Я не мог бросать им медяки – мне это претило. Я хотел понизить цену на хлеб. Я запретил баронам чеканить свою монету и наживаться на разнице курсов. Запретил под страхом четвертования взвинчивать цену на зерно в неурожайное время. Уже через два года пуд муки стоил полтину серебром. Но халявы из королевских рук мои подданные не получали, вдобавок я был страшен, я был – ужасная сказка… поэтому в отношении народа ко мне ничего не изменилось. И все нежно вспоминали моего отца.
Я ненавидел ворьё. Не только тех, кто воровал у короны, но и тех, кто грабил по большим дорогам. В Междугорье краденое было дешевле купленного, а воровать было выгоднее, чем работать, и меня это бесило. Мои патрули – живые и мёртвые – рыскали по лесам и горам, следя за порядком и наводя смертельный ужас на разбойников, а заодно и на пострадавших. Ворам, попавшимся на деле и отправленным добывать руду и уголь или мостить дороги, сочувствовали. Мне – нет.
За два года я четырежды заказывал моему вороному новые копыта, потому что старые стирались до шкуры. И Междугорье меня хорошо узнало.
А я хлебнул дурной славы полной ложкой.
Моя страна мечтала от меня избавиться. А я мечтал сделать из неё великую державу.
За эти два года в шкуре моего вороного появилось три дырки от стрел. В моей шкуре – одна, под правой ключицей. Мои мёртвые гвардейцы нашли лучника: нюх на смерть у них как у гончих. Им оказался наёмник – ему заплатил очередной вор аристократической крови, меня оценили в золотую десятку. И я повесил того, кто заплатил, а того, кто стрелял, отправил на каторгу, хотя все мои живые советники утверждали, что справедливее сделать наоборот.
А у меня была своя справедливость. Уроды жалели того, кто казался им ближе по духу. Того, кто предпочёл заплатить за грязную работу. Сочувствовали трусости и подлости, от которых меня мутило. Потому что если бы имели чуть больше храбрости, то тоже поискали бы, кому заплатить за меня.
А город смотрел на казнь так, будто казнили героя.
Зато я избавил от сожжения в корзине с чёрными кошками старого некроманта, может быть, последнего в стране, кроме меня. Дед и так еле дышал, его Дар почти иссяк, его сделали калекой на допросах – и к тому же он обвинялся в тех же проступках, которые совершал и я. Только куда мельче.
Остатками Дара он поднял пару трупов, чтобы они помогли ему по хозяйству. Что ж говорить о моей работе?!
Мне хотелось, чтобы старик дожил остаток дней в покое и тепле. Бедолага так трогательно радовался, – он, похоже, слегка впал в детство – что я не смог его бросить. Я приютил его в столичном дворце, в комнате около библиотеки, и приказал кормить его как следует и топить его жильё, не жалея дров.
Разумеется, ничего, кроме болтовни горожан про свояка, который видит свояка издалека, я не ждал. И об этом болтали, само собой. Но расчувствовавшийся старикан сделал мне подарок.
Он не очень хорошо понимал, кто я такой. Называл меня сынком, что никак не годится для обращения к королю. Но последними крохами Дара он чуял во мне некроманта. Именно поэтому и поручил мне своего ожидаемого питомца.
Сначала я думал, что дед бредит. Но когда прислушался, разобрал в его шамканье некую логику. Старик где-то достал яйцо виверны. Он надеялся, что она выведется и станет охранять его жильё, но не успел догреть яйцо.
Насколько я помню, виверны вылупляются через три месяца и три дня с момента яйцекладки.
Так вот, дед не успел, и теперь его заботила судьба создания, которое только собиралось народиться на свет. Яйцо хранилось у него в камине. Оно почти остыло, когда мне его доставили. Я не надеялся, что виверночку удастся спасти. Но всё-таки переложил яйцо в свой камин.
И, к моей и стариковой радости, через две недели она вылупилась.
