые пароли. Потом ситуация успокаивалась – до следующей вожжи.

Я вздохнул, нагнулся над клавиатурой и, не садясь, попробовал все пароли, которые помнил, – к счастью, число попыток было неограниченным. Да иначе папаня сам попал бы, с его-то привычкой всякий раз придумывать пароль из новой области знаний и никогда ничего не записывать.

Пока попадал я. Через полтора часа надо было выходить за Дилькой – и время бессмысленно уползало сквозь пальцы.

Я вбил последний неправильный вариант, зарычал и набрал маму.

Длинные гудки.

И еще что-то.

Я отнял трубку от уха, нахмурился и прислушался.

В спальне заливался кусок какой-то симфонии, поставленный мамой в качестве звонка.

Ну молодца. Телефон забыла, как раз когда он особенно нужен.

Ладно.

Я набрал папу.

Длинные гудки.

И еще что-то.

Я почти со смехом нажал сигнал отбоя – и вылетавший из спальни треск старомодного телефонного аппарата заткнулся. Папа тоже телефон оставил.

Ну дают, красавцы.

Я немножко подумал и зашарил в записной книжке. Папе на работу звонить было без толку – он вечно на объектах. Искать маму в офисе вообще не следовало, мама просила делать это в крайнем случае – у них там мини-АТС, корпоративные правила и прочий дресс-код при идиоте-начальнике. Будем считать мой случай крайним: нефиг было запароливать. Пусть хотя бы причину объяснят – если придумают, конечно.

С одной стороны, повезло: я попал сразу на мамин отдел, на тетю Лену, а она нормальная тетка. С другой стороны, какое это везение: маму начальник – надо понимать, идиот – отправил на выезд по нескольким адресам, так что она если и вернется, то не скоро.

Тетя Лена, кажется, хотела еще о чем-то спросить, но мне было не до светских бесед. Время поджимало. И почему-то стало очень тревожно.

Я постоял, тупо гоняя туда-сюда список вызовов, и зачем-то снова щелкнул по папиному номеру. Как будто у него было два телефона с одной симкой и он мог сейчас отозваться из какого-то другого места. Ну или как будто он сидел тихо в спальне, а я проверял, надолго ли хватит его терпения.

Сидел в болотном плаще и что-нибудь ел.

Я вздрогнул и обнаружил, что треск телефона стал громче не из-за моего воображения или там по техническим причинам, а потому, что я стоял, уткнувшись лбом в дверь спальни, – и слушал. Слышал звон и пытался услышать что-то, кроме треска.

Ну и кроме бомканья сердца, конечно.

Если бы мне это удалось, я бы, наверное, от бомканья избавился. Было у меня ощущение, что мое небольшое сердце звуков притаившегося папки не выдержит и, например, лопнет.

Ничего я не услышал.

И тихонько надавил на дверь лбом.

Дверь открылась.

Внутри было темно и тихо.

Я посмотрел на экранчик телефона – все правильно, отбой после скольких-то там гудков, – сунул трубку в карман и, поколебавшись, сделал шаг вперед.

У нас был договор с родителями: в их комнату не соваться. Дилька иногда нарушала – так что с нее возьмешь, по утрам все мелкие к родителям бредут с целью вбуриться в теплое место между ними. А мне-то там что делать. Я бы и без договора не совался. И с особенно большим удовольствием – сейчас.

Темно было от штор. Но открытая форточка рядом с балконной дверью штору оттопыривала, позволяя немножко подсвечивать комнату. И из-за моей спины свет попадал. И опять пахло костром. Мусор жгут, что ли, рассеянно подумал я, пытаясь оглядеться. Свет включать не хотелось. День еще, и вообще.

Глаза приноровились быстро: вот кровать, вот трюмо, зеркала тускло сияют, с другой стороны шкаф, рядом тумбочка, на тумбочке мама, под ней папа.

Я ёкнул горлом и откинулся назад. Дверь захлопнулась, стало темнее. Но я уже присмотрелся – и видел все.

Мама сидела на тумбочке спиной к стене, неловко задрав лицо вверх и приоткрыв рот. Папа лежал на полу между кроватью и шкафом ничком – это когда на животе – и головой к двери. Еще шаг – и я бы наступил. Оба одеты по-уличному, в пальто, а у мамы еще и сапоги поблескивали.

Я неуверенно позвал. Маму. Папу.

Может, они сознание потеряли. Или пьяные.

Водкой или там вином не пахло. Пахло совсем нелепо, как от раскочегаренного мангала на даче.

Надо вытаскивать их отсюда, понял я. К маме не подойти – это надо через папу переступать. Поэтому начнем с него.

Я присел на корточки, протянул руку, чтобы подцепить отца под плечо, – и промазал. Пальцы уткнулись в неровную, но с твердыми гладкими краями ямку под волосами.

Я отдернул руку, в ушах взорвалось, во рту занемело. Я вскочил – и понял, что это сам так густо всхлипнул.

Я не с первой попытки зацепил левым локтем ребро неплотно прикрытой двери и с трудом ее открыл – правую руку держал на весу и шевелить ею не мог, а за ручку хватать не хотел, потому что там отпечатки.

Выскочил.

Я очень хотел упасть, залезть под диван, скорчиться, зажмуриться-разжмуриться и обнаружить, что все это сон и бред. Но нельзя. Вдруг они живы – и умрут, пока я тут в прятки играю.

Я посмотрел на руку – она была на вид чистой, – вытер ее о штаны, подавил желание вымыть ее с мылом, достал телефон, чуть не уронив его к дурной бабушке, и набрал службу спасения. Размеренно дыша, назвал адрес, себя, сказал, что родители дома то ли ранены, то ли убиты, нужна срочная помощь – и заорал, кажется еще не нажав отбой. Заорал и несколько раз ударил кулаком в стену. Левым, судя по тому, что телефон остался цел, а левый кулак – нет.

И резко замолчал, прислушиваясь.

Показалось.

С другой стороны, кто сказал, что бандиты уже ушли?

Они до сих пор под кроватью.

Или в ванной.

Или на балконе.

Надо проверить.

Я пошел на негнущихся ногах к спальне и уже взялся за ручку, когда сообразил: ну положат они меня рядом с мамой и папой – и что? Я же не персонаж фильма ужасов, чтобы кричать: «А давайте разделимся и осмотрим подвалы!» Наоборот, надо, чтобы они не поняли моих догадок, но и выскочить не успели.

Я медленно пошел к выходу из квартиры, всей спиной чувствуя, как за две двери от меня кто-то, переглянувшись, берет тесак – почему-то именно тесак, хотя форма дырки была другой, не надо, меня сейчас вырвет, – и решительно идет за последним живым жильцом. Нет, Дилька же еще есть.

Я быстро повернул и выдернул ключ из замка, распахнул дверь, грохнул ею и судорожно запер.

Теперь не выскочат.

Я хотел дождаться «скорую» и милицию на лестничной площадке, но сообразил, что лучше встречать внизу – чтобы подъезд не проскочили и со входным кодом не возились, его-то я сказать забыл. Выбежал во двор. Там было издевательски светло и почти солнечно. И все равно я через какое-то время обнаружил, что пританцовываю, стуча зубами и тихо подвывая. Куртку-то надеть не успел. Да куртка бы и не помогла. Но если бы мама меня увидела в кофте и джинсах – ох, еще и в тапках, кроссовки тоже забыл, – она бы меня убила.

А теперь ее убили.

Как же я теперь?

И куда мне Дильку теперь?

Стало очень жаль себя – и сразу очень стыдно стало о таком думать, когда мамка и папка…

Из носа потекло, из глаз, кажется, тоже. И тут к подъезду подлетел белый «жигуленок», из которого проворно выскочили грузные милиционеры, нет, полицейские, до сих пор путаюсь, – с короткими автоматами.

Я, не помня себя, подбежал к штатскому усатому дядьке, который, видимо, был старшим, признался, что да, я звонил, да, все там, и, может быть, бандиты тоже, нет, меня никто не бил, потрогал нос, объяснил, с трудом вспомнив, что это на тренировке, – и повел их.

На лестнице я пытался еще, забегая вперед, объяснить про балкон и про запертую дверь. Окончательно сорвал дыхание и к двери подбежал совсем ополоумевший и запыхавшийся. Но все-таки вспомнил и спросил:

– А врачи?

– Едут, едут. Давай ключ.

– Да я сам, – сказал я и сунул ключ в замок.

Ключ вошел до половины и замер. Я сказал: «Сейчас, сейчас», нажал, вытащил, вставил снова, попробовал покрутить и растерянно обернулся к милиционерам:

– Не вставляется.

– Раньше такое бывало? – спросил усатый.

– Н-нет, – сказал я. – Только если изнутри еще вставлен.

Милиционеры переглянулись, штатский сказал:

– Пацан, отойди-ка. Ибрагимов, на ту сторону, балконы секи. Перевозчиков, вперед. Блин, стальная – ну ладно, сперва сами попробуем.

Он несколько раз зачем-то нажал кнопку звонка – от звуков колокольчика я чуть не расплакался – и, взяв меня за плечо, отвел в сторону. Рыжий Перевозчиков подошел к двери, снял автомат с плеча, примерился и несильно ударил прикладом в замок и еще раз в район петли.

Дверь дважды отозвалась толстым колоколом, будто в рифму звонку.

И мамин голос спросил:

– Что такое? Перестаньте немедленно, я сейчас милицию вызову.

8

Полицейский в штатском еще раз внимательно посмотрел на меня и на врача. Врач мотнула головой, чтобы усатый снова не начал громким шепотом допытываться, могла ли боксерская черепно-мозговая травма так подействовать на мальчика, или мальчик все-таки наркотики принимает – и не пора ли везти его на анализы.

Мальчик поехал бы, честно говоря. Мальчик очень хотел поехать.

Куда угодно.

Милиционер с врачихой, потоптавшись, вышли – не прощаясь.

Я некоторое время смотрел в пол. Страшно было поднять глаза.

Лучше бы они ушли.

Лучше бы они бросились.

Лучше бы что угодно уже, только поскорее.

Я вскинул глаза.

Родители стояли с теми самыми выражениями лиц, с которыми говорили прощальные слова милиционеру и врачихе. Даже улыбки у них были такими же снисходительно-извиняющимися.

Я украдкой вытер мокрые ладони о джинсы. Родители не пошевелились. Смотрели на дверь и улыбались, ровно дыша. А я уж не мог стоять. Просто не мог – колени стали совсем кисельными и от верха живота к горлу поднимался какой-то одуряющий туман, от которого хотелось заплакать и упасть на пол, точно моток веревки.

Я сипло сказал:

– Мама…

Пусть уже хоть что-то будет, хоть самое жуткое, чем эта тишина, улыбки и туман.

Мама смотрела на дверь и улыбалась. И папа стоял, смотрел на дверь и улыбался.

Черными голодными глазами.

Я вздохнул – кажется, со всхлипом – и сказал:

– Ма…

Мама и папа резко повернулись в разные стороны и одновременно быстро ушли – мама на кухню, едва не зацепив меня холодным локтем, а папа в спальню. Не глядя на меня. Глядя прямо перед собой.

Я зажмурился, ожидая, что сейчас они вернутся. На кухне были ножи, а на балконе, дверь на который открывалась из спальни, – инструментальный ящик со всякими молотками и стамесками.

Было тихо.

Я попытался вытереть пот со лба плечом – получилось плохо, но руки поднимать я почему-то боялся. Вернее, был уверен, что не надо сейчас руки поднимать и вообще делать резких движений. Не знаю уж почему. Я закрыл глаза, сосчитал, пока сердце бухнет тридцать раз, чуть разжмурился и тоже ушел из прихожей – в ванную. Заперся соскальзывающей рукой и с размаху, так что больно стало, сел на край ванны.

Никому не открою. Пусть дверь ломают.

Негромко хлопнула входная дверь. Я вздрогнул, но не встал. Сидел и ждал, пока выяснится, отвлекающий маневр это или в самом деле ушли. Ничего не дождался, встал, два раза вхолостую спустил бачок унитаза, открыл краны, послушал, разглядывая белого и совсем не мужественного себя в запотевающее зеркало, вырубил воду. Опять ничего не дождался, отпер дверь и снова сел на край ванны. Пусть заходят. Если им надо.

Никто не зашел. Я встал, осторожно отжал дверь, немного послушал и выполз обратно в прихожую. Там никого не было. Внутренняя дверь выглядела благополучно прикрытой.

Может, показалось.

Я огляделся, прислушался, ничего не услышал, ничего не придумал, выключил и включил свет, оделся, уперся спиной в дверь и сполз на корточки.

Буду просто так сидеть, с закрытыми глазами.

Нет, не буду. Дильку надо забирать. Еще полчаса есть, но лучше на улице, чем здесь. А если не пойду, мама пойдет или папа. И что будет?

Нет.

Я открыл глаза и увидел ноги. В брюках.

Маневр.

Ну и пускай.

Я, помедлив, поднял глаза.

Передо мной стоял папа – и он опять надел пальто, хотя с милицией общался без него. Вернее, как общался – стоял и снисходительно улыбался.

Сейчас он тоже стоял, но, кажется, не улыбался. Смотрел не на меня сверху вниз, а перед собой.

Я посидел еще секунду, уперся ладонями в дверь и с натугой встал. Ноги успели затечь, но мурашки разбежались от коленей не махом, так что можно было стоять не постанывая и лишь чуть переминаясь. Но все равно заниматься только этим нельзя. Я перевел дыхание и посмотрел папе в лицо.

Он опять улыбался. Не снисходительно, а растерянно – губами в коросте. Папа выглядел очень больным. Вернее, изможденным и страшно постаревшим, как заблудившийся в пустыне. Умирающим от недоедания он выглядел. С его-то нормативами обжирания. Ничего не понимаю.

Глаза у папы были совсем черные, с красными белками и будто в авоське морщин – я такие авоськи у däw äni видел, спутанные и пыльные. У папы вокруг глаз тоже было серо, спутанно и пыльно. А глаза сильно блестели. Смотрел папа снова не на меня, а сквозь, на дверь. Я откашлялся и хотел что-нибудь спросить. Папа вздрогнул глазами, перевел взгляд на меня – и улыбка у него из растерянной стала скрыто счастливой, точно я с двухнедельных сборов приехал, а он меня у ДЮСШ встречает, гордый, но сдержанный.

Папа быстро облизнулся – я вздрогнул, потому что язык был синий какой-то и сухой и мог либо коросту с губ содрать, либо сам ею оцарапаться, – перекосил лицо и закивал, улыбаясь все шире. Губы у него все-таки полопались, между светло-коричневыми чешуйками надулись алые шарики – и как раз их папа не слизывал. Я совсем напрягся, заметив, что папа поднял руку. Но он прижал ладонь к груди и продолжал кивать с усилием и улыбаясь, улыбаясь, сквозь слезы на глазах и кровь на губах. Потом попытался что-то сказать:

– Уй… Уй-й…

Я сжался, решив, что папа ругается, но он судорожно сглотнул, отвернул голову, вскинул ее, просветлев, и сказал:

Kit.

При чем тут кит, всполошенно подумал я, но сообразил – нет, он мягче говорит, значит, прогоняет меня по-татарски. Почему «уйди»?

Я глотнул и сказал:

– Пап. Мне уйти, что ли?

У папы застыло на лице недоуменное выражение, но он неуверенно кивнул. Да что такое, с тоской подумал я, напрягся и спросил:

Min çigip kitärgä tieşme?[14]

Папа так же неуверенно кивнул и сделал шаг ко мне. Я устоял, закусив губу.

Папа протянул руку. Рука была костлявая, кожа обвисла, сморщилась и вся закидалась неровными коричневыми пятнами. В кулаке что-то было зажато.

Он попытался сунуть это что-то мне в нагрудный карман, промахнулся раз-другой – костяшки пальцев скользили по куртке, а я, обмерев, глядел перед собой. От папы пахло, словно он трое суток валялся с гриппом под тремя одеялами, – жарко, несвеже и нездорово.

Папа, кажется, всхлипнул, скользнул костяшками уже не по груди, а по моей висящей руке, нашел ладонь и вложил в нее наконец, что хотел. Влажные бумажки и еще что-то твердое.

Я посмотрел.

Это был комок денег – пятидесяти- и сторублевки – и паспорт. Мой. Из него торчала зеленая бумажка. Можно было не разворачивать – и так понятно, что Дилькино свидетельство о рождении.

Папа закивал, глядя мне в глаза, поднял уже обе руки – а это было трудно, я видел – и ткнул меня в грудь. Я устоял. Он тоже, хотя его мотнуло назад даже сильнее. И ткнул снова. Я покачнулся. На третий раз грянул спиной о дверь – и наконец понял, чего папа хочет.

Он хотел, чтобы я вышел из квартиры. А на дверь, которая мешала мне сделать это, почему-то внимания не обращал. Не видел – или забыл, что это такое. Или тратил слишком много сил, чтобы не упасть самому.

