У древних стовратых Фив Нил расширяется. Цепи возвышенностей, окаймляющие реку с обеих сторон, принимают здесь более резкие очертания. Отдельные остроконечные пики возносятся над отлогим хребтом, состоящим из многоцветных небольших кряжей, где не растет ни одна пальма и не может пустить корни никакая, даже самая неприхотливая степная трава. Расселины и ущелья врезаются в горные хребты, за которыми тянется песчано-каменистая пустыня, враждебная всему живому, усеянная бесплодными утесами и холмами.
От восточного кряжа эта пустыня тянется до Красного моря, от западного – она безгранична. По поверью египтян, за нею начинается царство смерти.
Между этими двумя горными хребтами, которые, подобно твердыням, отражают волны сыпучих песков пустыни, течет многоводный Нил – благодатный поток, питающий миллионы жизней. По обоим берегам его тянутся широкие равнины плодоносного чернозема, а в его глубинах кишат и плодятся чешуйчатые и броненосные обитатели разных видов. На зеркале воды плавают цветы лотоса, а в прибрежных зарослях папируса гнездится бесчисленное множество водяных птиц. Между Нилом и горами лежат поля – изумрудные или сияющие золотом жатвы. У колодцев растут тенистые сикоморы, заботливо выращиваемые финиковые пальмы образуют прохладные рощи. Почва, издавна напоенная разливами и удобренная речным илом, отличается от песчаной подошвы гор, как чернозем цветника от желтых песчаных дорожек сада.
В XIV столетии до н. э. в Фивах воздвигли дамбы и плотины – непреодолимые преграды для разливов реки, – чтобы защитить дворцы и дома города от наводнений.
От дамб внутрь страны были проложены перекрываемые каналы, питающие и фиванские сады.
На правом, восточном берегу Нила возвышались здания знаменитой резиденции фараонов. У самой реки стояли огромные яркие храмы града Амона, за ними, ближе к восточным горам, почти у самой их подошвы, отчасти уже на почве пустыни, были расположены дворцы царей и вельмож, а на тенистых улицах большие дома соседствовали с жилищами поменьше.
Пестрыми и оживленными были улицы цветущей столицы фараонов.
На западном берегу Нила взору открывалось совершенно иное зрелище. Здесь также было много величественных зданий, но если по ту сторону реки здания стояли скученно, а люди шумели и веселились, направляясь по своим делам, на этом берегу видны были отдельно стоящие великолепные здания, возле которых лепились маленькие дома и хижины, подобно детям, льнущим к своей матери.
Тому, кто всходил на гору и смотрел на эти дома сверху, казалось, что у его ног лежит большое число расположенных одна возле другой деревень с прекрасными домами господ, а человеку, глядевшему с равнины на восточный склон западных гор, были видны сотни запертых, стоявших то обособленно, то друг возле друга, ворот; их много было у подошвы холма, еще больше посредине его, а некоторые были расположены даже на значительной высоте.
И как непохожа была размеренная, почти торжественная жизнь этих поселений на пеструю суету другого берега! Там все было в движении, здесь же, на левом берегу реки, было тихо, казалось, какие-то чары сдерживали шаг путника, омрачали взгляды и прогоняли улыбку со всех губ.
Однако же и здесь виднелось много разукрашенных барок, довольно часто раздавалось пение, и большие торжественные процессии направлялись к горе. Только эти нильские суда привозили мертвых, раздававшиеся здесь песнопения были похоронными гимнами, а торжественные процессии сопровождали саркофаги к месту захоронения. Это была территория Города мертвых.
Но и здесь присутствовала жизнь: мертвецы для египтянина не умирали. Он закрывал им глаза, переносил их в некрополь, в дом бальзамировщика, то есть колхита, совершал обряд погребения, но знал, что душа умершего продолжает свое существование, что она, очищенная, безгрешная, странствует по небу в солнечной барке и, как Осирис, может являться на землю в том образе, который ей угоден, и, так или иначе, влиять на существование живых. Поэтому египтяне заботились о достойном погребении своих покойников, в особенности же о надежном бальзамировании тел, а в установленное жрецами время приносили в жертву животных и домашних птиц, напитки, благовония, фрукты и цветы.
Погребения и обряды жертвоприношений не могли обойтись без служителей божества, и тихий Город мертвых считался удобным местом для учебных заведений и обителью мудрецов.
В храмах, расположенных на земле некрополя, жили большие общины жрецов, а вблизи домов для бальзамирования обитали многочисленные колхиты, ремесло которых передавалось по наследству, от отца к сыну.
Кроме того, здесь было много складов и лавок, где продавались каменные и деревянные саркофаги, полотняные ленты для обвертывания мумий и амулеты для их украшения, разные пряности и благовония, цветы, фрукты, овощи и лепешки. Олени, газели, козы, гуси и другая домашняя птица выкармливались на огороженных пастбищах, и провожавшие покойников люди направлялись туда, чтобы найти там нужных им, чистых, по уверениям жрецов, жертвенных животных и снабдить их священною печатью. Многие покупали на бойнях только куски мяса. А для бедняков все эти лавки были и вовсе недоступны. Они покупали лепешки в форме животных, символически изображавших собою слишком дорогих для них птиц и баранов, приобретение которых было беднякам не по карману. В самых богатых лавках сидели служители жрецов, принимавшие заказы на папирусные свитки. На эти свитки в особых помещениях храма наносили священные тексты, которые душа умершего должна была произнести, чтобы отогнать духов преисподней, отворить для себя врата подземного мира и предстать перед Осирисом и сорока двумя членами загробного судилища.
Происходившее в храмах оставалось невидимым для посторонних, так как каждый храм был окружен высокой стеной, а главные ворота, тщательно запертые, отворялись только тогда, когда, рано утром или вечером, оттуда выходили жрецы для пения священных гимнов Гору и Туму, то есть богу восходящему, в виде младенца, и богу нисходящему, в виде старца[1].
Как только раздавалась вечерняя песнь жрецов, Город мертвых пустел: все сопровождавшие покойников, все посетители гробниц должны были оставить некрополь. Большие толпы людей, прибывшие из Фив на западный берег в составе торжественных процессий, спешили в беспорядке на берег реки – их подгоняли сторожа, которые дежурили поочередно круглые сутки, охраняя могилы, в том числе и от хищников. Торговцы запирали свои лавки, колхиты и ремесленники заканчивали дневную работу и отправлялись по домам, жрецы возвращались в храмы, постоялые дворы наполнялись гостями, стекавшимися сюда издалека и предпочитавшими переночевать в соседстве с умершими, для посещения гробниц которых они явились, чем по ту сторону, в шумном городе.
Голоса певцов и плакалыциц умолкали, даже пение гребцов на многочисленных устремлявшихся к восточному берегу лодках мало-помалу замирало, вечерний ветер разносил только отдельные звуки, и наконец все стихало.
Над безмолвным Городом мертвых безоблачное небо только иногда омрачалось легкою тенью – в свои пещеры и расселины в скалах возвращались летучие мыши, которые каждый вечер летали к Нилу, чтобы ловить там мошек, пить и разминать крылья перед дневным сном. Время от времени по светлой почве скользили черные фигуры, отбрасывая длинные тени: это были шакалы, которые в этот час утоляли жажду на берегу реки и часто целыми стаями без страха показывались возле загородок для гусей и коз.
Было запрещено охотиться на этих ночных хищников, так как они считались священными животными бога Анубиса, стража могил[2], и не были особо опасны, потому что находили обильную пищу в Городе мертвых.
Они пожирали куски мяса на жертвенниках, к удовольствию приносящих жертвы, которые на другой день, видя, что мясо исчезло, убеждались, что оно было признано годным и принято жителями преисподней. Они также оказывались хорошими сторожами, так как делались опасными врагами каждого непрошеного посетителя, который под покровом тьмы пытался проникнуть в гробницу.
Так и в один из вечеров 1352 года до н. э., после смолкнувшего вечернего гимна жрецов, в Городе мертвых наступила тишина. Стражи уже завершали свой первый обход, как вдруг в северной части некрополя громко залаяла собака, за ней – вторая, третья… Начальник стражников остановил своих людей и, так как лай становился все более ожесточенным, приказал им двигаться в том направлении.
Небольшая группа стражей дошла до высокой плотины, тянувшейся вдоль западного берега канала, который отходил от Нила. Отсюда открывался отличный вид до самой реки и на северную часть некрополя. Еще раз прозвучал приказ остановиться, а когда стражники увидели свет факелов в том месте, откуда раздавался наиболее свирепый собачий лай, они поспешили туда и настигли нарушителей тишины у пилонов[3] храма, выстроенного Сети I, покойным отцом царствующего Рамсеса II.
Луна проливала бледный свет на величественное здание, стены которого озарялись красными отблесками пламени факелов в руках черных слуг.
Приземистый человек в богатой одежде с такой силой стучал металлической ручкой плети в окованные медью ворота храма, что удары далеко раздавались в ночной тишине. Позади него виднелись носилки и колесница с породистыми лошадьми. На носилках сидела молодая женщина, а в колеснице рядом с возницей стояла знатная госпожа. Множество мужчин из привилегированных сословий и немало слуг окружали носилки и колесницу. Все взоры этих людей были обращены на врата храма. Ночь скрывала лица, но света факелов и луны было достаточно для того, чтобы привратник, смотревший с башни пилона на нарушителей спокойствия, смог различить, что прибывшие принадлежали к знатнейшим сословиям, а может быть, даже к царской семье.
Привратник громко окликнул стучавшего и спросил, что ему нужно. Тот взглянул вверх и закричал бесцеремонно и требовательно, и его крик так резко нарушил тишину Города мертвых, что сидевшая на носилках женщина привскочила в испуге.
– Долго мы еще будем ждать тебя, ленивая собака? Сойди сперва вниз, открой ворота и тогда спрашивай. Если факелы горят недостаточно ярко для того, чтобы разглядеть, кто ожидает здесь, то моя плеть напишет на твоей спине, кто мы такие и как следует принимать царственных особ.
Пока привратник, пробормотав что-то невнятное, спускался вниз, чтобы отворить ворота, женщина в колеснице сказала громко и решительно своему нетерпеливому спутнику:
– Ты забываешь, Паакер, что вернулся в Египет и имеешь дело не с дикими шасу[4], а с достойными жрецами, которых мы будем просить об услуге. И без того все жалуются на твою грубость. Она менее всего уместна при тех необыкновенных обстоятельствах, которые привели нас к этому святилищу.
Хотя эти слова были произнесены скорее тоном сожаления, чем порицания, но они оскорбили того, кому были предназначены. Ноздри его широкого носа стали раздуваться, правая рука крепко стиснула рукоятку плети. Он сделал вид, что кланяется, и нанес такой сильный удар по обнаженным ногам стоявшего возле него раба, старого эфиопа, что тот содрогнулся, как от внезапного озноба, но, зная своего господина, ни одним звуком не выказал боли.
Привратник наконец отворил ворота, и вместе с ним оттуда вышел молодой знатный жрец, чтобы узнать, что нужно прибывшим.
Паакер собирался снова заговорить, но стоявшая в колеснице женщина опередила его.
– Я Бент-Анат, дочь царя, а вот эта женщина на носилках – Неферт, жена благородного Мены, возницы моего отца. Мы отправились в сопровождении этих знатных особ в северо-западную часть Города мертвых осмотреть новые работы. Тебе известны узкие скалистые ворота, ведущие в ущелье? На обратном пути я сама правила лошадьми и, к несчастью, наехала на девочку, сидевшую у дороги с корзинкой цветов… Моя колесница сильно помяла ее. Жена Мены собственноручно сделала девочке перевязку, а затем мы отвезли бедняжку в жилище ее отца, парасхита[5]. Его зовут, кажется, Пинемом, возможно, ты его знаешь.
– Ты входила в его хижину, царевна? – спросил жрец.
– Я должна была сделать это, – отвечала она. – Мне, конечно, известно, что становишься нечистым, переступая через порог дома этих людей, но…
– Но, – вмешалась жена Мены, привставая на носилках, – с Бент-Анат это осквернение может быть сегодня снято тобою или придворным жрецом, а вот сможет ли она возвратить здоровье бедному ребенку?
– Однако жилище парасхита все-таки нечистое, – прервал жену Мены царедворец Пенсеба, распорядитель церемоний, – и я выражал свое неодобрение, когда Бент-Анат решила войти в проклятое логово. Я предлагал, – продолжил он, обращаясь к жрецу, – отнести девочку домой и прислать ее отцу царский подарок.
– А царевна? – спросил жрец.
– Она, по обыкновению, поступила согласно своему разумению, – ответил распорядитель церемоний.
– А действует она всегда по справедливости! – воскликнула жена Мены.
– Да будет это угодно богам! – сказала царевна, затем она продолжила, обращаясь к жрецу: – Тебе известна воля небожителей и открыты сердца людей, жрец, и я сознаюсь, что охотно даю милостыню и помогаю бедным, даже если за них никто не просит – только их нищета. Но после того, что случилось здесь, будучи виноватой перед этим бедняком, я сама нуждаюсь в помощи.
– Ты? – удивился царедворец.
– Да, я! – отвечала царевна решительно.
Жрец, до сих пор лишь задававший вопросы, теперь поднял, как для благословения, свою правую руку и сказал:
– Ты поступила хорошо. Хаторы[6] наделили тебя благородным сердцем, и богиня истины управляет им. Вы помешали нашим ночным молитвам, конечно, для того, чтобы просить нашего лекаря помочь изувеченной девочке?
– Именно так.
– Я попрошу главного жреца выбрать лучших лекарей и тотчас же пошлю их к больной. Но где находится дом парасхита Пинема? Я этого не знаю.
– К северу от террас Хатшепсут, как раз возле… Я поручу одному из моих спутников проводить лекарей. Кроме того, мне было бы весьма желательно узнать завтра рано утром, как здоровье покалеченной девочки. Паакер!
Паакер, с которым мы уже познакомились, поклонился, опустив руки до земли, и спросил:
– Что угодно приказать?
– Я назначаю тебя проводником лекарей, – отвечала царевна. – Царскому лазутчику будет легко отыскать эту хижину, к тому же и ты виновен в случившемся. – Затем она повернулась к жрецу и объяснила: – Несчастье произошло оттого, что я на своей колеснице старалась обогнать сирийских скакунов Паакера, о которых он говорил, что они бегут быстрее египетских. Это была бешеная скачка.
– Хвала Амону, что все так закончилось! – вскричал распорядитель церемоний. – Колесница Паакера лежит, разбитая в щепки, в узкой долине, а его лучшая лошадь получила тяжелые раны.
– Когда он проводит лекаря к парасхиту, ему, наверное, захочется взглянуть на нее, – сказала царевна. – Знаешь, Пенсеба, ты опекаешь безрассудную девушку: я сегодня в первый раз радуюсь тому, что отец ведет войну в отдаленной стране Сати[7].
– Он встретил бы нас сегодня неласково, – сказал распорядитель церемоний с улыбкой.
– Но лекари, где же лекари? – вскричала Бент-Анат. – Паакер! Ты проводишь их и завтра утром расскажешь нам о состоянии больной.
Паакер поклонился, царевна сделала знак, жрец и его собратья, вышедшие из храма, подняли руки в знак благословения, и царевна со свитой двинулась к Нилу.
Паакер остался у храма с двумя своими рабами. Поручение, данное ему царевной, его не радовало. До тех пор пока свет луны позволял видеть носилки, на которых восседала жена Мены, он смотрел ей вслед. Затем он постарался припомнить, где стоит дом парасхита. Начальник стражи по-прежнему стоял со своими людьми у ворот храма.
– Не знаешь ли ты жилище парасхита Пинема? – спросил его Паакер.
– Что тебе там делать?
– Это тебя не касается, – резко ответил Паакер.
– Грубиян! – вскричал начальник стражи. – Эй, воины, кругом и вперед!
– Стой! – злобно крикнул Паакер. – Я – царский лазутчик!
– Тогда тебе легко будет найти место, откуда ты пришел. Вперед, воины!
После этих слов раздался многоголосый смех, при звуках которого Паакер испугался так сильно, что плеть выпала у него из рук на землю. Раб, которого он отстегал нисколько минут назад, покорно поднял ее и последовал за своим господином в передний двор храма. Оба приписывали беспокойным духам то хихиканье, которое, постепенно затихая, все еще отдавалось в ушах и казалось зловещим, нарушая тишину некрополя, и действительных виновников которого они не могли видеть. Эти дерзкие звуки услышал и старый привратник храма, но ему, в отличие от царского лазутчика, насмешники были известны. Он подошел к воротам святилища и, углубившись в тень, отбрасываемую пилоном, закричал, размахивая наугад своею длинною палкой:
– Эй, вы, негодное отродье Сета[8], бездельники, вот я вас!
Хихиканье утихло, несколько фигур выступили на лунный свет, и старик, тяжело дыша, погнался за ними. После непродолжительного преследования группа полусонных мальчишек поспешила через ворота храма обратно в башню.
Храм, во дворе которого ожидал Паакер и где исчез жрец, чтобы позвать лекаря, назывался «Дом Сети»[9] и был одним из самых больших храмов Города мертвых. По грандиозности он уступал только великолепному зданию, построенному во времена династии, свергнутой дедом последнего царя. Этот величественный храм воздвигли при Тутмосе III, а его ворота Аменхотеп III украсил статуями – огромными колоссами[10]. Дом Сети занимал первое место среди святилищ Некрополя. Его построили при Рамсесе I, вскоре после того, как ему удалось насильственным образом завладеть египетским троном. Его великий сын Сети продолжил строительство этого здания, которое предназначалось для молитв по умершим фараонам новой династии и для праздничных церемоний в честь богов подземного мира. Большие средства были потрачены на отделку этого святилища, на содержание его жрецов и относящихся к нему образовательных учреждений. Эти последние славились наравне со средоточием жреческой мудрости, древними святилищами Гелиополя и Мемфиса. Они должны были возвысить новую резиденцию царя в Верхнем Египте над главными городами Нижнего Египта.
В числе их прославились некоторые учебные заведения[11]. В Фивах существовали, во-первых, высшие школы, в которых жрецы, лекари, судьи, астрономы, гуманитарии и другие ученые мужи не только приобретали образование, но, кроме того, получив доступ к высшим сферам знаний и достигнув определенного уровня, содержались за счет царской казны. Будучи избавленными от житейских забот и находясь в постоянном общении с сотоварищами, имеющими одинаковые с ними интересы, они посвящали свое время научным исследованиям и размышлениям.
В распоряжении ученых была большая библиотека, где хранились тысячи рукописных свитков папируса. Там же изготавливали папирус. Некоторым из этих ученых было поручено обучение младших учеников, которые воспитывались в начальных школах, тоже относящихся к Дому Сети и открытых для сыновей каждого свободного жителя страны. Их посещали многие сотни мальчиков, которые здесь и ночевали. Впрочем, родители были обязаны или вносить за них плату, или посылать в школу детям пищу.
В отдельном здании жили сыновья знатных родов, которых за большую плату здесь воспитывали жрецы.
Сети I, основатель этого заведения, отдал сюда на воспитание своих собственных сыновей, даже наследника престола Рамсеса.
В начальных школах обучалось много учеников, и палки здесь применялись регулярно, о чем свидетельствует изречение одного из их учителей: «Уши ученика находятся на его спине, он слушает, когда его бьют».
Юноши, желавшие поступить в высшую школу, должны были выдержать экзамен, после чего каждый ученик мог из числа ученых высшего разряда выбрать себе учителя, который руководил им в научных занятиях и на всю его жизнь оставался для него наставником. Вторым экзаменом приобреталась степень «писец» и право занимать общественные должности.
Наряду с высшими школами для ученых существовало также учебное заведение для художников, где получали образование юноши, желавшие посвятить себя изучению архитектуры, ваяния, живописи. В них тоже каждый ученик выбирал себе учителя.
Все учителя в этих заведениях принадлежали к общине жрецов храма Сети, включавшей более восьмисот членов, которые были разделены на пять разрядов и управлялись тремя так называемыми пророками.
Первым пророком был главный жрец храма Сети, ему же подчинялись тысячи низших и высших служителей божества, относящихся к фиванскому некрополю.
Дом Сети, собственно, и был храмом, выстроенным из массивных известковых блоков. Длинная аллея сфинксов тянулась от Нила к обводной стене и первому широкому пилону, служившему входом в большой передний двор. Этот двор окаймляли с двух сторон колоннады, за ним возвышались вторые ворота. Перейдя через эти ворота, между двумя башнями в виде усеченных пирамид, посетитель вступал во второй, подобный первому, двор. Его задняя сторона являла собой величественную колоннаду, которая была частью центрального строения храма.
Внутри храм был обычно освещен несколькими лампадами.
Позади Дома Сети возвышались большие четырехугольные строения из нильского кирпича, имевшие красивый и нарядный вид, так как простой материал, из которого они были сложены, был обмазан известью и расписан пестрыми изображениями и иероглифическими надписями.
Внутреннее устройство всех этих домов было одинаково. Посредине был открытый двор, на который выходили комнаты жрецов и ученых. С каждой стороны двора находилась крытая галерея, опорами для которой служили деревянные столбы, с бассейном в центре, украшенным растениями. В верхнем этаже были расположены помещения для учеников, но уроки чаще проходили во дворах, вымощенных плитами и покрытых циновками.
Особенно красивым было здание, расположенное примерно в ста шагах за Домом Сети, между рощей и прудом. Над этим зданием развевались знамена. Это был дом главных пророков, которые, впрочем, являлись туда только для отправления службы, тогда как их постоянные жилища, где они обитали со своими женами и детьми, находились в Фивах, на другом берегу реки.
Позднее посещение храма не могло остаться незамеченным в общине ученых жрецов. Подобно тому как муравьи, когда их муравейник потревожен рукою человека, беспокойно бегают взад и вперед, не только ученики, но и учителя были охвачены необычайным волнением. Они группами приблизились к ограде. Посыпались вопросы, были высказаны разные предположения. Рассказывали, будто бы от царя пришло известие, что на царевну Бент-Анат напали колхиты, а один шутник из мальчишек уверял, что лазутчика царя Паакера насильно привели в храм, чтобы он здесь поучился лучше писать. Поскольку Паакер был в свое время воспитанником Дома Сети и предания об его стилистических промахах дошли до позднейших поколений учеников, это забавное предположение, несмотря на свою несообразность, было принято с веселым одобрением, особенно учитывая важную должность Паакера при царе. Это казалось правдоподобным, так как серьезный молодой жрец уверял, что он видел царского лазутчика в переднем дворе храма.
Суета и смех мальчиков в такой необычный час были замечены и главным жрецом.
Этот жрец, Амени, сын Небкета, происходивший из древнего благородного рода, был не только единовластным предводителем храмового братства. Жреческие общины всей страны признавали его превосходство, обращались к нему за советом в затруднительных случаях и не противились исходящим из Дома Сети, а значит от Амени, религиозным предписаниям. В нем видели воплощение идеи жречества, и когда он время от времени предъявлял некоторым общинам жрецов какие-либо странные требования, они подчинялись, зная по опыту, что даже запутанные, извилистые пути, на которые он повелевал вступать, всегда вели к единственной цели – возвысить могущество и авторитет служителей богов. Сам царь высоко ценил достоинства этого необыкновенного человека и давно уже старался привлечь его к службе во дворце, на должность Хранителя печати, но невозможно было убедить Амени отказаться от своего весьма скромного положения, так как он презирал внешний блеск и громкие титулы. Он даже осмеливался иногда оказывать решительное сопротивление предписаниям «Великого дома». Амени не желал променять неограниченную власть над умами на условное господство во внешних, казавшихся ему мелочными, делах, всецело подчиняясь при этом слишком самостоятельному и с трудом поддающемуся постороннему влиянию фараону.