Будь у деда яйцо дракона, в еле тёплой золе зародыш, конечно, погиб бы. Но пламя, которое извергают самки виверны, настолько слабее драконьего пламени, что тлеющие угли его вполне заменили. Так что крошка выжила, а я обзавёлся роскошным домашним животным.
Пока виверна была маленькая, она ещё летать не умела, бегала за мной повсюду, как цыплёнок за наседкой. Бегала и топала, Лапочка. Так мы с Оскаром её назвали. Он, оказывается, раньше виверн видел только издали, а ручных – и вовсе никогда. Редкие звери… Честное слово, я не могу взять в толк, почему это прелестное создание так пугало придворных. Очаровашка горной породы, золотисто-зелёная, с двумя, как у всех виверн, когтистыми орлиными лапами, которые уморительно цеплялись за ковры, с перепончатыми крыльями, шипастыми на сгибах, и длинным хвостом, который тоже кончался шипом. Не ядовитым, кстати, что бы ни болтали невежды. И славные круглые глаза топазного цвета, с вертикальным зрачком, как у змеи. Страшно любила, когда ей чешут подбородочек. Они, между прочим, теплокровные, виверны. Тёплые и гладкие, на ощупь вроде полированного агата, и гладить их – сущее удовольствие. Дед в нашей Лапочке души не чаял, всё учил меня за ней ухаживать, и мои неумершие друзья тоже относились к малютке очень нежно. А для меня это было редкое наслаждение: живой зверь, ещё и такой ласковый.
К сожалению, старик мирно опочил во сне буквально через несколько месяцев. Но он прожил долгую жизнь. Надеюсь, его конец оказался не самым худшим. А виверна хорошо прижилась. Когда она только вылупилась, размером была не больше индюшки. Сначала я кормил её кроликами, потом – живыми ягнятами, она быстро росла. Вскоре стала высотой с лошадь, а длиной, я думаю, в две лошади. Даже, наверное, подлиннее – за счёт хвоста. Молоденькие вампиры любили играть с ней в догонялки.
Потом я держал её на цепи в оружейной зале, иногда выводил полетать недалеко от дворца – Лапочка возвращалась по зову Дара. Я всё мечтал приучить её возить меня на себе, но ей, видно, тяжеловато было летать с грузом, так что пришлось оставить забавную затею. Она у меня стала сторожевым животным: уезжая из столицы, отпускал бегать по моим покоям, благо коридоры широкие и высокие. И был совершенно спокоен: охраняла она безупречно.
А обгорелые трупы доедала… ну, они и в диких горах так охотятся. Причём умница не трогала моих поднятых мертвецов, которые за ней присматривали. Хотя, может, старые движущиеся трупы просто казались ей невкусными.
Примерно в это время я обзавёлся любовницей.
В Розовый Дворец, где жила моя жена, я заезжал редко. Вроде бы надо было её навещать, но часто – не было сил. Мы с Розамундой переписывались.
Я ей писал: «Возлюбленная государыня, сердечно сожалею, что не могу видеть ваше прекрасное лицо. Увы, государственные дела отнимают всё моё время. Проводя бесконечные дни в тоске по вашей несравненной красоте, я проклинаю расстояние, которое нас разделяет». И она мне отвечала: «Возлюбленный государь и супруг, сожалею о вашей занятости. Провожу все дни в печали, которую скрашивает мне лишь забота о вашем сыне и наследнике. С нетерпением жду новых вестей». И любой, кто прочёл бы наши письма, решил бы, что мы жить друг без друга не можем.
И это очень забавно, потому что мне в сочинении всей этой красоты помогали вампиры, а Розамунда, видимо, списывала всякие нежности со своих любимых романов. Сейчас я сам не очень хорошо понимаю, для чего было блюсти все эти приличия… тогда казалось, что в них есть какой-то смысл.
Как в дипломатической почте, отправляемой в государство, где тебя терпеть не могут. Чтобы не давать лишних поводов для стычек на границе. Ну да эта почта и полезна ровно настолько же: объявить войну любезные письма противника не помешают.