ätiem[15], – тихо сказал я.

Папа застыл, просиял и еще раз толкнул меня к выходу.

Я в последний год рос очень быстро, а папа был какой-то съежившийся, но все равно выше меня. Поэтому что́ там у него выше спутанной челки, я не видел. Очень хотелось приподняться на цыпочки и посмотреть – а лучше потрогать – папину макушку. Но и очень не хотелось этого делать. Я посмотрел на отца, и меня сверху вниз, от глаз до копчика, проткнула знобкая жалость.

Папа был несчастный, больной и, кажется, умирающий – нет, не то. Из него будто душу вынули, а сердце забыли, вставили вместо воздушной души что-то другое, большое и грубое, раздавили все, что могли, – а сердце не смогли. И оно дождалось, пока то, большое и грубое, вывалится (отчего все тело обвисло сдутым шариком), – и теперь, чуть расправившись, отчаянно мне сигналило. Из последних сил. А я что-то там думать еще хотел.

Я перехватил папины руки – они горели сухим огнем, кочерга в печи, – осторожно отодвинул их, шагнул в сторону, нашарил за спиной ручку двери, открыл ее, стараясь не стукнуть себе по лопаткам, толкнул наружную дверь и чуть не вывалился на лестничную площадку. Наружная дверь была, оказывается, распахнута. Непорядок. Но не до него уж.

Я напоследок посмотрел папе в глаза. А папа, оказывается, все улыбался, весь сморщенный, уставившись туда, где я был полминуты назад. Надо было попрощаться и сказать, куда я уйду и когда вернусь. Но я же вообще не представлял, куда и когда. И все равно сил не осталось. Я махнул рукой, повернулся, вышел из квартиры и побежал по лестнице, стараясь не подвернуть ногу, впихнуть деньги с документами во внутренний карман, где им мешал телефон, и понять, что такого странного с нашими дверьми.

Понял, только выскочив под треск разметавшихся голубей на улицу, где уже почти стемнело.

В петле наружной двери опять торчал нож. Вернее, не в петле – он был засунут под верхнюю пластинку, за которую стальная дверь прихвачена к деревянной обшивке косяка. И нож был не моим – мой во внутреннем кармане куртки лежал. Этот был обычной хлебной пилой с нашей кухни, с длинным волнистым лезвием, так что ручка почти уперлась в верхний косяк.

Я ничего не понимаю.

Они долбанулись там все.

Ладно, надо бежать за Дилькой.

И я побежал. Но на полпути, за катком, морально готовым перевоплотиться в футбольную «коробку», увидел Леху. Он сидел на корточках возле гаражей и что-то внимательно рассматривал. Юный натуралист.

Я очень обрадовался. Вот и решили, куда идти.

В декабре Леха два раза ночевал у нас. У него как раз дома закипела полная лажа, отец с матерью почти до развода дошли, а Леха получался крайним. Ну вот он и напросился, и родители не возражали. Мои – из вежливости и сочувствия, а его – ну, потому, что виноватыми себя чувствовали. Да им и надо было, наверное, по полной разобраться, без детских глаз и ушей.

Не знаю уж, что помогло: Лехина акция или сами в ум вернулись, но с тех пор все у них было гладко и спокойно. Не совсем без вывертов. Лехе пару раз все-таки доставалось. Но это было сильно лучше прошлогоднего сплошного боя. Да и сам он говорил: «Пусть каждый день арматурой фигачат, лишь бы между собой не цапались».

Они вроде и не цапались.

Забавно, что в декабре мы с Лехой особо и не общались даже – так, ржали вместе на переменах да в кино одной толпой ходили. Пока трепались по вечерам, сдружились, конечно. Он мне даже про свое грехопадение в летнем лагере рассказал – и про то, какой он был позорный и как от этой коалы всю смену бегал. Ну, я тоже каким-то своим позором поделился, не помню уж каким. Вернее, помню, но не скажу. Но, если честно, с Дилькой Леха куда лучше, чем со мной, сошелся. Она его припахала в какие-то свои безумные игры рубиться и даже раза три в шахматы сделала. Первый раз он ей попытался детский мат поставить – ну и попал. А потом уже поддавался, думаю. Добренький он, говорю же.

В общем, я считал, что имею право толкнуться к Лехе за такой же помощью. Не то чтобы он мне там по жизни должен – но спросить-то можно.

– Здоров, Лех, – сказал я, затормозив рядышком. – На коалу охотишься?

Леха сидел как гопник или там азиатский гастер: просев на корточках глубже обычного и вытянув руки локтями на колени, ладошками вверх. Не самая удобная позиция для рассматривания земли. И не самая удобная поза для общения со стоящим сбоку собеседником. Но Леху это чего-то не парило. А может, наоборот, парило. Больно уж он не по погоде рассупоненный сидел: молния до пупа расхлестнута, шарф почти до грязи свисает, да еще без шапки. Обычно он был разболтанный, но в пределах, обеспечивающих выживание. Ухогорлонос застудит, балда. Ну, я ему не мама, кричать, чтобы застегнулся, на голову надел и сапоги почистил. Сапоги, да, были как у юного строителя запруды.

Леха так и пялился на ручеек, оказывается, который натекал от падающих с гаражного карниза капель и был бы совсем не виден, кабы не кривые блики от фонаря над катком. Потом юный натуралист повернул голову – слишком сильно, по-моему, повернул, хотя все равно шеи не хватило, пришлось ему и глаза скосить, чтобы меня увидеть, – и сказал:

– Нет.

Голос был сдавленным, что понятно. Тон был не слишком понятным. Или я его все-таки обидел чем?

Ладно, разборки и выяснения отношений не в моих интересах. Перейдем к делу.

– Слышь, Лех, – сказал я, отбросив неловкость. – Ты можешь, короче, у родителей узнать, можно мне сегодня у тебя заночевать? То есть и мне, и сестре.

У Лехи глаза, кажется, дернулись. Я торопливо добавил:

– Она доставать не будет, и шахматы – только если ты захочешь. Всего на одну ночь. Ну или на две.

А сам напряженно прикидывал, что говорить, когда Леха спросит о родителях. То есть он-то, может, и не спросит – а его мать наверняка спросит. Не удержится. И что мне говорить, чтобы и вопрос исчерпать, и папу с мамой не… как это… скомпрометировать.

Но Леха не спросил. Он уточнил, не меняя положения:

– А оно тебе надо?

Если бы он напрямую поинтересовался – я бы стал врать про ремонт, годовщину свадьбы или про то, что родители решили взять нас с Дилькой на слабо и теперь мы типа должны выдерживать какие-то там условия пари.

А вот от такого жлобского вопроса я лопнул.

– Надо, – ответил я. – Лех, копец как надо.

Присел рядом с ним и коротко, без подробностей, но все равно много рассказал о бреде, который бурлил дома. Леха слушал вроде внимательно, вернув наконец шею в человеческое положение. Когда я откипел, он немного помолчал, плавно покачав ладошками, и сказал:

– Да это у всех так.

– В смысле? – не понял я, понял и взорвался: – У всех? У всех, блин, фильм ужасов в спальне, сперва как дохлые валяются, а потом восстают – и вообще нечисть какая-то по каждым углам творится?

– Нечисть надо отгонять, – сказал Леха, не отрываясь от блестящих червячков, дрожащих на поверхности ручейка.

– Пинками?

– Чесноком.

– Ага. У меня папаня за эти дни чеснока съел больше, чем Розенштейны за год.

Гриша Розенштейн учился в параллельном классе. В прошлом октябре в разгар гриппового карантина мы с Лехой завалились к нему смотреть коллекцию монет и были усажены тетей Леной, Гришкиной мамой, за обед, память о котором обжигала меня до сих пор.

– Ты еще осину и крест предложи, – сказал я заводясь. – Не хочешь – так и скажи.

Леха согнул правую руку, сунул ее в бутон шарфа, выдернул золотой крестик на цепочке и протянул его мне, так же глядя вниз.

– Иди ты на фиг, мы мусульмане, – сказал я.

Леха по-гусиному стал перемещаться ближе ко мне, будто таща самого себя за цепочку.

– Лех, кончай, – предупредил я.

Леха потерял равновесие и повалился плечом на меня. Но не унимался, мелкими рывками пытаясь всунуть крестик мне то ли в зубы, то ли в глаз. Я замахал руками, не грохнулся и поспешно вскочил – готовый уже двинуть этому дебилу в пачку. Но дебил сам неловко повалился в подтаявшую грязь и теперь неловко ворочался, потому что так и дергал за цепочку, точно пытаясь вытянуть себя, как Мюнхгаузен из болота. Веки у него растопырились, рот приоткрылся, и в свете фонаря блестела ниточка слюны. Странно блестела, как стальная иголка между сиреневых, полоской, губ.

Что-то мне это мучительно напоминало.

– Лех, – сказал я, – ты что творишь, баран?

Леха наконец сел – прямо на задницу. От левой ноги до левого виска он был в жидкой глине. Он смотрел куда-то в район моих колен – и все тащил крестик ко мне.

Порвет сейчас, подумал я, отступая на шаг, и почему-то спросил:

– А ты когда от шепелявости вылечился?

Леха застыл на секунду, пожал плечами, прижал палец с крестиком к губам и не очень внятно сказал:

– Животворящий крест творчески творит, баран, чудеса с каждой тварью. Чесноком. Пинками. Нечисть надо отгонять. Да это у всех так. Всего на одну ночь. И сестре. Всего на одну ночь. Сестре. Веди, поможем.

Скользнул пальцами по щеке, указательным задрал верхнее веко, а остальными стал засовывать под него крестик.

– Лех, ты что творишь! – крикнул я, хотя ведь уже кричал это.

Под затылком был давящий холод, и в руках был такой же холод, и в ногах – я не понимал, то ли стою перед гаражами, то ли стремительно валюсь спиной в черный колодец, и бетонные кольца мелькают. Это стенки гаражей, это фонарь, это оскаленный Леха, глаза закрыты, правое веко выпирает буквой «х», из-под него буквой «л» сочится вниз по мокрой щеке цепочка, со слезами вместе, и Леха, растопырившись согнутыми руками и ногами, отталкивается от земли и встает. Не по-человечески. Даже не по-шаолиньски.

Я мотнул головой.

Ничего не изменилось.

Я шагнул вбок, еще и еще, не отвлекаясь от Лехи, который стоял носом к земле, как собака. Растопырив руки. Стоял, а не шел. А я был уже на тропинке.

Развернулся и вчесал.

Как только мог.

Если бы я вспомнил про нож у себя в кармане, все было бы дико. Если бы Леха бросился за мной, я бы вспомнил про нож в кармане, и все было бы дико. Если бы я упал, Леха бросился бы за мной…

Тут я добежал до школы, почти без опоздания, отдышался, попросил охранника вызвать Дильку, и она вышла, весело напевая.

По правде говоря, я не знаю, что было бы. Не знаю, что бы я сделал. Я даже не знаю, куда бы мы с Дилькой пошли из школы – домой, к Гуля-апе, в детскую комнату милиции или в дурдом. Может, сели бы на первую попавшуюся лавку и попробовали бы там ночевать и вообще жить.

Но мы пошли на вокзал.

Потому что Дилька вышла, весело напевая «Qalca-qalca».

Часть вторая Из дома

1

Мужик на тетке женился, она красивая такая, только не жрет ничего, воду пьет ведрами: ночью ведро полное было, утром пустое. Он, орел такой, воду вечером вылил, ночью просыпается – звенит что-то. Глаза открывает – а жена рядом с ним на постели лежит и языком влагу с окна слизывает. А окно в двух метрах. Он орать, она ему языком горло обвила, придушила слегка, отпустила и говорит: пикни кому – совсем задавлю. Она юха была, тысячелетняя змея, которая умеет в человека превращаться.

Другой мужик женился на красавице, она тоже не жрет и не пьет даже. Зато по ночам бегает куда-то. Он заревновал, покрался следом – а она на кладбище могилы разрывает и там, значит, жрет. Ну и дальше примерно так же: будешь вонять – и тебя сожру.

Три брата-батыра в лесу поселились, дочь царя служанкой себе взяли, попроще, видать, никого не нашлось: смотри, говорит, чтобы огонь никогда не гас. На охоту ушли, девчонка огонь заспала, испугалась, выскочила, на дерево залезла – о, огонек. Пошла туда, там избушка, в ней бабка печь топит. Уголька попросила, та насыпала в железное решето вместе с золой. Девчонка обрадовалась, домой прибежала, очаг затопила, обед сделала, все довольны. А на следующий день по дорожке из золы бабка пришла: говорит, скучно одной и башка чешется, причеши. Девушка нет чтобы в баню ее отправить, гребень взяла, бабку головой на колени себе положила и айда расчесывать. А бабка из ее пальца кровь сосет.

Девочка в лесу заблудилась, пришла в избушку, а там бабка – не знаю, та же или нет – обед готовит. Заходи, говорит, девочка, поедим. Девочка заходит, а бабка знай овощи режет и напевает под нос. Девочка поняла, что это к ней приправу готовят, булку стырила на дорогу – и бежать. А бабка волчицей обернулась – и в погоню. С песнями.

Это сказки такие веселые, Дилькина продленка их проходила, а теперь я прохожу. В телефон залил и прохожу, спотыкаясь и обмирая. А Дилька сидит у синего окошка, смотрит на свое мутное отражение, сквозь которое пролетают черные поля в неровных белых лентах недотаявшего снега, и напевает потихоньку, насмешливо косясь на меня.

Забыла уже, как я испугался сперва.

Ох, как я испугался сперва.

И как Дилька из-за этого испугалась.

Она думала, что я шучу или дуркую опять – это когда я на ее песенку перекосился весь и начал орать. Хихикала, уворачивалась и все напевала, громче и громче. Потом увидела, что не шучу, буркнула: «Не ори» – и замолчала. Потом, конечно, вообще завернулась, надула полные очки слез и застыла – только руку все отбирала. А я хватал, дергал ее к себе и повторял: «Что это? Что это, а?» Пока не сообразил, что так толку не добьешься. Помотал головой, в которой, кажется, что-то ржаво забренчало, подышал, сел на корточки и попробовал говорить нормально.

Дилька не сразу, но оттаяла. И объяснила, что сегодня на продленке обычной учительницы, Аллы Максимовны, не было – она пошла нашу Фариду Мидхатовну проведать, – и вместо нее была татаричка Резеда Бадрутдиновна, которая вдруг стала разыгрывать с ними разные сказки, по голосам. Дильке на радость. С пацанами про шурале – ну, это все знают, про лешего, который всех щекотил до смерти, пока на толкового парнишку не нарвался, он назвался Былтыром, это «прошлый год» значит, и шурале пальцы в стволе дерева зажал – и так далее. А с девчонками – про сиротку в гостях у ведьмы.

Я попросил Дильку пересказать сказку. Она уже успокоилась и приступила к капризам в обычном, кокетливом режиме: я по-татарски не помню, мне надоело, я пить хочу, да и есть, вообще-то, тоже. Я хотел заскрипеть зубами, но тут меня осенило. И я сказал – а пошли в «Макдональдс», как раз недалеко от нас открылся, на полпути к вокзалу. И мы, конечно, пошли. Дилька через минуту спросила: «С ранцем прямо?» – и я потащил ее ранец. Еще уточнила: «А мама с папой не хотят?» – и я уверенно ответил: «Не хотят».

Мама с папой все время смеются над нашей любовью к ресторанным бутербродам – хотя мама, например, сама очень любит биг-маки, а папа – молочные коктейли. Но теперь мама вряд ли ради биг-мака вспомнит, что человеческий организм заточен под питание чем-то, что нужно жевать. И папа вряд ли вспомнит вообще что-нибудь.

Я тоже ничего вспоминать не хотел. Я хотел есть. Так, что руки тряслись.

Поэтому мы с Дилькой набрали сэндвичей, куриных наггетсов и кучу картошки – и набросились. Я мёл, как папа в понедельник, – нет, нет, не вспоминаю, – Дилька почти не отставала. Одобрительно поглядывали друг на друга, отвлекались, чтобы с хлюпом всосать немного коктейля через трубочки, проследить за тем, чтобы глотался он не сразу, а согревшись во рту, ведь не май месяц и вообще у нас ухогорлонос слабый, не забываем. И снова вгрызались.

На втором биг-маке скорость упала. Мы стали тяжелыми в пузе и руках, как мама говорит – осоловели, и принялись светски беседовать. Меня малость отпустило, и я стал спрашивать, как в школе, как на продленке, ну и опять про сказки, конечно. Дилька вспомнила точное название, я вспомнил, что здесь бесплатный Wi-Fi, вытер руки и вытащил телефон. Дилька тут же потребовала поставить последний ролик, где родители поют. Еще здоровые и нормальные. Всего-то дней пять прошло, елки.