Привычки своей жизни он регулировал особенным образом.
Восемь дней из каждых десяти он оставался во вверенном ему храме, а два дня посвящал своему семейству, жившему на другом берегу Нила. Но никому, даже своим близким, он не сообщал, какие именно из десяти дней он намеревался посвятить отдыху. Он спал только четыре часа в сутки. Для этого он, по обыкновению, удалялся в занавешенную комнату, подальше от всякого шума, в полдень, и никогда в ночное время, так как прохлада и спокойствие ночи ему казались подходящими для работы, к тому же он мог заняться изучением звездного неба.
Все обряды, выполнения которых требовал его сан, – омовения, очищения, бритье[12] и посты – он соблюдал с неумолимой строгостью, и его внешность соответствовала внутренним свойствам его натуры.
Амени было за сорок. Он был высоким и статным, без малейших признаков полноты, свойственной на Востоке людям в этом возрасте. Форма его гладко выбритого черепа отличалась пропорциональностью и представляла собой немного вытянутый овал. Лоб его не был ни высок, ни широк, но профиль отличался редким изяществом. У Амени были поразительно тонкие и сухие губы, а глаза – большие, светлые и бесстрастные – не горели огнем, не играли блеском и обыкновенно были потуплены. Он медленно поднимал взгляд, когда намеревался что-либо рассмотреть с проницательностью исследователя.
Молодой Пентаур, поэт Дома Сети, воспел эти глаза. Он говорил, что они подобны войскам, имеющим хорошего предводителя, который дает своим воинам отдохнуть до и после сражения, дабы они могли вступить в битву, накопив силы и уверившись в победе.
У Амени были враги, но клевета редко бросала тень на эту возвышенную личность.
Главный жрец с удивлением поднял глаза от своей работы, чтобы понять, что вызвало суету во дворах храма.
Комната, где он находился, была весьма просторной, здесь было прохладно. Нижняя часть стен была обложена фаянсовой плиткой, верхняя – покрыта штукатуркой и украшена росписью. Но пестрых, мастерски выполненных произведений художников этой общины почти не было видно, так как они были заставлены деревянными полками, на которых хранились свитки рукописей и восковые доски. Большой стол; высокое ложе, покрытое шкурой пантеры, перед ним скамейка для ног, над ним – подпорка для головы из слоновой кости в форме полумесяца[13]; несколько стульев; один поставец с чашами и кружками и другой, с сосудами разной величины, а также тазы и коробочки составляли убранство помещения. Оно было освещено тремя лампами в виде птиц, наполненными касторовым маслом.
На Амени было одеяние из белоснежного полотна в мелкую складку, доходившее до щиколоток; вокруг его бедер обвивался пояс с бахромой, завязанный спереди. Широкие, сильно накрахмаленные концы пояса свешивались, наподобие передника, до колен. Перевязь из белой, отливающей серебром парчи поддерживала его одежду, шею первосвященника охватывало, спускаясь на обнаженную грудь, широкое ожерелье из жемчуга и драгоценных каменьев, а на предплечьях блестели большие золотые браслеты.
Он поднялся со стула из черного дерева с ножками в виде львиных лап и подал знак слуге, сидевшему на корточках у одной из стен комнаты. Тот понял без слов желание господина, молча и осторожно надел на его обнаженный череп длинный и густой парик с локонами[14], а на плечи накинул шкуру пантеры, голова и когти которой были обтянуты золотой фольгой. Другой слуга поднес металлическое зеркало, на которое Амени бросил взгляд, поправляя шкуру пантеры на плечах и головной убор.
В ту минуту, как третий слуга хотел подать ему знак высокого сана, в комнату вошел жрец и доложил о приходе Пентаура.
Амени кивнул – и вошел тот самый молодой жрец, с которым разговаривала Бент-Анат у ворот храма.
Преклонив колени, Пентаур поцеловал руку главному жрецу, который, благословляя его, сказал звучно, изысканно строя фразы, точно читал книгу:
– Встань, сын мой. Твое появление избавит меня от необходимости покинуть сей дом в столь поздний час, если ты можешь сообщить мне, что беспокоит учеников в нашем храме. Говори.
– Не произошло ничего особо примечательного, учитель, – отвечал Пентаур, – и я едва ли побеспокоил бы тебя, если бы ученики не подняли шум из-за пустяков и если бы не приехала царевна Бент-Анат, так как ей понадобился лекарь. Неурочный час и свита, с которою она явилась…
– Разве дочь фараона заболела? – спросил Амени.
– Нет, отец мой, она вполне здорова. Желая испытать быстроту своих коней, она наехала на дочь парасхита Пинема. Будучи великодушной, она сама отвезла израненную девочку в дом ее отца.
– Она входила в нечистый дом?
– Да.
– И просит теперь, чтобы мы совершили над нею обряд очищения?
– Я думал, что ее можно оправдать, отец, так как истинное человеколюбие побудило ее к поступку, который, хотя и противоречит обычаям, но…
– Но? – строго произнес Амени и обратил свой взор, потупленный до тех пор, на Пентаура.
– Но, – продолжал молодой жрец, опуская, в свою очередь, глаза, – ведь это не может считаться преступлением. Когда Ра плывет по небу в своей золотой барке, то его света на дворец фараона изливается не меньше, чем на хижину отверженного. Так неужели же слабое человеческое сердце должно отказывать в своем золотом свете – в милости – человеку низшей касты только потому, что он беден?
– Я слышу, – заметил Амени, – слова Пентаура-поэта, а не жреца, на долю которого выпало счастье быть допущенным к высшему знанию и которого я называю моим братом и товарищем. Обязанность твоя и каждого жреца – помогать народу сохранять веру и жить по правилам отцов. Времена изменились, сын мой. При прежних царях тот огонь, о котором я говорил тебе, был окружен железными стенами, и мимо них безучастно проходила толпа. Теперь я вижу трещины в старых оградах; взоры непосвященных, грубых людей сделались проницательнее, и один рассказывает другому о том, что он, полуслепой, будто бы видел сквозь эти трещины.
Легкое волнение слышалось в его голосе, и, словно стараясь зачаровать поэта, он не отводил от него проникновенного взгляда, продолжая говорить:
– Мы проклинаем и изгоняем каждого посвященного, расширяющего эти трещины, и наказываем даже друга, который не старается заделать их с помощью меди и молота.
– Отец! – воскликнул Пентаур, отшатнувшись в смущении; краска выступила на его щеках.
Главный жрец подошел к нему и положил обе руки на его плечи.
Они были одинакового роста и оба отличались совершенными, пропорциональными фигурами, и даже чертами лица походили друг на друга. Однако никто не счел бы их даже дальними родственниками – слишком разным было выражение их лиц. На одном отражались воля и сила, необходимые для хладнокровного и сурового управления жизнью и самим собою, тогда как другое выражало желание не замечать недостатки и горести мира и видеть жизнь такой, какой она отражалась во все украшающем волшебном зеркале его поэтической души. Чистота и ирония светились в его глазах, полных живого огня, но при размышлении или когда душа его была чем-то взволнована, улыбка показывала, что он, чуждый наивной беспечности, уже испробовал чашу сомнения и выдержал не одну душевную борьбу.
В этот момент он испытал много изменчивых чувств. Ему казалось, что он должен возразить против того, что слышал, но энергия личности его собеседника имела на его приученную к послушанию душу такое могущественное влияние, что он промолчал, и благочестивый трепет пробежал по его членам, когда к его плечам прикоснулись руки Амени.
– Я порицаю тебя, – сказал главный жрец, – и даже, к моему прискорбию, должен наказать тебя. Однако же, – при этом он отступил и схватил собеседника за правую руку, – я радуюсь этой необходимости, потому что люблю тебя как человека, которого Неизреченный благословил высоким дарованием и предназначил для высоких дел. Плевелам позволяют свободно расти или вырывают их с корнем, но ты – благородное дерево, и я сравниваю себя с садовником, который забыл снабдить его подпоркой и теперь рад, что заметил в нем кривизну, напомнившую об этом. Ты смотришь на меня вопросительно, и по выражению твоего лица я вижу, что ты считаешь меня слишком строгим судьей. В чем ты провинился? Ты допустил нарушение одного, издавна принятого правила. По понятиям близорукого и легкомысленного ума это – вещь неважная, но я говорю тебе: ты согрешил вдвойне. Нарушительницею была дочь царя, на которую смотрят все, и большие и малые, и поступки ее должны служить примером для народа. Если прикосновение к человеку, которого древнее правило отметило самым позорным клеймом, не оскверняет высших, то кого же осквернит оно? Через несколько дней будут говорить: парасхиты – такие же люди, как и мы, и древний закон, повелевающий избегать их, – безумие. И остановится ли на этом мудрствовании народ? Ведь он склонен считать, что тот, кто ошибается в одном, не может быть непогрешимым и в другом. В делах веры нет ничего маловажного, сын мой. Если ты уступишь неприятелю одну стену, то вскоре вся крепость очутится в его руках. В это беспокойное время наше учение подобно колеснице, под колесо которой подложен камень, чтобы она не скатилась со склона горы. Какое-нибудь дитя вытащит эту опору, и колесница скатится в долину и разобьется. Вообрази себе, что это дитя – царевна, а камень под колесом – лепешка, и она хочет отдать ее нищему, чтобы накормить его. Разве ты позволил бы ей сделать это, если бы твой отец, твоя мать и все, что тебе мило и дорого, находились в колеснице? Без возражений! Завтра царевна снова посетит парасхита. Ты подождешь ее в его хижине и скажешь ей, что ей необходимо получить от нас очищение. На этот раз я избавлю тебя от всякого другого наказания. Небо щедро одарило тебя умом. Приобрети то, чего тебе недостает: силу для одного, – ты знаешь, что это, – силу подавлять все другое, даже искушающий голос твоего сердца, обманчивые наветы твоего разумения. Еще одно: пошли лекарей в дом парасхита и прикажи им заботиться о раненой девочке как о царице. Кто знает, где жилище этого человека?
– Царевна оставила в храме царского лазутчика Паакера, чтобы он проводил лекарей в дом Пинема, – ответил Пентаур.
Сохранявший до этого момента серьезность, главный жрец улыбнулся и сказал:
– Паакер бодрствует из-за дочери парасхита!
Пентаур, с выражением отчасти робкой мольбы, отчасти лукавства, поднял свои до тех пор потупленные глаза и сказал со вздохом:
– А Пентаур, сын садовника, будет говорить дочери царя, что она должна подвергнуться очищению!
– Пентаур – служитель божества, Пентаур – жрец будет иметь дело не с дочерью царя, а с нарушительницей закона, – сурово возразил Амени. – Вели сказать Паакеру, что я хочу поговорить с ним.
Поэт низко поклонился и вышел из комнаты, Амени же пробормотал:
– Он еще не таков, каким ему следует быть, и мои слова совсем на него не подействовали.
Затем он замолчал и начал в задумчивости ходить по комнате взад и вперед, размышляя: «Однако же этот юноша предназначен для великих дел. Каких дарований ему недостает? Он способен учиться, думать, чувствовать и располагать к себе сердца, даже мое. Он сохранил себя чистым и скромным…»
На этой мысли главный жрец остановился, ударил руками по спинке стоявшего перед ним стула и сказал:
– Вот чего ему недостает: он еще не знает пламени честолюбия. Зажжем это пламя для его собственного и для нашего блага!
Пентаур поспешил исполнить поручение главного жреца. В Доме Сети воспитывалось много лекарей[15], но только немногие из них, выдержав экзамен на степень писца, оставались там. Самых одаренных отправляли в Гелиополь, в больших залах которого издревле располагалось знаменитое медицинское учебное заведение страны. Оттуда они, завершив свое образование по разным медицинским специальностям: хирургии, лечению глазных болезней или другим направлениям врачевания и получив высшие звания, возвращались в Фивы, где становились царскими лекарями или, считаясь светилами медицины, приглашались для консультаций в затруднительных случаях лечебной практики.
Большинство лекарей жили на правом берегу Нила, в Фивах, со своими семьями, в собственных домах, но все они принадлежали к общине жрецов.
Нуждавшийся в лекаре посылал за ним не в его дом, а в храм. Здесь он рассказывал, чем болен нуждающийся в помощи, и главный из лекарей храма был обязан определить, какой специалист необходим в данном случае.
Как и все жрецы, лекари жили за счет доходов от собственных землевладений, благодаря царским дарам, а также за счет налогов и выделяемой в их пользу части общественных сборов. От пациентов, которых они лечили, они не должны были брать плату, но выздоровевшие редко забывали принести дары тому храму, который выделил им лекаря. Случалось также, что выздоровление страждущих напрямую было связано с количеством приношений храму.
Познания египетских лекарей во всех отношениях были значительны, но, так как они являлись к одру больного в качестве служителей божества, то, естественно, не ограничивались собственно лечением страждущих и считали невозможным обойтись без мистических ритуалов, молитв и заклинаний.
Избранный для лечения дочери парасхита лекарь был внуком знаменитого, давно уже умершего врачевателя, имя которого – Небсехт – перешло к нему. Этот лекарь был сверстником Пентаура и его лучшим школьным другом.
Имея наследственные способности, проявляя рвение и склонность к медицине, он с ранних лет принялся изучать эту науку. В Гелиополе он избрал своею специальностью хирургию[16] и, наверное, остался бы там в качестве учителя, если бы слабый голос и косноязычие не мешали ему внятно и громко объяснять материал и произносить молитвы.
Это обстоятельство, причинявшее большое огорчение его родителям и учителям, должно было пойти ему на пользу: ведь часто случается, что кажущиеся преимущества служат нам во вред, а из мнимых недостатков созидается счастье нашей жизни.
Между тем как товарищи Небсехта упражнялись в пении и декламации, он из-за своего косноязычия мог предаваться доходившей до страсти наследственной склонности к наблюдениям за проявлениями жизни. Его учителя поощряли в нем этот дух исследователя и извлекали пользу из его познаний в анатомии и способностей в хирургии.
Его глубокое отвращение к магической части своей науки навлекло бы на него строгие наказания и даже, может быть, изгнание из общины, если бы он хоть как-то проявил его. Но молчаливый Небсехт был натурой углубленной, истинным ученым, ему было все равно, признают ли его окружающие, и в сладости умственного труда он находил полное удовлетворение. Каждому требованию публично проявить свои способности он покорялся по необходимости, как чему-то неизбежному, насильственное же вмешательство в его скромную, но требующую самоотверженного труда деятельность вызывало у него возмущение.
Пентаур был для Небсехта самым близким человеком.
Он удивлялся учености и умениям Небсехта, и когда, обладающий слабым телосложением, но неутомимый в своих странствованиях, лекарь бродил по лесным чащам на берегу Нила или по горам и пустыням, отыскивая зверей и растения, жрец-поэт сопровождал его с радостью и пользой для себя. Его спутник видел тысячи вещей, которые без него остались бы навсегда скрытыми от взгляда Пентаура, другие же предметы, знакомые ему только по форме, приобретали содержание и значение благодаря объяснениям исследователя Небсехта. Его невнятная речь становилась богатой, когда лекарь объяснял своему другу природные явления и результаты наблюдений за их развитием.
Поэт уважал ученого, и Небсехт тоже любил Пентаура, обладавшего всем, чего недоставало ему самому: мужественной красотой, детской веселостью, откровенностью, восторженностью художника и даром выражать словом и песней все, что волновало его сердце.
Поэт был невежествен в тех областях, где был силен ученый, но он был способен к пониманию самых трудных вещей. Поэтому Небсехт больше прислушивался к нему, чем к суждениям своих товарищей по профессии, так как Пентаур часто рассуждал свободно и независимо от чьего-либо влияния, тогда как они опирались на предвзятые мнения.
Комната исследователя находилась не там, где были все остальные жилища учеников, а под одним из принадлежащих Дому Сети хлебных амбаров. Она была просторной, однако же пробираться к ее молчаливому обитателю Пентауру приходилось, раздвигая большие вязанки разнообразных растений, корзинки из пальмовых листьев, стоявшие по четыре и по пять одна на другой, и переступая через множество горшков, больших и малых, обвязанных проколотою бумагой. В эти вместилища были заключены разные живые твари, начиная от тушканчиков, больших нильских ящериц и желтых сов и до многочисленных экземпляров лягушек, змей, жуков и скорпионов.
На единственном, стоявшем посредине комнаты столе, рядом с письменными принадлежностями лежали кости животных, а также острые кремневые и бронзовые ножи разной величины.
В углу комнаты была расстелена циновка, и стоявшая на ней подпорка для головы указывала на то, что эта циновка служила Небсехту постелью.
Когда шаги Пентаура послышались на пороге этой странной комнаты, обитатель ее со страхом школьника, желающего скрыть от учителя запрещенную игрушку, сунул какой-то объемистый предмет под стол, накрыл его покрывалом и спрятал острый осколок кремня[17], прикрепленный к деревянной рукоятке, в складках своей одежды. Затем он сложил руки, желая придать себе вид праздного человека.
Единственная лампа, прикрепленная на высокой подставке возле его стула, распространяла весьма слабый свет, которого, однако, было достаточно, чтобы Пентауру, изучившему все привычки своего друга, стало ясно, что он помешал Небсехту делать нечто запрещенное. Небсехт кивнул, узнав вошедшего, и упрекнул его:
– Тебе не следовало пугать меня.
Затем он полез под стол и вытащил оттуда привязанного к доске живого кролика, в разрезанном и распяленном деревянными палочками теле которого билось сердце. Не обращая внимания на гостя, исследователь продолжил свои наблюдения.
Некоторое время Пентаур молча всматривался в натуралиста, затем положил ему руку на плечо и сказал:
– На будущее советую тебе запирать комнату, когда вздумаешь заниматься недозволенными вещами.
– Они сняли с моей двери задвижку, когда застали меня за анатомированием руки подделывателя подписей Птамеса[18].
– Значит, мумия несчастного останется без руки.
– Она не будет ему нужна на том свете, – возразил Небсехт.
– Положил ли ты ему хоть ушебти[19] в могилу?
– Какой вздор!
– Ты заходишь слишком далеко, Небсехт, ты действуешь неосторожно. Кто бесполезно мучит безвредного зверька, тому духи в преисподней отплатят тем же – так гласит закон. Но я знаю, что ты хочешь сказать. Ты считаешь позволительным причинять страдания животному, надеясь обогатиться познаниями, посредством которых сможешь уменьшить страдания людей.
– А ты так не считаешь?
Легкая улыбка мелькнула на лице Пентаура. Он нагнулся над кроликом и сказал:
– Как это странно, зверек еще жив и дышит. Человек давно уже умер бы от подобного обращения. Вероятно, его организм более нежен и более подвержен разрушению.
– Может быть. – Небсехт пожал плечами.
– А я-то думал, что ты знаешь это наверняка.
– Я? – удивился Небсехт. – Почему же? Ведь я тебе говорю, что мне даже не позволили исследовать, как движется рука подделывателя подписей.
– Подумай: ведь известно, что блаженство души зависит от сохранности тела.
Небсехт поднял на друга умные небольшие глаза и сказал, пожимая плечами:
– Пожалуй. Впрочем, это меня не касается. Делайте с душами людей, что считаете нужным, я же хочу узнать, как устроено их тело, и чиню его, как могу, в случае повреждения.
– Хвала Тоту[20], что, по крайней мере в этом отношении твое искусство неоспоримо.
– Искусство принадлежит богам, я ничего не в состоянии сделать и владею своими инструментами едва ли с большею уверенностью, чем скульптор, осужденный работать во мраке.
– Точно слепой Резу, рисовавший лучше всех одаренных зрением художников храма, – заметил, смеясь, Пентаур.
– Я могу делать лучше или хуже других, но так, как они – никогда.
– В таком случае мы должны довольствоваться твоим «лучшим», которым я и пришел воспользоваться.
– Разве ты болен? – спросил Небсехт.
– Хвала Исиде, я чувствую себя таким сильным, что мог бы вырвать с корнем пальму. Но я хотел попросить тебя посетить сегодня вечером одну больную девушку. Царевна Бент-Анат…
– Царское семейство имеет своих лекарей.
– Дай же ты мне договорить! Царевна Бент-Анат переехала лошадьми одну девочку, и, кажется, бедное дитя сильно изувечено.
– Вот оно что! – протяжно произнес ученый. – В городе, или здесь, в некрополе?
– Здесь, но она всего лишь дочь парасхита.
– Парасхита? – переспросил Небсехт и снова сунул своего кролика под стол. – В таком случае я иду.
– Чудак, кажется, ты ожидаешь найти что-нибудь необыкновенное у нечистых.
– Это уж мое дело. Но я пройду туда. Как зовут парасхита?
– Пинем.
– С ним ничего нельзя будет сделать, – пробормотал ученый. – Впрочем, как знать…
С этими словами он встал, откупорил плотно закрытый флакончик и намазал пропитанной стрихнином[21] кисточкой нос и губы кролика, который сразу перестал дышать. Потом он положил его в ящик и сказал:
– Я готов.
– Но в этой грязной одежде ты не можешь выйти из дому.
Небсехт согласно кивнул, вынул чистую одежду и хотел надеть ее поверх прежней. Но Пентаур не допустил этого и сказал, смеясь:
– Прежде всего нужно снять рабочее платье. Я помогу тебе. Но, клянусь богом Бесом[22], ты, как луковица, закутан в несколько оболочек.
Среди товарищей Пентаур имел репутацию большого насмешника. Его громкий голос гулко разнесся по тихой комнате, когда он убедился, что его друг собирался надеть на себя еще одно одеяние поверх двух прежних. Небсехт засмеялся вместе с ним и сказал:
– Теперь я знаю, почему одежда казалась мне такою тяжелою, и в полдень я почувствовал невыносимый жар. Выйди на минуту из комнаты, пока я буду переодеваться, и, пожалуйста, пошли спросить у главного жреца Амени, могу ли я отлучиться?
– Он поручил мне послать лекаря к парасхиту и добавил, что с его дочерью следует обращаться как с царицей.
– Амени? А разве он знал, что речь идет всего лишь о дочери парасхита?
– Разумеется.
– Ну, после этого я готов поверить, что с помощью заклинаний можно вправлять вывихнутые члены. Ты знаешь, что я не имею права ходить один к больным. Мой язык слишком неповоротлив для того, чтобы произносить священные изречения и вымогать у умирающих богатые пожертвования храму. Сходи к пророку Гагабу и попроси, чтобы он отпустил со мною пастофора[23] Тета, чаще всего сопровождающего меня при посещении больных.
– Вместо слепого старика я скорее взял бы молодого помощника.
– Конечно, я был бы доволен, если бы он сам остался дома, а его язык пополз за мной, словно уж или улитка. Голова и сердце у него не имеют никакой связи с говорильным органом, и этот человек подобен быку, молотящему зерна[24].