А от личных бесед я увиливал как мог. Но если вдруг всё же мне удавалось заставить себя приехать, Розамунда встречала меня так холодно, что вампиры казались сплошным огнём по сравнению с ней. И говорила:
– Весьма огорчена, что отрываю вас от дел, государь.
– Я хотел бы взглянуть на сына, – говорил я.
И какая-нибудь фрейлина приводила дитя в локонах и расшитом платьице, а дитя смотрело на меня перепуганными глазёнками и пряталось за няньку. И мне в очередной раз становилось тошно.
А Розамунда говорила:
– Он немного застенчив, государь.
И я смотрел в её эльфийское лицо и действительно подыхал от тоски. Я совершенно не мог с ней долго разговаривать. И поскольку меня никто не заставлял делить с ней постель, я уезжал ещё до вечера.
Мне было бы невыносимо остаться с Розамундой наедине. Но… она ещё болела где-то внутри меня, Розамунда.
Я не мог шляться по непотребным девкам. Наверное, я не блудлив по натуре. А может, какую-то часть меня просто ужасала мысль, что девка тоже может на меня так посмотреть: с отвращением.
А девка ведь не Розамунда, думал я. Девку я, наверное, просто убью. А убивать женщин мне претит.
И вот, когда я жил в столице, жизнь шла своим чередом. Я принимал вассалов и посвящал в рыцари. Я возглавлял Советы. Мне представляли дочерей и невест, и я утверждал титулы. Я не охотился и не давал балов, – не любил, и не было времени и лишних денег, – но я не мог отменить приёмы.
Никто из дворян никогда не пересекал границы моих личных покоев без крайней необходимости и жёсткого приказа. Оттуда несло мертвечиной, и ещё там жила виверна. К тому же в сумерки там можно было легко встретиться с вампиром, который пришёл ко мне в гости. Неизвестно, кого боялись больше. Мой дом уже стал моей крепостью в высшей степени. Камергер постепенно попривык, но недостаточно для моего настоящего удобства. Его люди старались успеть всё прибрать во время развода караулов – чтобы, не дай Бог, не встретиться с мертвецами. Я сам одевался и раздевался и обедал в одиночестве. Иногда меня это угнетало, иногда – радовало, но так уж установился постоянный, привычный порядок вещей.
Поэтому меня до глубины души поразило появление девушки в моём кабинете. Вечером. В сопровождении мёртвого стражника, проинструктированного незваных не убивать, а провожать ко мне.
Беатриса… Да…
Беатриса Розамунду ничем не напоминала. Совсем. Помню её точно-точно. Как цветная миниатюра на душе – явственная картинка.
Такая пышка. Очень яркая: мак, например, вспоминается или апельсин – такое она производила впечатление. Глаза чёрные, лицо цвета топлёных сливок с ярким румянцем. Губы – малина после дождя. Мелкие тёмные кудряшки, не причёска, а просто кудряшки повсюду: по вискам, по шее, по плечам, по груди… И круглую грудь цвета топлёных сливок она приоткрывала очень низко.
И очень меленькие, очень белые, очень острые зубки. С крохотными клычками. У ласки бывают такие. И ямочки на щеках. И взгляд смелый и прямой. Она стояла рядом с моим стражем-трупом и улыбалась. Это потрясающе выглядело.
Она стояла и дышала так, как другие танцуют.
Я сказал:
– Вы – Беатриса, если я не путаю. Вам шестнадцать, ваш отец владеет землями за Серебряным Долом, и я не понимаю, что вы здесь делаете.
Тогда она облизнула губы так, чтобы я посмотрел на них. И сказала:
– Я желала видеть вас наедине, ваше величество.
Мне было так странно… Если бы она обманывала меня… если бы у неё оказалась тайная цель, она хотела бы меня убить или подать прошение… но ведь она думала не об этом. Я видел. Она не боялась. Её бросало в жар от собственных мыслей.