Я не стал объяснять, что от этого ролика теперь выть хочу. Просто сказал: «Потом». Дилька надулась. Ничего, как надулась, так и сдуется, проверено.

Я сказки не люблю. И не знаю. И папа с мамой тоже – ну, мама только камыр-батыра[16] готовит иногда, если тесто остается. Ну и про шурале с кыш-бабаем[17] все слышали, конечно. Хотя еще больше народу почти всерьез считает, что по-татарски Дед Мороз называется Колотун-бабай, Баба-яга – Кошмар-апа, а трактор – шайтан-арба. Местный юмор такой.

Вот Дилька – да, она давно все сказки прочитала, но, кажется, забыла все, что с лошадками не связано. А я и не читал, и не собирался. Пришлось вот без сборов.

Я нашел русский перевод. Но там почему-то все слишком мягонько было: по сусекам поскребу, душечка-подушечка. Поэтому нашел татарский, как это называется, первоисточник. Вчитался и охнул. И полез в словари и мифологические справочники. И больше уже не охал, а сидел, уткнувшись в экранчик. И не слышал, чего там Дилька щебетала, потихоньку доедая свою картошку с моим соусом.

По-татарски песенка звучала так: «Хвостом туда-сюда машу, воем так и сяк глушу, если булку не вернешь, изрублю-распотрошу». Qalca, qalca turaem.

Пела песенку бабка, которую в переводах называли ведьмой или Бабой-ягой. По-настоящему она называлась не волшебницей и даже не Кошмар-апой. Она называлась или calmawız – «проглотка» то есть, или ubırlı qarçıq, то есть «убырова старуха». То есть старуха, в которую вселился убыр.

А убыр – это такой нечистый дух вроде черта, который по-русски называется упырь. Но татарский убыр не пьет кровь. Это балканские сказочники придумали, а остальные за ними повторяют. Ubır до сих пор в переносном смысле значит «обжора», ну и куча родственных слов есть со значениями типа «глотать кусками». Даже провалы в земле похоже называют. Потому что убыр вылазит из-под земли, жрет мертвецов и маленьких девочек, а особенно любит младенцев и неродившихся детей. А еще залезает в животных и людей, которыми двигает, как куклами на перчатке. Из обычной пенсионерки или даже нестарой женщины он выбрасывает душу, а саму превращает в коварную людоедку. Вот она и называется ubırlı qarçıq.

Мужикам везет меньше. Есть выражение ubırlı keşe – убыров человек. Так чокнутых зовут, а мама сторожа на автостоянке так однажды обозвала, когда он разорался и чуть шлагбаумом нам стекло не разбил.

В справочнике говорилось, что ubırlı keşe – не чокнутый, а заполучивший внутрь убыра. И узнать такого человека очень просто.

Он очень много ест.

Он кидается на всех.

У него под мышкой или на темечке дыра, через которую убыр выходит отдохнуть и поохотиться на новых жертв.

И он быстро умирает.

Убыр выпивает из него все соки.

2

Мы ехали к däw äti, потому что больше ничего не оставалось.

Я не верю в сказки.

Я не верю в духов и чертей.

Я не верю в Бога.

Я не верю книгам и телевизору.

Я не очень верю интернету.

Я не верю всему, что говорят в школе, на улице и дома.

Я вообще неверующий.

Я знаю. А знаю потому, что сам вижу, слышу и чувствую. Хотел бы не видеть, не слышать и не чувствовать – особенно в последние дни. Очень хотел бы. Но приходится.

Приходится знать, что попал в чертову сказку, и чертова – это не слабенькое ругательство, а как бы краткое описание.

А чертей гонять меня не учили.

Я мог бы попробовать еще раз вызвать «скорую» или уговорить каких-то врачей или там психиатров, которые справились бы с папиной болезнью и мамиными странностями. Но со сказками бороться я не мог. И никто, наверное, не мог. Тем более с такими страшными и такими заразными сказками. Про заразность, кстати, в книжках и справочниках ничего не говорилось – но кому легче-то. Вспомним Леху. Нет, не будем вспоминать, и так фигово. Но он все равно был и есть, и стал таким после того, как его родители посидели в одном классе с моими.

Значит, и его родители такие же.

И Фариды Мидхатовны сегодня не было, сообразил я, обомлев. А Дилькина Алла Максимовна пошла ее проведать.

И завтра они придут в школу. Фарида Мидхатовна. Алла Максимовна. И Леха. С крестиком под веком. Нет, нет, не надо – он его вытащит, конечно. И вообще, будет вести себя более-менее спокойно: убыр внутри него обживется и сообразит, что лучше не чудить и высовываться в крайнем случае. Или из мужиков они не высовываются, а тупо жрут их – а размножаются через теток, которых не жрут, а используют как штабик и инкубатор?

Мама.

Она ведь на работу все эти дни ходила.

А в понедельник родительское собрание.

И в понедельник приезжают Зулька с мужем и нерожденным ребенком.

Мама.

Мы ехали к däw äti, потому что он взрослый, умный и шустрый, как электровеник. И это его сын, в конце концов, умирает.

И, еще раз в конце концов, это däw äti папу в деревню потащил. И это из деревни папа с мамой такими чудными вернулись. Пусть теперь придумывает, как все исправить. Но сперва нас с Дилькой спасет. Ну или примет для начала.

Däw äti и не возражал. Я, конечно, особо ничего не рассказывал – наоборот, соврал, что это родители попросили к нему поехать, а теперь они заняты до ночи и просят не звонить пока. Däw äti поначалу сомневался, но как я сказал, что Дильку тоже везу, сразу заулыбался. Даже по голосу было слышно. Ну и все, дальше я что угодно мог нести, хоть про необходимость срочно назначить нас с Дилькой заместителями директора на его шоколадной фабрике. Назначил бы, легко.

Ладно, совсем враньем мои слова считать не будем. Все равно через три часа – о, уже через два – встретимся, там я все и расскажу. Пусть думает.

Два часа быстро пройдут.

Странно, что с Дилькой практически такое же объяснение прошло. Обычно она совсем мамкин подол, не отстает. Поэтому я готовил речь минут на пятнадцать, придумывал что-то про родительскую болезнь, ремонт, командировку и про замечательный подарок, который däw äti наверняка нам сделает на каникулы. А Дилька и слушать не стала. Спросила только, почему нельзя у Гуля-апы переночевать, как быть завтра со школой, можно ли взять Аргамака и поведет ли нас däw äti на ипподром. Я соврал чего-то, и Дилька тут же взяла меня за руку и сказала: «Ну пошли».

Я малость обиделся даже. И за свое непригодившееся вранье, и за родителей: могла уж узнать, чего ради мы от них сматываемся. Но быстро сообразил, что Дилька тоже не дура – пусть не все понимает, но видит и слышит очень многое. И если я готов без вопросов в Африку бежать, то почему она не может.

Без Дильки было бы, конечно, удобнее. Она устает, капризничает, хочет в туалет, просит все время что-нибудь: то пить, то телефон, то в города играть. Ролик этот, пока едем, раза три затребовала. У меня аккумулятор садится. А ей скучно, видите ли. Мир из-за этого должен упасть на коленки и делать все, что велит молодая госпожа. Но я ж обещал ее не бросать. И к сожалению, не успел от этого обещания освободиться.

Потерпим. Чуть больше часа осталось. Ерунда.

Мы в последний год к электричке не подходили. Машина есть, ее обкатывать надо. А вот до того накрутили по рельсам с пол-экватора. И в таких вагонах, что непонятно, от чего умереть хочешь – от рези ниже спины, помятых ребер или душной вонищи. Вагоны старые обычно были и переполненные, как спичечный коробок, в который впихиваешь спички из другого коробка, когда серный бок стерся. И пассажиры в таких вагонах особенные – краснолицые, пахучие и толстые, в плащах и ватниках и с корзинами или клетчатыми сумками, которые соседям ноги обдирают даже сквозь зимние сапоги.

А так, как сейчас, чего не ехать: вечер, народу почти нет, мест полно, рядом никто не сопит и не толкается, сиденья мягкие, вагон новенький. От этого и желтый воздух пластмассой попахивает – терпимо. Зато чистенько, застекленные двери в тамбур блестят. И в стеклах отражаются два милиционера, неторопливо идущие к нам от дальнего конца вагона.

Я не боюсь полиции, пусть ее преступники, алкаши и гастеры боятся. Но понятно же, что нам с Дилькой лучше на глаза ментам не попадаться. Докопаются, спросят, почему без родителей, ссадят, отправят домой. И все.

А я к этому всему еще не был готов. Поэтому наклонился к Дильке и вполголоса сказал:

– Диль, ты пить хочешь? Не ори только. Давай я тебе налью.

Дилька посмотрела с удивлением и даже опаской. Не привыкла к таким братским поклонам. Но, конечно, кивнула – когда она от сока отказывалась. Я в дорогу специально три коробочки купил, как она любит – мелких и с соломинками.

Я полез в стоявший под ногами пакет и принялся копаться в свертках и салфетках, очень надеясь, что и впрямь со спины похож на взрослого мужика, как мне Гуля-апа десять раз уже говорила.

Похож не похож, но пронесло. Я ковырялся обеими руками сколько мог, гадая, это проходивший мент сиденье оттопыренной дубинкой зацепил или мне показалось. И решился выпрямиться, лишь почувствовав, что прилившая к голове кровь уже в корни волос сочится. Ментов не было. Даже у ближней двери – видимо, скрылись в следующем вагоне.

– А сок где? – спросила Дилька разочарованно.

Я хотел сказать: «Сама возьми», но решил не обострять, наклонился, вынул упаковку и сунул Дильке в руки.

– А еще есть? – спросили за спиной со странным акцентом.

Дилька зыркнула мне за голову, быстро оторвала соломку и ткнула один ее кончик в коробочку, другой – в губы.

Спрашивал не взрослый.

И был он, судя по дыханию, не один.

Так.

– Нет, – сказал я, не оборачиваясь и надеясь, что пронесет.

Щас.

– А если подумать? – спросил парень и быстро сел рядом со мной.

Второй – напротив, но не придвигаясь к Дильке, которая поспешно досасывала сок. Он был в черной шапке, черной куртке с рыжей меховой опушкой и джинсах, конечно, а сам пухловатый и с обветренными губами, которые все время облизывал. Тот, что рядом со мной, был дохлый и прыщавый, а одет так же, только провонявшая куревом куртка была темно-синей.

Он протянул мне ладонь и сказал:

– Здоров, земляк.

Сердце у меня заколотилось, но я очень постарался этого не показать и вообще не двигаться. Пацаны на боксе предупреждали, чтобы руку не давал и вообще не позволял себя зацепить. Не обездвижат, так докопаются – не так подал, чего так жмешь, самый сильный, что ли, и так далее. Обычно докапываться все-таки без свидетелей предпочитают, а тут прилюдно затеяли – совсем отмороженные, что ли?

А, нет, все нормально.

– Ты чего такой деловой тут сидишь, руку не даешь? Крутого дал, малой? – спросил дохлый.

– Я тебя не знаю, – ответил я.

– И чё? Невозбранно борзеть можешь?

Я удивился такому словарному запасу при таком заметном акценте и сказал сквозь грохот крови в голове:

– Диль, все нормально.

Дилька кивнула, не переставая переводить округлившихся глаз с одного гопа на другого.

– Нормально, Диль, нормально, – подтвердил дохлый, убрав наконец руку. – Сейчас с твоим абыкой побазарим маленько – и дальше соси чего дадут.

– Базар фильтруй, – сказал я и тут же пожалел.

Не говорить надо было, а в нос бить, локтем, я удобно сидел. Упустил момент. Может, и хорошо: пухлый лыбился неудобно для меня и слишком близко к Дильке. И потом, чего они руки в карманах курток держат – вдруг там ножи. У меня тоже, конечно, нож есть, но я ж не умею с ним. К тому же от ментов подальше так его заныкал, что вынимать полчаса буду.

На помощь позвать? Глупо. Да и кто поможет, кругом вроде бабки одни. И вообще унизительно.

Блин, вот попали.

Ладно, не отболтаюсь, так отмахаюсь. «Будут обижать – не обижайся», как Михалыч говорит. Если у них ножей нет, конечно. Да и если есть – выбирать не из чего.

– Ага, – легко согласился дохлый. – У тебя с фильтром?

– В смысле? – не сдержался я, уж больно удивился.

– Что тупишь? Курить есть?

– Пить пить, – сказал я привычно: «пить» самая хорошая пара и для «курить», и для «есть».

Гопы не поняли, зато возмутились.

– Что ты лепишь? – спросил дохлый. – В башке ремонт, так поправим по-бырому.

– Рискни, – сказал я, собравшись.

– Спортсмен типа не любиться какой, – сказал наконец пухлый, который заметил и правильно прочитал мои движения. У него тоже был акцент, но нормальный, татарский.

– Ага. Боюсь, блин, сейчас вообще, – подхватил дохлый. – Ты куда едешь, спортсмен?

– Вперед.

– А конкретней?

– Прокурорский типа? – спросил я, уже не пытаясь сообразить, правильно ли я говорю.

– Таможенный. Ты, спортсмен, по нашему району едешь, Арскому. Это наша земля.

– Поздравляю.

– Спасибо, братёк. Платить надо.

– За что?

– За проезд.

– Билет устроит? – спросил я, вытаскивая из кармана мятую бумажку.

На самом деле я пытался понять, смогу ли быстро достать нож. Не смогу. Я его даже нащупать толком не сумел. Вернее, сумел, но без уверенности, что это был нож, а не складка свитера и не мое ребро. У меня их много. Пока.

Дохлый явно начал падать на псих – ну или играл. А толстый туманно улыбался, не вынимая рук из карманов.

– А пошли, спортсмен, побазарим, – предложил дохлый.

– А пошли, – сказал я, потому что сколько можно-то.

Я таких дохлых на соревнованиях полотенцем во втором раунде накрывал. А пухлый, конечно, потяжелее меня килограмм на семь, а я совсем не панчер, но левый крюк у меня хороший, тяжелый, руку в лапе даже Михалычу отбивает на третий раз. Да и пацаны, когда в пары встаем, просят на коронку пореже выходить. В реальном бою, правда, у меня ни разу этот крюк чисто не проходил. Значит, сейчас пройдет. И с пухлым, и с дохлым, который вполне моего веса, хоть и повыше. И фиг с ними, с ножами и с тянущей болью в левой кисти.

– Диль, сиди здесь, я сейчас, – сказал я, собираясь встать.

Дохлый подхватил:

– Ага, Диль, подожди – а хочешь, Тимурик с тобой посидит? Он хороший, не бойся. – Глянул на меня и торопливо добавил: – Боишься? Хочешь, Тимурик с нами пойдет?

Убью, слепо подумал я, подхватываясь, и услышал:

– Сережа, Нина, вы опять с кем-то подружились? – Голос был незнакомый, спокойный и взрослый. Даже пожилой.

Михалыч нас по носу бьет за то, что мы отвлекаемся от противника. Сильно бьет. Поэтому я еще некоторое время не поднимал глаз, стараясь видеть обоих гопов. И решился на это, только убедившись, что оба задрали головы на нового собеседника и незаметно броситься на меня не смогут.

В проходе стоял рыхлый дядька в сером плаще и смотрел на меня. Типа я Сережа. Пьяный он, что ли?

– Это что за мальчики? Знакомые ваши? Вот ни на минуту вас не оставь, – сказал дядька ласково.

Гопы быстро переглянулись, а дядька еще быстрее подмигнул мне.

Я глотнул, взял за холодные пальцы Дильку, которая уже вполне приготовилась реветь – долго держалась, молодец, – и сказал:

– Да так, дядя Вася, беседуем просто.

– А, развлечь моих ребят решили, пока я тут отлучимшись? Спасибо, ребят. Ну все, я пришел.

Пацаны переводили взгляд с него на нас.

– Вы позволите? – спросил дядька и подобрал полы плаща, будто собирался сесть прямо на пухлого.

– Э, – сказал пухлый, отъезжая по сиденью ближе к Дильке, а дохлый спросил, бегая глазами по дядьке, от разбитых сапог до стандартной вязаной шапки:

– Дед, твои детки, что ли?

– Мальчик, тебя как зовут? – спросил дядька так ласково, что даже мне жутковато стало.

Гопам, по ходу, тем более.

Пухлый вскочил, оттолкнувшись локтем от спинки сиденья, и шаркнул к проходу. Меня специально задел коленом – если бы рукой, я бы сунул ему в печень, – дохлого и дядьку неловко обтек и встал чуть поодаль, возле озиравшейся уже на нас бабки с корзинами. Дохлый пытался удалиться с понтом – пробормотал: «Мальчика тоже нашел», неторопливо поднялся, отряхнул колени и сказал мне:

– Не договорили еще.

Я много что хотел ответить, но лишь улыбнулся. Как мог широко. Как папа.

Вспомнил, и стало худо.