– Это правда, – сказал Пентаур, – я недавно сам видел, как этот старик распевал у постели больного священные гимны и украдкой считал финики, которых ему дали целый мешок.
– Он неохотно пойдет к парасхиту, потому что парасхит беден, и он скорее взял бы в руку вон ту семью скорпионов, чем принял кусок хлеба из рук нечистого. Скажи ему, чтобы он зашел за мною и выпил мое вино. У меня есть запас его еще на три дня. При такой жаре оно туманит мне взор. В северной или южной части Города мертвых живет парасхит?
– Кажется, в северной. Тебе покажет дорогу Паакер, лазутчик царя.
– Он? – засмеялся ученый. – Да что сегодня за день по календарю[25]? С дочерью парасхита велят обращаться как с царевной, а лекарю дают в проводники лазутчика фараона! Мне надо было оставить всю одежду.
– Ночь теплая, – сказал Пентаур.
– Но у Паакера весьма странные привычки. Позавчера меня призывали к одному бедняге, которому он переломил ключицу своей палкой. Будь я лошадью царевны, я охотнее помял бы его, чем бедную девушку.
– Да и я тоже, – сказал, смеясь, Пентаур и вышел из комнаты просить второго пророка храма, Гагабу, бывшего и старшим над лекарями в Доме Сети, чтобы он дал Небсехту в помощники для пения священных гимнов слепого пастофора Тета.
Пентаур знал, где ему найти высокопоставленного жреца, потому что он сам был приглашен на пир, который Гагабу устроил в честь двух ученых, переведенных в Дом Сети из высшей школы в Хенну[26].
На открытом, окруженном пестро расписанными деревянными колоннами и освещенном многочисленными лампами дворе сидели в два длинных ряда, на удобных креслах, пирующие жрецы. Перед каждым стоял столик, и проворные слуги разносили кушанья и напитки, которыми были переполнены столы, сооруженные посреди двора. Гостям подавали филейные части газелей[27], жареных гусей и уток, паштеты с мясом, артишоки, спаржу и другие овощи, разные печенья и сладости, а также дорогие вина разных сортов, всегда в избытке хранившиеся в обширных амбарах[28] храма Сети.
С некоторыми переменами блюд слуги подавали гостям металлические тазы для омовения рук и куски тонкого полотна.
Вскоре вино уже лилось рекой, и каждому гостю были поднесены душистые цветы, запах которых должен был услаждать их при разговорах, становившихся все более оживленными.
Все участники пира были одеты в длинные белоснежные одежды и принадлежали к числу лиц, посвященных в таинства, следовательно, были предводителями жреческой общины храма Сети.
Второй пророк, Гагабу, которому главный жрец поручил быть распорядителем на пиру (Амени на подобных сборищах показывался только на несколько минут), был маленьким коренастым человеком с голым шарообразным черепом. Черты его стареющего лица были правильными, на лице выделялись гладко выбритые мясистые щеки. Его серые глаза смотрели вокруг весело и пристально, а в минуты сильного волнения искрились огнем, при этом его полные, чувственные губы начинали подергиваться.
Возле него стояло великолепное, никем не занятое кресло Амени, а рядом с ним сидели два жреца из Хенну, оба видные пожилые мужчины с темным цветом кожи.
Остальные гости были рассажены соответственно их положению в жреческой общине храма, которое определялось совершенно независимо от возраста. Как ни строго были распределены места пирующих по рангу, все они, не стесняясь, принимали участие в разговоре.
– Мы умеем ценить сделанное нам предложение трудиться в Фивах, – сказал старший из жрецов, переведенных из Хенну в Дом Сети, Туауф, сочинения которого были распространены в школах[29]. – С одной стороны, мы стали ближе к фараону – да процветет его жизнь, да будет он счастлив и здоров! – а с другой – мы удостоились чести принадлежать к числу ваших товарищей. Я уже видел главного жреца Амени. Вот человек! А кому не известно твое имя, Гагабу? Кто не знает тебя, Мериапу?
– А кто из вас, – поинтересовался другой приезжий, – стал творцом великолепного гимна Амону? Кто из вас Пентаур?
– Вон тот пустой стул, – сказал Гагабу, указывая на кресло в конце стола, – предназначен для него. Он – младший из всех нас, но его ждет великое будущее.
– Так же, как и его песни, – отметил Туауф.
– Без сомнения, – подтвердил главный астролог[30], пожилой человек с огромной седой курчавой головой, которая казалась слишком тяжелой для его тонкой шеи. – Несомненно то, что боги щедро одарили нашего юного друга способностями, но еще неизвестно, как он воспользуется ими. Я нахожу в этом юноше некоторую необузданность ума, и это беспокоит меня. Его мысли улетают за установленные пределы, и в сочиненном им гимне, предназначенном и для слуха народа, есть обороты, которые прямо указывают на мистерии, тогда как несколько месяцев назад он дал обет хранить их в тайне. Подобные гимны не следует петь публично, в особенности в такое время, когда из других стран к нам приходят нововведения, подобно нашествию саранчи с востока.
– Так же думаю и я! – вскричал казначей храма. – Амени слишком рано поведал этому юноше о мистериях.
– Мне же кажется, – сказал Гагабу, – что наша община должна гордиться своим собратом, возвышающим славу нашего храма. Народ слушает его гимны, не вникая в глубокий смысл слов.
– Пентаур всегда был твоим любимцем! – воскликнул главный астролог. – Другому ты не позволил бы многое из того, что разрешаешь ему. Его гимн остается для меня и для других опасным произведением. Неужели ты станешь отрицать, что имеется серьезный повод для опасений, что есть обстоятельства, которыми мы не можем пренебречь, иначе они в конце концов уничтожат нас, если мы своевременно и с непоколебимой твердостью не сможем с ними справиться?
– Ты приносишь песок в пустыню и сыплешь сахар на лед! – воскликнул Гагабу, его губы задрожали. – Все идет теперь не так, как следует, и нам придется выдержать нелегкую битву, но не с мечами в руках, а с помощью ума и слова. Но кто как не мой ученик способен сражаться за наше дело? А вы хотите подрезать ему крылья и обрубить когти! Не трогайте моего Пентаура, иначе вы поступите как человек, который из страха перед зубной болью вырвал себе здоровые зубы. Увы! Нам скоро придется огрызаться так, что полетят клочья плоти и польется кровь, если мы не захотим быть съеденными.
– И нам тоже пришлось столкнуться с врагом, – сказал жрец из Хенну, – хотя мы на дальней южной границе страны сумели не допустить многого, что произошло на севере, подобно тому, как страшная болезнь пожирает здоровое тело. Едва ли здесь более, чем у нас, чужеземное считается нечистым.
– Едва ли более?! – вскричал главный астролог. – Его привлекают сюда, за ним ухаживают, его почитают. Подобно пыли во время знойных ветров, дующих сквозь балки деревянного дома, оно вторгается в нравы и язык[31], в жилища и даже в храмы, а на троне потомков Ра восседает потомок…
– Дерзкий! – раздался голос главного жреца, в эту минуту вошедшего в зал. – Придержи язык и не осмеливайся употреблять его против царя, наместника Ра в этой стране.
Главный астролог молча склонил голову. Затем вместе с ним все пировавшие встали, чтобы приветствовать Амени, который приветливо, но с достоинством кивнув им, занял свое место и, обращаясь к Гагабу, спокойно спросил:
– Я вижу, вы взволнованны, что несвойственно жрецам. Чем нарушено равновесие ваших душ?
– Мы говорили о том, что чужеземщина заполонила Египет, и о необходимости положить этому конец.
– Что ж, с этим борюсь и я, – сказал Амени. – Нам многое пришлось пережить, но теперь с севера пришли вести, которые сильно меня тревожат.
– Не потерпели ли наши войска поражение?
– Нет, они остаются непобедимыми, но многие тысячи наших соотечественников сложили головы в битвах и походах. Рамсес требует новых сил. Лазутчик Паакер передал мне письмо от наших товарищей из царского окружения, а наместнику – письменное приказание фараона прислать ему пятьдесят тысяч воинов. А так как все военные и даже все вспомогательные отряды уже находятся в действующем войске, то приказано вооружить принадлежащих храму земледельцев и отправить их в страну Сати.
Ропот недовольства прокатился при этих словах. Главный астролог топнул ногой, а Гагабу спросил:
– Что же ты думаешь делать?
– Исполнить повеление царя, – ответил Амени, – и немедленно созвать настоятелей всех храмов города Амона сюда на совет. Пусть каждый из них в своем святилище помолится божеству о даровании ему мудрости. Когда мы решимся на что-нибудь, то прежде всего нужно будет привлечь на нашу сторону наместника. Кто вчера присутствовал при его молитвах?
– Очередь была моя, – отозвался главный астролог.
– После трапезы последуй за мной в мое жилище, – сказал Амени. – Но почему нет здесь нашего поэта?
В эту минуту появился Пентаур и, с достоинством поклонившись сидевшим за другими столами, отвесил глубокий поклон Амени. После этого он попросил позволить ему отправить слепого пастофора Тета вместе с лекарем Небсехтом к дочери парасхита. Амени согласно кивнул и воскликнул:
– Пусть они поторопятся! Паакер ожидает у больших ворот и будет сопровождать их в моей колеснице.
Как только Пентаур вышел, старший жрец из Хенну обратился к Амени:
– Поистине, я именно таким представлял себе вашего поэта. Он подобен солнцу и имеет царственную осанку. Наверное, он знатного рода.
– Его отец – простой садовник, – сказал главный жрец. – Он умело возделывает землю, отданную ему нашим храмом, но с виду он не похож на благородного человека и имеет грубые привычки. Он рано послал Пентаура в школу[32]. Здесь мы воспитали даровитого мальчика и сделали его тем, что он есть.
– Чем он занимается в храме?
– Он обучает старших воспитанников высшей школы грамоте и красноречию, также он отличный наблюдатель звездного неба и самый сведущий из наших толкователей снов, – ответил Гагабу. – Но вот и он. К кому везет Паакер нашего косноязычного лекаря и его помощника?
– К изувеченной дочери парасхита, – пояснил Пентаур. – Что за суровый человек этот лазутчик! Его голос режет мне слух, и он обращается с нашими лекарями, точно они его рабы.
– Он недоволен поручением, возложенным на него царевной, – оправдывая его, сказал главный жрец.
– Но у его брата, покинувшего нас несколько лет тому назад, был мягкий и уживчивый характер.
– А отец, – добавил Амени, – принадлежал к числу лучших, деятельных людей и обладал тонкими чувствами.
– Значит, Паакер унаследовал дурные свойства от своей матери.
– Нет. Это кроткая, приветливая, добродушная женщина.
– Я часто слышал о подвигах махора, – сказал старший жрец из Хенну, – но я толком не знаю, каковы его обязанности как лазутчика[33].
– Он должен, – начал пояснять Гагабу, – вместе с отобранными смелыми людьми проникать на неприятельскую территорию, собирать сведения о народонаселении, исследовать расположение гор и рек, все это записывать и передавать собранные сведения правителю Дома войны[34], который должен использовать их, планируя передвижения войск.
– Значит, махор должен быть хорошим воином и одновременно обладать искусством письменного изложения?
– Именно так. Отец Паакера был не только героем, но и описывал увиденное так, что его сжатые, вразумительные отчеты позволяли явственно представить исследованную им страну, как будто вы обозревали ее с горной вершины. Он первый получил звание махора. Царь ценил его так высоко, что только от царя и от правителя Дома войны он получал приказания.
– Они принадлежали к благородному роду?
– К одному из древнейших и благороднейших во всей стране. Его отцом был великий воин Асса, – ответил главный астролог. – И кроме того, достигнув сам высокого положения и необыкновенного богатства, он женился на племяннице царя Хоремхеба, которая имела бы такие же права на трон, как и наместник, если бы дед Рамсеса не завладел им насильственным образом.
– Обдумывай свои слова, – сказал Амени, прерывая речь запальчивого старика. – Рамсес I был и остается дедом нашего царя. В жилах его по материнской линии течет кровь настоящих потомков бога Солнца.
– Но гораздо обильнее и чище та божественная кровь, что течет в жилах наместника, – решился возразить главный астролог.
– Однако корона принадлежит Рамсесу, и он будет носить ее, раз это угодно богам. Подумай о том, что мятежные слова подобны огненным искрам, их часто разносит ветер, и они могут родить пожар. Пируйте на здоровье, но прошу вас в этот вечер не упоминать более о царе и о новых порядках. А ты, Пентаур, исполни завтра мое приказание, но не забывай о благоразумии.
Главный жрец поклонился и оставил пирующих.
Едва дверь закрылась за ним, старший жрец из Хенну сказал:
– Меня удивляет все то, что мы узнали о царском лазутчике, занимающем столь важный пост. Разве он отличается особенными дарованиями?
– Он был прилежным учеником с посредственными способностями.
– Значит ли это, что звание махора наследуется?
– Никоим образом.
– Но как же мог…
– Уж так случилось, – прервал его старый Гагабу. – У сына виноградаря рот наполнен виноградом, а перед сыном привратника замки отпираются сами собою.
– Во всяком случае, – прибавил один из старших жрецов, молчавший до сих пор, – Паакер имеет некоторые заслуги как махор и обладает качествами, достойными похвалы. Он неутомим и настойчив, не отступает перед какою бы то ни было опасностью и уже ребенком отличался набожностью, доказываемою на деле. Тогда как другие ученики относили свои карманные деньги продавцам фруктов и пряников у ворот храма, он покупал гусей, а на богатые подарки, достававшиеся ему от матери, приобретал молодых газелей, чтобы возложить их на алтарь богов. Ни один из вельмож страны не обладает таким богатым собранием амулетов и статуэток, изображающих богов, как он. Паакер и теперь принадлежит к числу самых благочестивых людей, и заупокойные жертвы, которые он принес в память своего умершего отца, поистине царские.
– Мы благодарны ему за эти дары, – сказал казначей, – почтение, с каким он вспоминает о своем отце после его смерти, необыкновенно и в высшей степени похвально.
– Он старается походить на своего отца, – насмешливо заметил Гагабу, – и если не во всех чертах уподобляется ему, то все-таки теперь сделался похожим на него, но увы, подобно тому, как гусь похож на лебедя, а филин на орла! Там была гордость, здесь – высокомерие, там дружеская строгость, здесь – грубая жестокость, там – достоинство, здесь – заносчивость, там настойчивость, здесь – упрямство. Он набожен, и его дары небесполезны для нас. Казначей может им радоваться и вкушать финики, не разбирая, с кривого они дерева или с прямого. Но если бы я был божеством, то ценил бы их не выше, чем перо удода. Ведь все зависит от качеств сердца, приносящего эти дары!
– Разве ты исследовал его сердце? – спросил главный астролог.
– Как этот кубок! – вскричал Гагабу. – Я изучал его непрестанно в течение пятнадцати лет. Этот человек был, есть и будет полезным для нас. Да, наши лекари употребляют горькую рыбью желчь и убийственные для человека яды в качестве лекарства, и подобные люди…
– В тебе говорит ненависть, – прервал раздраженного старика астролог.
– Ненависть? – переспросил тот, и губы его задрожали. – Ненависть? – И он ударил кулаком по своей широкой груди. – Правда, ненависть не чужда этому старому сосуду, но открой свои уши, астролог, и вы все выслушайте меня теперь. Существует два рода ненависти. Один род – это ненависть человека против человека, такую ненависть я в себе подавил, умертвил, уничтожил, и каких усилий мне это стоило! Божество может простить все, только не ненависть человека к человеку. Но есть ненависть другого рода, угодная небожителям, и я желал бы, чтобы она никогда не истощалась в моей груди, – это ненависть ко всему, что противится свету, добру и чистоте, ненависть Гора к Сету. Меня наказали бы боги, если бы я ненавидел Паакера, чей отец был мне другом. Но пусть духи мрака вырвут износившееся сердце из моей груди, если в нем погаснет отвращение к низкому, своекорыстному жертвователю, который хочет купить у богов земное счастье и в душе которого кишат темные помыслы и намерения! Небожителям не могут быть приятны дары Паакера, как тебе, астролог, не мог бы понравиться сосуд для розового масла, наполненный скорпионами, тысяченожками и ядовитыми змеями. Давно уже я руковожу его молитвами и никогда еще не слыхал от него мольбы о ниспослании чистых благ, зато тысячу раз слышал, как он молился о погибели людей, которых он ненавидит.
– Мне трудно понять, Гагабу, – сказал казначей, – почему ты, обыкновенно оправдывающий людей, когда мы их осуждаем, выносишь такой беспощадный приговор величайшему благодетелю нашего храма.
– А я понимаю то особенное рвение, с каким вы, такие охотники к осуждению в других случаях, прощаете этого… этого… ну, называйте его, как хотите! – вскричал старик.
– Сейчас он нам необходим, – заявил астролог.
– Согласен, – сказал Гагабу, понижая голос. – И я намереваюсь пользоваться его услугами таким же образом, как главный жрец пользовался ими для блага нашего дела, полного опасностей, потому что и такой путь хорош, если он ведет к цели. Даже божество часто направляет нас через зло ко благу, но следует ли из этого, что мы должны называть злое добрым и гнусное прекрасным? Пользуйтесь лазутчиком, как хотите, но не отучайтесь судить о нем по его чувствам и действиям, а не по дарам, которыми он осыпает вас. Позвольте ему пригнать хоть весь свой скот в загон храма и высыпать все свое золото в нашу сокровищницу, но не пятнайте себя мыслью, что дары от подобного сердца и от такой руки угодны божеству. А главное, – эти слова старик произнес с особенным чувством, – главное, не оставляйте заблудшего человека в убеждении – а вы как раз делаете это, – что он на истинном пути, так как наша первая обязанность – вести к добру и правде души людей, вверенных нашему попечению.
– О мой учитель! – вскричал Пентаур. – Какою кротостью дышит твоя строгость!
– Я показываю вам язвы этого человека, – сказал старик, покидая собрание, – и вашею заслугою будет преувеличивать их значение, вашим позором – умалять их. Если вы отныне не будете выполнять свои обязанности в этом отношении, то когда-нибудь придет Гагабу со своим ножом, повергнет больного на землю и вскроет его болячки.
Во время речи старика астролог много раз пожимал плечами. Теперь, обращаясь к жрецам из Хенну, он сказал:
– Гагабу – старый сумасброд, и вы слышали из его уст проповедь, подобную тем, что читаются и у вас молодым писцам, которым вверяется обязанность опекать души. Побуждения его чисты, но он охотно забывает великое ради малого. Амени подтвердит, что и у нас тоже не придается важности десяти душам или даже сотне душ, если речь идет о спасении целого.
Ночь, когда царевна Бент-Анат со своими спутниками стучалась у ворот храма, миновала.
Душистая свежесть ранних утренних часов уступила жару, который начал изливаться с голубого безоблачного небесного свода, раскаленного подобно металлическому колоколу. Глаза человека не могли смотреть на солнечный диск, лучи которого преломлялись в белесой дали, над усеянным гробницами склоном горы, замыкавшей Город мертвых на западе. Известковые утесы ослепительно блестели, тени постепенно исчезали.
Все животные, бродившие в некрополе по ночам, попрятались в свои норы. Только человек был занят своею поденной работой, откладывая время от времени в сторону свои орудия труда, когда освежающий ветерок дул со стороны сильно разлившейся реки.
Гавань, где приставали суда из восточных Фив, была переполнена богато, по-праздничному разукрашенными барками и лодками. Экипажи первых состояли из принадлежавших жреческим общинам и знатным домам матросов и рулевых, которые предавались отдохновению, так как перевезенные ими через Нил пассажиры длинными процессиями направлялись к захоронениям.
Под сикомором, далеко раскинувшем свою тень, расположился с лотком продавец съестного, спиртных напитков и уксуса для очищения воды, рядом кричали и спорили лодочники и надсмотрщики, с жаром предаваясь игре «мора»[35].
Многие матросы дремали на палубах судов, другие – на берегу, где-нибудь под жидкой тенью пальмы или просто на солнце, прикрывая свои лица накидками.
Между этими группами спящих длинной вереницей пробирались, один за другим, темнокожие служители и рабы, сгибавшиеся под тяжестью своей ноши. Они доставляли к месту назначения сделанные храму пожертвования и заказанные торговцами Города мертвых товары. Каменщики тащили на полозьях привезенные из каменоломен Хенну и Суана[36] плиты для строящегося храма.
Надсмотрщики подгоняли этих людей палками; каменщики пели, работая, но даже голоса их запевал, довольно громкие вечером, когда после скудного ужина наступало время отдыха, сейчас звучали глухо и хрипло.
Густые рои мошек преследовали этих мучеников, тупо и без сопротивления выносивших укусы насекомых, как и удары старост, сопровождая их до самого центра Города мертвых. Там мошки соединялись с мухами и осами, которые просто кишели в бойнях, пекарнях, помещениях, где жарили рыбу, в лавках с мясом, овощами, медом и напитками.
По мере приближения к Ливийским горам шум постепенно сменялся тишиною, а над северо-западной широкой долиной, в южном склоне которой отец царствовавшего теперь фараона велел высечь для себя глубокую гробницу, господствовало спокойствие смерти.
В начале долины утесы образовали нечто вроде ворот, через которые теперь двигалась, не обращая внимания на дневной зной, процессия, небольшая, но богатая – у всех были пышные наряды.
Четыре худощавых жезлоносца – то ли мальчики, то ли юноши, – одежда которых состояла только из одного передника и головного убора из золотой парчи, спускавшегося на спину, бежали впереди шествия. Полуденное солнце блестело на их гладкой красно-коричневой влажной коже, а их гибкие голые ноги едва касались каменистой почвы.
За ними следовала красивая двухколесная колесница, запряженная резвыми караковыми конями. На их изящно очерченных головах качались пучки красных и голубых перьев, и поворотом своих красиво выгнутых шей они как будто показывали, что гордятся своими чепраками, богато вышитыми серебром и золотом, с голубыми и пурпуровыми украшениями, а еще более своею красавицей царевной Бент-Анат, маленькая ручка которой едва заметно правила ими.
Два молодых скорохода сопровождали колесницу. Держа на длинных палках большие опахала из белоснежных страусовых перьев, они защищали от солнца лицо своей повелительницы.
Рядом с колесницей Бент-Анат быстро и мерно бежали восемь человек с золочеными носилками Неферт, жены Мены, не отставая от коней царевны и ее стройных носителей опахал.
Обе женщины отличались редкой, но совершенно разной красотой. Жена Мены все еще выглядела как невинная девушка, ее большие продолговатые глаза смотрели с каким-то удивленным и мечтательным выражением из-под длинных ресниц, ее фигура приобрела легкую округленность, не потеряв прежнего изящества. В ее жилах не текло ни одной капли чужеземной крови, это доказывал смуглый оттенок ее кожи, который и теперь придает очарование абиссинским девушкам, об этом говорили прямой нос, хорошо очерченный лоб, прямые и густые, черные как вороново крыло волосы, изящные руки и ноги с золотыми браслетами.