– Вы хотели меня видеть, Беатриса, – говорю, – затем, о чём я думаю?
Она опять облизалась, как кошка на сметану. И глаза у неё светились морионами перед свечой. А потом она кивнула, взяла кончик шнурка, которым стягивался корсаж, и медленно за этот кончик потянула.
Я не дал ей дорасшнуровываться. Это не имело особого значения в тот момент. Значение имела юбка, а не корсаж – и всё. Мешала только юбка. Боже милосердный, ножки цвета топлёных сливок – в ворохе кружев…
И в первые две минуты я решил, что Беатриса влюблена в меня до беспамятства. Ей ужасно хотелось заполучить всё, что только возможно. Я отпустил поводья. Совсем. Как никогда.
Я не думал, как бы не причинить ей боли. Я не думал, что делать дальше. Я вообще ни о чём не думал. Это блаженное бездумье чем-то напоминало выплеск вампирской Силы… если бы не совершенное изнеможение к утру.
Будто она пила из меня каким-то своим образом. Мне этого хотелось, как человеку хочется вампирского зова – хотя Дар и подсказывал, что это небезопасные игры.
Правда, на Дар мне сейчас было плевать. Меня так утомили одиночество, холод и окружающая ненависть, что я вполне созрел рискнуть Даром ради тепла. Обычного живого тепла. Я – человек – её хотел. Всё.
Чистая, как слеза, похоть.
Мы ни о чём не разговаривали. Беатриса ушла на рассвете, укутавшись в плащ с капюшоном, но обещала вернуться завтра. Она оставила пятно своей крови на моих простынях, но я не чувствовал ровно ничего похожего на вину.
Я просто содрал простыни и швырнул в угол.
Но целый день думал о Беатрисе.
Мертвец встречал её, когда шла первая четверть первого часа ночи. Ей нравилось, когда я присылал за ней труп. Я думал, что она упивается собственной храбростью. Так вот, мертвец провожал её до моей спальни. А в спальне мы пили глинтвейн и ласкали друг друга.
Почти до рассвета. Всегда – при свечах.
Беатриса разглядывала меня так жадно, будто хотела съесть глазами. Втянуть в себя. Рубец от вырезанной стрелы, разные лопатки, шрамы на руках – так облизывала взглядом, прикосновениями и языком… В жизни на меня никто так не смотрел. Я её не понимал, а она не объясняла.
Мы не разговаривали.
Я догадался только, что дело не в короне на моей голове. Мне хотелось бы спросить у неё, почему она тогда так ведёт себя, чем я сподобился, если не этим, но у меня всё время был занят рот: её губами, её грудью, её пальцами. Спросить не выходило. У меня не выходило даже спросить её, почему я не могу оставить её при себе. Почему она уходит перед рассветом.
Почему, прах побери, я не могу оставить при себе женщину, которую взял себе?!
Но, несмотря на всю эту тёплую истому, я никогда не засыпал при Беатрисе. Дар мне не давал, горел во мне, как сигнальный костёр – я в сон, как в яму, проваливался, когда она уходила, но при ней заснуть не мог. И потом, днём, думал: почему так?
Какая часть меня её не принимает? И чем она не нравится Дару? Он легче принял даже Розамунду!
Мне ужасно не нравилось ощущение теряющихся сил. Но я не мог от этого отказаться, как пьяница – от кубка. По-моему, это не имело ничего общего с любовью. Это было что-то среднее между опьянением, безумием и вампирским зовом.
Хотя вампиры казались чем-то чище. Или просто – смерть чище похоти?
Но всё равно, всё равно это было блаженно. Беатриса лечила меня от отвращения к себе, от вины, стыда, этого клубка змей под рёбрами. Это было настолько блаженно, что я не хотел ни о чём думать. Если она хочет, чтобы было так – пусть будет так, как она хочет.
Я пытался дарить ей подарки. Она смеялась и не брала. Я надел ей на шею ожерелье с тёмными гранатами, горящими кровавыми огоньками из чашечек серебряных цветов, – она ласкала меня в этом ожерелье и, убегая утром, оставила его на подушке.