Но сильно страдать было некогда: и Дилька смотрит, и дядька уже сел, аккуратно подобрав полы плаща. Пахло от него даже хуже, чем от гопов. Немытым-нестираным пахло. На месте пухлого я тоже засомневался бы. Но я был на своем месте, и с него по-честному полагалось благодарить.

Я украдкой огляделся, обнаружил, что гопов нет ни в вагоне, ни в просматриваемых участках тамбуров – видать, дальше пошли за приключениями, – и вполголоса сказал:

– Спасибо.

Дядька перестал усердно улыбаться и ответил очень серьезно:

– Не за что.

Был он все-таки не старый – ну, не сильно старше папы, вернее, прошлонедельного папы… Ну зачем я опять об этом? Вот, дядьке было слегка за сорок, да он потасканно как-то выглядел. Плащ засаленный, штаны типа бывшие брюки, совсем бывшие, лучше бы джинсы носил, сапоги и шапка соответствуют. И лицо неровное и обвисшее, как воздушный шарик на третий день. Еще с зубами беда.

– Одни путешествуете? – спросил он так же серьезно и даже сочувственно.

Я хотел резко спросить: «А что?» – но сообразил, что, раз уж дядька нас выручил, спрашивать право имеет. Ну а мы имеем право отвечать так, как хотим.

– Да нет, почему, – сказал я и не соврал. Мы ведь с Дилькой не одни путешествовали, а вдвоем.

– А где же ваша мама? – спросил дядька.

Я ткнул пальцем за спину. Уклончивые ответы лучше лживых, доказано и проверено. Постараюсь все-таки не врать, сколько получится.

– Ага, – сказал дядька. – Что ж она вас так надолго оставила?

Я пожал плечами.

Дядька засмеялся:

– Да, вас можно оставлять, вы ребята бдительные. Родители учили с незнакомыми не разговаривать, да?

Он посмотрел на Дильку. Дилька посмотрела на него зверем. Чего-то не понравился он ей – а Дилька свое отношение к собеседнику печатает по всему лицу вот такенными буквами, разноцветными и объемными.

Дядька захохотал еще радостнее и предложил:

– Давайте знакомиться, чтобы я таким незнакомым не был. Меня зовут дядя Валя – вы почти угадали.

Он протянул руку. Я, подумав, пожал ее – ладонь была толстая, но вялая и холодная, в такой-то жаре, – и сказал:

– Ну, нас вы угадали. Я Сережа, это Нина.

Дилька засопела и отвернулась к окну. Я мельком увидел, что она борется со своим отражением, которое хочет смеяться больше, чем корчить гневные рожи. Дядька это тоже увидел и сказал, почему-то картаво:

– Конспиация, конспиация и еще аз конспиация.

– Да не, я поэтому и удивился даже, – не очень убедительно возразил я.

– Ну да, ну да, – согласился дядя Валя. – Вас встречать-то будут?

Я задумался, а дядя Валя опять засмеялся и неторопливо объяснил:

– Не напрягайся так, мне просто любопытно. Разговор с местными вы уже поимели, а таких по всей железке немало, ты поверь, уж больше двух.

Я откинулся на спинку сиденья и приготовился слушать дальше. Тем более что Дилька вроде увлеченно корчила рожи то ли своему, то ли дядькиному изображению. Дядька заливался:

– Я про другое еще беспокоюсь. Ты знаешь, который час? Ну, догадываешься, да? А ты знаешь, до которого часа несовершеннолетним по улицам ходить можно? В ментовку заберут – и в камеру до утра. Ночью, думаешь, с вами кто-нибудь возиться будет?

– А зачем это с нами возиться? – спросил я.

Дядя Валя – нет, не хотел я его так называть, пусть будет просто мужик, – значит, мужик ухмыльнулся, но сказал явно не то, что хотел:

– Н-ну, найдется зачем. Ментов не знаешь еще, молодой. Им попади в руки – и все найдется: и зачем, и почему, и на сколько.

– А, – сказал я, прикрывая глаза. Сделаю вид, что задремал, может, отстанет.

Щас.

– Смотри, тебе решать. Я же чисто помочь. Вижу, ребята симпатичные, а к ним вот какие огольцы привязались. Помог, так? Так, Ниночка? Ты конфеты любишь? Вот, смотри… Ну и дальше помогать могу, мне не трудно.

– Да встретят нас, встретят, спасибо, – сказал я, с досадой открывая глаза.

И увидел, что Дилька решительно встает, пинком отодвигает мои колени – я убрал машинально, – обходит дядьку и шагает к тамбуру.

– Диль! – сказал я.

Она дернула плечом, подошла к двери, дернула дверью, дверь сыграла туда-сюда, но поддалась – и Дилька вышла в тамбур. А поезд начал торможение.

Я вскочил, рванулся к проходу, спохватился, подцепил с пола пакет с продуктами и перешагнул через дядьку, который зашевелился и, улыбаясь, сказал:

– Диля, значит. Ну и ты, получается, не Сережа.

Я, не обращая внимания, бежал к дверям, за которыми совсем ничего не было видно. Если Дилька пошла в другой вагон, ее же сдуть может под колеса на мостике этом скользком, вот дернется электричка…

Электричка дернулась и со стоном затормозила. Я с трудом удержался на ногах, схватившись за алюминиевую ручку, она потащила меня в тамбур, я влетел в сырой холод и увидел Дильку. Она рисовала пальчиком на запотевшем стекле входной двери. А если откроется, дура? Понятно, что не должна, что машинист сам двери раздвигает, – но всякое же бывает.

– Ты чего упорола? – спросил я, сдерживаясь.

Дилька дернула плечом не оборачиваясь.

На стекле была нарисована лошадка. Голова и передние ноги красиво – Дилька здорово наблатыкалась их царапать, – а задние ноги криво. Я понял, что она опять ревет и ничего не видит из-за слез.

Подошел поближе, вздохнул и сказал:

– Диль. Что случилось?

– Ничего, – сказала она и заскулила, уткнувшись лбом в стекло. По нему потекло – то ли слезы брызнули, то ли конденсат перешел в новое агрегатное состояние.

Я испугался, присел, взял ее за локти и повторил:

– Что случилось, а? У тебя болит что-то? Или соску…

Я осекся, не надо было дом вспоминать, раз уж она не вспоминала. Дилька не заметила. Она повернулась ко мне, за очками по Байкалу, и сказала на всхлипах:

– Он воняет. И щипется. А ты глаза закрыл.

– Кто щипется? – спросил я ошалело. Сообразил и вскочил, чтобы бить козлу морду, пусть он и тяжелее меня в два раза.

И тут электричка как-то совсем неловко, зарываясь носом, остановилась. Я чуть не сшиб Дильку наземь, а двери с шипением раздвинулись, ввалив в тамбур фургон стылого ветра. За дверьми были ночь, деревянная платформа и угол невысокого здания, подсвеченный фонарем так сильно, будто заштукатуренная стенка прорезала толстый черный пластик. Фонарь тихо звенел, еле слышно лаяла собака. Я отжался от стенки, испуганно спросил Дильку: «Цела?» А сзади сказали:

– Молодые люди, далеко собрались?

Я похолодел, поняв, что вот гопы нас и подкараулили, и быстро обернулся.

Вплотную к нам стояли не гопы, к счастью, но ведь копы. Немногим легче. Оба сержанты. Один, низенький и молодой, смотрел через стекло в брошенный нами салон, другой, повыше и тоже молодой, даже прыщавый, разглядывал нас, поигрывая дубинкой.

– Ну, собрались вот, – сказал я, сообразил, что этим лучше говорить все сразу, и торопливо добавил: – До Арска.

– Билеты, – сказал прыщавый.

Я полез в карман, протянул ему билеты и слегка поежился. В спину сильно дуло.

Сержант опустил наконец дубинку и уткнулся в билеты. Я порадовался, что не стал жадничать и купил Дильке билет, все равно детский, недорогой. Иначе влетели бы вообще.

Рано радовался.

– Кто из взрослых сопровождает? – спросил милиционер, не отрываясь от билетов.

Я хотел что-нибудь соврать, но что тут соврешь.

– Нас встречают, дед уже на платформе стоит.

– Несовершеннолетним без сопровождения взрослых нельзя, не в курсе, что ли? – спросил прыщавый.

– Да мы уже сто раз так ездили, и в кассе никто не предупредил… – сказал я, лихорадочно соображая.

Они, поди, деньги вымогают – насколько я помнил, все рассказы о полицейских проверках к этому сводились. Но я ж не знаю, сколько давать, как давать и надо ли давать. А вдруг хуже будет. И вообще, чего они меня проверяют, если у них там в вагоне настоящий маньяк-козлина едет.

– Товарищ сержант, – начал я горячо, – там в вагоне, между прочим…

– Документы… – перебил меня сержант, наконец поднимая глаза.

Не понравились мне его глаза. Не то что утомленные – я бы тоже утомился всю жизнь по вагону туда-сюда болтаться, – а тусклые и недобрые. Но я все равно продолжил:

– Там в вагоне извращенец какой-то едет, он к сестре полез, мы чего выскочили-то, в сером плаще…

– Документы, я сказал, – повторил с той же интонацией сержант.

Я хотел возмутиться и даже заорать, но в это время низенький что-то высмотрел за дверью, рывком отодвинул ее и ушел в салон. Ну, логично – каждый занимается своим делом: прыщавый меня шмонать будет, мелкий маньяка ловить. Ладно.

Я расстегнул молнию и полез в карман за паспортом.

Мент сказал:

– Ты куда?

Я испугался, что он, как в фильмах, решит, что я за пистолетом полез, и сам мне в лоб шмальнет, застыл и быстро начал:

– Я документы только…

– Малая, ты куда дернула? – сказал сержант, надвигаясь на меня.

Я рывком обернулся и обнаружил, что Дилька спустилась на платформу и нестерпимо блестит очками от засвеченной стены. Прямо вжалась в нее спиной, словно перед расстрелом.

– Диль, ты куда? – сказал и я, шагнул на ступеньку и обнаружил, что меня не пускают.

Сержант, оказывается, схватил за рукав. И повторил:

– Документы.

– Сейчас, сестру приведу, – объяснил я и попытался выскочить.

Прыщавый не отпустил. Я поскользнулся, больно приложился икрами о кромку ступени, но не упал – сержант оказался крепким, удержал.

– Стоять, красавец, – сказал он и, кажется, ткнул меня дубинкой.

Двери зашипели.

Я отчаянно посмотрел на Дильку. Она застыла у стены.

Сейчас поезд уедет, и она останется ночью на пустой платформе посреди полей, лесов и собак, одна, в почти что зимний холод и голод.

– Ты чего делаешь, мы же уедем сейчас! – заорал я, с усилием повернув лицо к сержанту, кажется, даже слюной его обрызгал.

Он наконец улыбнулся и поднял дубинку.

Двери зашипели и начали закрываться.

Я поспешно уперся ногами в стенки, готовясь к легкому развороту и удару в солнечное – не апперкот, апперкот не получится, из такой позиции вообще ничего не получится, может, лучше в колено бить. За спиной сержанта с шелестом вывалился из салона другой сержант. Прыщавый отвлекся, я кинулся вперед и вниз, сильно дернув плечами, чтобы попасть в щель, – и вырвался. Ладонями-коленями, как жук, язык прикусил, хребет бленькнул, как музыкальный инструмент варган, – хорошо хоть, доски внизу, а не камень. Упал на бок в скользкую грязь, увидел, что Дилька стоит, где стояла, а электричка уже уплывает, унося обоих сержантов, различимых даже сквозь залитое белым отражением стекло, и маньяка в плаще за их спинами, и гопов, и запах, и жар, и däw äti, который ждет нас через полчаса на арском перроне – но, по всему, не дождется.

Если, конечно, милиционеры не дернут стоп-кран.

Не дернули.

Электричка с шумом промчалась и скрылась. Я с шумом поднялся и побрел, не отряхиваясь, к застывшей Дильке.

Мы остались ночью на пустой платформе посреди полей, лесов и собак, в почти что зимний холод и голод.

Не одни.

Вдвоем.

3

Не ночуйте в стогах.

Это в книжках и в рекламе так все красиво и эротишно: покосил или там в походе утомился, испил молока из кувшина – и брык в стог, где тепло, душисто и девицы с коленками набегают. На самом деле здесь пыльно, колко, очень холодно, в носу и горле свербит, жесткие стебли лезут в глаза и рот, девица с коленками испинывает все бока и ноги, а еще снятся дурацкие сны, из которых можно и не выскочить.

Еще нельзя отдавать телефон чужим людям, говорить с незнакомцами, ходить ночами по проселочным дорогам, менять свет на тьму – ну и, конечно, спрыгивать с электрички на пустом полустанке.

Полустанок Шагивали был пустым. Любой бы это сразу понял. Я понял сразу, но не сразу сообразил, что это значит для нас.

Сперва я долго успокаивал Дильку. Потом она немного успокаивала меня. Потом я пытался счистить грязь. Потом вспомнил про däw äti, который, наверное, уже вот сейчас дождался электричку и с ума сходит оттого, что нас там нет. Я попросил Дильку постоять минуту спокойно – она уже бродила по своей длинной черной тени, как канатоходец, отвлекаясь, чтобы дернуть закрытую дверь и осторожно ткнуть наглухо забитую раму за решеткой, – выдернул телефон и удостоверился, что на часах 21:54. Электричка в Арск действительно приходит через шесть минут. И еще удостоверился, что позвонить не могу. Сигнала нет.

Я попытался, конечно, его поймать – и сидя, и стоя, и встав на скамейку с задранной рукой, и бегая в разные углы платформы, и перебравшись на противоположную, неосвещенную, платформу, так что Дилька захихикала и отпустила несколько замечаний на тему «Мне, значит, бродить нельзя, а сам бегает, как лесной следопыт». Все без толку. Даже намека на связь не появилось.

Я набил däw äti эсэмэску про то, что мы в порядке и приедем ближе к ночи или утром. Она, конечно, не отправилась, но уйдет при первой возможности. А я пошел искать первую возможность уехать из этого стылого и неуютного Шагивали. Даже Дилька угомонилась и только время от времени играла в дракона, пуская изо рта пар и протирая рукавом очки.

Окошко кассы, конечно, было закрыто, но расписание рядом висело. «Блин», – сказал я, посмотрев на него – раз, и еще раз, недоверчиво, и в последний раз, в надежде, что строчек добавится. Не добавилось – так и состояло расписание из четырех строчек. Помимо нашей электрички, в Шагивали останавливался всего один состав из Казани – в 8:45 утра. И было еще два обратных рейса на Казань: в 6:45 и 16:55.

То есть надо было досидеть здесь почти до девяти утра.

Два рельсовых пути, две платформы, два человека. Ай какая гармония.

Блин. Мы тупо околеем.

Но так не бывает ведь. Мало ли какие электрички останавливаются в Шагивали. Ходят-то они чаще, каждый час, а то и полчаса. Ну, вечером и ночью пореже – но все равно что-нибудь пройдет еще до того, как мы с сестрой станем ледяными скульптурами.

Узнать бы поточнее. Ладно, дождемся по-любому, а пока надо подготовиться.

Я рявкнул: «Сядь на место!» – Дильке, которая, естественно, уже стояла за спиной, выслушал ответные рявканья про «холодно» и «скучно», ловко договорился о компромиссном варианте (стоим так, чтобы друг друга видеть) и спустился с платформы, чтобы осмотреться.

Мне рассказывали пару историй про дяденек, которые не смогли вовремя уйти с рельсов. Истории были выразительные, я их число увеличивать не хотел. Поэтому решил подыскать точку, на которой машинист увидит меня издалека, а я смогу далеко отпрыгнуть, если чего.

Таких мест было полно, только между платформами торчал участок, с которого быстро фиг выберешься. Но я туда и не лез. Отошел на десять метров, куда еще доставал отсвет фонаря, осмотрелся и понял, что самое то. О, еще надо что-нибудь в руки взять как флажки, чтобы размахивания были заметнее. Вдоль путей росли лысые кусты. Я отошел к одному из них и попытался выдрать пару веников. Дилька тут же завопила: «Наиль, ты куда?» С платформы кусты уже не различались. Я раздраженно поднял голову, крикнул, что здесь я, здесь, сейчас приду, – и обнаружил, что черное небо за платформами стало темно-синим. Нет, темно-серым. Нет… Электричка идет.

– Дилька, уйди к скамейке! Сядь на скамейку, говорю, быстро! – завопил я, убедился, что она послушалась, дернул пучки сырых прутьев сильнее, они опять проскочили сквозь кулак, я поправил перчатки, не успеваю, вцепился, отчаянно рванул, с хрустом и треском, и чуть не грохнулся на спину.

Что-то выдернул. Поспешно развернулся и побежал на рельсы, размахивая над головой добычей – в левой руке пучок веток, в правой – три длинных прута с комом земли на конце, мусор на голову и за шиворот сыплется, пофиг. Электричка уже слепила и трясла. Подъезжала, значит. На полном ходу.