Царевне едва минуло девятнадцать лет, но от нее исходили сила и уверенность. Она была почти на голову выше Неферт, кожа ее была светлее, во взгляде ее добрых и умных голубых глаз не замечалось никакой мечтательности, они глядели ясно и решительно. Ее благородный, но резкий профиль был настолько похож на профиль ее отца, насколько прекрасный ландшафт при мягком лунном освещении, сглаживающем все шероховатости, походит на тот же ландшафт при ярком солнечном свете. Нос с небольшой горбинкой свидетельствовал о том, что среди ее предков были семиты[37]. Подтверждением этому были и слегка вьющиеся каштановые волосы, на которые было накинуто полосатое, белое с голубым, шелковое покрывало. Оно было тщательно заложено складками, которые придерживал золотой обруч с уреем[38] по центру, украшенным рубинами. С левого виска ее на грудь спускалась густая, перевитая золотыми нитями коса, знак ее царского происхождения. На ней было пурпурное платье из полупрозрачной ткани, перехваченное золотым поясом и удерживаемое широкими помочами. Ее шею украшало ожерелье из нескольких рядов жемчуга и драгоценных каменьев.
Позади царевны стоял ее возница, старый воин благородного происхождения. Далее следовали три паланкина, в каждом из которых сидели по два царедворца, затем шли более десятка рабов и, наконец, толпа слуг с палками для понуждения ленивых и группа легко вооруженных воинов в передниках и со шлемами на головах. За поясом у каждого воина был меч наподобие кинжала, в правой руке – секира, а в левой – пальмовая ветвь в знак миролюбивых намерений.
Все это шествие, быстро продвигавшееся вперед, окружали, точно дельфины корабль, маленькие девочки в длинных, похожих на рубашки платьях, они несли на головах сосуды с водой, готовые подать их каждому жаждущему по первому знаку. Быстрые, как газели, они временами опережали коней.
При расширении дороги, с правой стороны которой расстилалась долина, где были похоронены последние цари низвергнутой династии, шествие остановилось по знаку ехавшего навстречу царевне Паакера.
Передав вожжи слуге, он соскочил со своей колесницы и после обычных приветствий проговорил:
– В этой долине находится отвратительное логово тех людей, которым ты, царевна, думаешь оказать столь великую милость. Позволь мне быть проводником твоей процессии. Через несколько минут мы будем на месте.
– Так мы пойдем пешком и оставим здесь мою свиту, – сказала царевна.
Паакер поклонился, царевна сошла с колесницы, жена Мены и придворные выбрались из своих носилок. Носители опахал собирались следовать за своею властительницей, когда она, обернувшись, приказала:
– Оставайтесь все здесь: со мною пойдут только Паакер и Неферт.
Бент-Анат быстро пошла по ровной дороге вдоль ущелья. На повороте махор остановился. Долина была совершенно безлюдна и безмолвна. На самом высоком зубце отвесной скалы, справа, сидели в ряд несколько коршунов, совершенно неподвижных, точно парализованных зноем. Паакер преклонил голову перед этими священными птицами великой богини Фив[39], и обе женщины молча последовали его примеру.
– Вот там, – махор указал пальцем на две хижины, построенные из высушенного нильского ила, прижимавшиеся к левой стене ущелья. – Это хижина, которая лучше сохранилась, возле пещеры в скале.
Бент-Анат с замиранием сердца направилась к этим уединенным жилищам. Паакер пропустил женщин вперед, и все они вскоре очутились перед грубой огорожей из тростника, пальмовых ветвей, терновника и маисовой соломы. Внезапно раздался надрывавший сердце крик, заставив женщин остановиться. Неферт вздрогнула и прижалась к своей спутнице. Обе стояли, точно околдованные, в течение нескольких минут, затем царевна сказала махору:
– Ступай впереди нас в хижину.
Паакер низко поклонился, но заметил:
– Я позову Пинема, разве мы можем перешагнуть через этот порог? Ты знаешь, что в таком случае мы осквернимся.
Неферт умоляюще смотрела на Бент-Анат, но царевна настаивала на своем:
– Иди вперед, я не боюсь осквернения.
Махор, все еще колеблясь, воскликнул:
– Неужели ты хочешь прогневить богов, а сама…
Но царевна не дала ему закончить. Она кивнула своей спутнице, однако та, в ужасе подняв руки, вся сжалась. Тогда, оставив Неферт с махором, Бент-Анат зашла через проем в плетне в маленький дворик, где лежали две козы коричневой масти, стоял осел со спутанными передними ногами и несколько кур копались в пыли, напрасно ища корм. Она стояла одна перед отворенною дверью хижины парасхита. Никто не замечал Бент-Анат, она же не могла отвести своих глаз, привыкших к роскоши и порядку, от мрачной картины. Дверь была слишком низка для ее высокого роста, царевне хотелось умалиться и, вместо того чтобы блистать великолепным нарядом, облечься в нищенское рубище. Ее чуткая душа понимала, насколько чужеродна она всему окружающему ее теперь, понимала, что здесь, где господствует нищета, ее появление так же неуместно и режет глаза, как великан среди жалких карликов.
Но она зашла слишком далеко, чтобы отступить, хотя охотно сделала бы это. Чем дольше она вглядывалась в полумрак хижины, тем больше чувствовала бессилие своего царского богатства, ничтожность обильных даров, которые она принесла с собою, и сознавала, что может ступить на пыльный пол хижины лишь со смирением и умоляя о прощении. Помещение было низким, хотя и не особенно тесным, и странным образом освещалось двумя скрещивавшимися потоками света, падающими из двух отверстий. Один выходил из двери, другой – из дыры в ветхой крыше. Здесь, пожалуй, еще никогда не собиралось так много и настолько разных гостей. Всеобщее внимание присутствовавших было устремлено на группу, освещаемую потоком света из двери.
На пыльном полу сидела на корточках старуха с сильно загоревшим лицом и спутанными, давно поседевшими волосами. Ее черное с синим простое одеяние, похожее на рубашку, было открыто спереди, и на давно иссохшей груди старухи виднелась вытатуированная звезда синего цвета. Старуха поддерживала руками покоившуюся на ее коленях голову девушки, стройное тело которой недвижно лежало на узкой истрепанной циновке. Маленькие белые ноги девушки доставали почти до порога. Там сидел, съежившись, старый человек, приветливый на вид, из одежды на нем был только передник. По временам он нагибался и тер подошвы девушки своими костлявыми пальцами, тихо бормоча что-то себе под нос.
На больной было только короткое платье из грубой ткани светло-голубого цвета. Ее лицо, оттененное одеянием старухи, было нежным, с правильными чертами, глаза полузакрыты, как у детей, забывшихся в сладких грезах. Но по ее губам время от времени пробегал страдальческий судорожный трепет.
Густые, мягкие, спутавшиеся в беспорядке белокурые с рыжеватым отливом волосы девушки, в которых застряло несколько поблекших цветов, ниспадали на колени старухи и на циновку. Щеки больной были белы, но с румянцем, и когда молодой лекарь Небсехт, который сидел у ее ног вместе со слепым, невнятно напевавшим священные гимны товарищем, приподнимал накинутый на поврежденную колесом грудь девушки кусок ткани, или когда она поднимала свою нежную руку, то сверкающей белизной тела она напоминала тех дочерей севера, которых нередко приводили в Фивы как военную добычу царя.
С левой стороны девушки сидели на маленьком коврике два лекаря, присланных из Дома Сети. Время от времени один из них клал руку на сердце страждущей, или прислушивался к ее дыханию, или отпирал свой сундучок с лекарствами, чтобы смочить компресс на ее груди какою-то беловатой жидкостью.
Под стенами комнаты сидели несколько молодых и пожилых женщин, приятельниц жены парасхита, которые то и дело выражали глубину своего сочувствия резкими жалобными воплями. Одна из них время от времени вставала, чтобы наполнить свежей водой глиняные кувшины, стоявшие возле лекарей. Когда холод нового компресса приводил в содрогание жаркую грудь девушки, она открывала глаза и, сперва изумленно, а затем с набожным благоговением, устремляла взгляд в одном направлении.
Эти взгляды до сих пор оставались незамеченными тем, на кого они были направлены.
Прислонившись к правой стене комнаты, стоял ожидавший царевну Пентаур в длинной белоснежной одежде жреца. Его темя касалось потолка комнаты, и слабая, падающая сверху полоса света озаряла его красивое лицо и грудь, между тем как все, его окружавшее, было погружено в сумрак.
Глаза больной снова открылись, но на этот раз она встретила взгляд молодого жреца. Пентаур тотчас поднял руку и машинально тихо произнес слова благословения, но затем он снова устремил неподвижный взор на темный пол хижины и предался размышлению.
Он пришел сюда уже несколько часов тому назад, чтобы, согласно приказанию главного жреца Амени, втолковать царевне, что она осквернила себя прикосновением к парасхиту и только жрецы могут возвратить ей прежнюю чистоту.
Неохотно он переступил через порог этой хижины. Он пребывал в смятении из-за того, что именно ему приказано заклеймить благородный поступок человеколюбия и разыграть роль карающего судьи относительно совершившей его девушки.
Благодаря общению со своим другом Небсехтом, Пентаур отбросил многие умственные оковы и дал волю таким мыслям, которые его учителя назвали бы греховными. Но он все-таки признавал святость древних заветов, служивших опорой людям, которых он привык считать хранителями духовного достояния своего народа. К тому же он не был чужд той кастовой гордости и высокомерия, которые с благоразумной предусмотрительностью внушались жрецам их воспитателями: человека простого, честно трудившегося для содержания своей семьи, купца, ремесленника и даже воина, а тем более бездельника он ставил много ниже своих, стремящихся к духовным целям, собратьев. А уж людей, которых закон отметил клеймом позора, он считал нечистыми, да и мог ли он смотреть на них иначе?
Люди, вскрывавшие трупы перед бальзамированием, были презираемы за это занятие, так как оно имело отношение к повреждению священного сосуда души. Но ни один парасхит не избирал добровольно своего ремесла: оно переходило по наследству от отца к сыну, и рожденный от парасхита должен был – так внушали ему – искупить давнюю вину, тяготевшую над его душою с тех времен, когда эта душа была облечена другою телесною оболочкой. Она переходила из одного тела животного в другое, и так множество раз, и теперь, в теле сына парасхита, ей предстояло пройти новые испытания, чтобы затем, по смерти, снова предстать пред судьей подземного мира.
Когда Пентаур приблизился к хижине, парасхит сидел уже у ног больной и при появлении жреца вскричал:
– Еще один в белой одежде! Неужели несчастье делает нечистого чистым?
Пентаур ничего не ответил старику, который затем не обращал уже на него внимания, будучи занят, по приказанию лекаря, растиранием ног больной, и его руки, действуя нежно и заботливо, пребывали в постоянном движении.
«Неужели несчастье делает нечистого чистым?» – повторил про себя Пентаур вопрос парасхита. Да, оно обладало этим свойством. Не могло же божество, давшее огню силу очищать металл, и ветру – освобождать небо от туч, пожелать, чтобы его подобие, человек, от рождения до смерти носил на себе несмываемое пятно позора!
Он взглянул на парасхита, и его лицо показалось жрецу похожим на лицо его отца. Это испугало Пентаура. Но, заметив, с каким выражением лица женщина, на коленях которой покоилась голова девушки, склонилась над страждущей, прислушиваясь к ее дыханию, он вспомнил лицо своей матери в ту минуту, как она, во времена его детства, когда он мучился припадком лихорадки, в смертельном беспокойстве склонилась над его постелькой. В ее глазах было не больше нежности, любви и озабоченности, чем во взоре этой презираемой женщины, ухаживавшей за страждущей внучкой.
«Существует только одна поистине самоотверженная, совершенно чистая, божественная любовь, – подумал он, – любовь матери к своему ребенку. Если бы эти люди были действительно нечисты настолько, что оскверняли бы все, к чему прикасались, то каким образом они могли бы сохранить в себе такие чистые, нежные, святые, прекрасные чувства? Но, – продолжал он размышлять, – боги вложили материнскую любовь также и в душу львицы!» Он с сожалением взглянул на жену парасхита.
Но вот она отвернулась от больной девушки. Она уловила ее ровное дыхание, блаженная улыбка озарила ее морщинистое лицо. Она кивнула лекарю и затем с глубоким вздохом облегчения кивнула своему мужу, и тот, не переставая растирать левою рукою подошвы страждущей, поднял правую вверх в молитвенном жесте. Жена последовала его примеру.
«Как набожны и отзывчивы на доброту эти нечистые!» – подумал Пентаур, и его сердце восстало против древнего закона. «Да, – думал он, – материнская любовь свойственна даже гиене, но искать и обретать бога может только человек – существо, стремящееся к благородным целям». Сердце его наполнилось глубоким сочувствием, он опустился на колени возле больной девушки и вскинул руки в страстном, восторженном порыве облегчить страдания этих людей. Но он молился не о дочери парасхита, не о выздоровлении ее. Он взывал к богам, умоляя снять с нее древнее проклятие, просил освободить его собственную душу от тяготящих сомнений и о ниспослании ему силы, дабы он мог успешно справиться с трудной задачей.
Глаза больной следили за ним, между тем как он снова принял прежнее положение. Молитва возвратила ему прежнюю ясность духа. Он стал обдумывать, как ему следует вести себя с царевной, которую ему предстояло строго отчитать.
Он улыбнулся, когда мысленно сравнил себя с учителем Хуфу, важно читавшим ему наставления во времена его детства. Далее его живая фантазия представила ему, как дочь фараона с короною на гордом челе войдет в это убогое жилище, как царедворцы последуют за ней, выгоняя женщин из хижины, а лекарей оттесняя от больной девушки, и прогонят гладкую белую кошку с занимаемого ею сундука. Будет страшная толкотня и суматоха! При этом он представил себе, как разряженные придворные – и мужчины, и женщины – боязливо будут шарахаться от «нечистого», закрывать руками рот и нос и нашептывать старику, как он должен вести себя по отношению к дочери царя, милостиво осчастливившей его своим посещением. Старуха должна будет переложить со своих колен на циновку голову девушки, а парасхит оставить ноги внучки, которые он тер с такою заботливостью, чтобы встать и поцеловать прах у ног царевны, причем царедворцы бросятся вон от него, толкая друг друга. Наконец Бент-Анат бросит старику, старухе, а может быть, и девушке несколько серебряных или золотых колец, и Пентауру чудилось, точно он слышит восклицание придворных: «Да будет благословенна милость дочери Солнца!» и радостный крик вытесненных из хижины женщин. Он будто наяву видел, как светлый призрак оставил жилище «презренного», и вместо очаровательной страдалицы, дыхание которой явственно слышалось прежде, теперь лежит труп на сдвинутой со своего места циновке, а двое заботливо ухаживавших за нею существ сделались самыми несчастными из живущих и громко стенали от непомерного горя.
Пламенная душа Пентаура наполнилась гневом. Он хотел, как только приблизится шумная процессия царевны, стать у двери хижины и запретить дочери фараона входить туда, встретив ее строгими словами.
«Едва ли человеколюбие приведет ее сюда, – думал молодой жрец. – При дворе нуждаются в какой-нибудь перемене, в каком-нибудь новом развлечении: их так мало теперь, когда царь с войсками находится далеко на чужбине. Тщеславию вельмож временами льстит минутное сближение с людьми самого низкого сословия, им приятно возбуждать толки о доброте своего сердца. Это несчастье случилось кстати, и никто не будет размышлять о том, осчастливит или оскорбит этих жалких людей такое проявление великодушия».
Пентаур с яростью сжал зубы, думая уже не об оскорблении, угрожавшем царевне со стороны парасхита, а о предстоящем осквернении ею святых чувств обитателей этой убогой хижины.
Подобный духу света, поднявшему меч для уничтожения демона тьмы, он стоял, гордо выпрямившись, и прислушивался к звукам в долине, чтобы своевременно уловить крики скороходов или гул колес, возвещающий приближение ожидаемой процессии.
И вот он увидел, что дверной проем потемнел, какая-то фигура, низко наклонившись, со сложенными на груди руками, вошла в комнату и молча опустилась возле больной. Лекари и старики хотели встать, но царевна – а это была она – выразительным взглядом дала знать, чтобы они оставались на своих местах, долго и с любовью смотрела в лицо больной, гладила ее белую руку, а затем, обернувшись к старухе, прошептала:
– Как она хороша!
Жена парасхита согласно кивнула, а девушка улыбнулась и пошевелила губами, как будто она слышала эти слова и желала говорить. Бент-Анат вынула из своих волос розу и положила ее на грудь больной.
Парасхит, не выпуская ног девушки и следя за движениями царевны, прошептал:
– Да вознаградит тебя Хатор, давшая тебе красоту.
Царевна, все еще стоя на коленях возле девушки, повернулась к нему и сказала:
– Прости меня за то, что я невольно причинила вам горе.
Старик выпрямился, оставил ноги больной и спросил громко:
– Ты Бент-Анат?
– Да, – ответила царевна, низко склонив голову и так тихо, точно стыдилась своего гордого имени.
Глаза старика засверкали. Затем он негромко, но решительно сказал:
– В таком случае оставь мою хижину: она осквернит тебя.
– Нет, я не выйду отсюда, пока ты не простишь меня за то, что я сделала не по своей воле.
– Сделала не по своей воле, – повторил парасхит. – Я верю этому! Копыта твоих коней осквернились, наступив на эту белую грудь. Взгляни сюда! – Он снял ткань с груди больной и указал на страшную кровавую рану. – Взгляни сюда, вот первая роза, которую ты положила на грудь моей внучки, а вторая – ей место там…
Парасхит поднял руку, чтобы выбросить розу за дверь, но Пентаур приблизился к старику и сжал его руку железной хваткой.
– Остановись! – воскликнул он с дрожью в голосе, но ради больной пытаясь сдерживаться. – Неужели твое уязвленное сердце и слабый рассудок не заметили третьей розы, которую дала тебе эта благородная рука? Гордая царевна положила на сердце твоего ребенка и у ног твоих прекрасный цветок чистого человеколюбия. Она явилась к тебе не с золотом, а со смирением, а тот, к кому приближается дочь Рамсеса, точно к равному себе, должен склонить перед нею свою голову, хотя бы он был первым вельможей этой страны. Поистине, боги не забудут такого поступка Бент-Анат, а ты должен простить ей, если хочешь, чтобы тебе была прощена вина, которая передана тебе по наследству от твоих отцов и за твои собственные прегрешения.
Парасхит склонил голову при этих словах, и когда он поднял ее снова, на лице его не было гнева. Он потер руку, помятую железными пальцами Пентаура, в его взгляде отзывалась вся горечь его чувств. Помолчав, он сказал:
– Твоя рука жестка, жрец, а твои слова подобны удару молота. Эта прекрасная женщина добра и ласкова, и я знаю, что она не нарочно переехала своими лошадьми девочку, которая мне не дочь, а внучка. Если бы она была твоею женой, или женою этого лекаря, или дочерью вон той бедной женщины, которая влачит жалкое существование, собирая перья и лапы птиц, убиваемых для жертвоприношений, то я не только простил бы ее, но и утешил, потому что ее положение было бы сходно с моим. Я понял бы, что судьба без вины сделала ее убийцею, точно так, как на меня, без моей вины, она от колыбели наложила клеймо скверны. Да, я стал бы утешать ее, хотя мои чувства давно притупились. Да и не мудрено. Святая фиванская троица[40]! Знатные и ничтожные бегут с моего пути, боясь моего прикосновения, меня ежедневно осыпают камнями, как только я закончу свое дело[41]. Другим исполнение своих обязанностей приносит радость и почет, мне же оно приносит позор и жестокие побои. Но я не питаю вражды ни к кому, я принужден был прощать, прощать и прощать – до тех пор, когда, наконец, все, что со мною делали, мне начало казаться естественным и неизбежным. И я простил всех…
Голос парасхита сорвался, и Бент-Анат, глядевшая на него с волнением, прервала его, сказав с глубоким задушевным чувством:
– Так ты прощаешь и мне, бедняга?
Старик с умыслом не глядел на нее и отвечал, обращаясь к Пентауру:
– Бедняга, да, именно бедняга! Я не принадлежу к вашему миру, и как мне забыть об этом – вы же гоните меня, как непрошеного гостя, как волка, нападающего на ваши стада, но я должен терпеть и тогда, когда вы сами накидываетесь на меня, как волки.
– Царевна пришла к тебе как просительница, с желанием сделать тебе добро, – сказал Пентаур.
– Пусть зачтут ей это карающие боги в заслугу, когда им угодно будет обрушить на нее свой гнев за прегрешения ее отца против меня. Может быть, мои слова поведут меня на каменоломни, но я должен сказать вам, что у меня было семь сыновей, и всех их Рамсес отнял у меня и послал на смерть. Дитя младшего из них, эту девочку, солнечный свет моей темной жизни, убивает теперь его дочь. Троих из моих мальчиков царь отправил на каторжные работы в Тенат[42], который должен соединить Нил с Тростниковым морем, и там они умерли от жажды, троих продал на истязание эфиопам, а последнего, вероятно, пожирают теперь гиены северной страны.
При этих словах старуха, на коленях которой лежала голова больной, издала жалобный вопль, к ней присоединились другие женщины, стоявшие за порогом хижины.
Больная встрепенулась и в испуге открыла глаза.
– Кого вы оплакиваете? – тихо спросила она.
– Твоего бедного отца, – ответила старуха.
Девушка улыбнулась, как ребенок, догадавшийся, что ее с добрыми намерениями желают обмануть, и сказала:
– Разве мой отец еще не был у вас? Но ведь он теперь здесь, в Фивах. Он видел меня и целовал, и говорил мне, что он привез добычу и что отныне вам будет хорошо. Золотое кольцо, которое он мне подарил, я прятала в моем платье, когда наехала колесница. Я затягивала узелок, как вдруг у меня потемнело в глазах, и дальше я уже ничего не видела и не слышала. Развяжи узелок, бабушка, это кольцо – твое. Я хотела принести его тебе. На него ты должна купить жертвенное животное, вина для дедушки, глазной мази[43] для себя и веток мастики[44], в которых ты уже давно вынуждена себе отказывать.
Парасхит с напряженным вниманием слушал слова внучки. Он снова поднял с молитвой правую руку, и Пентаур опять заметил, что его глаза, так же как и глаза его жены, увлажнились, и тяжелые горячие слезы потекли на мозолистую руку. Затем он вздохнул, подумав, что больная приняла какой-нибудь сон за действительность. Но на ее платье он заметил узелок.
Старик развязал его дрожащею рукою, и золотое кольцо покатилось по полу.
Бент-Анат подняла его, подала парасхиту и сказала:
– Я пришла к тебе в счастливую минуту. Ты снова приобрел сына, и твоя внучка будет жить.
– Да, она будет жить, – подтвердил лекарь, остававшийся до сих пор немым свидетелем этой сцены.
Парасхит на коленях приблизился к царевне и со слезами на глазах взмолился:
– Прости мне, как я тебе прощаю, и если благочестивое желание не становится проклятием на губах презираемого, то позволь благословить тебя.
– Благодарю тебя, – сказала Бент-Анат, между тем как он поднял руку для благословения.
Затем она обратилась к лекарю, приказала ему заботливо ухаживать за больною, наклонилась над нею, поцеловала ее в лоб, положила возле нее золотой браслет и кивнула Пентауру, который вышел вместе с ней из хижины.