Не хотела показать кому-то? Не хотела нести домой подарки некроманта? Я не знал, она не говорила.
Это длилось и длилось. Я запустил дела. У меня не осталось ни сил, ни желания возиться с государственной тягомотиной. Я обленился или заболел, не знаю.
Бернард порывался разговаривать со мной о делах и семействе Беатрисы, но я его останавливал. Мне не хотелось, не хотелось ничего слышать. Оскар почти не появлялся у меня, я чуть ли не забыл его – а появившись, он сказал:
– Покорнейше прошу простить меня, мой прекрасный государь, я бесцеремонная нежить, сующая нос в дела живых, что достойно всяческого порицания… но если бы я не был уверен, что ваша очаровательная возлюбленная – смертная женщина… я бы осмелился предположить, что она суккуб.
Беатриса-то – суккуб?! Демон, питающийся похотью?! Тварь, не менее, на мой взгляд, гадкая, чем упырь. Я бы не взял такое на службу, а уж тем более…
– Это глупости, Оскар, – сказал я в ответ. – Она человек. Я ручаюсь.
– Тогда, если бы меня не терзал страх оскорбить вас, дорогой государь, – сказал он, – я крамольно предположил бы, что существуют люди с сущностью суккубов.
И я чуть не рявкнул на Оскара. На своего товарища, наставника, советника – из-за этой одержимости. Хорошо, что удержался… но Оскар понял и ушёл. Он долго не навещал меня после этого.
А я днём думал о ночи… Не знаю, к чему бы это пришло в конце концов, но, похоже, Дар меня спас. Или не Дар. Но мало-помалу опьянение пошло на убыль.
А может, я насытился Беатрисой. Во всяком случае, я почувствовал себя в силах разговаривать. И как мне показалось, Беатриса тоже.
– Нам не мешало бы узнать друг друга получше, государь, – сказала она в одну прекрасную ночь.
– Не мешало бы, – говорю.
Она лизнула меня в щёку – длинно, как кошка, и посмотрела на меня втягивающим взглядом. Помолчала, будто не решалась. И спросила:
– Ты правда спал с юношей, Дольф?
– Да, – говорю. Не видел смысла отрицать. С батюшкиной подачи все придворные только об этом и болтали.
У неё глаза загорелись.
– И каково это? – спрашивает. И облизывает губы, по своему обыкновению. – Расскажи, государь!
– Нет, – говорю. Как бы я ей рассказал? Что?
На секунду она пришла в ярость. На секунду. Но взяла себя в руки. И капризно спросила:
– Тебе жаль доставить мне удовольствие?
Тогда я сел. И она села и закрылась одеялом. И лицо у неё изменилось. Дар снова начал меня жечь, да так, что мне стало почти страшно. А она сказала:
– А ты любишь мёртвых, потому что твоего любовника убили у тебя на глазах? Да? Теперь мёртвые женщины лучше живых, Дольф?
И тут мне стало холодно. Дико холодно. Грел только Дар. Я ещё попытался сделать вид, что ничего не понимаю, но я уже понял. Я хотел солгать себе – чтобы не лишиться её.
– Мёртвые женщины, – говорю, – очень хороши для переноски тяжестей. А ты слишком прислушиваешься к сплетням.
Она усмехнулась. Потянулась. Сказала:
– Можно тебя попросить… кое о чём?
– Попросить можно, – говорю.
– Подними девицу.
Я ещё не до конца понял. Только плечами пожал:
– Ни к чему.
Беатриса посмотрела зло. Сказала с нажимом:
– Подними. Дольф, ты можешь сделать что-нибудь для меня? Я хочу посмотреть. Что ж такого? Просто хочу… посмотреть… тебе же всё равно… я хотела сказать – мёртвые не стыдятся? – и не выдержала, снова облизала губы.
