Еще задолго до того, как началась эта история, сестры баба Шура и баба Вера Коробковы были частью умирающей легенды. На рубеже двадцатого и двадцать первого веков старухами на восьмом десятке они стали участницами или, скажем осторожнее, свидетельницами самой страшной и кровавой игры на свете: большой политики.
Но до сих пор ни одна из них не подозревала о своей исключительности. В политике старушки всегда разбирались слабо, а в легенды не верили, потому что десятки легенд рассыпались в прах за их долгую жизнь.
Еще в шестидесятых о них и таких, как они, молодые люди в вошедших в моду узких брюках и просторных свитерах складывали трогательные стихи и не менее трогательные и безыскусные (в три-четыре аккорда) песни. Так создавался миф о рае земном: тихих арбатских двориках. Ни Александру Васильевну, ни Веру Васильевну Коробковых этот миф, равно как и его энергичные молодые создатели, не интересовал. Они продолжали честно работать на благо социалистической родины и жить в коммунальной квартире в комнате с окнами, выходящими во двор.
На Арбате. Тогда это не казалось особенно романтичным или невероятно престижным.
Со временем, во многом благодаря тем же «шестидесятникам», ставшим с годами классиками, престиж района возрастал. Назревала (и назрела!) Великая реконструкция Арбата. Разгорались (а потом, со временем, утихли) споры в прессе. Один из поседевших знаменитых арбатских мальчиков бросил едкую фразу о том, что «Арбат офонарел». Но ни Шуре, ни Вере Коробковым перемены не показались особенно странными. Только Шура – старшая – горько сокрушалась, что нет больше старого троллейбусного маршрута на Арбате и в аптеку приходится ходить пешком, а ведь ноги-то болят – возраст! Да младшая Вера немного удивлялась тому, что, когда стали расселять арбатские коммуналки, их с сестрой не тронули. Наоборот, отдали в их распоряжение всю большую квартиру.
Это Володя наш постарался, Володю нашего ценят, с гордостью говорила она. И хотя действительно думала, что такая честь не им с сестрой, а ненаглядному их Володе, но все же в глубине души надеялась, что городские власти и правительство страны поселили к концу жизни Коробковых так просторно именно за их с сестрой, а не чьи-нибудь там еще заслуги перед Родиной. Да и правда – мало ли Коробковым за жизнь вытерпеть пришлось? Видит Бог (про которого еще в их детстве, в тридцатых годах, учили, что его нет), много вытерпели.
Замуж Шура Коробкова выходила в сороковом году, восемнадцатилетней девчонкой. И весь их двор Шуре завидовал. Потому что за красавца, за капитана-артиллериста. И потому что в отдельную квартиру сразу, в Замоскворечье. Это, конечно, приятно было – жили Коробковы тесно: мать, отец и пятеро детей: трое сыновей и две дочери – в трех комнатах коммуналки. И только пятнадцатилетняя Вера понимала, что завидовать сестре не за это надо, а за то, что будет она теперь жить с любимым, по-настоящему любимым человеком. У матери Шуры и Веры, правда, были сомнения, потому что избранник ее дочери вдвое Шуры старше. Ну и что с того? Зато с положением человек, будущее у него, а значит, и у молодой его супруги, обеспечено.
А знала бы мать, каким окажется будущее ее зятя, подтянутого, веселого капитана Федорова, не отдала бы за него свою дочь, никогда не отдала бы.
Забрали Николая Константиновича Федорова зимой, в начале чреватого событиями тысяча девятьсот сорок первого года. Молодая его супруга Шура той ночью не плакала даже – слишком все казалось страшно и нереально.
Через несколько недель она вернулась к своим, на Арбат. Вернулась тихо, незаметно. Да и не смотрел никто из соседей в ее сторону – глаза отводили. А еще через несколько месяцев и у Коробковых, и у арбатского дворика, и у всей страны появилась другая, заслонившая собой все прочие, забота: война.
Уже в октябре сорок первого пришло извещение о смерти Кости, старшего из трех братьев Коробковых. И похоронки на остальных двоих (Василия – в сорок третьем и Валентина – в сорок четвертом) получали уже только ставшие неразлучными сестры Шура и Вера – их мама не смогла пережить смерти уже первого сына. Недолго прожил на свете и отец Коробков: в январе сорок третьего он умер в эвакуации, в Уфе.