Лазутчик царя и молодая жена возницы Мены дожидались возвращения Бент-Анат.
Некоторое время они стояли молча рядом, затем прекрасная Неферт, подняв выражавший усталость взгляд, сказала:
– Как долго Бент-Анат остается у парасхита! Я совершенно измучена. Что нам делать?
– Ждать, – ответил Паакер.
Он отошел от молодой женщины, поднялся на одну из глыб, громоздящихся на дне ущелья, быстро окинул пристальным взглядом окрестность, вернулся к Неферт и сказал:
– Я нашел тенистое место, вон там.
Неферт бросила взгляд в указанном им направлении и покачала головою. Золотые украшения ее головного убора тихо зазвенели, и холодная дрожь пробежала по ней, несмотря на жгучий жар полудня.
– Сехмет[45] свирепствует на небе, – сказал Паакер. – Укройся в тени. В этот час многие заболевают.
– Я знаю это, – сказала Неферт, закрывая руками свою шею.
Затем она пошла к двум огромным каменным плитам, наклоненным друг к другу в виде двух сторон карточного домика, между которыми находилось указанное местечко шириной в несколько футов, защищенное от солнца.
Паакер шел впереди. Он задвинул в это убежище большой известковый камень, разостлал на нем свой головной платок и сказал:
– Здесь ты защищена от солнца.
Неферт уселась на камень и стала смотреть на махора, который медленно и безмолвно ходил перед нею из стороны в сторону. Эта непрестанная ходьба сделалась, наконец, невыносимой для ее возбужденных нервов, и она, подняв голову, воскликнула:
– Прошу тебя, перестань ходить!
Лазутчик немедленно повиновался и, отвернувшись от нее, стал смотреть на хижину парасхита.
Через некоторое время Неферт вскричала:
– Скажи мне что-нибудь!
Махор повернул к ней свое широкое лицо, и она испугалась дикого пламени, сверкавшего в устремленном на нее взгляде ее спутника.
Она опустила глаза, но лазутчик произнес:
– Я предпочитаю молчать.
И он начал ходить снова. Наконец жена Мены заговорила с ним:
– Я знаю, что ты на меня сердишься, но ведь я была ребенком, когда меня помолвили с тобою. Я, впрочем, чувствовала к тебе расположение, и когда твоя мать называла меня во время наших игр маленькою женою, то это доставляло мне истинное удовольствие. Я представляла себе, как будет хорошо, когда твой дом, который ты так великолепно обустроил для меня по смерти своего отца, ваши прекрасные сады, породистые лошади в ваших конюшнях и все ваши рабы и рабыни будут моими собственными.
Паакер засмеялся, но в этом смехе ощущалась такая принужденность и ирония, что сердце молодой женщины сжалось, и она тихо и как бы умоляя о пощаде, продолжила:
– Итак, ты сердишься и истолковываешь мои слова в таком смысле, как будто я пленялась единственно твоим богатым наследством. Но ведь я уже сказала, что была расположена к тебе. Разве ты не помнишь, как я плакала вместе с тобою, когда ты рассказывал мне о злых мальчишках в школе и о строгости твоего отца? Затем он умер, ты отправился в страну Сати…
– А ты, – сухо и резко прервал ее лазутчик, – нарушила данное мне слово, сделалась женою Мены. Все это мне известно, к чему же ведет твой рассказ?
– Мне больно, что ты на меня сердишься и что твоя добрая мать обходит наш дом стороной. Если бы ты только знал, что бывает с человеком, когда им овладевает любовь и он уже не в состоянии вообразить себя одиноким, а всегда видит себя вместе, возле, в объятиях другого, когда бьющееся сердце будит его своим порывистым трепетом, когда даже во сне он не видит ничего, кроме одной особы!
– И этого я не знал? – вскричал Паакер, остановившись перед Неферт со сложенными на груди руками. – Не знал? Однако же ты научила меня этому чувству. При мысли о тебе огонь клокотал в моих жилах вместо крови, а теперь ты наполнила мою кровь ядом.
Глаза Паакера дико забегали при этих словах, и его голос сделался хриплым, между тем как он продолжал говорить:
– Но Мена близок к царю, еще ближе, чем я, а твоя мать…
– Моя мать, – прервала его Неферт, в сильном волнении возвышая голос, – моя мать не выбирала мне мужа. Я увидела его, когда он, подобный богу Солнца, ехал в колеснице царя. Он тоже заметил меня, и его взгляд глубоко проник в мое сердце. Ради тебя моя мать отказала ему при сватовстве, я истосковалась по нему, он тоже утратил свою веселость и впал в уныние. Царь заметил это и спросил о причине его задумчивости, потому что Рамсес любит его, как своего собственного сына. Узнав от него все, фараон сам начал хлопотать за своего верного слугу, моя мать уступила, и мы сделались мужем и женой. Все блаженства, которыми наслаждаются праведные на нивах Иолу[46], жалки в сравнении с тем счастьем, которым наслаждались мы, соединившись в браке. Но вскоре хетты нарушили договоренность о мире. Фараон отправился на войну, взяв с собою Мену. Пятнадцать раз всходила луна над нашим счастьем, и затем…
– И затем боги услышали мою молитву и приняли мои жертвы, – прервал ее Паакер с дрожью в голосе. – Они отторгли от тебя похитителя моего счастья и испепелили твое и его сердце пламенем тоски. Неужели ты воображаешь, что можешь сказать мне что-нибудь новое? Мена принадлежал тебе пятнадцать дней, и он еще не вернулся с войны, свирепствующей в Сати.
– Но он вернется! – вскричала молодая женщина.
– А может быть, и нет, – возразил Паакер, смеясь. – Грозно оружие хеттов, а в Ливане много коршунов, которые в этот час, возможно, уже терзают его тело, как ты истерзала мое сердце.
Неферт встала при этих словах и хотела оставить тенистое убежище, чтобы идти к царевне в хижину парасхита, но ноги ее отказались ей служить, и она, дрожа, снова опустилась на каменную скамью. Она искала слов, но язык ее не шевелился, будто парализованный. Она уже ничего не видела и не слышала, только жгучие слезы текли у нее из глаз.
Паакер стоял напротив нее безмолвно. Горе ее было для него наслаждением, однако же созерцание ее красоты наполняло его жгучею страстью, и он смотрел на нее, точно очарованный.
Через несколько минут слезы Неферт иссякли. Усталым, почти равнодушным взором окинула она стоявшего еще перед нею махора и тихо сказала ему:
– Мой язык горит от жажды: принеси мне воды.
– Царевна может вернуться каждую минуту.
– Но я изнемогаю! – воскликнула Неферт и снова начала тихо плакать.
Паакер пожал плечами и пошел в долину. Вход в хижину парасхита был ему запрещен, но он знал, что не более как в сотне шагов живет старуха, пользовавшаяся дурною славой. В ее пещере не могло быть недостатка в воде.
Наполовину опьяненный всем, что он перечувствовал и передумал в последние минуты, Паакер поспешил вперед. Он нашел дверь жилища старухи отворенною настежь, обитательница его сидела под навесом из грязного изодранного куска холстины, с одной стороны прикрепленного камнями к выступу, с другой державшегося на двух грубых деревянных шестах, и перебирала разноцветные корешки, лежавшие у нее на коленях. Возле нее крутилось колесо, закрепленное между концами больших деревянных вил. Вертишейка, привязанная цепочкой[47], прыгая с одной спицы колеса на другую, заставляла его постоянно вращаться. Черный как уголь кот обнюхивал головы ворона и совы, которым лишь недавно были выколоты глаза.
Из пещеры, над входом в которую сидели два ястреба, выходил дым от тлевших ягод можжевельника – это перебивало запахи, распространяемые хранившимися там снадобьями.
Приблизившись к пещере, Паакер увидел старуху, фигура и лицо которой свидетельствовали о том, что эта женщина некогда была стройна и прекрасна, хотя теперь она согнулась от старости, а ее лицо с резкими чертами было покрыто морщинами. Увидев незнакомца, она накинула на голову пестрый убор, стянула синее хлопковое платье потуже вокруг шеи и прикрыла головы совы и ворона старою циновкой. Паакер окликнул ее, но она притворилась, что не слышит его. Когда он поравнялся с нею, она подняла на него свои умные, с живым блеском глаза и воскликнула:
– Счастливый день, белый день, дарующий важных гостей и великую честь!
– Вставай, – сказал Паакер старухе, не отвечая на ее приветствие, но бросая серебряное кольцо[48] на коренья, лежавшие у нее на коленях, – и дай мне за плату воды в какой-нибудь чистой посудине.
– Прекрасное, настоящее серебро, – отметила старуха, поднося кольцо близко к глазам. – Этого слишком много за простую воду и слишком мало за хорошее питье.
– Оставь свою болтовню и поторопись, – сказал Паакер, вынимая еще одно кольцо из специального мешочка и бросая его ей на колени.
– У тебя щедрая рука, – произнесла старуха, ее говор явно был не простонародный. – Много ворот отворятся для тебя, золотой ключ подходит ко всем дверям. Ты хочешь питья, но какого именно? Должно ли оно указать тебе тайные пути – ведь должность твоя состоит в их поиске? Желаешь сделать теплое холодным, холодное – горячим? Или дать тебе способность читать в сердцах? Или сделать тебя невидимым? Или отнять шестой палец у тебя на ноге?
– Ты знаешь меня? – спросил Паакер.
– Как могла бы я знать? Но у меня зрение острое, и я умею приготовлять необходимую водицу – и для знатных, и для простых.
– Вздор! – с нетерпением воскликнул Паакер. – Поторопись, женщина, для которой…
– Так вода нужна тебе для женщины? – прервала махора старуха. – Я должна была догадаться об этом. Могу наделить тебя ею, могу.
С этими словами старуха удалилась в свою нору и скоро вернулась, держа в руке тонкий алебастровый флакончик цилиндрической формы.
– Вот тебе питье, – сказала она, подавая флакон лазутчику. – Половину его надо влить в воду и дать женщине. Если один прием не поможет, то другой наверняка достигнет цели. Эту воду может выпить и ребенок, она не причинит ему никакого вреда, но старика сделает бодрым. Я при тебе попробую ее. – И она смочила губы в беловатой жидкости. – Если эта водица поможет тебе, ты принесешь мне еще три золотых кольца, а ты придешь, я знаю это!
Паакер, застыв на месте, слушал старуху, затем порывисто схватил флакончик, сунул его в свой кошель, бросил колдунье еще несколько колец и снова потребовал, чтобы она поскорей принесла нильской воды в чистом сосуде.
Старуха наполнила фильтрованной нильской водой красную чашу из полированной глины, положила на поверхность прозрачной жидкости лавровый лист, на котором были нацарапаны два сердца, соединенные семью черточками, и вынесла ее Паакеру.
Когда лазутчик, взяв чашу из рук ее, стал рассматривать лавровый лист, старуха сказала:
– Уже одно это связывает сердца. Три – это мужчина, четыре – это женщина, а семь – это неразделимое. Хаах, хаах, хархарахаха[49]!
Махор не слушал ее и, осторожно неся сосуд, направился туда, где отдыхала Неферт.
Возле утеса, скрывавшего его от глаз жены Мены, он остановился, поставил чашу на гладкий камень и вынул из своей сумки флакончик с любовным напитком.
Пальцы его дрожали, мозг был затуманен, точно от винных паров, в голове шумели тысячи голосов, и ему чудилось, что они кричат: «Воспользуйся случаем, употреби питье в дело – теперь или никогда!»
Махор слыл человеком решительным, действующим с необыкновенною быстротою в затруднительных случаях, но теперь его охватили сомнения.
До сих пор он не только всячески проявлял набожность, но и вообще строго следовал предписаниям религии своих отцов. Он был окружен ореолом добродетели, вера его не подвергалась сомнению, и его считали одним из благочестивейших людей страны. Может ли он решиться на подобный поступок? И он начал задавать себе вопрос за вопросом, отвечая на них с дьявольской изворотливостью.
Нарушение супружеского союза – тяжкий грех, но разве его права на Неферт не старше прав царского возницы? «Занимающийся черной магией подвергается смерти», – гласит закон. Старая колдунья пользуется дурной славой, но разве он пришел к ней за любовным напитком? Разве не могло произойти, что души его умерших родственников и боги, тронутые его жертвами и молитвами, даровали ему, воспользовавшись случайностью, обладание волшебным средством, в действенности которого он не сомневался ни минуты?
На эти вопросы он пока не находил ответа. Наконец он прибег к гаданью. Шея и пояс его были увешаны самыми разнообразными амулетами, освященными жрецами, амулетами высокой цены и особенной святости.
В числе их было и кольцо с печатью, доставшееся ему от умершего отца, – старая фамильная драгоценность, которую верховный жрец в Абидосе некогда положил для освящения на самую святую из четырнадцати могил Осириса[50]. К этому кольцу Паакер чаще всего прибегал за советом. Поступил он так и теперь.
По-прежнему опасаясь, что он совершит тяжкий грех, если воспользуется чародейственным напитком, он обратился к своему золотому оракулу. Паакер прижал кольцо к сердцу, пробормотал имя своего брата и стал ждать появления первого живого существа.
И вот со склона вздымавшегося против него утеса медленно поднялись два песочного цвета коршуна. Тревожно, с напряженным вниманием следил Паакер за их полетом. С минуту они неподвижно висели в воздухе, затем повернули влево и исчезли за горами, предвещая Паакеру, что его желание не исполнится.
Он поспешно схватил флакон с мыслью – швырнуть его прочь. Но охватившая страсть лишила его воли; какие-то таинственные силы все крепче и крепче прижимали его пальцы к флакону. Он вылил половину содержавшейся там жидкости в чашу и приблизился к своей жертве.
Неферт вышла к нему навстречу, молча взяла у него чашу и с нетерпением выпила ее почти до дна.
– Благодарю, – сказала она. – Как свежа эта вода, к тому же она имеет кисловатый вкус! Но твои руки дрожат, и ты, бедный, весь горишь от быстрой ходьбы.
Она посмотрела на него, ее большие глаза сияли особым внутренним светом, и вот она протянула ему правую руку, которую он порывисто прижал к губам.
– Оставь, – сказала она, улыбаясь, – вот идет царевна вместе со жрецом. Как ты напугал меня! Да, согласна, я дала тебе повод сердиться на меня; но теперь ты снова стал добр ко мне, и приведешь к нам свою мать. Ни слова! Я посмотрю, как мой двоюродный брат Паакер откажет мне!
Она лукаво погрозила ему пальцем, потом более серьезным тоном добавила:
– Перестань сердиться; как прекрасно, когда люди живут друг с другом в ладу!
«Питье действует, и она будет моей! – подумал Паакер. – Благодарение вам, небожители!»
Но молитва замерла на его губах. Жажде любви и мести он до сих пор предавался только в мыслях, предоставляя действовать вместо себя божеству; теперь же он взял это дело в свои руки. Он не подозревал, что достиг поворотной точки в своей жизни.
Колдунья вышла посмотреть, для какой женщины предназначен был любовный напиток, увидела ее и испугалась, но тотчас же исчезла за одним из утесов.
На середине дороги Неферт и Паакер встретили царевну и сопровождавшего ее Пентаура.
Когда царевна и жрец вышли из хижины парасхита, они какое-то время молча стояли друг против друга. Бент-Анат прижала руку к сердцу и жадно вдыхала чистый воздух горной долины. Она чувствовала себя так, как будто с нее свалилась огромная тяжесть, будто она избавилась от страшной опасности. Наконец она обратилась к спутнику.
Бент-Анат в первый раз видела его при ярком дневном свете. Она с удивлением спросила:
– Ты ведь тот самый жрец, который вчера, после моего первого посещения этого дома, так охотно возвратил мне чистоту?
– Да, – ответил Пентаур.
– Я узнала твой голос и благодарна тебе за то, что ты укрепил во мне мужество следовать побуждению моего сердца и прийти сюда, вопреки запрету моего духовника. Ты защитишь меня, когда другие будут меня порицать.
– Я пришел сюда, чтобы отказать тебе в оправдании.
– Значит, ты переменил свое мнение? – гордо вскинув голову, спросила Бент-Анат, и на ее губах появилась презрительная усмешка.
– Я повинуюсь высшему приказу, повелевающему свято чтить древний закон. Говорят: «Если прикосновение парасхита не оскверняет дочери Рамсеса, то кого же осквернит оно? Чья одежда чище платья царевны?»
– Но ведь это человек честный и достойный, при всем ничтожестве своего звания и несмотря на то что, добывая насущный хлеб, покрывает себя позором, – перебила его Бент-Анат. – Да простят мне девять великих богов, но люди, живущие в этой хижине, полны любви, благочестия и мужества, и парасхит мне нравится. Вчера ты счел возможным смыть нечистоту его прикосновения одним словом; что же заставляет тебя сегодня считать его отверженным?
– Внушение просвещенного мужа не касаться ни одного звена древних постановлений – ведь из-за этого могла бы порваться уже тронутая ржавчиной цепь и, звеня, упала бы на землю.
– Итак, ты ради старого предрассудка налагаешь на меня клеймо нечистоты из-за моего поступка? Ты молчишь? Отвечай же мне теперь, если ты таков, каким я тебя считаю: если твой ум свободен и правдив. Дело идет о спокойствии моей души.
Пентаур тяжело вздохнул, затем, будто из его терзаемого сомнениями сердца, сперва тихо, а потом все громче полились глубоко прочувствованные слова:
– Ты принуждаешь меня говорить о том, о чем лучше было бы даже не думать, но я охотнее согрешу против обета, чем против истины, дочери Солнца, изображение которого ты носишь на себе. Нечист ли парасхит вследствие своего рождения? Но кто я такой, чтобы решить подобный вопрос? И мне он кажется, как и тебе, человеком с такими же святыми и искренними чувствами, какие свойственны каждому разумному существу. Я думаю, что впечатления от пребывания здесь облагородили твою душу, также как и мою, а не запятнали ее. Если я заблуждаюсь, то да простит мне божество, дыхание которого живет и действует в парасхите так же, как и в нас самих. Я верую в него и все громче и радостнее буду возносить к нему свои скромные гимны, когда оно будет учить меня, что все, что живет и дышит, ликует и плачет, есть подобие его чистого существа и рождено для одинаковых скорбей и наслаждений.
Глаза Пентаура, поднятые к небу при этих словах, встретились теперь с сиявшими радостно и гордо глазами царевны, которая дружески протянула ему правую руку. Он смиренно поцеловал край ее одежды, но она сказала:
– Нет, положи свою руку на мою с благословением. Ты мужчина и истинный жрец. Теперь я охотно покорюсь обвинению в нечистоте, потому что и отец желает, чтобы мы прежде других признавали святость древних постановлений, раз уж они существуют. Будем вместе молиться богам, чтобы они освободили этих бедных людей от старого проклятия. Но Паакер и Неферт ждут нас на солнцепеке. Иди за мной.
Она пошла впереди жреца, однако, сделав несколько шагов, обернулась к нему и спросила:
– Как тебя зовут?
– Пентаур.
– Значит, ты поэт Дома Сети?
– Мне присвоили это звание.
Бент-Анат посмотрела на него, широко раскрыв глаза, затем сказала:
– Боги одарили тебя высокими талантами, твой взгляд видит дальше и проникает глубже, чем взоры других людей, и ты умеешь словами передать то, что мы только чувствуем. Я охотно последую за тобой.
Пентаур покраснел, как мальчик. Паакер и Неферт все ближе подходили к ним, и он сказал:
– До этого дня жизнь лежала передо мною как бы в сумеречном свете, но теперь я вижу ее иной. Я видел ее глубокие тени, – прибавил он тихо, – и как же ярко она засияла теперь!
Час спустя Бент-Анат со своею свитой находилась у ворот Дома Сети.
Один из сопровождавших ее скороходов опередил процессию, чтобы известить главного жреца о приближении царевны.
Она стояла одна в колеснице, ехавшей впереди ее спутников. Пентаур разместился в колеснице царского лазутчика.
У ворот храма процессию встретил главный астролог.
Большие ворота пилонов были отворены настежь и открывали взгляду передний двор храма, вымощенный каменными плитами и окруженный с трех сторон двойной колоннадой.
Стены, архитравы и карнизы пестрели изображениями и цветными узорами. Посреди двора возвышался большой жертвенный алтарь, где на кедровых дровах горели благовонные шарики кифи[51], которые наполняли обширный двор одуряющим дымом.
Этот алтарь окружали стоявшие полукругом жрецы в белых одеждах. Они повернули лица навстречу приближавшейся царевне и затянули тягучие, глубоко проникавшие в сердце священные гимны.
Много жителей некрополя собралось вдоль рядов сфинксов, между которыми Бент-Анат ехала к святилищу.
Никто не вникал в смысл жалобных гимнов: и такое пение, и многие необъяснимые вещи были здесь делом обычным.
Восклицания: «Славен род Рамсеса!» и «Поклонение дочери Солнца, Бент-Анат!» раздавались из тысячи уст, все сбежавшиеся сюда люди кланялись до земли дочери владыки.
У пилонов царевна вышла из колесницы и последовала до двери храма за главным астрологом, который безмолвно и важно поклонился ей.
Когда она собиралась пройти на передний двор, пение жрецов внезапно стало оглушительным. Рокотание басов смешивалось с жалобно звучавшими дискантами учеников храма. Бент-Анат в испуге приостановилась, затем пошла дальше. Но перед воротами появился Амени в полном жреческом облачении. Он вытянул вперед свой посох, как бы преграждая ей вход, и громко и запальчиво воскликнул:
– Приближение чистой дочери Рамсеса есть благословение для сего святилища, но это убежище богов закрывает свои двери для оскверненных, будь они рабы или цари! Во имя небожителей, от которых ты происходишь, спрашиваю тебя, Бент-Анат: чиста ли ты или осквернилась прикосновением нечистых?
Жрец остановился прямо перед высокою фигурой царевны.
Яркая краска покрыла щеки Бент-Анат, в ушах ее зашумело, точно бурное море бушевало вокруг нее, и грудь ее часто поднималась и опускалась от сильного волнения. Царская кровь закипела в ее жилах. Она чувствовала, что ей навязали недостойную роль в нарочно устроенном представлении. Намерение самой заявить о своем осквернении было забыто, и ее губы уже открывались, чтобы дать резкий отпор возмутившей ее заносчивости жреца, когда Амени устремил на нее взгляд со всей свойственною ему серьезностью. Бент-Анат ничего не сказала, но выдержала этот взгляд и ответила на него не менее гордым и вызывающим взором.
Жилы на лбу Амени вздулись и посинели, но он подавил закипавший в нем гнев и изменившимся голосом сказал:
– Боги через меня спрашивают тебя: для того ли ты вступила в это священное убежище, чтобы небожители сняли с тебя нечистоту, оскверняющую твою душу и твое тело?
Бент-Анат отвечала коротко и с достоинством:
– Отец мой передает тебе мой ответ.
– Не мне, – возразил Амени, – а богам, именем которых я повелеваю тебе теперь покинуть это чистое святилище, оскверняемое твоим присутствием!
Бент-Анат вздрогнула и глухо проговорила:
– Я ухожу.
Уже сделав шаг к воротам пилона, она встретила взгляд Пентаура.