Я поскользнулся – в животе будто штаны слетели, мелькнула холодная жуть, – устоял, уперся ногами покрепче и замахал букетами что есть сил.

Рельсы грохотали, с платформы, кажется, завизжала Дилька. Электричка тоже заревела, очень громко. Я заорал, чтобы не отставать, задохнулся и замахал ветками так, что руки выскакивали. Мир стал нестерпимо белым, гудок разрывал голову, шпалы вышибали подошвы.

Не уйду. Пусть тормозит.

Не тормозит. И не успеет уже.

Блин!

Плотная подушка толкнула меня в лоб и грудь, я понял, что валюсь, как доминошка, крикнул и прыгнул вбок, к изувеченным кустам, – и сразу заревело, затрясло и потащило по льдистой глине обратно под чугунные колеса, сильно и равнодушно, точно комара в пылесос, а я вцепился в эту глину, пытаясь подобрать ноги, а их снова разматывало и тянуло к рельсам, пальцы поехали по льду, и меня понесло к этому голубому уроду, который размажет в фарш, но все равно не остановится…

Рев стиснул мне голову последним усилием и убрался, оставив затихающий размеренный такт: тыдым-тыдым, тыдым-тыдым.

Я вроде был жив.

Электричка не остановилась.

– Гад, – сказал я, стараясь не всхлипнуть, и начал осторожно подниматься с земли. – Сволочь вообще.

Повернулся к удаляющемуся огоньку, чтобы крикнуть более точные слова, и услышал неприятные всхлипы.

Дилька рыдала на платформе, задыхаясь и изнемогая.

Она же подумала, что меня раздавило. И что она теперь точно одна.

Блин, это я сволочь.

– Дилька! – заорал я и побежал утешать и извиняться.

Ну она мне врезала.

Я молчал, потом заорал на нее, потом успокаивал, а сам кусочком мозга думал, успею ли выбежать обратно на тот участок рельсов, если покажется следующая электричка, – и если успею, решусь ли. Ничего определенного не придумал, обнял Дильку, усадил ее на скамью и скормил последний сэндвич и здоровый кусок шоколада. Она пыталась со мной поделиться, но я соврал, что не хочу.

Сок тоже улетел. Осталась одна коробочка – ну и полшоколадки. Будет НЗ.

Нахомячившись, Дилька успокоилась наконец и повеселела. А я начал дергаться. Не только от голода и холода, но и от мнительности. Все казалось мне, что из-за противоположной платформы на нас кто-то смотрит. Вернее, не смотрит, а подсматривает. Высунется так, краем глаза зырк – и обратно. Я не видел ни макушек или там ушей, ни теней, ни бликов. Просто чувствовал, что, едва отворачиваю голову вбок, нас начинают разглядывать.

Проверять такие глюки мне не хотелось. Осоловевшая Дилька явно не видела дальше очков. Норовила сунуть мне голову под мышку и вырубиться. Я нахохлился, натянул поглубже шапку и решил терпеть, сколько получится.

Получилось не знаю сколько, но совсем недолго. Звук пришел, когда я продрог почти насмерть и решил поменять позу, убрав Дилькину голову себе на колени, а то и вовсе аккуратно сложить сестру на скамейку на секундочку, а самому пробежаться, провести серию боковых и сделать пару приседаний. Звук пришел, похоже, из-за противоположной платформы, хотя казалось, что накатился справа. Даже не звук, а щекотание какое-то – типа прозрачный паучок в ухо прыгнул и сразу начал выбираться. Я напрягся и осторожно повернул голову вправо. Паучок тут же прыгнул в левое ухо. Другой паучок, покрупнее.

Дилька рывком выпрямилась и закосилась по сторонам. Молча.

Очень хотелось вскочить и оглядеться как следует. Еще хотелось сунуть пальцы в уши, чтобы выдрать оттуда следы прозрачных лапок. А особенно хотелось бежать. Куда-нибудь. Я удержался и тихо спросил:

– Диль, ты чего?

Дилька зыркнула на меня и уставилась перед собой, растопырив ресницы. Губы у нее были совсем белые. Наверное, от фонаря.

– Диль, – сказал я.

И тут паучок тронул глаза. Тронул и спрыгнул.

Дилька зажмурилась, снова распахнула глаза и прошептала:

– Ты слышал?

– Чего? – спросил я, стараясь не откашливаться. Дилька знает, что это я вру так.

– Наиль, – жалобно сказала Дилька, вцепившись мне в перчатку.

– Слушай, а давай пойдем пока, а? – бодро предложил я.

– Пойдем, – тут же сказала Дилька, не спросив ни куда, ни зачем, ни почему.

Мы встали и пошли. Не оглядываясь и почти не запинаясь. Будто знали куда.

Особого-то выбора не было: мокрые широкие ступени вели с платформы на утоптанную площадку, а оттуда – на гравийную и даже не слишком сильно изрытую дорогу. По ней мы и потопали, сцепившись пальцами и чувствуя, что чем слабее нас достает свет фонаря со станции, тем меньше в наши спины упирается то ли взгляд, то ли лапка колючего хрусталя.

Подсветка совсем растворилась в сине-серой ночи, когда дорога уперлась в другую, перпендикулярную. Тьма не была непроглядной: сквозь раздерганные облака подсвечивала круглая луна, ну и звезды помогали чем могли. Звезд было много. Но я не на них смотрел, а на дорогу, уходившую вправо и влево.

– Куда идем? – деловито осведомилась Дилька, неудобно, левой рукой с пакетом, растирая глаза. Правой рукой она крепко держала мою ладонь – чтобы не потерялся.

Я украдкой проверил телефон – сигнала все не было, – махнул рукой влево и не менее деловито сказал:

– Туда.

И мы зашагали. Не наугад. Раз идти, то не обратно, а в ту же сторону, в какую ехали. И там вроде огоньки какие-то горели. Деревенские окна, к которым можно подойти, постучаться и напроситься на ночлег. Должна же здесь быть какая-то деревня. Шагивали, например. С фига ли иначе название взялось?

Разобрать, деревня это, стоянка святого Эльма или классный час в школе баскервильских собак, мы не успели. Ровно на пятисотом шаге огни неровно перекрылись. Я остановился, всматриваясь, и как-то очень быстро угадал в препятствии стога сена. Три или четыре, вдоль дороги, высокие и не совсем потерпевшие, хотя зима была сердитой.

Я бегло объяснил это Дильке, которая любила сослепу пугаться всего подряд. А себе напомнил: шагай, вали. Шагнул-повалил дальше, но топнул, оказывается, на месте. Не выдергивать же Дильку с места, как морковку. А иначе не получалось: она прочно стояла на месте, повесив голову на грудь.

– Кого ждем? – спросил я чуть резче, чем хотел.

– На ручки, – сонно сказала Дилька.

– Че-го? – возмущенно протянул я.

– У меня ножки устали. На ручки.

– Щас. Пошли давай.

– Не пойду, – капризно сказала Дилька. – Ноги болят, не могу больше.

Я посмотрел на нее, почти ничего не увидел, но понял, что сестра правда дальше не пойдет. Маленькая же совсем, сегодня намоталась, да и спать ей давно пора.

– Наиль, давай посидим, – продолжила Дилька.

– Где?

Она махнула рукой в сторону стогов и заявила:

– Тут тепло и мягко.

– Ты-то откуда… – начал я, но с кряканьем замолчал.

Смысл-то спорить. Решать надо, ложимся или топаем дальше. Сил топать особо не было, но вот так сразу ложиться мне казалось как-то западло.

Я рыкнул, наклонился и сказал:

– Залезай. Наездница. На спине дальше повезу.

Я Дильку всю жизнь на руках таскаю – ну, ее жизнь, конечно, – но в последнее время как-то удавалось уклоняться от этой радости. И то ли она за это последнее время резко массу набрала, то ли я охлип, но тащить оказалось дико тяжело. Я думал еще разок пятьсот шагов сделать, но на сотом выбился из сил. Зато согрелся – уж так согрелся, как на сдвоенном спарринге. Меньше буду об отмене тренировок переживать. Хорошо, дорога была почти ровной, канавка бы нас точно уложила.

Хотел Дильку стряхнуть, чтобы отдышаться, но понял, что еще больше устану, когда она снова на меня карабкаться начнет, вышибая бедра и почки коленями. Чуть перевел дыхание, с надеждой посмотрел на огоньки, плохо заметные из-за очередных стожков и еще шапки, которая промокла насквозь и сползла на переносицу. Почапал дальше. Сделал еще пятьдесят шагов, снова отдышался, попытался вытереть брови плечом, потерял равновесие и чуть не грохнулся. Ладно, пот сдуют струи горячего пара, свистящие из-под воротника. Дилька что-то сочувственно бормотала, сквозь тамтам в ушах не слышно. Я с ненавистью посмотрел на огоньки, сложно заслоненные стогами, – но все равно видно, что вообще не придвинулись. И побрел дальше.

На двадцать пятом шаге я почувствовал, что сейчас воткнусь головой в грунт и в таком положении застыну до утра. Из упрямства сделал еще пять шагов и лишь тогда прохрипел:

– Все, слезай.

Дилька сползла струйкой. Я немножко постоял галочкой, пробормотал:

– Сейчас, минутку только посижу.

Устремился на обочину и влетел в стог, который оказался сильно ближе, чем я думал. Сено было мерзлым, старым, пыльным, колким и к тому же гадостно липло к мокрому лицу и шее. Луна, распинавшая облачка, висела прямо под носом, и к ней, судя по перекошенному лицу, тоже что-то липло. Я все равно быстро зарылся в сено, выпрямился и застонал от удовольствия. Рядом тяжело плюхнулась и зашуршала Дилька.

– Погоди, – сказал я, стараясь приподнять голову, – не спи, сейчас минутку полежим и дальше пойдем.

– Ага, – сказала Дилька, вкручиваясь мне под мышку. – Наиль, а ты меня не бросишь?

У меня даже возмутиться сил не осталось. Я спросил:

– Дура, что ли?

– Ага. Извини, пожалуйста. А давай маму с папой посмотрим.

– Щас.

– Тогда сам спой.

– Щас, – повторил я, сдерживаясь.

Дилька с готовностью надулась, так что пришлось торопливо объяснять:

– Зарядка кончилась почти. И времени нет. Считай до ста, потом встаем и идем, – велел я и приобнял ее, чтобы не пропустить команды «подъем». Так, на всякий случай: при такой луне разве уснешь, прожектор натуральный.

– Три, – сказала Дилька. – Четыре. Семнадцать. Тридцать шесть.

Не пропущу, понял я и выпал.

Почти насовсем.

Не ночуйте в стогах.

4

Если скрючиться и прижаться друг к другу, то можно терпеть холод. Особенно на сытый желудок – от него тепло такое расходится. А у меня только холодное бульканье расходилось. Я же последний биг-мак Дильке отдал, а сам ел еще в Казани и все давно переварил. Поэтому одновременно хотел жрать, спать, кашлять, а еще в туалет. И как это совместить? Я страдал в полудреме, мерз и ворочался, пытаясь не задавить Дильку. А она не пыталась: то в бок мне пнет, то нос холодным рукавом накроет. Я в очередной раз смахнул ее локоть с лица и наконец завис в сене так удачно, что все голоды-холоды-переполненности растеклись по внутренним полостям тонким слоем, который чувствовался, зато почти не давил.

И сладко провалился в нижний, болотный уровень сна, в котором не было льдистого стога и морозной ночи. Был полет спиной в ласковую бездну и блаженство выше шеи, и веселые мама с папой, и совсем хохочущий däw äti рядом с ними, и они, хохоча, пихали меня ладошками в плечи и живот, а я уворачивался, боясь лопнуть, а меня уперли спиной и затылком в мягкий то ли диван, то ли мат, я попытался растянуться на нем, и тут же оказалось, что это я животом на нем лежу, на темно-коричневом, или меня, как тогда после тренировки, положили, как принцессу на горошине, на десять матов, еще десять сверху набросили, но там прикольно было, а тут тяжело и душно, из груди воздух выходит-выходит-выходит, и ребра, как пальцы, сходятся, зажимая сердце, а оно вырывается, а некуда, а воздуха нет, бабка, дура, села коричневой юбкой, а под ней ладно бы задница старая, но ведь подушка с сеном, а не мат совсем, и не подушка даже, а лицо, старенькое, но без морщин, как у сильно курящей девушки с недосыпу, и не злое, просто внимательное, близко-близко, а из беззубого рта запах, кислый, но тоже сенной, а глаза водянисто-серенькие, как окно в семь утра, и с дурацким зрачком, не круглым, а щелочкой, но не вертикальной, как у кошек, а горизонтальной, – и щелочка шире, шире, и в ней холод и мрак, про которые я зачем-то забыл, холод и мрак во все мое лицо, до потолка, на весь мир, упали на меня и схватили, как целлофан, которым чемоданы в аэропорту заматывают, слоями, слоями, и ручку не найдешь, и сердце дёрг уже из последних сил, дёрг, задыхаюсь, нос и рот забиты, затянуты целлофаном, да еще сено лезет, нет, бабкины волосы, толстые и пегие какие-то, а один тонкий и золотистый, нёбо щекочут – и не выплюнуть, дышать!

Я не мог вырваться, сбросить бабку, шевельнуться или вдохнуть. И укусить не мог – челюсть вроде двигалась, но чуть-чуть. Я ухватил зубами этот блестящий без света волосок, очень долго – сквозь грохот сердца, гулкий, будто пустую железную бочку пинают, – соображал, что могу сделать, и слабо, томительно, но как уж мог запрокинул голову. Волосок звонко лопнул, бабка подлетела, изо рта и носа дверь убрали, я громко, с всхлипом, вдохнул – и целлофан точно на вспыхнувшую спичку собрался и испарился.

Я резко сел, со стоном хапнул пастью сладкий острый воздух, еще и еще. И чуть не вдохнул зажатую в зубах соломинку, тонкую, но остренькую, в горло влетит – фиг откашляешься. Выдернул ее, машинально сунул в карман и огляделся.

Я пыхтел, конечно, в стогу. Весь в сене, а голова наружу. Дилька с сердитым видом дрыхла рядышком, очки сбились на висок – как бы не поломались. Было невозможно холодно и уже почти светло, серовато так. По сероватой дороге сквозь ленты тумана неторопливо шла бабка, похожая на коричневого индюка. Шла в ту сторону, в которой вчера горели огоньки. Сейчас огоньки уже не горели, но там определенно было что-то, длинной черной головешкой отчеркивающее тускло серебрящееся поле от синего леса.

Я вытащил телефон. Сигнала так и не было, а до электрички оставалось полтора часа. Можно поспать, а можно сбегать в деревню, еды купить или выпросить. И к электричке успеем. Дильку можно здесь оставить, я быстро.

Я выполз из шуршащего сухого сена и по мокрому сену осторожно сполз на мокрую землю. Руки-ноги совсем замерзли и затекли. Я враскорячку отошел за соседний стог по неотложному делу и, пока его делал, сообразил, что чего-то не хватает. Еще раз огляделся – и понял. Вернее, не понял. А где еще стога-то?

Ночью их было три или четыре, совершенно точно, – а теперь осталось всего два. И самое странное, что эти два стога были единственными на всем поле. Ни в пятидесяти, ни в ста метрах, ни дальше в обе стороны не было ни стожка. А ведь мы тащились раз за разом мимо одинаковых фигур из сена. Или я на одном месте с Дилькой на спине топал? Не, бред. Просто увезли стога ночью. Хорошо, нас не забрали, а то фиг знает, чем тут сено теперь грузят – может, вилами, как в Лашманлыке. Или вообще какой-нибудь машиной с валиком из зубьев. Не, нельзя Дильку оставлять.

Зато, если сено увозят, значит, нормальная это деревня, не вымершая. Значит, есть кого о еде попросить. И погреться можно. Хоть у бабки этой. Будем надеяться, это не она во сне меня душила.

Я растолкал Дильку. Она не хотела просыпаться, ныла, что каникулы и вообще она замерзла, болеет, мам, можно, я в школу не пойду. Мне опять стало ее жалко. Я сказал: «Диль, замерзнешь, ну вставай, пожалуйста».

Она рывком проснулась, села, поправила и протерла пальцем очки, осмотрелась, спросила: «А где?..» – но замолчала и мрачно сползла вниз, мимо моих рук. Я объяснил ей про туалет, про то, что попить, поесть и согреться – это вон в той деревне. Дождался – и мы пошли.

Бабка отошла не очень далеко. Минут за десять мы должны ее догнать, это если в хорошем темпе. Темп мы взяли хороший, но через десять минут коричневая фигурка болталась примерно на том же расстоянии. Я перехватил Дилькину руку покрепче, и мы вообще вчесали. Чтобы через десять минут обнаружить, что дистанция не изменилась. Елки, бабка же еле идет, что за фигня вообще?