Шура и Вера эвакуироваться отказались. Отец уезжал вместе с заводом – он там, в Уфе, нужнее был. А их место, думали сестры Коробковы, здесь, в Москве. Шура устроилась работать в один из госпиталей санитаркой. Вера – нянечкой в Дом сирот.
Тогда впервые показалась им просторной – нестерпимо просторной – их старая тесная коммуналка.
В сорок пятом она снова начала наполняться народом – по большей части чужим, незнакомым. Не вернулись с фронта или из эвакуации многие из прежних соседей. Их место занимали новые: те, чьи дома не уцелели во время бомбежек, те, кого послевоенная Москва, которая собиралась отстраиваться и расти, приглашала к себе: инженер-строитель с семьей, какой-то товаровед из Казани…
В сорок седьмом году появился в этой коммунальной квартире на Арбате и еще один человек, тот самый, которому со временем суждено было переменить уклад жизни старой коммуналки совершенно, тот самый, благодаря которому древние старушки сестры Коробковы через несколько десятков лет оказались в центре серьезнейших событий, имеющих непосредственное отношение к мировой политике. Но тогда… Тогда все получилось просто и вполне обычно.
…Война кончилась, жизнь брала свое. Все еще словно освещенная огнями победного салюта, Москва хотела жить и радоваться, несмотря ни на что. Да – трудно, да – не все вернулись, а многие вернулись, но не туда, откуда уходили. Да – продолжали сажать за малейшую провинность, за опоздание на работу. И все-таки… Все-таки были и модные танцы, и модные платья. И даже любимые или нелюбимые городские оркестры – на танцевальных площадках в клубах или прямо под открытым небом.
Двадцатичетырехлетняя Шура Коробкова по выходным дням (понятия «воскресенье» в общепринятом теперь смысле тогда не существовало) большей частью оставалась дома. Еще в начале войны она, после настойчивых уговоров матери, развелась с мужем, снова взяла себе прежнюю фамилию, но все-таки на что-то еще надеялась, ждала. Забегая вперед, скажем, что дождалась нескоро и немногого: в пятьдесят четвертом, после ее многочисленных заявлений и просьб, официальные органы выдали Александре Васильевне Коробковой, вдове необоснованно репрессированного капитана артиллерийских войск Николая Федорова, уведомление о смерти мужа и справку о его реабилитации. Но, впрочем, речь сейчас пойдет в основном о Коробковой Вере.
К сорок шестому году ей исполнился двадцать один год. Привыкшая с детства считать подлинной красавицей и в семье, и во дворе, да и во всем мире одну свою старшую сестру, Верочка Коробкова совсем не была кокеткой. Наоборот, все знавшие ее подшучивали над Верочкиной чрезмерной скромностью, боязливостью даже. И девушка давно смирилась с мыслью, что всю жизнь ей придется нянчить детей чужих, воспитанников того самого Дома сирот, в котором она продолжала работать. Да и мужчин, желающих обзавестись семьей, после войны было намного, намного меньше, чем сгорающих от того же желания женщин. И все же…
Однажды, в один из выходных, подруга привела Верочку на танцы в парк. Именно привела: за руку, как ребенка. По дороге критически оглядела простенькое ситцевое Верочкино платье, посоветовала кое-что переделать, обещала достать какие-то выкройки, но, впрочем, когда в парке с дощатой эстрады зазвучал страшно пыхтящий маленький оркестрик, забыла и о подружке, и обо всем другом на свете ради молоденького конопатого лейтенанта.
Вера стояла в стороне, под деревом, вдали от эстрады и освещающих площадку вечерних фонарей. И вдруг при звуках какого-то вальса, название которого она не знала, ощутила такое желание, чтобы кто-то тоже пригласил ее потанцевать, ввел в толпу этих нарядных, беспечных в своем счастье людей, что едва не расплакалась.