Подобно праведнику, перед глазами которого совершалось великое чудо, он в тревоге, но с восторгом, в страхе, но чувствуя какое-то внутреннее просветление, созерцал царственно ступавшую девушку. Ее поведение казалось ему возмутительно смелым, но вполне соответствующим ее правдивой и возвышенной натуре. Амени, этот образец добродетели, столь чтимый Пентауром, стушевался, когда Бент-Анат, выходя из храма, захотела пожать руку молодому жрецу. Их взгляды встретились, и Пентаур прижал ее руку к своему переполненному чувствами сердцу.
Главному жрецу было нетрудно читать по лицам этих двух неиспорченных существ, как в открытой книге. Он понимал, что их души соединили внезапно образовавшиеся узы, и взор, каким Бент-Анат обменялась с Пентауром, испугал Амени: непокорная девушка взглянула на поэта торжествующе, ища одобрения, и оно было ясно высказано взглядом молодого жреца.
Амени на одно мгновение приостановился, затем вскричал:
– Бент-Анат!
Царевна обернулась и взглянула на него серьезно и вопросительно.
Амени сделал к ней шаг и остановился между нею и Пентауром.
– Ты вызываешь богов на борьбу, – строго сказал он. – Это – отважный вызов, но мне кажется, что твоя смелость возросла вследствие того, что ты рассчитываешь на союзника, который, пожалуй, не менее чем я близок к небожителям. Итак, позволь мне сказать: тебе, заблуждающемуся ребенку, может быть прощено многое, но служитель божества, – при этих словах он бросил угрожающий взгляд на Пентаура, – жрец, который, в борьбе самовластия и закона, принимает сторону первого, жрец, забывающий свой долг и свою клятву, недолго будет оказывать тебе помощь, так как он осужден, как бы ни были богаты те дарования, которыми его наделило божество! Мы изгоняем его из нашей общины, мы проклинаем его, мы…
Бент-Анат смотрела то на дрожавшего от волнения главного жреца, то на Пентаура. Румянец и бледность сменялись на ее лице.
Поэт сделал шаг вперед. Она чувствовала, что он хочет говорить, защищать свои поступки, но она знала, что этим он погубит себя. Ею овладело глубокое сострадание, чрезвычайная обеспокоенность, и, прежде чем Пентаур открыл рот, она медленно опустилась на колени перед главным жрецом и тихо сказала:
– Я согрешила и запятнала себя. Это высказал мне и Пентаур перед хижиной парасхита. Возврати мне чистоту, которой я лишилась, Амени!
Гневное пламя в глазах главного жреца внезапно погасло. Ласково, почти с любовью, он посмотрел на царевну, благословил ее и повел в святилище. Там ее окурили фимиамом, окропили девятью священнейшими елеями, затем Амени позволил ей вернуться в царский дворец.
Он объяснил царевне, что ее вина еще не искуплена и что скоро она узнает, какими молитвами и обетами может вновь достигнуть полной чистоты пред лицом богов.
Все это время жрецы на переднем дворе храма продолжали петь скорбные гимны.
Стоявший у храма народ прислушивался к жреческому пению и временами прерывал его пронзительными криками скорби – весть о случившемся уже успела распространиться в толпе.
Солнце начало склоняться к западу, скоро посетители Города мертвых должны были оставить его, а Бент-Анат, появления которой народ ждал с нетерпением, еще не показывалась. Говорили, что царская дочь навлекла на себя проклятие за то, что отнесла лекарство заболевшей прекрасной белолицей Уарде, которую знали многие.
Среди собравшихся любопытных было много бальзамировщиков, каменщиков и людей из низших сословий. Мятежный дух, свойственный египтянам и позднее, при иноземных властителях, навлекший на них тяжкие страдания, проявился теперь и возрастал с каждою минутой. Люди осуждали гордость жрецов, порицали неразумный закон. Один пьяный солдат поднял камень, намереваясь бросить его в обитые медью ворота храма. Несколько мальчишек с криками последовали его примеру, и даже степенные люди, понукаемые воплями раздраженных женщин, тоже пустили в ход камни и бранные слова.
Наконец, при невообразимом шуме толпы, главные ворота отворились, и оттуда выступил Амени в полном облачении, сопровождаемый двадцатью пастофорами, которые несли на плечах изображения богов и священные символы. Процессия вклинилась в толпу.
Все умолкли.
– Почему вы мешаете нашим молитвам? – громко, но спокойно спросил Амени.
В ответ ему раздался беспорядочный гомон толпы, в котором ничего нельзя было разобрать, кроме часто повторяемого имени Бент-Анат.
Амени, сохраняя невозмутимое спокойствие, высоко поднял свой посох и вскричал:
– Дайте дорогу дочери Рамсеса, которая искала и обрела чистоту пред лицом богов, зрящих вину как высшего, так и низшего! Они награждают благочестивых, но карают преступных. Преклоните колена и молитесь, чтобы они простили вам и благословили вас и детей ваших!
Амени велел одному из пастофоров подать ему священный систр[52] и поднял его вверх. Стоявшие за ним жрецы запели торжественный гимн, толпа опустилась на колени и не двигалась до тех пор, пока пение не смолкло. Тогда главный жрец снова вскричал:
– Небожители благословляют вас! Покиньте это место, дайте дорогу дочери Рамсеса!
После этих слов стража очистила от толпы дорогу к Нилу, окаймленную сфинксами, не встретив ни малейшего сопротивления.
Когда Бент-Анат взошла на свою колесницу, Амени сказал:
– Ты царская дочь. Дом твоего отца опирается на плечи народа. Пошатни древние устои, которые сдерживают этот народ, и люд станет буйствовать, как безумный.
Амени удалился. Бент-Анат медленно подобрала вожжи. Она посмотрела в глаза Пентауру, который, прислонившись к столбу ворот, смотрел на нее, точно преображенный.
Она умышленно уронила на землю хлыст, чтобы он поднял его и подал ей, но он этого не заметил. Один из скороходов бросился к хлысту и подал его царевне. Лошади, заржав, вскинулись, рванулись и помчались по дороге.
Пентаур оставался, точно заколдованный, у столба, пока грохот ее колесницы, раздававшийся далеко на каменных плитах аллеи сфинксов, мало-помалу не умолк и отражение пламенеющего заката не окрасило горы на востоке мягким розовым цветом.
Дальний звон ударов о медную доску вывел поэта из оцепенения. Он прижал левую руку к сердцу и приложил правую ко лбу, будто желая собрать блуждавшие мысли.
Этот звон призывал его к делу, к урокам красноречия, которому он в этот час должен был учить младших жрецов.
Молча пошел он туда, где ученики ожидали его, но вместо того чтобы обдумывать предстоящий урок, он пестовал мысленно пережитое в последние часы.
В мире его представлений господствовал только один воодушевлявший его образ: величественная фигура прекрасной женщины, царственной и гордой, которая ради него поверглась в прах.
В таком настроении жрец явился пред своими слушателями. Любимый ученик, юноша Анана, подал ему свиток, из которого он накануне обещал взять тему для сегодняшней беседы. Пентаур, прислонившись к стене, развернул папирусный свиток, посмотрел на покрывавшие его письмена и почувствовал, что он не в состоянии читать.
Он судорожно попытался собраться с мыслями, устремил взгляд вверх и пытался поймать нить рассуждений, которую оставил в конце вчерашнего урока и за которую думал снова ухватиться сегодня. Но ему казалось, что между вчерашним и нынешним днем лежит широкое море, затопляющее бурными волнами его память и лишающее его мыслительных способностей.
Ученики, сидевшие против него на соломенных циновках, смотрели с удивлением на своего обыкновенно столь красноречивого, но теперь безмолвного учителя и вопросительно переглядывались друг с другом.
Один молодой жрец шепнул своему соседу: «Он молится». Анана с безмолвной озабоченностью смотрел на руки наставника, которые так крепко сжали свиток, что грозили испортить хрупкий папирус.
Наконец Пентаур опустил глаза. Он нашел тему. Когда он снова посмотрел вверх, он увидел начертанное на противоположной стене имя царя и сопровождавший это имя эпитет – «благой бог». Ухватившись за эти слова, он обратился к своим слушателям с вопросом: «Как мы познаем благость божества?»
Многие ученики, вставая, отвечали более или менее удачно и бойко. Наконец поднялся Анана, он описал целесообразную красоту одушевленного и неодушевленного творения, в которой проявилось милосердие Амона[53], Ра[54], Пта[55] и других богов.
Скрестив руки, Пентаур слушал юношу и то вопросительно смотрел на него, то кивал в знак одобрения. Затем он заговорил сам.
Подобно ручным соколам, слетающимся на зов своего господина, рой мыслей внезапно возник в его голове, и словно из сердца, пробужденного, озаренного и согретого божественною страстью, все свободнее и сильнее полилась вдохновенная речь. Запинаясь от волнения, ликуя и восторгаясь, он восхвалял красоту природы и непостижимую мудрость и заботливость ее Создателя.
Удары в медный щит, возвещавшие окончание урока, прервали речь Пентаура. Он замолчал, переводя дух, и целую минуту ни один из его учеников не пошевельнулся. Наконец он выпустил из рук свиток, отер пот с пылавшего лба и медленно приблизился к двери, которая вела со двора в священную рощу храма. Он уже ступил на порог, как почувствовал, что кто-то положил руку на его плечо.
Он оглянулся. За ним стоял Амени, который холодно сказал:
– Ты очаровал своих слушателей, друг мой. Только жаль, что при тебе не было арфы.
На взволнованную душу поэта слова Амени подействовали, как лед на разгоряченное тело больного. Он знал этот тон своего наставника: так Амени выговаривал нерадивым ученикам и провинившимся жрецам, но никогда еще не говорил таким образом с Пентауром.
– Поистине, – холодно продолжил главный жрец, – можно подумать, что ты в упоении забыл, что приличествует учителю говорить в пределах школы. Несколько недель тому назад ты мне клялся сохранять тайну мистерий, а сегодня суть неизреченного Единого Существа, святейшее достояние посвященных, ты выставляешь публично, как на рынке дешевый товар!
– Ты будто ножом меня режешь.
– Пусть он будет острым и вырежет места незрелости и плевелы из твоей души! – сказал главный жрец. – Ты молод, слишком молод, но не так, как нежное плодовое дерево, которое можно воспитать и облагородить, а как зеленый плод, упавший на землю, который становится ядом для накинувшихся на него детей, хотя бы он упал даже со священного дерева. Гагабу и я приняли тебя в нашу общину, вопреки мнению большинства посвященных. Мы спорили, убеждая всех, сомневавшихся в твоей зрелости по причине твоих молодых лет, и ты с благодарностью поклялся мне хранить закон и священные тайны. Но вот сегодня я в первый раз выпустил тебя из мирного уединения школы на бранное поле жизни. И как же нес ты боевое знамя, которое обязан был держать высоко и защищать?
– Я делал то, что мне казалось истинным и справедливым, – отвечал чрезвычайно взволнованный Пентаур.
– Для тебя, как и для всех нас, справедливо то, что предписывает закон. Но что такое истина?
– Никто не поднимал ее покрова, – сказал Пентаур, – однако моя душа происходит из одушевленного тела вселенной, в моей груди движется частица непогрешимого божественного разума, и, когда она проявляется во мне…
– Как легко мы принимаем льстивый голос самолюбия за божественные устремления!
– Разве действующий и говорящий во мне, так же как в тебе и в каждом человеке, бог не может узнать себя самого и своего собственного голоса?
– Если бы слышала тебя толпа, – прервал его Амени, – то каждый из нее взобрался бы на свой маленький трон, объявил бы голос божий своим руководителем, попрал бы закон и позволил бы восточному ветру развеять воспоминания о нем в пустыне.
– Я – посвященный, тот, кого ты сам учил искать и находить Единого… Я не отрицаю того, что свет, созерцаемый мною, если бы я захотел показать его толпе, поразил бы ее слепотою…
– И, однако, ты ослепляешь своих учеников опасным блеском…
– Я воспитываю будущих посвященных.
– Не посредством ли пламенных излияний сердца, упоенного любовью?
– Амени!
– Я стою перед тобою в качестве учителя, указывающего тебе на закон, который всегда и повсюду мудрее отдельной личности, на закон, которого сам царь, первый владыка, называет себя «утвердителем» и пред которым должен преклоняться посвященный так же, как всякий простой человек, воспитываемый нами для слепой веры. Я стою перед тобою как отец, который любит тебя со времени твоего детства и ни от одного из своих учеников не ждет таких великих подвигов, как от тебя, и поэтому не хочет ни погубить тебя, ни пожертвовать возлагаемыми на тебя надеждами. Приготовься завтра ранним утром оставить наше тихое убежище. Ты согрешил, выполняя обязанности учителя, теперь жизнь должна принять тебя в свою школу и сделать тебя зрелым для звания посвященного, которое слишком рано возложили на тебя по моей вине. Ты оставишь своих учеников, не простившись с ними, как бы ни было это прискорбно для тебя. В восхождении звезды Сотис[56] ищи указаний для своих действий. Через два-три месяца тебе предстоит руководить жрецами храма Хатшепсут, и в этой должности, под моим надзором, ты постараешься вновь обрести то доверие, которого лишился. Без возражений! Пусть Неизреченный запечатлеет закон в твоем сердце!
Амени вернулся в свою комнату.
Пережитое им в последние часы сильно взволновало его и поколебало уверенность в непреложности своих суждений о людях и обстоятельствах. Жрецы по ту сторону Нила были духовными советниками Бент-Анат и хвалили ее, считая девушкой благочестивой и даровитой. Неосторожное нарушение ею закона представило Амени удобный случай принизить одного из членов семьи Рамсеса. Тщеславию его был нанесен удар гордым сопротивлением царевны. Когда он приказывал Пентауру явиться перед нею в качестве судьи, то надеялся возбудить в нем честолюбие, давая ему власть над сильными мира. И вот его наилучший ученик, подававший самые блистательные надежды, не выдержал испытания! Этот странный юноша до сих пор не понял, каковы идеалы его учителя, а тот жаждал неограниченного господства жречества над умами и самих жрецов – над царем. Это вызвало его возмущение. Но возглавив жрецов храма Хатшепсут, Пентаур сумеет понять необходимость послушания. Бунтовщик, получив трон, делается тираном.
«Поэтическая душа Пентаура, – думал он далее, – быстро поддалась очарованно Бент-Анат. Она тоже не устоит и пленится этим юношей, прекрасным, как бог Ра, и сладкоречивым, как Техути. Они не должны больше видеться друг с другом, ничто не должно соединять его с домом Рамсеса».
Амени остановился. Он позвал одного из тех, кого называют святым отцом, своего личного секретаря, и сказал:
– Напиши уведомления во все жреческие общины государства, сообщи им, что дочь Рамсеса согрешила против закона и осквернилась, и прикажи, чтобы во всех храмах отправлялись публичные – непременно публичные – моления об очищении. Через час принеси мне это послание на подпись. Впрочем, нет: я сам напишу так, как нужно.
Жрец подал ему папирус и отошел в глубину комнаты, а Амени пробормотал:
– Царь хочет употребить против нас насилие – пусть же это будет первою стрелой в ответ на удар его копья.
Луна взошла над Фивами, городом живых, напротив которого, за рекой, раскинулся Город мертвых. Прохлада позвала жителей к воротам, на крыши и в башенки их домов. Многие собирались у столов, где за пивом, вином и сладостями слушали повествования сказочников. Люд попроще кучками сидел на земле и подхватывал припевы песни, которую скромный певец напевал под аккомпанемент бубна и флейты. К югу от храма Амона был расположен царский дворец, а поблизости от него среди садов стояли жилища вельмож. Одно из поместий отличалось особенною обширностью и великолепием. Паакер, лазутчик царя, построил его после смерти своего отца, в надежде, что двоюродная сестра Неферт скоро войдет туда в качестве его жены. В нескольких шагах от него возвышалось другое здание, также величественное, но построенное давно и менее роскошное, унаследованное царским возницей Меной от своего отца, в котором жила его жена со своею матерью Катути, между тем как сам он в далекой Сирии помещался в одной палатке с царем, будучи его телохранителем.
У ворот обоих домов стояли слуги с факелами, давно уже дожидавшиеся возвращения своих господ.
Ворота, которые вели в обнесенные стеной владения Паакера, были велики и покрыты пестрыми узорами. По обеим их сторонам возвышались два кедровых столба, на которых были прикреплены флаги. Кедры именно для этой цели были срублены в Ливане.
Ворота вели на обширный мощеный двор, по сторонам которого тянулись навесы, поддерживаемые тонкими деревянными колоннами. Здесь стояли лошади и колесницы лазутчика, здесь жили его рабы, здесь складывались продукты. С задней части двора другие ворота, пониже, вели в обширный сад с аллеями ухоженных деревьев, рядами винограда, с цветами и овощными грядами. Пальмы, сикоморы, акации, фиги, гранатовые деревья и кусты жасмина были роскошными – мать Паакера, Сетхем, сама наблюдала за работой садовников, а в большом пруду посреди сада никогда не было недостатка в воде для полива. Он наполнялся через две канавы, куда днем и ночью поступала вода Нила: ее поднимали колеса, приводимые в движение волами.
С правой стороны этого сада возвышался одноэтажный, очень длинный дом, состоявший из целого ряда комнат. Почти каждая из них имела собственную дверь, выходившую на веранду, поддерживаемую пестрыми деревянными колоннами. Эта веранда тянулась вдоль всего дома со стороны сада.
С правой стороны к дому примыкали кладовые для хранения плодов, овощей, кувшинов с вином и всякого добра, необходимого в хозяйстве: шкур, кусков кожи, тканей и прочего.
В одной комнате, стены которой были сложены из квадратных камней, за крепкими запорами хранились сокровища, добытые предками Паакера и им самим. Это были золотые и серебряные кольца, фигуры зверей и сосуды. Не было здесь также недостатка в полосах меди и драгоценных каменьях, особенно много было ляпис-лазури и кусков малахита.
В центре сада возвышалась богато разукрашенная беседка с изображениями богов. В углублении ее стояли статуи предков Паакера в образе Осириса[57], окутанного пеленами. Статуи отличались одна от другой только лицами, имевшими сходство с конкретными особами.
Левая сторона хозяйственного двора была погружена во тьму, но лунный свет позволял различать там темные фигуры рабов царского лазутчика, которые группками по пять-шесть человек сидели на земле или лежали друг возле друга на тонких циновках из пальмового волокна.
Недалеко от ворот, на правой стороне двора, горело несколько ламп, освещая группу смуглых людей, слуг Паакера, одетых в белые, похожие на рубашки, одежды. Сидя на ковре, они окружали стол, едва достигавший в высоту двух футов. Они ужинали. Их ужин состоял из жареной антилопы и больших плоских лепешек. Несколько рабов прислуживали им и наполняли глиняные чаши желтоватым пивом.
Домоправитель разрезал жаркое на блюде, подал смотрителю сада кусок антилопы и сказал:
– У меня болят руки – эти сволочи, рабы, становятся все ленивее и упрямее.
– Я замечаю это по пальмам, – отозвался садовник. – Тебе требуется столько палок, что верхушки пальм становятся все жиже и жиже.
– Нам следовало бы, по примеру господина, раздобыть палки из черного дерева, – вставил конюх. – Они послужат долго.
– Да уж дольше, чем кости рабов, – со смехом заметил старший пастух, привезший из имения жертвенный скот, масло и сыр. – Если б мы уподобились во всем господину, то во дворе бы скоро остались только хромые и калеки.
– Вон там лежит парень – хозяин вчера раздробил ему ключицу, – сказал домоправитель. – Жалко парня, он так ловко плетет циновки. Да, старый наш господин дрался не так люто.
– Уж ты-то можешь судить об этом – испытал все на собственной шкуре! – пропищал вдруг насмешливый голосок за спиной у собеседников.
Они обернулись и, узнав необычного гостя, незаметно подобравшегося к ним, громко расхохотались.
Это был горбун ростом с пятилетнего мальчика, с большой головой и старческим, но необычайно выразительным лицом.
Большинство знатных египтян держали у себя в домах карликов для забавы, и этот маленький уродец служил у супруги Мены. Звали его Нему, это и значило «карлик». Люди хоть и побаивались его острого языка, но встречали его приветливо, так как он слыл человеком очень умным и к тому же хорошим рассказчиком.
– Позвольте и мне подсесть к вам, друзья, – обратился к собравшимся карлик. – Места я занимаю немного, пиву и жаркому вашему с моей стороны тоже ничего не угрожает, потому что желудок мой мал, как головка мухи.
– Да, но зато желчи у тебя, что у бегемота! – воскликнул главный повар.
– И ее становится еще больше, когда меня растревожит фокусник вроде тебя, который жонглирует ложками и тарелками. – Карлик засмеялся. – Ну, вот я и сел.
– Что ж, приветствуем тебя, – сказал домоправитель. – Что ты можешь предложить нам хорошего?
– Себя самого.
– Пожалуй, это не так уж много.
– Я бы не пришел сюда, – сказал карлик. – Но у меня к вам серьезное дело. Старая госпожа, благородная Катути, и наместник, только что прибывший к нам, послали меня спросить, не вернулся ли Паакер. Он сопровождал сегодня царевну и Неферт в Город мертвых, а их все нет и нет. У нас беспокоятся – ведь уже поздно!
Домоправитель взглянул на небо и заметил:
– Да, луна уже высоко, а ведь господин обещал быть дома до захода солнца.
– Ужин я давно приготовил, – вздохнул повар, – и теперь мне придется еще раз стряпать, если только хозяин не будет отсутствовать всю ночь.
– Это с какой же стати? – удивился домоправитель. – Он ведь сопровождает Бент-Анат.
– И мою госпожу, – добавил карлик.
– Они так мило общаются! – со смехом воскликнул садовник. – Старший носильщик паланкина рассказывал, что вчера по дороге в некрополь они не обменялись ни словом.
– Как вы смеете упрекать господина в том, что он сердит на женщину, которая была с ним помолвлена, а сама вышла за другого? При одном воспоминании о том дне, когда он узнал об измене Неферт, меня бросает то в жар то в холод.
– Постарайся, по крайней мере, чтобы в жар тебя бросало зимой, а в холод – летом, – ехидно заметил карлик.
– Да что там! Это дело еще не кончено! – воскликнул конюх. – Паакер не из тех, кто забывает обиды… И помяните мое слово, он отомстит Мене за оскорбление, как бы высоко тот ни вознесся.
– Моя госпожа Катути, – перебил Нему конюха, – расплачивается теперь за долги своего зятя. Между прочим, она уже давно хочет возобновить старую дружбу с вашим домом. Дай-ка мне кусок жаркого, домоправитель, что-то я проголодался.
– Кошелек, в который складывают долги Мены, уж больно тощий! – усмехнулся повар.
– Тощий! – огрызнулся карлик. – Совсем как твоя шутка. Дай-ка мне еще кусок жаркого, домоправитель. Эй, раб, налей мне пива!
– Ты же только что сказал, что желудок у тебя с мушиную головку! – воскликнул повар. – А теперь ты пожираешь мясо, точно крокодил в священном пруду Поморья[58]! Ты, наверное, родом из того царства, где все наоборот – люди величиной с муху, а мухи – огромные, ростом с древнего великана.