– Диль, быстрее можешь? – спросил я.

– Могу, – сказала Дилька особенным голосом. Особенным не потому, что задыхалась.

Я посмотрел на нее, послушал себя и сказал:

– Залезай на спину.

Не скажу, что сестра на спине сильно добавила мне прыти, но два шага в секунду я делал. Бабка, видимо, тоже.

Так мы к ней и не приблизились. Наоборот, потеряли из виду. И добежали до деревни – вернее, до забора, за который юркнула дорога и из-за которого торчала пара крыш. Безымянных: перед населенными пунктами полагается столб с названием ставить – а тут его не было. Пофиг. Зато добежали. Зато рассвело. И зато я совсем согрелся – но и выдохся, как в спортлагере на второй день. Интересно, у меня теперь каждый день каникул будет тяжелым напоминанием о том, как я жалел пропускать тренировки?

Я остановился и сказал:

– Все, приехали.

– Н-но! – звонко воскликнула Дилька и поддала мне пятками по бедрам.

Развеселилась она чего-то.

– Блин, убью!.. – начал я, но она уже сползла и безмятежно лучилась рядом.

Дуракам всегда радостно. Дурам тем более.

Я вздохнул и предупредил:

– Будешь орать, никто нам дверь не откроет. Здесь тебе деревня, здесь баловаться не любят, поняла?

Я требовательно посмотрел на Дильку. Она ухмылялась.

Пора припугнуть.

– Останемся вот без жратвы и питья, тогда будешь улыбаться. Или работать заставят. А ты по-деревенски работать не умеешь.

– А ты будто умеешь, – протянула Дилька.

– Я-то, может, и умею, – туманно ответил я.

– А я, между прочим, за лошадками убирала.

– Один раз в жизни.

– Три!

– Да хоть пять. Все равно тут понимать надо, а деревня, поди, татарская. Скажут тебе: корову подои или там стог накидай, не поймешь же, – сказал я, жалея, что вспомнил про стог.

Но Дилька кошмаров не видела, жалеть ей было нечего.

– А ты прям поймешь, – презрительно сказала Дилька.

Беседа уходила в стандартную спираль, по итогам которой я обычно давал Дильке подзатыльник или легонько пинал, а она, в зависимости от наличия или отсутствия родителей, ударялась в демонстративный рев или лезла кусаться. Сейчас сил и времени на это было жалко, поэтому я сказал:

– Ага. Пошли, короче.

И мы пошли по дороге, огибающей забор. Оказывается, за забором отсиживалась всего одна крыша – старой избы, почти закрытой высокими некрашеными воротами из досок, некрасиво посеревших от сырости и старости. Ворота были на две широкие створки, слева от них сжалась узкая дверь с ржавым кольцом вместо ручки. Остальные крыши принадлежали следующим избам, выстроенным в короткую улицу. Она упиралась в длинный блочный барак за рослой железной зачем-то оградой, сваренной из длинных арматурин. Краска на ограде была серо-голубой и облупленной, так что даже издали просвечивала рыжатина не то ржавчины, не то грунтовки. Слева от дороги стоял такой же барак, совсем облезлый, без ограды и с выбитыми окнами.

Как-то не было похоже, чтобы здесь жили. И в дорожных колеях снег лежал, будто последние неделю-две никто не ездил и даже не ходил.

Блин.

Ладно, не будем до похорон горевать. Тем более что бабка-то точно сюда шла.

– Наиль, а тут лошадки есть? – спросила Дилька, усиленно вертя головой.

– Вряд ли.

– А курочки или кролики?

– Не знаю. Помолчи, а?

Дилька надулась и ушла в сторону. Я шикнул, чтобы не потерялась, вздохнул и решительно стукнул несколько раз холодным кольцом по доске. Получилось громко. Я подождал немного, отряхивая чешуйки мокрой ржавчины с рук, и стукнул еще.

Тишина. Ни людей, ни собак, ни кур с мышками.

Из столба рядом с дверью торчала тонкая железная педалька, похожая на лопасть детского вертолета. Не очень ржавая. Я подумал и нажал на нее. За столбом лязгнуло, дверь шустро отползла назад, открывая крытый досками проход к высокому крыльцу, заваленному ящиками и горшками.

– Тук-тук, – нерешительно сказал я.

Никто не отозвался.

Я прощемился мимо легко покачивающейся двери, сделал несколько шагов к крыльцу, вспомнил про Дильку, оглянулся и понял, что дальше идти смысла нет: я оставлял следы в тонком, но таком слежавшемся слое грязи, по которому никто не ходил минимум полгода. То есть я не большой следопыт, конечно, но мне так показалось. Да и неровно замусоренный дворик за воротами был давным-давно нехоженым. Листья валялись, снег по углам не растаял, и приоткрытые дверцы двух сараев висели так, как у нормальных, используемых сараев не висят. Это я еще про запах молчу, пыльный и тоскливый.

Я всегда думал, что пустые дома – это интересно и романтично. Там по углам спрятаны всякие старинные штуки, на чердаке сундук с древними книгами и картой сокровищ, а в подвале прикованный скелет с ржавой саблей и исправным автоматом. Теперь я резко понял, что ни фига это не романтично.

Я несколько секунд всматривался в черную щель за дверью дальнего сарая. Решил, что показалось, и поспешно выскочил за ворота, потому что Дилька же. Дилька же, слава богу, была тут: сев на корточки, выдергивала черные колючие шарики из привалившегося к забору мумифицированного репейника. Я окликнул ее, и мы пошли к следующим воротам. За ними оказалась примерно такая же забытая свалка. Я даже голос подавать не стал. Зато мне голос подали – так, что я чуть штаны не согрел. Уже закрывал калитку, когда в ухо злобно гаркнули нечеловеческим голосом. Я аж подпрыгнул. Дилька бросилась ко мне, вцепилась в локоть и, озираясь, шепотом спросила:

– Что это?

Я тоже заозирался, увидел и с нервным смехом объяснил:

– Не бойся, это ворона. Вон сидит, на дереве, видишь?

Дилька присмотрелась, отпустила мою руку и авторитетно поправила:

– Это сорока.

– Да хоть воровка, пугать-то так зачем. Прям на будильник ставь, – пробормотал я и полез за телефоном, потому что давно уже не проверял сигнал.

Тут еще какая тонкость: если связи по-прежнему нет, надо было трубку выключить поскорее, чтобы батарейка понапрасну не расходовалась. Мобила, когда волну ищет, вообще быстро разряжается. Моя за ночь почти разрядилась, а сигнала не дождалась. Я уже без особой надежды сказал Дильке «пошли» и зашагал к последнему дому, на ходу собираясь вырубить телефон. И остановился. На экране замигал значок антенны.

Дилька что-то сказала, но я уже отжал номер däw äti и теперь напряженно слушал, что там в трубке происходит. Происходила гулкая тишина, и хоп – прошел гудок, тихий и прерывистый, как ножом порубленный, но прошел ведь. Затем второй. На третьем трубку сняли.

Дилька что-то сказала громче, я отмахнулся, отвернулся и заорал:

Däw äti, isämme![18] Слышишь меня? Мы в порядке, просто немного не доехали, не беспокойся, на следующую электричку сядем, встречай нас через полтора часа! Слышишь? Встречай нас, говорю!

– Встречу, встречу, – отчетливо сказал däw äti, вроде давя смех.

И чуть тише, но тоже вполне ясно донеслось:

– Пусть быстро домой.

– Мама? – обалдело спросил я, и тут же Дилька взвизгнула, а мне будто дубиной по заднице врезали – так, что я подлетел и рухнул на землю.

Дилька визжала не переставая.

Я настолько обалдел, что, сев в блестящей глине, первым делом убедился, что удержал и не расколотил телефон, и даже поднес его к уху, чтобы понять, действительно ли это мама рядом с däw äti. Но тут боль от удара достигла нужных нервов – и я охнул. И поднял голову. И увидел, что свинья отодвигается для разбега.

Это была огромная свинья. Стоящему-то выше пояса, а сейчас вдвое выше меня. Не розовая, как на картинках, а очевидно черная даже под густым слоем грязи. Только влажный пятак был розовым – и здоровым, с компакт-диск размером. То-то она меня так легко с ног снесла. А теперь добить собиралась. Или сожрать.

Да ладно, свинья не съест.

Дилька, вопившая из-под запотевших очков с середины улицы, замолчала, чтобы со стоном вобрать побольше воздуха, – и я очнулся. Свинья бежала не со скоростью ветра, но все равно пугающе быстро, брызги из-под копыт вылетали как мелкий колючий салют, а земля подо мной тряслась. Может, и не сожрет, но затопчет, в ней килограмм триста минимум – эта мысль меня дернула назад и в сторону. Рука, на которую я опирался, скользнула, и я чуть не грянул затылком в грязь и под копыта. Удержался, оттолкнулся и не перекатился, конечно, но скакнул на пятках и копчике вправо косым кузнечиком.

Дилька завизжала.

Свинья вонючим паровозом пролетела мимо, больно зацепив левую ногу, – меня развернуло, но не убило – и с треском впечаталась мордой и плечом в забор. Забор зашатался. Что ж меня второй день все раздавить-то хотят, подумал я отчаянно, наблюдая, как свинья, словно бульдозер, сдает назад и снова разворачивается.

Каблуки нашли прочное место, я уперся, вскочил и заорал, перекрикивая сестру:

– Бежим, туда! – И махнул рукой в сторону дальнего барака.

Дилька услышала. Во всяком случае, побежала, оскальзываясь, но не падая – и не переставая орать, теперь прерывисто, с поправкой на шаг. Бежать к дальнему бараку я не хотел: свинья, похоже, оттуда и выскочила. А вдруг у них там гнездо? От выводка, или как там толпа свиней называется, не уйдешь – видел я кино, где вот такие специально натасканные туши за минуту человека обгладывали. От одной бы уйти.

Интересно, эту тоже специально натаскивали или голод научил на людей бросаться, думал я, стараясь держаться между Дилькой и свиньей, чтобы отвлечь зверюгу на себя – ну или отпинаться попробовать.

Отпинаешься тут. Ногу откусит, вон зубы какие.

Но еще раз я увернулся – туша снова пролетела мимо, теперь в паре корпусов, и я приободрился: выкрутимся, Дилька уже до воротец, ведущих во двор барака, добежала, сейчас затворимся – и хрюкай хоть до астмы.

Дилька дернула ворота и крикнула:

– Наиль, тут закрыто!

– Сильнее дергай! – рявкнул я, отступая от изготовившейся свиньи по кругу и косясь себе за левую ногу, чтобы не споткнуться.

– Тут замок!

Я замер и всмотрелся.

На серой пластине, перечеркивающей решетку узких ворот, болтался здоровенный черный замок. Не ржавый, новенький такой.

А из дальнего барака неторопливой рысцой выступили еще две свиньи. Каждая размером с полторы этой, готовой к очередной атаке.

5

До сих пор термины типа «свинство» и «свинарник» мне казались мягкими и щадящими. Я ошибался: хряки выглядели твердыми, будто отлитыми из паршивого чугуна. И совсем беспощадными.

Не знаю, подготовленная это ловушка или случайно получилось, но мы оказались в тупике. По обочине сильно не побегаешь, дорога упирается в решетку, ширина дороги метра четыре, и это расстояние свинские корпуса перекрывают почти без зазоров.

Копец.

– Лезь наверх! – крикнул я.

Дилька быстро оглянулась на меня и снова уставилась в свои кулаки, вцепившиеся в арматуру. Я попытался вспомнить, чем можно отвлечь свинью, вспомнил только желуди, которых не было ни у меня, ни в округе, и бросание в сторону шапки. Правда, такой трюк на собак рассчитан, но что делать-то. Я от шапки потею все время, тепло уже, а мамы рядом нет, чтобы мозг на тему непокрытой головы выносить.

Я сорвал шапку с головы, с криком сделал один и другой выпад в сторону ближней свиньи – она повела мордой и чуть тормознула – и швырнул шапку в дальний забор.

Свинья остановилась и развернулась всем корпусом, рассмотреть, что же это такое черное и вязаное шмякнулось за драный куст. Реакцию ее подружек или, не знаю, друзей-родственников изучать времени не было. Я подбежал к Дильке и махом попытался закинуть ее повыше. Не получилось: у нее руки к решетке точно приварили. И очень мешал телефон, который я не успел сунуть в карман – и теперь тем более не успевал. Я быстро забормотал: «Отпусти, Дилька, ну отпусти, ну все-все, хорошо, сейчас все хорошо будет, сейчас поднимемся, ну разожми ручки», аккуратно, но быстро разомкнул ее пальцы, подхватил под мышки и поставил сестру на перекладину решетки, проходившую на уровне груди, как раз вдоль пластины с замком.

Тут же в правое бедро в упор шарахнули из старинной пушки. Нога занемела, а я всем телом и особенно скулой и левой тазовой косточкой влетел в ворота.

Догнали.

Ворота дернулись.

Дилька вскрикнула, но удержалась.

Надо было прыгать к ней, но вдруг сорвусь или ее сорву.

Я, не оборачиваясь, умудрился махнуть полуотключенной ногой – и угодил в мягкий широкий бок. Бок храпнул, хоть пинок вышел слабым, зато стало ясно, что делать. Лишь бы не откусила. Я ухватился за прутья как мог высоко, махнул уже обеими ногами назад, пятки уперлись в окорок, я просеменил по нему, как по деревянному шару в спортлагере, и нетвердо закрепился на жерди гуляющего хребта. Миг постоял буквой «Г», соображая, пробовать ли затоптать гадину, решил, что она меня запросто, а вот я ее вряд ли, – и осторожно перенес целую ногу на перекладину рядом с Дилькой. Не сорвался, топнул все-таки напоследок и забрал отбитую ногу. Обнял Дильку, ухватившись за мокрый неровный прут возле ее ребер, чтобы не грохнулась. После этого решился извернуться и посмотреть вниз.

Внизу было страшно. Вот есть такая сказка «Три поросенка» про веселых беззащитных поросят. А продолжения у нее нет. И понятно почему. Потому что три выросших поросенка – это не сказка, а жуть на колесиках, еще и вонючая.

Три хряка ждали внизу. Не хрюкали, не гавкали и не метались. Стояли мордами в ворота, даже не задирая головы к нам. Ждали, говорю же.

А если задерут головы? Да еще подпрыгнут?

Ножом встретить. Ага. У них там сала столько, что лезвие целиком уйдет и рука по локоть, – а они лишь насторожатся. Самое обидное, что твари не на тех напали, если мстить собирались: мы с Дилькой их сроду не ели, только в колбасе с сосисками. Но тогда на нас, скорее, соевые бобы нападать должны. А может, свиньи как раз таких бобов нажрались – и пошли мстить за всех.

Я люблю придумывать полезные вещи и всегда делаю это своевременно.

Баран.

Я спохватился, переключился на изучение ворот и спросил Дильку:

– Держишься?

– Да, – ответила она плаксиво. – Наиль, а чего они?..

– Не знаю. Слушай, ты сможешь вон дотуда дотянуться?

Я показал так и не убранным телефоном на следующую перекладину. Она шла над моей головой, а еще метром выше ворота кончались гнутой крашеной трубой.

– Не знаю, – сказала Дилька и совсем сморщилась. Видать, решила, что точно не сможет.

– Я сейчас подсажу… – торопливо начал я, перебираясь поближе, чтобы подхватить, – и чуть не сорвался.

Свиньи хором не хрюкнули даже, а гаркнули.

Я вцепился в прутья, притискивая Дильку пузом, и покосился вниз. Мне показалось или хряки действительно отступили на шаг?

Не показалось. Свиньи, мелко семеня, отъехали еще чуть-чуть, а Дилька громко спросила:

– Простите, это ваши свинки?

Рехнулась, испугался я. И тоже увидел, что из барака неторопливо выходит девчонка чуть постарше меня. В распахнутом ватнике поверх синего спортивного костюма и с непокрытой рыжей головой. У меня, впрочем, теперь тоже непокрытая. Но не рыжая хотя бы.

На Дилькин вопрос она не отреагировала. Пришлось вступить мне:

– Слышь, тетенька, твари твои?

Тетенька остановилась у дверей и равнодушно смотрела вдоль дороги. Сквозь наши ноги и, кажется, сквозь тварей.

Не понимает, что ли, подумал я и хотел уже рявкнуть по-татарски. Осекся. Как раз татары-то к свиньям отношения обычно не имеют, раз мусульмане. Но, может, она кряшен – тогда лучше по-татарски. А может, марийка или удмуртка. Все равно же по-русски понимать должна, это совсем древние абыстайки по-нашему только колтычат.

Короче, я рявкнул по-русски:

– Э, ты свиней убрать можешь, нет?

Девица неторопливо подошла к воротам и посмотрела на нас и на свиней. Ничего не ответила.

– Блин, – сказал я и вспомнил про телефон.