В тот день к робкой девушке у края площадки никто так и не приблизился. И ставшие вдруг необходимыми модные выкройки были вытребованы у подруги уже назавтра. Не замечая понимающих грустных улыбок сестры, Вера несколько дней перекраивала, перемеряла и перешивала свой небогатый гардероб, а накануне очередного выходного дня (никогда еще так долго не ждала!) даже приобрела (непозволительная роскошь!) губную помаду. Соседка по квартире, продавшая Вере вожделенную трубочку и привычным жестом ссыпавшая горсть монет и несколько измятых бумажек в коробку из-под американских галет, тоже улыбнулась странной, Шуркиной, как называла ее для себя теперь Вера, улыбкой. Но промолчала. И хорошо. И очень даже хорошо. Улыбайтесь. Поглядывайте косо, думайте, что хотите, только не вмешивайтесь, ради бога, не вмешивайтесь, когда девушка ведет себя именно так. Особенно если юность ее была заполнена войной, а молодость требует и требует возмещения этой потери.
…Его звали Дмитрием. Димой. На танцах (Вера была там уже в третий раз, и уже раньше приглашали ее и танцевали с ней, но как вдруг все это стало далеко и ненужно) девушка заметила его первой. И словно бы почувствовав ее взгляд, он обернулся, подошел и – улыбнулся… Даже в старости, спустя много лет, несмотря на все то, что случилось позже, Вера Коробкова вспоминала эту улыбку и хорошо знала, что прекраснее ее не видела она ничего на свете.
Потом, после того как отзвучал последний танец, была долгая прогулка по ночному городу. А потом – первое в жизни и очень небезопасное по тем временам Верочкино опоздание на работу. И покаянные слезы в кабинете директрисы Дома сирот. И благодарность за то, что, все понимая, директриса, добрая, дебелая, много повидавшая на своем веку женщина, решила все замять и не давать ход делу.
И новые прогулки. И новые опоздания. И ласковые упреки сестры. И в конце концов неизбежные крадущиеся шаги двоих по коридору квартиры, в одной из комнат которой жил Дмитрий, студент ремесленного училища. И новые, уже другие слезы. Под утро, на его плече.
И еще слезы, когда уезжал с Ленинградского – на Север, что-то строить. В поселок – и названия-то не выговоришь, нерусское какое-то. И его обещание писать, писать часто.
Но письмо Вера получила только одно: с извинениями и просьбами не беспокоиться и не беспокоить.
Именно тогда Шура не спускала с сестры глаз круглыми сутками, перепрятала в доме все ножи и веревки.
А весной сорок седьмого, как раз в канун Дня Победы, он и появился третьим жильцом в комнате сестер Коробковых: Владимир Коробков, Володя-младший, сын Веры.
…Уже потом, много лет спустя, после трагического события в квартире Александры Васильевны, Веры Васильевны и Владимира Коробковых, сестры не без горячности вспоминали детство своего любимца, его рано проявившиеся таланты, положительные свойства души, благородные устремления.
Вообще-то матерей, сомневающихся в гениальности своих отпрысков, не существует в природе. Это научный факт, поэтому убежденность Веры Коробковой в абсолютной непогрешимости ее ненаглядного Володи вполне объяснима. Не вызывает особенного удивления и привязанность к нему любящей тети Шуры. Но вот любовь, которую питали уже к двухмесячному Владимиру Коробкову поголовно все его коммунальные соседи, действительно вызывает почтение.
Дело в том, что более спокойного ребенка, кажется, свет не видывал никогда. Казалось, что незлобивость, рассудительность и даже житейская мудрость являются его врожденными качествами. Он никогда никому не досаждал криком. Даже лежа в колыбели, он умудрялся сообщать матери и тетке о своих нехитрых младенческих потребностях деликатно, спокойно, без лишних эмоций и театральных эффектов.
Уже в шестилетнем возрасте, хорошо понимая трудности своей небольшой семьи, он помогал маме и тете Шуре по дому. Невысокий мальчик в коротких, американского производства штанишках (помощь недавних союзников) вызывал стойкое раздражение у ребят постарше, местной послевоенной шпаны. Несколько раз его колотили – он никогда не жаловался. Не реагировал на обидные прозвища. Его начали считать трусом. В один прекрасный день он безоговорочно опроверг эти домыслы, получил уважение сверстников и столь ценимый им покой. И при этом умудрился никого не задеть, никого не обидеть или унизить ни словом, ни делом.