– На, возьми, обжора, но не забудь распустить пояс, – засмеялся домоправитель. – Я облюбовал этот кусочек для себя и просто дивлюсь, до чего у тебя чуткий нос.
– Да, да, нос, – промолвил карлик. – Нос-то ведь больше, чем гороскоп, говорит знатоку, что собой представляет человек.
– М-да! – бросил садовник.
– Ну давай, выкладывай, что это за премудрость, – со смехом сказал домоправитель. – Если ты будешь говорить, то хоть на время перестанешь жрать.
– Одно не мешает другому, – возразил карлик. – Слушайте же! Загнутый нос, подобный клюву коршуна, никогда не соединяется с покорным характером. Вспомните о фараоне и о всем его роде. Наместник же, напротив, имеет прямой красивый нос, как у статуй Амона в храме, поэтому он прямодушен и божественно добр. Он не заносчив и не уступчив, а именно таков, каким следует быть. Он не якшается ни со знатью, ни с чернью, ни с людьми нашего пошиба. Вот бы ему быть нашим царем!
– Царь носов! – вскричал повар. – Я предпочитаю орла Рамсеса. Но что ты скажешь о носе своей госпожи Неферт?
– Он тонок и изящен, и каждая мысль приводит его в движение, как дыхание ветра лепестки цветка; сердце ее устроено точно таким же образом.
– А Паакер? – спросил конюх.
– У него большой тупой нос, с круглыми, вывернутыми наружу ноздрями. Когда Сет вздымает вихрем песок и ему попадет туда пылинка, то она щекочет его и он приходит в бешенство – таким образом, нос Паакера виноват в ваших синяках. У его матери Сетхем, сестры моей госпожи Катути, носик маленький, кругленький, мякенький.
– А ну, уродец! – воскликнул, перебивая его, домоправитель. – Мы накормили тебя и позволили тебе чесать язык вволю, но если ты осмелишься обсуждать нашу госпожу, то я швырну тебя так высоко, что к твоей горбатой спине пристанут звезды.
Карлик встал, отошел в сторону и спокойно проговорил:
– Я снял бы их со спины и подарил бы тебе самую лучшую из них, в благодарность за твое сочное жаркое. Но вот едут колесницы. Прощайте, господа. И если клюв какого-нибудь коршуна схватит вас и потащит на войну, тогда вспомните маленького Нему, знатока людей и носов.
Колесница лазутчика с громом въехала во двор. Собаки подняли радостный лай, конюх поспешил навстречу Паакеру и принял у него вожжи, домоправитель пошел за ним, а главный повар бросился в кухню – готовить новый ужин.
Прежде чем Паакер дошел до ворот, которые вели в сад, со стороны пилонов громадного храма Амона послышался далеко разнесшийся звук, а затем многоголосое пение торжественного гимна.
Махор остановился, взглянул на небо и сказал своим слугам:
– Вот взошла священная звезда Сотис!
И он упал на колени, с молитвою вздымая руки к небу. Рабы и слуги тотчас последовали его примеру.
Несколько минут господин и слуги молча стояли на коленях, прислушиваясь к пению жрецов. Когда те замолчали, Паакер встал. Все вокруг него не поднимались с колен, и только около помещений для рабов стояла ярко освещенная луной фигура, прислонившись к столбу.
Махор подал знак, слуги поднялись, а сам господин быстрым шагом направился к тому, кто не исполнил религиозного обряда, и вскричал:
– Домоправитель, сто ударов по пяткам этому негодяю!
Тот поклонился и сказал:
– Господин мой, лекарь приказал циновщику не шевелиться, и он не в состоянии даже двинуть рукою. Он сильно страдает: ты вчера перебил ему ключицу.
– Поделом ему, – заявил Паакер нарочно так громко, чтобы раненый мог его слышать. Затем он вышел в сад и, позвав смотрителя погребов, приказал ему дать всем слугам пива на ночь.
Через несколько минут Паакер уже стоял перед матерью, которую нашел на украшенной растениями крыше дома.
– Я хочу сообщить тебе кое-что важное, – сказал он.
– Что же? – спросила Сетхем.
– Я сегодня в первый раз говорил с Неферт, все раздоры могут быть забыты. Хочется тебе повидаться с сестрой? Можешь отправиться к ней.
Сетхем взглянула на сына с нескрываемым удивлением. Ее глаза, легко наполнявшиеся слезами, увлажнились, и она спросила, запинаясь:
– Верить ли мне своим ушам? Неужели ты…
– Я желаю, – сказал Паакер, – чтобы ты снова подружилась с сестрой, ваше отчуждение длилось достаточно долго.
– Даже слишком! – воскликнула Сетхем.
Лазутчик молча смотрел вниз, затем, выполняя просьбу матери, сел возле нее.
– Я ведь знала, – сказала она, – что этот день принесет нам радость. В эту ночь я видела во сне твоего покойного отца, и, когда я велела нести себя в храм, мне навстречу попались: сперва белая корова, а потом свадебное шествие. Священный овен Амона прикоснулся к пшеничному пирогу, который я подала ему.
– Это – счастливое предзнаменование, – серьезно и с убеждением сказал Паакер.
– Поспешим же с благодарностью воспользоваться тем, что обещают нам боги. Я завтра же отправлюсь к сестре и скажу ей, что мы станем жить, как прежде, в согласии и будем делить друг с другом радость и горе. Что было, то прошло, и пусть будет забыто. Ведь кроме Неферт есть много прекрасных женщин в Фивах, и каждое знатное семейство было бы счастливо назвать тебя своим зятем.
Паакер поднялся со своего места и начал задумчиво ходить взад и вперед, а Сетхем продолжила:
– Я знаю, что прикоснулась к тяжкой ране твоего сердца. Но она ведь наполовину зажила и заживет совсем, когда ты сделаешься счастливее возницы Мены и перестанешь ненавидеть его. Неферт добра, но она слишком нежна и не годится для ведения такого обширного хозяйства, как наше. Скоро и мою мумию обовьют пеленами, а служба заставит тебя отправиться в Сирию, и тогда мое место должна будет занять мудрая хозяйка. Как часто я молилась Хаторам, чтобы они послали тебе жену по моему желанию!
– Другой Сетхем я не найду, – сказал Паакер, целуя мать в лоб, – подобные тебе женщины вымирают.
– Льстец! – с улыбкою воскликнула Сетхем, погрозив пальцем сыну. – Но это совершенно справедливо. Подрастающее поколение наряжается в финикийские ткани, приправляет свою речь сирийскими словами и позволяет домоправителям и домоправительницам распоряжаться там, где нужно проследить лично. Вот и моя сестра Катути с Неферт…
– Неферт не похожа на других женщин, – прервал Паакер мать, – и если бы ты воспитывала ее, то она сумела бы не только быть украшением дома, но и управлять им.
Сетхем с удивлением взглянула на сына, а потом сказала, как бы про себя:
– Да, Неферт – милое дитя, и на нее нельзя сердиться. А я сердилась на нее – ведь она возбудила твой гнев. Но так как ты простил ей, то и я прощаю – как ее, так и ее мужа.
Лицо Паакера омрачилось, и, остановившись перед своею матерью, лазутчик, со всею свойственною ему жестокостью, сказал:
– Пусть он истомится в пустыне, пусть гиены северных стран растерзают его непогребенный труп!
– Как ты бываешь ужасен! – тихо произнесла Сетхем. – Я знаю, что ты ненавидишь Мену, я давно заметила семь стрел над твоею кроватью, на которых написано: «Смерть Мене». Это сирийское заклинание должно погубить того, против которого оно направлено. Как мрачен твой взгляд! Да, это заклинание, ненавистное богам, дает злому духу власть над тем, кто прибегает к нему. Как я, так и твой отец учили тебя чтить богов. Предоставь им наказать виновного, Осирис лишает своей милости тех, кто избирает злого духа своим сообщником.
– Приносимые мною жертвы обеспечивают мне милость богов, а Мена поступил со мною, как разбойник, и я предаю его власти злого духа, ведь в нем самом сидит зло. Довольно об этом. Если ты меня любишь, то никогда не произноси при мне имени моего врага. Я простил Неферт, и пусть этого будет для тебя достаточно.
Сетхем покачала головой и проговорила:
– К чему же это приведет? Война не может продолжаться вечно, и когда Мена вернется, то наше примирение с его близкими вызовет еще большую вражду. Я вижу только один выход: послушайся моего совета и позволь мне выбрать тебе достойную жену.
– Не теперь, – раздраженно сказал Паакер. – Через несколько дней я отправляюсь в неприятельские земли, и не хочу, подобно Мене, обрекать свою жену на жизнь вдовы. К чему спешить? Жена моего брата при тебе, довольствуйся этим.
– Боги видят, как я люблю их, но Гор – младший, а ты – старший брат, и тебе принадлежит наследственное имение. Твоя маленькая племянница для меня – прелестная игрушка, а твоего сына я воспитала бы как будущего главу семейства, в моем духе и как завещал твой отец. Для меня священно все, чего он желал. Он радовался твоей ранней помолвке с Неферт и надеялся, что сын его старшего сына продолжит род Ассы.
– Я не виноват, если его желание останется неисполненным. Но звезды уже высоко, выспись хорошенько, матушка, а когда ты посетишь завтра твою сестру, то скажи ей, что двери моего дома открыты для нее и для Неферт. Домоправитель Катути предложил нашему купить стадо скота, хотя скотоводство в имении Мены, говорят, не очень развито. Что это значит?
– Ты знаешь мою сестру, – сказала Сетхем. – Она управляет имением Мены, у нее большие запросы, она старается превзойти блеском вельмож, в ее доме часто бывает наместник. Ее сын, говорят, расточителен, а потому иногда они нуждаются в самом необходимом.
Паакер пожал плечами, еще раз поцеловал мать и удалился.
Вскоре он стоял в просторной комнате, где обитал, когда находился в Фивах. Стены ее были выбелены и украшены изречениями, написанными иероглифами. Они окаймляли двери и окна, обращенные к саду.
У задней стены стояло ложе, напоминающее распростертого льва. Изголовье представляло собою подобие головы, а изножье – загнутый хвост этого зверя. Постель была покрыта выделанной львиной шкурой, а испещренная благочестивыми изречениями головная подпорка из черного дерева стояла на высокой скамейке для ног в форме лесенки.
Над ложем были в изысканном порядке развешаны хлысты и всевозможное драгоценное оружие, в том числе семь стрел, на которых Сетхем прочла слова: «Смерть Мене». Они были начертаны поверх текста, повелевавшего кормить алчущих, поить жаждущих, одевать нагих[59] и быть кротким относительно всех – и больших, и малых.
Углубление в стене со стороны изголовья ложа было прикрыто занавеской из пурпурной материи. Во всех углах комнаты стояли статуи. Три из них изображали фиванскую троицу: Амона, Мут и Хонсу, а четвертая – умершего отца лазутчика. Перед каждою возвышался небольшой алтарь с углублениями, куда наливались благовонные составы. На деревянном поставце помещались маленькие статуэтки богов и множество амулетов, в многочисленных сундуках лежали одежда, украшения и бумаги лазутчика. Посреди комнаты стоял стол и несколько табуретов.
Когда Паакер вошел в освещенную комнату, ему навстречу радостно бросилась большая собака. Он позволил ей высоко прыгнуть и положить лапы ему на грудь, оттолкнул ее, потом снова позволил ей приласкаться и поцеловал ее умную голову.
Возле его ложа крепко спал старый, но еще крепкий чернокожий. Паакер толкнул его ногой и крикнул:
– Я голоден!
Черный невольник медленно встал и вышел из комнаты.
Как только Паакер остался один, он вынул из-за пояса флакончик с любовным напитком, с нежностью посмотрел на него и поставил его в ларец, где помещалось много сосудов со священными жертвенными благовониями.
Он привык каждый вечер наполнять углубления алтарей благовониями и возносить молитвы перед изображениями богов.
Теперь он остановился перед статуею своего отца, поцеловал ее ноги и пробормотал: «Твоя воля да будет исполнена. Пусть женщина, которую ты назначил для твоего старшего сына, принадлежит ему!»
Затем он начал ходить взад и вперед, думая о случившемся за этот день.
Наконец, скрестив руки, он остановился перед статуей божества, глядя на нее с сердитым видом путника, который прогоняет дурного проводника, думая сам найти дорогу.
Его взгляд упал на стрелы над ложем, он улыбнулся и, ударяя кулаком в свою широкую грудь, вскричал: «Я, я, я!..»
Его собака, вообразившая, что господин зовет ее, поспешила к нему. Он оттолкнул ее и сказал:
– Когда ты встречаешься с гиеной в пустыне, то бросаешься на нее, не дожидаясь того, чтобы ее поразил удар моего копья. А так как боги, мои властители, медлят, то я сам позабочусь о своих правах. А ты, – продолжил он, обращаясь к статуе своего отца, – будешь моим помощником!
Этот монолог был прерван рабами, которые принесли ему ужин.
Паакер окинул взглядом разные кушанья, приготовленные для него поваром, и сказал:
– Сколько раз еще я должен приказывать, чтобы для меня не приготовляли много блюд, а только одно, но побольше и посытнее? А вино?
– Ты обыкновенно не дотрагиваешься до него, – заметил старик-чернокожий.
– Но мне сегодня хочется пить! – вскричал лазутчик. – Принеси один из старых кувшинов с красным каэкемским вином[60].
Рабы с удивлением посмотрели друг на друга, вино было принесено, и Паакер принялся осушать кубок за кубком. Когда слуги оставили его, главный из них сказал:
– В другое время господин жрет, как лев, и пьет, как муха, а сегодня…
– Придержи язык, – бросил его спутник, – и пойдем во двор, потому что Паакер приказал угостить нас пивом сегодня!
События этого дня должны были оказать глубочайшее воздействие на внутренний мир Паакера, если он, трезвейший из воинов Рамсеса, не знавший опьянения и избегавший участия в пирах своих товарищей, в полуночный час сидел один за столом и пил до тех пор, пока его голова не отяжелела.
Тогда он поднялся, подошел к своему ложу и открыл занавеску, прикрывавшую углубление у изголовья. Там стояла статуя женщины с головными украшениями и атрибутами богини Хатор, изваянная из известняка и ярко расписанная. Ее лицо имело черты жены Мены. Прошло уже четыре года с тех пор, как царь приказал одному скульптору изобразить богиню с миловидными чертами лица жены своего только что женившегося возницы, и Паакеру удалось приобрести копию статуи.
Он опустился у ложа на колени и, едва сдерживая слезы, глядел на статую. Осмотревшись, чтобы убедиться, что он один, Паакер наклонился, запечатлел поцелуй на холодных каменных губах дорогого изображения, лег и заснул, не раздеваясь и не приказав даже погасить лампы в своей комнате.
Беспокойные грезы тревожили его, и на рассвете, напуганный каким-то страшным сновидением, он вскрикнул так жалобно, что старик-чернокожий, спавший у ложа вместе с собакой, в испуге вскочил и окликнул его по имени, чтобы разбудить, а собака громко взвизгнула.
Паакер проснулся с тупой болью в голове. Испугавшее его видение так и стояло перед его взором. Он желал его удержать, чтобы какой-нибудь астролог объяснил ему значение этого сна. После пылких мечтаний прошлого вечера его охватило беспокойство и уныние.
Звуки утренних молитв донеслись из храма Амона. Паакер отогнал греховные мысли и снова решился предоставить управление своею судьбою богам, отказавшись от помощи магии.
Следуя своей привычке, он сел в приготовленную для него ванну. Тепловатая вода плескалась вокруг него, он все с более и более воспламенявшимся чувством думал о Неферт и о волшебном напитке, который он поднес ей и который уже, быть может, подействовал. С восходом солнца его самочувствие улучшилось: он взбодрился, и к нему возвратилась его обычная самоуверенность. И когда он, облеченный в драгоценные одежды, собирался выйти из дому, в нем уже снова преобладало настроение вчерашнего дня, и он решился, пусть и вопреки воле богов, достигнуть своей цели.
Махор определил свой путь, и было не в его обычае уклоняться от избранного им направления.
Солнце стояло уже на полуденной высоте. Его лучи не проникали в узкие и тенистые улицы Фив, но обжигали зноем широкий путь, пролегающий по плотине и ведущий к царскому дворцу. Эта дорога была обыкновенно пустынной в этот час. В описываемый же день на ней теснились пешеходы, колесницы, всадники и слуги с носилками. Там и сям нагие чернокожие поливали дорогу из кожаных труб. Но слой пыли был так глубок, что, наподобие сухого тумана, окутывал все вокруг и путников, шедших от гавани, к которой приставали лодки жителей некрополя.
Столица фараонов пребывала в величайшем возбуждении, потому что на крыльях молвы распространилась весть, вызвавшая и в хижинах бедняков, и в дворцах вельмож одинаковые опасения и надежды.
Ранним утром перед дворцом наместника спешились три гонца из царского лагеря, нагруженные мешками с письмами[61]. Как после продолжительной засухи селяне смотрят на собирающуюся над их головами грозовую тучу, которая может излиться освежающим дождем, но угрожает молнией и градом, так и жители города с надеждой и опасением ожидали известий с полей войны, которые доходили редко и нерегулярно. В исполинском городе не было ни одного дома, из которого не отправился бы отец, сын или родственник в царское войско, сражавшееся на чужбине, на северо-востоке.
Гонцы из лагеря были чаще вестниками слез, чем радости. Папирусные свитки повествовали большей частью о смерти и ранах, чем о наградах за военные подвиги, царских подарках и захваченной добыче. Но все-таки вестников ждали с горячим нетерпением и встречали с восторгом. И стар и млад спешили к дворцу наместника и плотною толпою окружали гонцов, раздававших письма и читавших назначенные для публики известия и списки убитых и раненых.
Наместник Ани проживал в боковой пристройке царского дворца, его официальные покои окружали необозримо широкий двор и состояли из большого числа выходивших на него помещений, где работали писцы со своими начальниками. За этими комнатами возвышался большой, поддерживаемый колоннами и открытый спереди зал.
Здесь Ани обыкновенно творил суд и принимал чиновников, гонцов и просителей. Здесь он сидел и теперь, на дорогом троне, на виду у всех присутствовавших, окруженный многочисленной свитой, и окидывал взглядом толпу, которую стражники, вооруженные длинными палками, по частям допускали во двор Высоких Ворот и затем выводили оттуда.
Ничего утешительного не было в том, что он видел и слышал. Из каждой группы, окружавшей писца, раздавались горестные вопли. Люди, желающие рассказать о богатой, выпавшей на долю их родственников добыче, стояли отдельно.
Большинство пришедших сюда, казалось, были соединены одной незримой сетью, сплетенной из слез и стенаний. Здесь выражали свое горе мужчины, посыпая чело пылью, там – женщины разрывали свои одежды и, размахивая покрывалами, вопили: «О, мой муж! О, мой отец! О, мой брат!» Родители, получившие известие о смерти своего сына, с плачем обнимались, словно ища защиты друг у друга, старики рвали волосы на голове и бороде. Молодые женщины ударяли себя в лоб и грудь или накидывались на читавших списки мертвых писцов, чтобы самим прочесть имя любимого, навсегда теперь утраченного человека.
Там, где раздавались самые громкие вопли, от одной группы к другой перебегал раб старой Катути, карлик Нему. Вот он остановился возле женщины высшего сословия, обливающейся слезами: муж ее был убит в последнем сражении.
– Ты умеешь читать? – спросил карлик. – Вон там, вверху, на архитраве красуется имя Рамсеса, со всеми его титулами. Он именуется «дарителем жизни». Да, он умеет создавать новое, то есть новых вдов, мужей которых он посылает на верную смерть.
Прежде чем удивленная женщина успела ответить ему, он уже подскочил к погруженному в горе человеку и говорил ему:
– Во всех Фивах не было юношей более цветущих, чем твои убитые сыновья. Умори своего младшего сына голодом или сделай его калекой, иначе они погонят его в Сирию: Рамсесу нужно много свежего египетского мяса для сирийских коршунов.
Старик, до сих пор стоявший с видом безмолвной покорности, сжал кулаки, а карлик сказал, указывая на наместника:
– Вот если бы скипетр находился в руках у него, то было бы меньше сирот и нищих на берегах Нила. Священная вода Великой Реки все еще остается пресной, но скоро она станет соленой, как в Северном море, от всех слез, проливаемых на его берегах.
Казалось, наместник услышал эти слова. Он встал со своего трона и поднял руки вверх с сокрушенным видом.
Многие из присутствующих заметили это движение, и громкие вопли наполнили просторный двор, который вскоре был очищен солдатами и занят новыми толпами.
Ани, двоюродный брат царя, был около пятидесяти лет от роду. Рамсес I, дед царствовавшего теперь фараона, низвергнул с престола законную царскую династию и насильственным образом завладел троном. Он происходил из семитского рода, который, изгнав гиксосов[62], остался в Египте и в царствование Тутмоса и Аменхотепа увенчал себя военными подвигами. Ему наследовал сын его Сети, который, стараясь узаконить свое право на трон, женился на племяннице Аменхотепа III. От нее он имел сына, которого назвал Рамсесом, по имени своего отца. По линии матери этот государь происходил из законного царского дома и мог заявить о вполне законных основаниях своего вступления на престол – в Египте благородные фамилии, не исключая и семьи фараонов, вели свой род по женской линии.
Сети назначил Рамсеса своим соправителем[63], чтобы таким образом устранить всякое сомнение в легальности своего положения. Молодого племянника своей жены, нынешнего наместника Ани, который на несколько лет был моложе Рамсеса, он отдал на воспитание в Дом Сети и обращался с ним как с родным сыном, между тем как другие члены низвергнутой династии были лишены своих привилегий или устранены.
Ани показал себя верным слугою как Сети, так и его сына. Воинственный и великодушный Рамсес верил ему, как родному брату, хотя осознавал, что в жилах его родственника течет более чистая царская кровь, чем в его собственных.
Египетский дом фараонов происходил от бога Солнца Ра, но царствующий фараон принадлежал к нему только по линии матери, а наместник Ани – по обеим линиям. Однако Рамсес твердо держал скипетр в руке, и тринадцать его юных сыновей на вечные времена обеспечивали владычество в стране за его домом. Когда после смерти своего воинственного отца он отправился на север для новых военных подвигов, он назначил Ани, бывшего правителем Эфиопии, наместником царства.
Ани, по-видимому, лишенный честолюбия и духа предприимчивости, принял предложенную ему должность с крайней неохотой. Царю он не казался опасным, потому что, потеряв жену и ребенка, не имел потомков.
Это был человек выше среднего роста, с необыкновенно правильными, изящными, но застывшими чертами лица. Его светло-серые глаза и тонкие губы не выдавали никаких движений сердца. На его лице всегда можно было видеть кроткую улыбку, которая могла быть широкой, сдержанной или принимать соответствующий оттенок, но никогда не исчезала с его лица.
С выражением человеколюбия на лице он выслушал жалобу одного землевладельца, скот которого угнали для пропитания армии, и уверил, что его дело будет рассмотрено. Ограбленный удалился с надеждою в душе. Но когда сидевший у ног Ани писец спросил, кому поручить рассмотрение упомянутого произвола властей, Ани ответил:
– Каждый должен принести какую-нибудь жертву для победы в войне.