Если он на улице ловил, то полутора метрами выше еще лучше ловить должен. Ага, точно, есть сигнал, обрадовался я, а вот зарядка почти на нуле. Ладно, на пару звонков хватит. Деду можно и позже перезвонить, а пока выбраться бы, – может, спасатели чего подскажут. Пора их, наверное, уже дергать. Ситуация чрезвычайная? Чрезвычайная. Ну и вот.

Я нажал три цифры, и тут девчонка громко сказала:

– Чух!

Свиньи хором долбанули пятаками в ворота. Ворота сильно дернулись, я дернулся еще сильнее, потому что одновременно пытался удержаться сам и не упустить вскрикнувшую Дильку. Справился, но на телефон внимания не хватило. Я даже не понял, обронил трубку или сам выбросил, чтобы руку освободить. Мобила крутнулась в воздухе и упала к ногам девчонки. Как раз на клок соломы – так что я, кажется, зря ругнулся.

Я перевел дыхание и сказал:

– Ты чего орешь-то? Твои свиньи?

– Ну.

Да и по «чух» понятно было, что не татарка, татары вместо «ч» говорят «щ», а мишары – вообще «ц», а она твердо так чокнула.

– Ты их увести можешь?

– Ну.

– Ну уведи. Пожалуйста, – попросил я.

Девчонка кивнула и сказала:

– Чух!

Мы снова удержались, а я удержался даже от мата. Обнял совсем перепуганную Дильку и сказал:

– Слушай, мать, ты чего творишь? Это ж долбанутые твари, они нас чуть не затоптали. Убери, по-хорошему прошу.

Девчонка подняла голову и посмотрела на меня. Серьезно так. Да, постарше меня, десятиклассница максимум – с грудью, бедрами и подкрашенными ресницами, но явно дура дурой. Круглолицая и рыжая. Или заигрывает так? Нашла время и место.

Я решил поменять тактику и миролюбиво попросил:

– Слушай, ты хоть телефон подай, а? Если нетрудно.

– Телефон?

Девица удивилась так старательно, что даже лицо искривилось. Не заметила, что ли?

– Вон телефон, – подсказал я, показывая рукой.

Она ловко нагнулась и выпрямилась с трубкой в руке, внимательно ее рассмотрела и уточнила:

– Телефон?

Издевается все-таки. Не совсем же здесь деревня. Не, как раз совсем. Но все равно… Айда поспокойней. Я терпеливо подтвердил, что да, вот это, и подсказал:

– Кнопку зеленую надо нажать.

Пусть нажмет. Я номер спасателей уже набрал, звонок пройдет – я что-нибудь прокричу. Если сигнал опять не потерялся. Но это уж уточнять не будем.

Девица, показывая на кнопку вызова, вроде передразнила:

– Нажать?

– Да, да! Или сюда дай. Ну не тормози ты так.

Девица уставилась на мобилу, типа впервые такое чудо увидела, и вполголоса сказала:

– Не нажать?

– В смысле?

– Нажать – телефон, не нажать?

Дилька дернулась, но я уже успел выпалить:

– Не нажать – патефон, ничего тогда не будет, блин!

Девица кивнула, небрежно сунула телефон в карман ватника, повернулась и пошла к бараку.

– Э, ты куда? – окликнул я, изрядно офигев.

Девица исчезла в бараке.

– Ты зачем ей телефон отдал? – негромко спросила Дилька.

– Я отдал? – возмутился я, но сообразил, что сестра-то не виновата, и заорал: – Ты куда пошла? Я тебе, блин, нос сейчас сломаю!

Подождал немножко и совсем рассвирепел оттого, что меня вот так равнодушно и презрительно швырнули и теперь даже внимания не обращают. Вот говорят: в голову моча ударила. Не знаю уж, что мне ударило, но натурально через шею вверх будто кипящее ведро прокачали, так что мозг и глаза внутри опалило и заставило совсем надрывно заголосить:

– Ты, рыжая, блин! Быстро сюда вернулась!

Никто не отозвался, и я полез наверх, к трубе, чтобы перелезть, спрыгнуть и устроить дуре открытый урок. Совершенно забыв про Дильку. Про свиней, поди, не забыл, раз спрыгивать не стал. Но и Дилька о себе напомнила: дернула за штанину и тихо окликнула.

– Здесь стой, я сейчас, – сказал я, отмахиваясь.

Дилька повторила громче:

– Наиль. Наиль!

И снова дернула за штаны – а когда я посмотрел все-таки на нее, мотнула головой за спину.

Свиньи уходили. Не знаю, когда и как они так беззвучно развернулись и зашагали к дальнему бараку. Видимо, одновременно с рыжей. Во всяком случае, полдороги хряки уже сделали, удалившись метров на десять. И пока я смотрел им вслед, пытаясь чего-нибудь сообразить, хряки достигли того барака, выстроились в кривую колонну и по очереди исчезли в здании. Ничего я не сообразил, велел Дильке: «Стой пока» – и спрыгнул. Она вякнула что-то про «опять выбегут», я хотел на нее прикрикнуть, но вспомнил, что толку с этого не бывает. Поэтому, как папа говорит, выдвинул конструктивное решение: предложил сестре быть на шухере и подавать сигнал в случае чего. Дилька сморщилась и выпятила губу, но слезы сдержала и несколько раз кивнула.

Я огляделся, подергал замок и запорную планку, поковырялся в скважине квартирными ключами, ушел вдоль забора, насколько возможно, вправо и влево, попытался приподнять ворота. Пути вперед не было. Оставалось плюнуть на телефон и идти назад. Тем более что время на поиск еды и сугрева мы уже распылили. Точно я сказать, конечно, не мог, но по ощущениям сроку нам осталось ровно на то, чтобы не спеша дойти до станции, купить новые билеты, если старые не проканают, и сесть в тормознувшую электричку.

Вопрос в том, что делать со свининой, если она выйдет наперерез. О, тут у нас целая куча вариантов. Первый – бежать, пока не отстанут. Второй – отбиваться чем попало: ногами, зубами, ключами, ножом. Главное – больше на заборы не лезть и в брошенные дома не забегать, время только… Стоп.

Нож. Блин, нож. Почему я про него все время забываю?

С другой стороны, почему я должен про него помнить? Это же не самонаводящийся пистолет, чтобы сильно на него полагаться, и не универсальная отмычка, которая любые двери открывает. Хотя – я присмотрелся – щель в замке была примерно той же ширины, что и лезвие ножа.

– Наиль, – сказала Дилька.

Я вздрогнул и оглянулся, всмотрелся в полумрак за воротами. Никого не было.

– Ты чего? – спросил я сердито.

– У меня руки устали.

Дилька в самом деле выглядела страшно усталой. И это ведь утро.

– Сейчас-сейчас, – сказал я и заторопился.

Вытащил пенал, извлек нож, запихал пенал в карман, примерился лезвием к скважине – действительно, как минимум влезет. Знать бы еще, как открывать. Взломщики в кино как-то двигают отмычку или шпильку туда-сюда. Лезвие не сломать бы. Я вздохнул и аккуратно ввел острие в узорную щель. Дужка тут же щелкнула и выскочила из тела замка.

– Ух ты! – сказал я, отступив, но понял, что удивляться и размышлять некогда.

Оглянулся еще раз, снял замок с петли, готовясь к новым подлянам: секретному какому-нибудь замочку, который дополнительно дверь сторожит. Толкнул. Ворота вздрогнули, но не открылись. Так и есть. Стоп. Потянул за прут: ворота с Дилькой поехали на меня. Я засмеялся и сказал:

– Диль, слезай.

Оглянулся, принял сестру одной рукой, отставив руку с ножом: боялся я его, такого чудесного, убирать или на землю класть. Снова оглянулся и сказал:

– Ну пошли.

– Куда?

– Вперед.

– Зачем? Нас däw äti ждет, – напомнила Дилька.

– Ага, ждет… – начал я, но снова спохватился и объяснил: – Телефон-то вернуть надо.

– А если она не отдаст?

– Отдаст, – пообещал я.

Я был уверен, что отдаст.

У меня классный телефон, мощный и почти новый. Но не в этом дело. Мне его мама с папой подарили.

Мы вошли за ворота, которые я предусмотрительно прикрыл и блокировал от случайного или свинского открытия дужкой замка, снова продетой в колечки.

Вот странно: пока мы висели на воротах, никакого запаха не ощущали, хотя ходу воздуха ничего не препятствовало. А вошли в барачный дворик – сразу влетели в густую вонь. Я сообразил, что в этом бараке тоже был свинарник, покрепче сжал нож правой рукой, а левой тоже покрепче сжал руку Дильки. Она и не возражала, наоборот, прильнула ко мне.

Чтобы все было по-честному, я еще раз кликнул рыжую. Задохнулся и даже поперхнулся, скомандовал Дильке дышать через шарф, сам поднял шарф до носа – и мы поперли. Ножом вперед.

Нож не пригодился. Во двор навстречу нам никто не выскочил, а дверь в барак так и дожидалась приоткрытой. Я под дикий скрип раскрыл ее пошире, мы с Дилькой переступили через порог и остановились.

Даже смотреть сквозь вонь было невозможно – она стояла в полумраке натуральным туманом. Ну и глаза слезились, конечно. Я такой вони еще в жизни не встречал. На соседней улице, помню, канализацию прорвало, но это же не сравнить. Интересно, свиньи про наши отходы так же гадливо думают, мелькнуло в голове, и я встряхнулся, чтобы не отвлекаться и сознание не потерять.

Насколько можно было разглядеть сквозь бурый смрад, слегка разгоняемый палками света из дыр в крыше, свинарник был устроен примитивно: от двери к противоположной стене шел такой широкий коридорчик, от которого в обе стороны отгораживались толстыми досками невысокие, по пояс, загоны. Вонючие и пустые.

Не было здесь свиней, к счастью. И воровки не было. И комнаток не было, в которых можно скрыться. Если рыжая, конечно, под навозную солому в одном из загончиков не закопалась. Но что-то я дико сомневался в такой возможности. Как и в том, что телефон из такой кучи мне как-нибудь пригодится.

Но коридор упирался не в стену, а в дверь – и вот за ней девица могла таиться запросто. Я дернул Дильку за руку, показал ножом на дверь – и мы побежали. Быстро, но осторожно. Не хватало еще мордой в навоз сыграть. Впрочем, я смотрел не только под ноги, но и по сторонам. Но там действительно никто не прятался.

Мы почти задохнулись, но не упали. Добежали, почти выбили дверь, незапертую, к счастью, – наверное, запертую так же легко выбили бы – и пробками вылетели на свежий воздух. Он, полагаю, тоже не самым свежим был, запах-то во все стороны расходится – но нам показался арбузным. К тому же светло было кругом, морозно, лазурно и почему-то зелено. Таракан на пляже из пивной бутылки с такими чувствами выползает.

Мы сорвали с носов влажные шарфы и дышали, дышали, глядя друг на друга и не обращая внимания ни на возможную дислокацию врагов, ни на красоты природы, ни на хлопок с щелчком за спиной. То есть я на щелчок обернулся ножом вперед, но ничего страшного, кроме закрытой двери, не обнаружил и успокоился.

Зря.

Отдышавшись, мы увидели, что стоим на грунтовой дороге, которая начинается прямо от двери барака – так не бывает, но вот случилось почему-то, – идет сквозь черное поле с мелкими зелеными ростками, слева бескрайнее, справа упирающееся в недалекий лес, хвойный, потому что зеленый и очень густой, на полпути к горизонту в обочину воткнут дорожный знак, отсюда неразличимый, потому что голубой на голубом, небо сияет, солнце горит, а дверь за спиной заперта наглухо. И других дверей в барак нет. А вправо и влево от барака в бесконечность уходит глухой забор из гнутых алюминиевых листов. Без калиток и дверей, зато с колючей проволокой поверху.

Дверь не поддавалась ни ножу, ни пинкам, ни дерганьям. Через минуту я оторвал ручку, швырнул ее в сторону и проорал что-то, судя по Дилькиному взгляду, нехорошее в адрес воровки, которая наверняка тихо хихикала с той стороны. Значит, действительно в навозной куче пряталась. Ну и фиг с ней.

– Блин, Диль, придется вперед идти, – сказал я.

– А электричка?

– Ну, опоздали на электричку уже. Däw äti все равно знает, где мы, дождется. Ладно, найдем кого-нибудь – видишь, указатель, значит деревня неподалеку.

– Тут тоже деревня, – нервно напомнила Дилька.

– Да какая это деревня! Свинарник, тут даже указателя не было, – презрительно напомнил я, хотя мы его запросто и прохлопать могли.

В следующей фразе я тоже не был уверен, но надо же было сестру успокоить:

– Все равно параллельно рельсам пойдем – видишь, направление то же? В крайнем случае, за часок до станции дочапаем, ну, до следующей.

Мы не дочапали до следующей станции. Потому что на указателе было написано: «Лашманлык».

Если знак не врал, дорога вела в папину деревню.

И теперь у нас с Дилькой по жизни, по всей жизни, остались всего два варианта. Сидеть, ожидая чуда, у двери в свинарник. Или идти в Лашманлык. В папину деревню, из которой папа с мамой вернулись в прошлые выходные.

6

Я сперва очень испугался. Да как так Лашманлык, да не бывает таких совпадений, да он вроде совсем в другой стороне находится. А чего пугаться. Я же не помнил ни фига: ни через какой район мы ездили в деревню на машине, ни какая станция была перед Лашманово. Да и зачем мне было это помнить. Я в деревню не собирался, тем более без родителей. Зато теперь знаю, что перед Лашманово идет Шагивали. Странно, конечно, что мы с Дилькой целый железнодорожный прогон пешком отмотали. С другой стороны, мы старались. И может, рельсы тут петляли, а мы срезали. Не важно это все. Важно, что теперь есть куда толкнуться.

Во-первых, здесь живет äbi[19]. Во-вторых, здесь должен быть телефон. Наконец, тут должна быть милиция, или школа, или администрация, которая занимается потерявшимися или одинокими подростками и уж позаботится о том, чтобы добросить их хотя бы до станции. В конце концов, я тут кого-то знал и что-то помнил. Выберемся по-быстрому.

До деревни-то мы добежали и впрямь быстро. То ли организмы от вони спешили удалиться, то ли второе дыхание открылось. А может, немятая дорога помогла. Мимо нас, между прочим, за все утро – а, нет, уже за полдня – ни одна машина или там трактор не проехали. И ночью моторов не было слышно. Впрочем, лошадей и коров с собаками тоже. Не иначе, местное население целиком свиноводству отдалось. Брр.

Выходит, вся округа тихая и неподвижная. Да и кто будет в марте по полям бегать. Дома все сидят, коров доят и телик смотрят.

Но раньше дороги были колесами изрезаны, глубоко и с подвывертами. А теперь мы шли словно по глаженой глине, по которой с осени никто не ездил. И снег как лег ровненько, так и стаял.

Ездить-то должны были. Мои родители на похороны и поминки Марат-абыя, например. И они ведь не одни там были. Или гости с другой стороны заезжали? Конечно, с другой, чего им через свинарник ездить. И на фига такая дорога, из свинарника, вообще нужна, непонятно. Папа наверняка сказал бы, что грязные деньги отмывают. Ну, его и спросим. Когда все кончится.

Больше все равно спрашивать некого. Я, честно говоря, когда в Лашманлык входили, не хотел на знакомых натыкаться. Начнут с разговорами лезть, узнавать, кричать, как я вырос и какой красавицей Дилька стала, спрашивать, чего так долго не приезжал, и все такое. И про родителей спросят. Ни о чем говорить я не желал.

Ну и не стал. Пусто в деревне было.

Дом äbi стоял с краю Лашманлыка, но не с которого мы зашли, а с противоположного. Небольшая беда. Вся деревня тянулась вдоль одной не очень длинной улицы. Дворов здесь было, конечно, побольше, чем в поселочке за спиной. Но больше не в десятки раз. Заодно и посчитаем.

Двадцать три двора оказалось. Одиннадцать по левую руку, наш был двенадцатым по правую. Мы прошагали мимо чуть медленнее, чем по полям. Вернее, проскакали заторможенным шахматным конем. Проезжая часть здесь все-таки была раздолбанной. Вернее, как раз проезжей частью эту полосу неравномерно распределенной грязи назвать было нельзя. Две колеи с вывороченным из каждой двойным-тройным кудрявым гребнем неприличной формы и цвета, местами подмороженным, местами обмякающим под солнцем. Да я не дорогу рассматривал, привык я к ней за ту пару дурацких каникул-ссылок, а по сторонам. Вернее, по домам смотрел.

В Лашманлыке домов пять давно пустовали, у стольких же хозяева были, но наездами из Балтасей, Аждахаева или Арска: весной сажали картошку, летом несколько раз прибывали на шашлыки, осенью выкапывали картошку, собирали яблоки и отбывали. Смысла я не понимал. Картошка была мелкой, яблоки кислыми. Привычка, что ли. У наших родителей, к счастью, такой привычки не было. И воспитывать ее в нас с Дилькой они не стали.