Было так. Однорукий дворник Игульдинов, ветеран войны и гроза всех арбатских хулиганов в возрасте от пяти до пятнадцати лет, отчаявшись уберечь свою каморку под лестницей одного из домов (не от воровства – от осквернения, в частности – нелицеприятными для него надписями на двери), завел себе здоровенного волкодава. Шарик, несмотря на свою мирную кличку, стал для арбатской шпаны серьезным, более того, непобедимым противником. Претензии об укусах и порванных штанах Игульдинов не принимал. Укусы были болезненны, а за штаны доставалось от матерей. Зрел бунт. Грандиозный по силе эмоционального воздействия новый текст, который должен был появиться на двери ненавистного дворника, шлифовался в умах подрастающего поколения неделями. Но двери были неприступны. Дураков, отважившихся теперь подойти к ним с куском мела в руках, не находилось.
И тут появился маленький Вова Коробков и предложил свои услуги в качестве диверсанта. Его подняли на смех. Он спокойно настаивал. Без труда (а ведь еще в школу не ходил!) и без ошибок воспроизвел красочный текст будущей надписи огрызком карандаша на вырванном из чьего-то учебника по арифметике листе бумаги. Взял в руки мел и скрылся в нужном подъезде.
Не было его минут десять, все это время во дворе слышалось хрипение неугомонного Шарика.
Следствием всей истории стало то, что между молодежью и дворником уже в тот же день состоялась конструктивная беседа, после которой были разграничены сферы влияния обеих сторон, их права и обязанности. Несогласия были. Но беззаветное мужество маленького парламентера признавали все. Безоговорочно.
Надпись, сделанная им кривыми буквами на нужной двери, гласила: «Дядя Ислам, пожалуйста не выпускайте Шарика одного, его все бояться. Вова Коро». Окончания своей фамилии Коробков дописать не сумел – Шарик все-таки здорово его покусал, пришлось даже отвезти мальчика в больницу. Против наказания жестокого дворника и злой собаки Владимир Коробков выступил лично. Еще лежа на больничной койке.
На следующий же день после происшествия весь центр столицы знал, что тому, кто чем-нибудь обидит шестилетнего Коробкова, придется иметь дело со всеми хулиганами Арбата и прилегающих переулков.
Поступив в школу, Володя не выдвигался на первое место среди одноклассников – он просто занял его с самого начала и не уступал никому до последнего танца на выпускном вечере. Поразительные способности к иностранным языкам и точным наукам одновременно снискали для него любовь учителей, граничащую с обожанием. Полнейшее (по крайней мере внешнее) равнодушие к этой любви со стороны самого Коробкова принесло ему справедливое уважение товарищей. Спокойная, твердая, но не показная уверенность в том, что он – молодой гражданин самой лучшей на свете страны, сулила Владимиру быстрое продвижение по комсомольской, а там (как знать!) и по партийной линии. Но давняя детская мечта и недюжинная целеустремленность не позволили Коробкову пойти по этой завидной дороге.
После школы он поступил в военное училище. Точнее, в военно-инженерное.
Дальнейшую судьбу Владимира Коробкова по рассказам его тетки и матери проследить достаточно сложно.
Училище он закончил. И закончил, судя по всему, блестяще. Был направлен для прохождения дальнейшей службы в одну из лучших воинских частей. Уже разбираясь по рассказам и письмам сына и племянника в общем традиционном ходе карьеры военного, Александра Васильевна и Вера Васильевна Коробковы с нетерпением ожидали приезда своего любимца в Москву надолго: для обучения в Академии.
Но назначения в Академию не последовало. Последовал почему-то перевод в другую часть – не такую заметную. Потом – еще одно перемещение. И еще.
Шли месяцы, годы. Владимир приезжал навестить родных все реже, объясняя долгие отсутствия напряженной работой над очередным инженерным проектом и частыми командировками. На робкие намеки матери, что ему давно пора бы обзавестись семьей, только как-то невесело улыбался.
В конце семидесятых состоялась его первая длительная заграничная командировка. Потом эти командировки стали повторяться – год за годом.