И глаза у неё горели обычным огоньком предвкушения. Она поняла, что я не рвусь ей обещать, и улыбнулась как-то плотоядно, как ласка.
– А, – говорит, – Дольф, ах, какие же они все идиоты. Гвардейцы, конечно. Ты же любишь и мужчин, верно? Это ещё интереснее… возьми того, у двери?
Вот в этот момент я понял уже окончательно, сколько заплатил Той Самой Стороне за последнее время. Не меньше, чем обычно. А может быть, и побольше.
Дар внутри меня поднялся стеной огня. Я едва успел отвернуться. И сказал:
– Беатриса, если хочешь жить, уходи. Чем быстрее, тем лучше.
Наверное, это прозвучало достаточно серьёзно. Потому что она собралась вдесятеро быстрее, чем обычно. И убегая, ещё успела обернуться и шепнуть:
– Ты это вспомнишь, Дольф.
Помню, бархатная ночь была. Август. Светлячки летали в этом синем, чёрном, бархатном – тёплые звёздочки. И луна сошла на три четверти. И из окна пахло сеном.
Клевером и сеном…
И остаток этой бархатной ночи стал для меня такой длинной, изощрённой пыткой…
Я сидел на постели, нагишом. Свечи горели, и я видел своё отражение в зеркале, в том самом, через которое ко мне Оскар приходил, если хотел разбудить среди ночи. При свечах почти все люди кажутся красивыми, кроме меня. Я смотрел на себя – и этот двойник казался мне отвратительнее, чем обычно, и именно потому что…
И никого не было. Ни одной живой души вокруг не было, ни одного мёртвого с душой… Мне невероятно хотелось позвать Оскара, сердечного друга, и надрезать для него запястье, но я же не мог ему в глаза смотреть со стыда. И от дикой тоски я окликнул Бернарда.
И когда он вышел из стены, я сказал, что хочу услышать всё. Бернард необидчив, он обрадовался.
– Не так чтобы уж очень-то и много, драгоценный государь, – говорит. – А только не мешает вам знать, что у ней, у Беатрисы, жених готовый, барон Квентин. И помолвка у них уж справлена, аккурат на Симеона-Лучника. То есть вы, ваше прекрасное величество, до помолвки как раз с неделю с нею уж забавлялись. А свадьбица у них, стало быть, на Антония-Схимника назначена.
– Здорово, – говорю. – Что-то я не помню этого Квентина.
– Ну что вы, – говорит, – ваше золотое величество! Как же можно не помнить! Молодчик такой, глазки синенькие, как у котёночка, личико чистенькое, в семействе старший, добрый мальчик. Где бы ему с мечом – а он всё с молитвенником, смирненький, в Беатрису уж года три влюбившись. Ещё ваш папенька бал давал – так Квентин всё её сахарненькую ручку держал да в глазки заглядывал. У Беатрисы-то поклонников видимо-невидимо, оно и понятно: она барышня из себя сплошная карамелька, да только её батюшка ей самого благонравного мальчика во всей столице изволили выбрать.
– Ясно, – говорю.
– С дуэньей, – говорит, – только батюшка ошибся. Известная шельма. Она, стало быть, Беатрису по ночам и выпускает, а к утру впускает – и всё через сад да лакейским ходом. Хитры, как бестии: никто из домашних по сей день не знает, где барышня по ночам гостит и что потеряла. Батюшка-то, почитай, до сих пор думает, что Беатриса чище голубки, святей целованного клинка…
– Спасибо, – говорю. – Я примерно так и думал.
После разговора меня как будто немного отпустило, и я лёг спать. А постель пахла Беатрисой – мёдом, корицей… и мне снилась её грудь в отсветах свечей и кудряшки, кудряшки…
А потом я проснулся и меня вырвало.
Потом я работал, как в поле. Я приводил в порядок дела, я поднял все заброшенные документы, я собрал отложенный Совет. Я чуть ли не сутки подряд проверял отчёты о доходах из провинций. И съездил в приграничный гарнизон посмотреть на рекрутов.