А местные, похоже, сами перевоспитались. Понятно, что по колхозному календарю до весны с полевыми работами, посевной и чего там еще бывает, не помню, оставался еще месяц. Но уже пора было в огородах прибираться или мангалы вытаскивать. Какое там.

Ни одного дымка над трубами не струилось. А ведь дубак, у меня без шапки башка как стеклянная банка стала, нос не дышит уже. В Лашманлыке теперь центральное отопление, что ли? Или газовое? Так нет в деревне газа, трубы же эти дурацкие вдоль домов не тянутся – а должны, я их из окна электрички насмотрелся. Или баллоны, как у äbi? Раньше такие баллоны всего в паре домов были, где хозяева могли на машинах в райцентр мотаться. Конечно, все могли внезапно разбогатеть и обзавестись машинами – но где тогда эти машины? И вообще, где все и всё?

Лашманлык всегда неказистым был, а стал заброшенным. Заборы выцветшие и облупленные, многие стояли-то с большим трудом, переплетя косые штакетины как попало. Насколько можно было различить, не лучше выглядели дома, которые раньше, я помню, красились в веселенький голубой, реже в зеленый и коричневый цвета. Улица всегда была некрытая, но из-под каждых ворот языками торчали деревянные площадки, чтобы грязь во двор не носить. Так вот, доски в этих языках дико гуляли под ногами, а пару раз мы вообще чуть лодыжки не переломали. Ладно я успел дырку перескочить и Дильку удержал. Ну и стекла во многих домах были расколочены. Тюлевые занавески за ними висели черно-серыми тряпками. Не только в доме Ваисовых, который всю дорогу пустовал, но и у Закир-абыя, и у Камария-апы, которые меня все время чаем с пастилой запаивали и на помощь которых я особенно рассчитывал. На äbi-то особого расчета не было – старенькая она совсем.

Мы с Дилькой точно и не знали, насколько старенькая. Последний раз, когда я спрашивал у папы, сколько его бабушке лет, он сказал: «Вроде девяносто два». Тогда я напомнил, что и в предпоследний, и в самый первый раз тоже было девяносто два. Что она, за семь не то десять лет совсем не постарела? Папа засмеялся и сказал, что каждая женщина сама выбирает возраст, в котором ей комфортно. Потом объяснил, что äbi не его родная бабушка, а что-то типа двоюродной прабабушки – она мачеха деда Марат-абыя, а Марат-абый папе не то троюродный, не то совсем девятая вода. Хотя все равно старшая в роду, и не знать ее жизнеописание – стыд и позор. Займусь, пообещал он. Возможно, занялся. Он не врет обычно. Но я после этого уже не переспрашивал. Теперь получалось, что шел к äbi за помощью, а сам про нее толком ничего и не знал.

Конечно, возраст собеседника – не та вещь, которую прям необходимо знать. Все равно неудобно.

Дом я узнал. Он тоже обветшал, неожиданно резко за два-то года. Но красный почтовый ящик на воротах все горел как новенький, с крыши слегка заходила в небо коричневая лестница, а за чердачным окном, наверное, до сих пор торчал капитанский мостик, который я сколотил из ящиков на пятый день своей первой ссылки, совершенно озверев от тоски и отсутствия компании. А поиграть так и не успел: маму с Дилькой наконец выписали из больницы, и папа забрал меня домой. А к следующей ссылке я из морских игр вырос, да и не один страдал.

Пришли все-таки. А то мне совсем уже дурацкие мысли в голову лезли. Не скажу какие, ну их.

– Узнаёшь, Диль? – спросил я, заулыбавшись.

Дилька молча пожала плечами. Когда я уже забренчал кольцом двери, спросила:

– Абика здесь живет?

Я не стал придираться к дурацкому слову, кивнул и забренчал сильнее. И сообразил, что äbi может и не слышать, а больше в доме никого не осталось. Совсем запоздало ошалел от того, как можно было старую-престарую бабулю оставить одну в большом неуютном доме без отопления и с вечно переклинивающей газовой плитой. Отмахнулся от этих мыслей – может, она сама ехать не хотела, в конце концов, родителям и куче родни виднее – и повернул кольцо. Дверь, конечно, легко открылась. Сразу так надо было. Кто ж знал.

Я взял Дильку за руку, и мы вошли во двор. Во дворе было пусто, но хотя бы чисто. Совсем чисто. Ни щепок, ни помета: ровненький песок с опилками, как на пограничной полосе. Ну да, старушке-то проще по доскам ходить, не срезая, чем молодым, – а молодые, уезжая с похорон, убрались.

Äbiem, sin öydäme? – сказал я громко. – Bu onıqlarıň, Nail Dilä belän, Qazannan qunaqqa kildek[20].

Никто не ответил. Мы уже поднялись на три ступеньки и подошли к двери в сени, когда я разглядел короткую полированную палочку. Ее вместо замка вставляли, чтобы дверь не открывалась, когда все из дому ушли ненадолго. Ну и чтобы случайные гости видели, что хозяев нет, но скоро будут, так что можно вынуть палочку и подождать дома. Воров в Лашманлыке почему-то не боялись.

Мы тоже войдем. Тем более что я совершенно не представлял, куда могла уйти äbi, с ее-то ногами и вообще скоростями. В туалет разве что – он на заднем дворе. Как всегда, с кумганом в обнимку. Не проверять же. Подождем.

Ждать на пороге было холодно. Я вытащил запорную палочку и толкнул дверь. Толкнул еще раз. Примерзла, что ли. Пнул – и тогда она дернулась и открылась.

– Нельзя ногами, – сказала Дилька.

– Ага. Ты так не делай, поняла? – велел я, и мы вошли.

В сенях было темно и холоднее, чем на улице, – но это всегда так. Я взял Дильку за руку, повел по трем ступенькам вверх и нащупал дверь. В Лашманлыке жилая часть избы как бы на полуторном этаже строилась. Мы быстро вошли в большую комнату и огляделись. Мне стало тоскливо.

Здесь было пусть не темно, но сумрачно – и тоже очень холодно. И пахло сырыми подушками. В комнате не хватало стола и двух шкафов из трех, а диван у дальней стены откровенно развалился – левый подлокотник отошел от сиденья на полметра. И пестрых занавесок за печкой, где всегда спала äbi, не было. Вообще там, в самом теплом обычно углу, больше не было ни одеял с подушкой на высоченных перинах, ни полушубков, из которых я строил штабик. Я присел и заглянул в печь. Там остался тонкий слой серой золы, на вид совсем холодной и слежавшейся. Щупать я не стал. Отодвинул занавеску, отделявшую большую комнату от спальной, – и заморгал. В спальной было совсем пусто. Не осталось ни трех кроватей с перинами, ни шкафа, ни даже половиков. А их и в большой не осталось, оказывается. От полной пустоты голую комнату спасала только куча фоток на стене в дальнем углу. Черно-белых в основном, папа такую кучу коллажем называл, они почти во всех домах в Лашманлыке были.

Блин, я дом перепутал, что ли?

Или äbi переехала, а нам не сказал никто?

– Наиль, а где абика? – спросила Дилька, не выпускавшая моей руки.

Мы почему-то на цыпочках прошли к фотографиям. Не перепутал я дом. В самом центре коллажа, выше бритоголовых или красиво зачесанных предков, висел наш с Дилькой цветной портрет. Оба почти лысые, я ушастый, а Дилька с щеками на полснимка.

Я такую фотку и не помнил.

Я машинально поправил карточку сияющих папы с мамой в свадебной одежде. Она висела под нашим портретом, топорщась, типа ее за уголок оторвать от стены решили, но раздумали. У нас дома такая же здоровенная фотка в самом старом альбоме лежала. Целая. А тут уголок чуть порвался, наехав на маленький цветной снимок Марат-абыя. Он печально так стоял возле низкого заборчика. Я наклонился и рассмотрел плиту за заборчиком. Надгробие это было. С полумесяцем и надписью: «Фǝсхетдинова Шǝмсиханур Мөхамметдин кызы». И датами жизни.

Äbi, оказывается, было девяносто семь лет.

Она умерла два года назад.

Часть третья Без дома

1

Häy, malay, sez monda nişläp yörisez?[21]

Тетка появилась ниоткуда. То есть я в нынешнем состоянии и слона бы заметил, только уперевшись носом в морщинистую коленку. Но вроде не было ее, когда мы на улицу вышли, – тетки, а не коленки. Хотя коленки тоже не было. И я в ступоре вряд ли больше пяти минут провел.

– Здрасте, – сказал я.

По-татарски, конечно. С этого момента я говорил в основном по-татарски. Так получилось.

– Вы одни, что ли? – не унималась тетка.

Была она толстая, в сером пушистом платке вокруг довольно симпатичного лица и толстой ярко-желтой дубленке. А, еще валенки на ней были. С галошами. Не сильно ее эти галоши спасали, должен я сказать.

– Мы в гости приехали, – сказал я.

– Да к кому тут в гости? – удивилась тетка.

Я кивнул на избу äbi.

– А. Вы на семь дней, что ли? Так они когда еще были.

Я неопределенно кивнул. Тетка, к счастью, покатилась мыслью в другую сторону.

– Ты Рустама сын, что ли? Рамиль, нет, Гамиль?

Я неопределенно кивнул и слегка надавил Дильке на плечо, чтобы не лезла с уточнениями.

– Ой какой большой вырос, красивый, – запела тетка, подходя ближе и рассматривая. – А сестренку я и не видела – красавица ведь. Красавица, тебя как зовут?

– Ляйсан, – быстро брякнул я.

Ляйсан и Алсу – это чуть ли не самые популярные имена у нас, даже популярнее Эль и Гуль, которыми все-таки девчонок постарше меня называли.

– Ляйсан, дочка, – умильно согласилась тетка и зашарила в кармане.

Дилька заинтересованно следила за ней, переступая с ноги на ногу. Я обнаружил, что тоже не отрываю взгляда от теткиного кармана, да еще слюну сглатываю, и разозлился на себя всего и на тупой желудок особенно.

Правильно разозлился – ничего тетка в кармане не нашла и спросила, незаметно вытаскивая пустую руку:

– А меня ты не помнишь? Я Таскиря-апа, Шайхимардан-абыя племянница, он вон в том доме жил.

Я помотал головой. Не помнил я ее, совсем. Шайхимардан-абыя помнил – старый такой, с бородой, хромал и с палкой ходил, еще планочки разноцветные у него на коричневом пиджаке были. Или это Нариман-абый был?

– Ну да, – согласилась тетка, – ты ж меня всего разок и видел. А дядька мой умер, полтора года как.

Помолчав, я все-таки решился. Обвел подбородком улицу и спросил:

– А остальные?

– И остальные. Старики умерли, молодые разъехались, все вещи в соседние деревни раздали, Галиевы к нам в Аждахаево переехали, им дом выделили. Один твой дядя оставался, но и он вот… Все, теперь и деревня умерла. Нет больше Лашманлыка.

– А вы не здесь разве?.. – удивился я.

– Нет, нет. Я из райцентра, из администрации, как раз документы тут собираю об упразднении.

Я не понял, что такое «упыразы ниний», потом удивился, почему бы не сказать это по-татарски, полно ж слов типа «закрывания» или «ликвидации», потом вдумался по-русски и по-татарски, ошалел и переспросил:

– Каком упразднении?

Таскиря-апа вздохнула, повела рукой, как я подбородком, и объяснила:

– Дома опишем, заколотим, документы оставшиеся соберем – и в архив. Деревня как населенный пункт закрывается. Тебе родители разве не сказали? А где они, на кладбище?

– Да-да, – ответил я, чтобы не молчать. И даже не вздрогнул.

– А вы чего тогда здесь делаете? Идите туда, вас же потеряли небось.

Я проклял себя за то, что дадакнул. Правда, можно было и назад отыграть – сказать, например, что не понял. И сесть этой Таскире на хвост, чтобы накормила, обогрела и вывезла отсюда в какую-нибудь цивилизацию. Я спросил:

– А вы куда сейчас?

– Говорю же: сейчас по этой стороне пройду, опись сделаю, сколько успею, потом в Аждахаево.

– На машине? – с надеждой уточнил я.

Тетка засмеялась:

– Какая машина, пешком. Ну, тут недалеко, три километра.

Я кивнул. Кормежка и согрев отменялись. И на хвост садиться тоже особого смысла не было.

– А на станцию как выйти, туда? – спросил я и махнул рукой в сторону, в которую дорога уходила от нашего дома. От бывшего нашего.

Очень мне хотелось, чтобы там был выход к какой-нибудь станции. А идти обратно очень не хотелось. Да и толку-то в возвращении, если эта зараза в ватнике свинарник не открыла. А даже если и открыла, нет у меня сил через заборы прыгать. У Дильки тем более.

– Железнодорожную, что ли? А вы разве не на машине? – удивилась Таскиря-апа.

– На электричке.

Она заозиралась, видать, решила, что я шучу так, но все-таки сказала:

– Ну да, как раз от кладбища и пройдете, – и показала рукой куда. – Вы сюда так и шли?

Я кивнул.

– А вы в дом заходить уже не будете? А то я бы с него начала и опечатала бы сразу, – сказала Таскиря-апа и вспомнила: – Вы же все нужное оттуда взяли?

Я снова кивнул и сказал:

– Мы пойдем. Будьте здоровы.

Это по-татарски так прощаются, saw bulıǧız.

– Будьте здоровы, – сказала и Дилька.

Тетка заулыбалась и сказала:

– Ой ты красавица моя. Привет родителям передавайте. Пусть там долго не задерживаются, а то на последнюю электричку опоздают.

Я снова кивнул, шагнул и остановился, чтобы ошалело спросить:

– Почему опоздают? Она во сколько?

– В четыре-полпятого, что-то такое.

– А сейчас сколько?

Она пожала плечами:

– У меня тоже часов нет. Третий час, думаю.

– Будьте здоровы и благополучны, – сказал я совсем красиво и торопливо повел Дильку из деревни. Нечего здесь было делать.

– От кладбища дорожка ведет по левой стороне, прямо к станции выйдете, – сказала Таскиря-апа вдогонку.

Я оглянулся и поблагодарил.

– Наиль, а что такое zirat? – спросила Дилька, сбиваясь с шага на бег.

– Парк такой, – соврал я, чтобы не буянила.

Кладбище и в самом деле напоминало парк, заброшенный. Я на нем всего раз был: Аяз, внук стариков Бакиевых из соседнего дома, потащил, когда с родителями приезжал в гости к своим. Мы за эти полтора дня почти сдружились, почти разодрались, но расстались вполне нормально и общались до сих пор время от времени. Через Сеть. Он в Альметьевске живет.

С тех пор кладбище вообще как лес заросло: и березы за оградой были, и сосны, а голые кусты и всякий серый замерзший бурьян стояли вообще густо – и высоко, почти по пояс. Даже столбы, на которых висела калитка, были будто воткнуты в пучки мятого сена. И плит тоже почти не видно – заросли. Плиты были не за всеми заборчиками: кое-где стояли деревянные пирамидки с жестяными полумесяцами. Но и их за травой почти не видать, особенно Дильке. Хоть какая-то радость: парк и парк, бояться нечего.

Я надеялся пройти сквозь кладбище кратчайшим путем и выбраться на дорогу к станции, указанную теткой. Но тут не было кратчайшего пути. Были плохо заметные тропки, закрученные как упавший провод от наушников. Я пошел все-таки в нужном направлении – и почти налетел на сломанную оградку со слепой, к счастью, плитой.

– А это что? – спросила Дилька.

– Памятник, – брякнул я и испугался, но Дилька просто сказала «а» и без паузы продолжила:

– Наиль, я пить хочу. И есть.

Можно было честно признаться, что я тоже, очень. Еще остроумнее было бы начать объяснять, что на кладбище не говорят о еде. Я объяснять не хотел. И не только потому, что о Дилькиной психике заботился. О своей тоже. Так что отдал последний сок, про шоколад велел себе забыть, это на самый-самый крайний случай, – и попросил:

– Диль, ну потерпи немножко. Скоро должны выйти.

– К äbi? – спросила Дилька. – Она переехала, да?

Она ничего не увидела, не услышала и не поняла, значит.

– Типа того, – сказал я. – Ну скоро уже. Потерпи.

Мы вертелись в бурьяне, выискивая примятые тропки. Я старался держать курс и всякий раз, когда дорожка уводила нас вправо, на ближайшей развилке возвращался влево. Пока не понял, что, кажется, мы крутимся на одном месте. Во всяком случае, вот эту пару черных плит, тусклых и блестящих, на сравнительно лысом участке я точно уже видел – и, если не ошибаюсь, раза три. Я всмотрелся, шагнул к ним – и замер, занемевшей рукой удерживая Дильку позади.

Тусклая плита была той самой. С фотографии из дома äbi

Загрузка...