Менялись времена, старели сестры Коробковы. В их квартире на Арбате все чаще слышались разговоры вдруг осмелевших соседей о политике. Старухи не обращали на эти разговоры особенного внимания. Если уж говорить правду, их больше интересовала экономика: недостаток тех или иных товаров в магазинах, дороговизна, позже – основательно забытая уже карточная система распределения продуктов.
Потом началась эпопея с расселением их коммунальной квартиры. Уехала куда-то на окраину, в новостройку, одна семья, потом другая. Третья. Покорно ждали своей судьбы и баба Шура с бабой Верой. Они уже оставались в пустой квартире одни.
Но неожиданно какая-то неизвестно откуда явившаяся высокая комиссия сообщила женщинам, что, «принимая во внимание» и «несмотря на то, что» и «согласно статье №» и еще «статьям №»… (длинная была бумага, всего сестры Коробковы не запомнили), им положены определенные льготы. А проще говоря, никуда съезжать им не придется, а придется подумать, где бы найти столько мебели, чтобы обставить всю освободившуюся жилплощадь, так как она, эта жилплощадь, теперь поступает в их распоряжение.
Шесть комнат! Да куда им столько? Но спорить не стали. Дают – бери. И стали жить. Правда, из своей привычной уже за много лет комнатушки не выбрались. Зачем? Давно спят на соседних кроватях. А как же по раздельности-то? А если одной среди ночи плохо станет, кто поможет? Нет уж – старого пса новым штукам не выучишь.
Только радовались, заранее радовались они тому, как приятно удивится Володя, когда наконец-то приедет домой не на несколько дней – навсегда. А может (вслух об этом не говорили, чтобы не сглазить), и соберется наконец семьей обзавестись, простору теперь хватит и для невестки, и для внучат. Ведь он, Володя, не старый еще человек, совсем не старый. Все еще может случиться.
…И Володя приехал! По-прежнему холостяком (шутил: «теперь уж вечным и бесповоротным»). Простору ставшей теперь полностью коробковской квартиры не удивился – покивал только. И за торжественным, сервированным на три персоны столом, выпив несколько стопок коньяка («Ты уж не ругай меня, мама, полюбил я этот напиток»), сообщил приятную новость: насовсем приехал. Больше уезжать не будет. Сообщил, конечно, немного грустно. Но это и понятно: тяжело человеку расставаться с любимой работой. Такой любимой, что даже с матерью повидаться из-за этой работы не мог.
Впрочем, выяснилось, что немного, в меру сил, он работать все равно будет. В одном научно-исследовательском институте. Так, инженер-консультант.
Работа нетрудная. И платить будут хорошо – заживут теперь Коробковы. И действительно, после отставки из армии и начала научной работы в НИИ Владимир вдруг проявил себя редким домоседом: все свободное время проводил в своей, теперь такой большой, квартире.
Хорошо обставил эту квартиру (действительно, зарабатывал он неплохо), но пользовался, по существу, только одной комнатой: и спальней и кабинетом одновременно.
В институт свой ездил нечасто – больше работал на дому, чертил что-то, писал. Обзавелся компьютером, на котором (Александра Васильевна замечать стала) чаще играл в шахматы, чем набирал научные труды.
Очень подружился с соседскими детьми. Даже больше того, проявив прежние таланты, сумел сделать практически невозможное: оторвал этих самых детей от ненаглядных дисплеев и увлек строительством действующих моделей кораблей, лодок, планеров.
Его редко кто навещал: чаще всего по работе приезжали, бумаги какие-нибудь забрать, чертежи. Но и то – в месяц раз. А то и реже.
Жизнь текла спокойно и размеренно. Беды, а уж тем более трагедии, не предвещало ничто.
Но беда пришла.
Давно привыкшая вставать рано баба Шура во второй раз пришла на кухню – приглядеть за чайником. Ну вот: импортный чайник за то время, пока она убиралась в одной из комнат, успел не только вскипеть, но и почти остыть. А в прежние времена как раз столько ждали. Все теперь быстро: живут быстро, умирают быстро. Быстро кипят, быстро остывают. И люди и вещи. Хорошо это? Может быть, хорошо. Только, говорят, к хорошему человек скоро привыкает, а вот она никак ко всему этому привыкнуть не может.