Всё потихоньку налаживалось. Мне опять снились кошмары, но я уже знал, что это вскоре пройдёт. Разве что Беатриса успела меня приучить к потворству некоторым вещам…
Прежний аскетизм тяжело возвращался. И слишком хотелось смотреть на красивые лица. И слишком много думалось… как в детстве, на башне, с трактатом в подробных гравюрах.
Я оттаял. А в замороженном виде мне было легче.
Правда, собственная слабость, как всегда, вызывала отвращение и злость на себя. А злость, как всегда, шла Дару на пользу. Я мало-помалу выздоравливал.
Примерно через неделю после… ну, после разговора с Бернардом я вечером собирался на кладбище за свежими гвардейцами. Идиотов, убивающих друг друга на поединках, в столице и предместьях полно, а запрет Святого Ордена на кремацию трупов ещё больше всё упрощает. Я взял двух мертвецов, обычную свиту по ночам, и пошёл было, но просто-таки в дверях приёмной наткнулся на Оскара.
Я ему ужасно обрадовался. Я думал, что Оскар ещё обижен, но при виде него у меня отлегло от сердца. Я сказал:
– Оскар, дружище, доброй ночи! Хотите выпить? Вина, крови – и поговорим?
А вампир чуть нахмурился, и встряхнул головой, и молвил с загадочной миной:
– Мой дорогой государь, если вы позволите, я предпочёл бы лишь беседу, без крови и вина, хотя, безусловно, мне очень льстит ваше приглашение.
– Что случилось? – спрашиваю.
– Это, без малейшего сомнения, не моё дело, – отвечает, – но если вы будете так беспрецедентно милостивы к вашему ничтожному слуге с его вечными пустяками и глупостями…
Я губу прокусил до крови, но Оскар на эту капельку так заинтересовано посмотрел, что я чуть не прыснул. Я понял, что он меня давно простил, просто по обыкновению держит фасон.
– Я дам вам крови, Князь, – говорю. – Больше. Обязательно. И говорите без церемоний. Я в полном порядке.
Оскар улыбнулся.
– С вашего милосерднейшего позволения, – говорит, – нынче ночью я желал бы присоединиться к вашей свите, несмотря на некоторую неприязнь к несвежему мясу. Дело в том, мой дорогой государь, что у кладбища вас ожидают молодые люди, вооружённые серебряным оружием. Я совершенно случайно увидел их, проходя мимо.
– Меня? – говорю. – Вот как…
– Они, – продолжает, – безусловно, отлично знают, что некромант в конце концов появится на кладбище. И они, как я полагаю, намерены нарушить данную вам присягу. Мне думается, что два трупа в этом случае – слабая защита. В компании, ожидающей вас, достаточно бойцов, чтобы отвлечь мёртвых от вашей особы, а внезапность лишит вас возможности применить Дар. Полагаю также, что они знают: трупы лягут, как только вы закроете глаза.
– Оскар, – говорю, – серебро – это нехорошо. Они могут ранить и вас.
– Без сомнения, – говорит, – я снова раздражаю вас, говоря необдуманно, и напрашиваюсь, как провинциальный барончик к своему сеньору, но мне на миг показалось, что со мной вам будет несколько проще выяснить у этих бесспорно добродетельных юношей, что побудило их изменить долгу.
И я понял, что он прав. Как обычно.
Я не стал брать ещё гвардейцев. В бою Оскар стоил бы десятерых мёртвых и двух десятков живых – если в его присутствии дело дойдёт до боя. Я пошёл той дорогой, которой ходил всегда, а Оскар растёкся длинной полосой тумана. Мы хотели застать их врасплох… что и вышло наилучшим образом.
Они рассчитали хорошо – наверное, со священником советовались. Нацеленный на мёртвое, я легко мог пренебречь живым и подойти достаточно близко. К тому же сложно переключиться с ощущения подъёма трупов на ощущение прекращения жизни. В драке всё решают мгновения. Очень возможно, что тогда меня убили бы.