Александра Васильевна снова включила чайник (тот сразу загудел – техника дошла!) и, присев к столу, задумалась. Так. Сейчас чаю попить, потом уборку закончить. Сегодня на уборку больше времени уйдет – одной стараться надо. Вере еще с вечера нездоровится. Лежит. Плохо дело. Надо будет узнать: может, у Володи какие связи. Мать-то на лето в санаторий какой-нибудь отправить надо. Никогда Вера не просила ни о чем сына и сейчас не попросит. Да сестра-то у нее родная на что? Володя, кажется, не поднимался еще. Значит, позже поговорить. А после уборки – в магазин. И в аптеку съездить надо. Местная аптека – вот она, на углу. Да ведь там цены – страх один. Конечно, жаловаться Коробковым грех: денег вроде бы на все хватает. И сыты. И одеты. И обуты. Да только за что ж лишние рубли переплачивать? За то, что в центре живем? Нет уж. Мы и на окраину съездим. Негордые. А деньги целее будут. Тьфу ты, пропасть, опять чайник прозевала. Снова включить? Ладно, так заварим. Вот, правду сказать, чай теперь действительно хороший стал. Володя не вставал? Нет, послышалось. Ладно, одна попью. И за работу.
…Из аптеки баба Шура вернулась уже ближе к вечеру: действительно, дела заняли много времени, больше даже, чем она предполагала. Уже поднимаясь в лифте, Александра Васильевна вспомнила о том, что хотела сегодня приватно побеседовать с племянником. Ладно, прямо сейчас и поговорят. Вера не помешает – лежит до сих пор наверняка.
Но сестра встретила ее на ногах, приняла из рук полные сумки и просила не шуметь – у Володи гости.
– Что еще за гости? – Никакого раздражения по поводу того, что кто-то навестил ее племянника, Александра Васильевна не испытывала. Но строгости и внешнего неудовольствия на себя, на всякий случай, напустила – по старой привычке старшей сестры.
– Не ворчи. Не гости даже, а гость. Старый товарищ, еще по армии сослуживец.
– Ну и где этот сослуживец? – несмотря на то что ворчливый тон ей не позволяла сбросить гордость, обувь баба Шура снимала очень аккуратно – не дай Бог стукнуть чем, скрипнуть – Володечке помешать.
– В гостиной сидят.
– В большой комнате? Ишь ты какая барыня стала: «гостиная»!.. Сама-то чего поднялась? Выздоровела?
– Да хорошо со мной все, хорошо. Не шуми.
– Я и не шумлю. Угостили хоть гостя чем-нибудь?
– Да не хотели они ничего. Я предлагала – отказались. Володя только чаю попросил – отнесла. А так они того… коньяк вроде пьют.
– С чего это вдруг? Балуешь ты Володьку, Вера.
– Да перестань. Взрослый мужик давно. Ну, встретился с товарищем, ну, выпили немного… Не шуми.
Махнув рукой, как бы говоря, что мол, разбирайтесь сами, не до вас, Александра Васильевна двинулась на кухню. Но, проходя мимо закрытых дверей гостиной (и чего это вдруг закрываться выдумал – никогда такого не было!), невольно прислушалась.
Батюшки, да уж не ссорятся ли? Нет, конечно же, Вовиного голоса не слышно – он всегда тихо говорит. А второй, незнакомый… Да о чем они там?
Неожиданно баба Шура услышала глухой звук удара, а следом за ним – грохот, как будто на пол упало что-то большое и тяжелое… И стекло зазвенело. Да что же там такое, Господи?!
Никогда бы Александра Васильевна не стала беспокоить своего любимого племянника. Всегда была в нем уверена: хоть потолок обвались, а уж Володя невредим будет. Что с ним, таким осторожным, таким тихим, таким умницей, случиться может?
А на этот раз, сама не зная почему, баба Шура резко толкнула дверь гостиной. Не постучала даже. И застыла на пороге, широко раскрыв глаза.
С тяжелой вазой в руках Владимир Коробков стоял над телом не знакомого ей человека. Именно над телом. Над трупом. Не спасти уже. Она – баба Шура – в госпиталях да в больницах всю жизнь проработала, сразу видит все: не спасти. Никак не спасти. Александра Васильевна тяжело опустилась на пол и прислонилась головой к дверному косяку.