Правитель Суана, провинции, расположенной в южной части государства, требовал средств для производства новых, крайне необходимых береговых сооружений. Наместник ласково, с видимым участием выслушал его сбивчивый рассказ, и стал уверять его, что война поглощает все средства государства, что казна пуста, но что он согласен пожертвовать часть своих собственных доходов для ограждения верной царю провинции Суан от опасности, угрожающей ее полям уничтожением.
Как только правитель распрощался, Ани тотчас приказал взять из казначейства значительную сумму и послать ее вслед за просителем. Отдавая распоряжения, он часто вставал со своего места и принимал вид скорбящего человека, чтобы показать собравшимся, что он также горюет об утратах.
Солнце уже перешло полуденный рубеж, когда в толпе, собравшейся вокруг писцов, обнаружилось беспокойство, сопровождаемое громкими заявлениями. Множество женщин и мужчин толпились в одном месте, размахивая руками, и даже самые неповоротливые из фивян обратили внимание на необычайное происшествие.
Один отряд стражников разгонял кричавшую толпу, а другой отряд, состоящий из ливийцев, уводил задержанного к боковым воротам двора. Но прежде чем они дошли туда, явился посланец от наместника, требуя объяснения случившемуся. Старший из стражников последовал за ним и с величайшим волнением объяснил Ани, что ничтожная дрянь, карлик госпожи Катути, таскался по двору уже несколько часов, стараясь отравить сердца жителей мятежными речами.
Ани приказал запереть этого ослепленного в тюрьму, но сразу после ухода стражника велел своему писцу распорядиться, чтобы в конце дня карлика привели к нему.
Между тем как он отдавал это приказание, толпою овладело волнение другого рода.
Подобно тому, как море разверзлось, чтобы не замочили ног преследуемые израильтяне, столпившийся народ добровольно, как бы подчиняясь единому внутреннему побуждению, раздался в стороны и образовал широкий проход, по которому в полном облачении, в сопровождении нескольких жрецов шел главный жрец Дома Сети, благословляя толпу.
Наместник пошел ему навстречу, поклонился жрецу и затем удалился с ним в глубину помещения.
– Итак, произошло немыслимое дело, – сказал Амени. – Наших подвластных требуют отдать на войну.
– Рамсес нуждается в воинах, чтобы победить, – заявил наместник.
– А мы нуждаемся в хлебе, чтобы жить! – вскричал жрец.
– Во всяком случае, мне велено немедленно, значит до жатвы, собрать храмовых земледельцев. Я сожалею об этом приказании, но ведь я только рука, исполняющая волю царя.
– Рука, которую он употребляет для того, чтобы нарушать древние тысячелетние права и открыть пустыне путь в далекую страну[64].
– Наши поля не надолго останутся необработанными. Рамсес с помощью богов, а также благодаря увеличению войска одержит новые победы.
– С помощью богов, которых он оскорбляет!
– После заключения мира он умилостивит богов очень щедрыми дарами и жертвами. Он уверен в быстром окончании войны и пишет мне, что после первой же одержанной им победы думает предложить хеттам союз. Поговаривают также о намерении царя после заключения мира снова вступить в брак с дочерью царя хеттов Хетазара.
До этих пор глаза наместника были опущены, теперь он поднял их с улыбкой, как бы желая порадоваться вместе с Амени этому известию, и спросил:
– Что скажешь ты об этом плане?
– Я скажу, – отвечал Амени, и его обыкновенно серьезный тон приобрел оттенок лукавства, – что Рамсес, по-видимому, считает кровь твоей двоюродной сестры, своей матери, дающую ему право на трон этой страны, совершенно чистой.
– Это – кровь бога Солнца!
– Которой в его жилах только половина.
Наместник помотал головой и тихо сказал с улыбкой, похожей на улыбку мертвеца:
– Мы не одни.
– Здесь нет никого, кто мог бы услышать, и то, что я говорю, известно каждому ребенку, – возразил Амени.
– Но если это дойдет до слуха царя, – прошептал наместник, – то…
– То он поймет, как неблагоразумно умалять древние права тех, кто призван исследовать чистоту крови властителя этой страны. Рамсес еще сидит на троне Ра, да процветает его жизнь, благоденствие и сила[65].
Наместник склонил голову и затем спросил:
– Думаешь ли ты немедленно исполнить приказание фараона?
– Он – царь. Наш совет, который соберется через несколько дней, должен решить, каким образом исполнить это приказание, вовсе не касаясь вопроса о том, следует ли исполнить его.
– Вы хотите замедлить отправление ваших подвластных, а Рамсесу они нужны безотлагательно. Кровавой руке войны нужна новая сила.
– А народу, может быть, нужен новый господин, истинный сын Ра, который сумеет использовать сынов этой страны для ее вящего блага.
Наместник стоял неподвижно, как статуя, и молча глядел на главного жреца. Амени преклонил перед ним свой скипетр, как перед божеством, и направился в переднюю часть зала.
Когда Ани последовал за ним, то кроткая улыбка, как всегда, сияла на его лице, и он с достоинством опустился на трон.
– Ты закончил свой доклад? – спросил он главного жреца.
– Остается только сообщить, – отвечал тот громко и внятно для всех собравшихся сановников, – что Бент-Анат, дочь царя, совершила вчера великий грех и что во всех храмах страны предстоит молить богов о возвращении ей чистоты, принося жертвы.
По лицу наместника скользнула легкая тень. Он задумчиво устремил взгляд в землю и сказал:
– Я завтра посещу Дом Сети, а теперь не стоит говорить об этом.
Амени поклонился, и наместник, выйдя из зала, отправился в пристройку к дворцу, где он жил.
На его письменном столе лежали запечатанные свитки. Он знал, что в них содержатся важные для него известия, но он любил подавлять свое нетерпение и приберегать самое лакомое блюдо на конец.
Он начал с менее важных писем. Немой слуга, сидевший у его ног, сжигал на жаровне свертки папируса, которые подавал ему его господин. Писец делал краткие пометки по указанию Ани относительно ответов на письма.
По данному наместником знаку писец вышел, и Ани медленно вскрыл письмо царя, которое, судя по надписи «Моему брату Ани», касалось частных, а не общественных дел. Наместник знал, что от этого послания зависел путь, по которому пойдет его дальнейшая жизнь. С улыбкою, за которой он скрывал внутреннее волнение, он сломал восковую печать на царском письме.
«Относительно Египта, моих забот о стране и счастливом исходе войны, – писал фараон, – я уведомил уже тебя через моих писцов, но последующие слова предназначены брату, желающему сделаться моим сыном, и я пишу их собственноручно. Живущий во мне божественный дух часто внушает мне положительный или отрицательный ответ и всегда решает к лучшему. Теперь ты желаешь получить в жены мое любимое дитя, Бент-Анат, и я не был бы Рамсесом, если бы прямо не признался тебе, что, когда я прочел последние слова твоего письма, резкое «нет!» просилось из моих уст. Я велел вопросить звезды и изучать внутренности жертвенных животных – и все было против твоей просьбы. Однако я не могу отказать тебе. Ты дорог мне, и в тебе течет такая же царская кровь, как и во мне. Она даже более царская, как сказал мне один друг. Он предостерегал меня, говоря о твоем честолюбии и стремлении возвыситься. Тогда в сердце моем совершился переворот, так как я не был бы сыном Сети, если бы из беспочвенного опасения оскорбил друга. К тому же тот, кто стоит так высоко, что многие боятся, как бы он не перерос Рамсеса, кажется мне достойным моей дочери. Сватайся к ней, и если она согласится быть твоею женой, то в день моего возвращения мы отпразднуем свадьбу. Ты достаточно молод, чтобы осчастливить женщину. Твоя зрелость и мудрость оградят мое дитя от несчастий. Бент-Анат должна знать, что ее отец поддерживает твое сватовство, но ты принеси жертвы Хаторам, дабы они обратили к тебе сердце Бент-Анат, решению которой мы оба подчинимся».
При чтении этого письма наместник несколько раз менялся в лице. Затем он, пожимая плечами, положил папирус на стол, поднялся со своего места и долго стоял со сложенными за спиной руками, задумчиво глядя на пол и прислонившись к одному из столбов, поддерживавших потолок комнаты.
Чем больше он думал, тем больше омрачалось его лицо.
– Это – пилюля, приправленная медом, вроде тех, что приготовляются для женщин[66], – пробормотал он чуть слышно.
Затем он направился к столу, еще раз прочел письмо царя и сказал:
– У него можно поучиться искусству отказывать, выражая согласие и при этом подчеркивая свое великодушие. Рамсес знает свою дочь. Она – девушка, и, подобно ее сверстницам, остережется взять в мужья человека вдвое старше ее, который годился бы ей в отцы. Рамсес хочет подчиниться, и я тоже должен подчиняться, но чему же? Суждению и выбору капризной девчонки!
При этих словах он швырнул письмо на стол с такой силой, что оно соскользнуло на пол. Немой раб поднял его и осторожно положил на прежнее место, между тем как Ани бросил в серебряный сосуд шар, который произвел резкий звук. Несколько служащих бросились в комнату, и Ани приказал им привести к нему карлика.
Он негодовал, считая, что царь в своей далекой лагерной палатке воображал, что осчастливил его доказательством своего благоволения.
Карлик Нему был приведен и пал ниц перед наместником. Ани приказал стражникам уйти и, обратившись к карлику, заявил:
– Ты вынудил меня посадить тебя в тюрьму. Встань!
Нему поднялся и сказал:
– Благодарю тебя даже за мое заключение.
Наместник с удивлением посмотрел на него, но карлик продолжал со смирением, но не без лукавства:
– Я опасался за свою жизнь, но ты не только не сократил ее, но продлил – в одиночестве застенков минуты казались мне часами.
– Прибереги свои шуточки для женщин, – прервал его наместник. – Если бы я не знал, что ты имеешь добрые намерения и действуешь в духе госпожи Катути, то отправил бы тебя в каменоломни.
– Мои руки, – улыбаясь, сказал карлик, – могут ломать только игрушечные камешки, но мой язык уподобляется воде, которая может одного земледельца обогатить, а другому затопить его поля.
– Твой язык можно удержать плотиной.
– Что касается моей госпожи и тебя, то этот язык указывает надлежащий путь. Я объяснил горюющим гражданам, кто именно погубил их кровных и от кого они могут ожидать мира и счастья.
– Но ты действовал непозволительно и необдуманно, – опять прервал его наместник. – Вообще же ты кажешься дельным человеком, и я намерен приберечь тебя для будущих времен. Слишком усердные друзья гораздо опаснее явных врагов. Я призову тебя, когда ты мне понадобишься, а до тех пор поменьше болтай. Отправляйся теперь к своей госпоже и передай письмо, присланное ей.
– Да здравствует сын Солнца Ани! – воскликнул карлик, целуя ногу наместника. – Не будет ли письма для моей госпожи Неферт?
– Передай ей мой поклон. Скажи Катути, что после обеда я приду к ней, – сказал наместник. – Царский возница не прислал письма, но я слышал, что он здоров. А теперь убирайся и держи язык за зубами!
Нему удалился, и Ани отправился в прохладный зал, где его ожидал обед, состоявший из множества тщательно приготовленных кушаний. Но аппетит у него пропал, хотя он отведал все, что ему подали, и высказывал домоправителю замечания о каждом блюде. И в то же время он думал о письме царя, о Бент-Анат и о том, следует ли ему рисковать, так как опасался получить от нее отказ.
После обеда он предоставил себя в распоряжение слуги, который тщательно выбрил его, нарумянил, одел, приукрасил и затем подал ему зеркало. Ани рассматривал свое лицо с напряженным вниманием и, садясь на носилки, чтобы отправиться к своей приятельнице Катути, подумал про себя, что его все еще можно назвать красивым мужчиной. «Если я посватаюсь к Бент-Анат, – размышлял он, – что из этого получится?»
Его тянуло к Катути, которая всегда умела найти меткое слово, когда он, перебирая все «за» и «против», колебался и не делал решительного шага.
По ее совету он намеревался получить царевну как новую почетную награду, как средство для увеличения своих доходов и в качестве залога неприкосновенности своей особы. К его сердцу она стояла не ближе и не дальше, чем всякая другая красивая египтянка. Теперь эта гордая и благородная особа возникла перед его внутренним взором, и ему показалось, что эта женщина превосходит его по многим качествам. Ему сделалось досадно, что он послушался совета Катути, и он уже начал желать отказа при сватовстве. Брак с Бент-Анат теперь показался ему слишком тяжелым ярмом. Он находился в состоянии человека, добивающегося важной должности, относительно которой он, однако, знает, что ее требования слишком высоки для него, не по его силам: словно честолюбец, которому предложен сан царя с условием, чтобы он никогда не снимал с головы тяжелую корону. Правда, если бы удалось другое – и при этой мысли глаза Ани заблестели, – если бы судьба поставила его на место Рамсеса, тогда брачный союз с Бент-Анат стал бы для него приемлем – в этом случае для нее он был бы царем, господином и повелителем, и никто не осмелился бы требовать от него отчета о том, в каких отношениях он находится со своей супругой.
В доме возничего Мены не было недостатка в посетителях.
Дом этот был похож на расположенное по соседству жилище Паакера, но здесь постройки были не так новы, пестрая роспись колонн и стен поблекла, большой сад был лишен заботливого ухода. Только рядом с жилым домом красовалось несколько ухоженных клумб с роскошными цветами и открытая галерея с колоннами, где теперь находилась Катути с дочерью, была убрана по-царски великолепно.
Стулья были изящно отделаны слоновой костью, столы из черного дерева имели, так же как и кушетки, позолоченные ножки. Искусно изготовленные сирийские сосуды для питья, стоявшие на буфете, столах и консолях, были самой разнообразной формы; прекрасные вазы с цветами стояли повсюду, тонкий аромат струился из алебастровых курильниц, и нога тонула в толстых мягких коврах, покрывавших пол зала.
В беспорядочном, на первый взгляд, расположении этой богатой меблировки была какая-то особенная прелесть, нечто невыразимо привлекательное.
На одной из кушеток возлежала, играя с белою кошкой, прекрасная Неферт, которую девушка-негритянка обвевала опахалом, между тем как ее мать, Катути, прощалась со своею сестрой, Сетхем, и с ее сыном Паакером.
Оба они переступили через этот порог в первый раз за последние четыре года, то есть со времени женитьбы Мены на Неферт, и старая вражда, по-видимому, готова была уступить место новой задушевной дружбе и согласию.
Когда Паакер и его мать скрылись за гранатовыми кустами, Катути сказала дочери:
– Кто бы мог вообразить это вчера? Мне кажется, что Паакер любит тебя до сих пор.
Неферт покраснела и, легонько ударив свою кошку веером, тихо вскрикнула:
– Матушка!
Катути улыбнулась. Это была женщина высокого роста, с благородной осанкой, и благодаря своим по-юношески резким чертам лица и ясным глазам она вполне могла считаться красавицей. Она носила длинную, почти до полу, темную одежду из дорогой ткани, отличавшуюся изысканною простотой. Вместо браслетов, серег, колец, дорогих цепочек и брошей, которыми в изобилии украшали себя египтянки, в том числе сестра и дочь Катути, она предпочитала свежие цветы, в которых никогда не было недостатка в саду ее зятя. Только простой формы золотая диадема, знак ее царского происхождения, обыкновенно с раннего утра до позднего вечера украшала ее лоб и придерживала ее длинные иссиня-черные волосы, которые, не заплетенные в косы, опускались ей на спину, будто она пренебрегала суетною заботой о приведении их в порядок. Однако все детали внешнего вида были просчитанными ею, и Катути, в простом платье, без украшений, но обладая царственной осанкой, всегда могла быть уверена, что ее заметят и что она найдет себе подражательниц не только в костюме, но и в манерах.
И при всем этом Катути долго испытывала нужду, она даже и в описываемый период времени мало чем владела и жила в доме своего зятя в качестве гостьи и управительницы его имений, а до замужества своей дочери проживала с детьми в доме своей сестры Сетхем.
Она была женою своего родного, рано умершего брата[67], который из-за своей расточительности и любви к роскоши прокутил большую часть своих имений, пожалованных ему представителями новой династии фараонов.
Оставшись вдовой, она со своими детьми была принята отцом Паакера, ее зятем, как сестра. Она жила в собственном доме, пользовалась доходами с одного подаренного ей мужем имения и предоставила своему зятю заботиться о воспитании ее гордого красавца-сына, которому были свойственны все запросы знатного юноши.
Столь большие благодеяния казались бы тягостными и унизительными для гордой Катути даже в том случае, если бы она была довольна способом, каким ей оказывали их. Но это было далеко не так. Напротив, она думала, что она имеет право на блестящее окружение, и чувствовала себя оскорбленною, когда ее легкомысленного сына во время учебы в школе убеждали настойчивее приобретать навыки в труде, так как впоследствии ему придется рассчитывать лишь на свои силы и способности.
Ее оскорбляло и то, что ее зять иногда советовал ей быть бережливее и, со свойственной ему откровенностью, напоминал ей о ее скромных средствах и необеспеченной будущности ее детей.
При этом ей нравилось чувствовать себя оскорбленной, так как в подобных случаях она считала себя вправе сказать, что ее родственники, при всех их благодеяниях, не могут загладить тех оскорблений, которые причиняли ей. Поистине справедливо, что никто так не возбуждает в нас чувства неприязни, как благодетель, которому мы не можем отплатить за его благодеяния.
Когда ее зять просил для своего сына руки ее дочери, она охотно дала свое согласие. Неферт и Паакер выросли вместе, и она видела, что этот союз обеспечит и ее собственную жизнь, и будущее ее детей.
Вскоре после смерти отца Паакера к Неферт стал свататься Мена, но Катути отказала бы ему, если бы сам царь не поддержал своего любимца. После свадьбы она переехала в его дом, и когда он отправился на войну, стала управлять его обширными имениями, за которыми еще при жизни его отца накопились большие долги. Таким образом, судьба дала ей в руки средства, и она могла вознаградить себя за продолжительные лишения. Катути воспользовалась этой возможностью для удовлетворения своей врожденной склонности внушать уважение и восторг, она теперь могла достойно снарядить сына, вступившего со знатнейшими юношами в отряд колесничих и окружить свою дочь роскошью.
Когда наместник, друг ее покойного мужа, перебрался во дворец фараона, в Фивы, она сблизилась с ним и сумела сначала понравиться, а потом сделаться необходимою этому нерешительному человеку.
Она воспользовалась тем обстоятельством, что, подобно ему, происходила из старинного рода, и постаралась разжечь его честолюбие, рисуя ему такие перспективы, помышлять о которых до знакомства с нею он счел бы преступлением.
Сватовство Ани к царевне Бент-Анат было делом рук Катути. Она надеялась, что царь откажет наместнику, этим нанесет ему личное оскорбление и заставит его следовать по тому опасному пути, который она уготовила ему.
Карлик Нему был послушным орудием в ее руках. Она не посвящала его в свои планы, но он прямо высказывал все ее сокровенные мысли, получая в наказание только легкие удары веером. Вчера он даже осмелился сказать, что если бы царем вместо Рамсеса был Ани, то Катути была бы не царицей, а богиней, так как ей не только не пришлось бы слушаться фараона, а напротив, руководить им.
Катути не заметила, как покраснела ее дочь, она напряженно смотрела в сторону ворот сада, задумчиво бормоча:
– Куда это подевался Нему? Ведь и для нас, вероятно, есть известия из лагеря.
– Мена так давно уже не писал! – тихо сказала Неферт. – А вот и домоправитель!
Катути повернулась к слуге, вошедшему на веранду через боковую дверь, и спросила:
– Что ты скажешь?
– Купец Абша настаивает на оплате. Новая сирийская колесница и пурпурная ткань…
– Продай хлеб, – приказала Катути.
– Невозможно, так как подати на храмы еще не уплачены, а торговцам мы отдали так много, что вряд ли нам хватит зерна для посева.
– Ну так заплати быками.
– Госпожа моя, мы только сегодня продали целое стадо махору, – испуганно возразил домоправитель, – а ведь надобно вертеть колеса у колодцев, молотить хлеб, также нам нужен скот для жертвоприношений, а кроме того молоко, масло, сыр и навоз для топлива[68].
Катути задумчиво опустила глаза и затем сказала:
– Уплатить следует. Отправься в Гермонтис и скажи управляющему конефермой, чтобы он прислал сюда десять лошадей Мены золотистой масти.
– Я уже говорил с ним, – пояснил домоправитель, – но он утверждает, будто Мена строго приказал ему не отдавать ни одного коня, разведением которых он так гордится. Только для колесницы госпожи Неферт…
– Я требую послушания, – решительно проговорила Катути, прерывая слугу, – и завтра лошади должны быть здесь.
– Но ведь управляющий конефермой – человек упрямый, Мена считает его незаменимым, и он…
– Здесь распоряжаюсь я, а не тот, кто далеко отсюда! – воскликнула Катути с раздражением. – И я требую лошадей, а приказание моего зятя устарело!
Во время этого разговора Неферт изменила свою ленивую позу. Услышав последние слова Катути, она поднялась с ложа и проговорила с решительностью, удивившей даже ее мать:
– Я требую, чтобы все исполняли приказания моего мужа. Пусть любимые лошади Мены останутся в табунах. Возьми этот браслет, подаренный мне царем, он стоит дороже двадцати коней.
Домоправитель взял браслет, богато украшенный драгоценными каменьями, и вопросительно посмотрел на Катути. Она пожала плечами, затем утвердительно кивнула головой и сказала:
– Пусть Абша сохранит его как залог до тех пор, пока не привезут сюда добычу Мены. В течение года твой муж не прислал ничего значительного.
Когда домоправитель удалился, Неферт снова улеглась на свое ложе и лениво промолвила:
– Я думала, что мы богаты.
– Мы могли бы быть богаты, – с горечью отметила Катути, но, увидев, что щеки Неферт снова вспыхнули, она добавила ласково: – Высокое положение налагает на нас большие обязательства. В наших жилах течет царская кровь, и взоры многих обращены на жену самого блестящего из героев царского войска. Пусть не говорят, что муж ею пренебрегает. Что-то Нему замешкался!
– Я слышу шум во дворе, – сказала Неферт. – Вероятно, явился наместник.
Катути снова посмотрела в сторону сада. Запыхавшийся раб объявил, что Бент-Анат, дочь царя, вышла из своей колесницы у ворот дома и направляется сюда вместе с царевичем Рамери.
Неферт встала и вместе с Катути пошла навстречу высоким гостям.
Когда мать и дочь склонились, чтобы поцеловать одеяние царевны, Бент-Анат отстранилась и сказала:
– Не подходите близко ко мне, жрецы еще не полностью очистили меня от осквернения.
– Несмотря на это, ты так же чиста, как око Ра! – воскликнул сопровождавший ее царевич, ее семнадцатилетний брат, который воспитывался в Доме Сети, но вскоре должен был покинуть его. Он поцеловал сопротивлявшуюся сестру.
– Я пожалуюсь Амени на этого шалуна, – с улыбкой сказала Бент-Анат. – Он непременно хотел сопровождать меня, ведь твой муж, Неферт, его идеал. А я не могла усидеть дома, так как должна сообщить вам приятную весть.
– От Мены? – спросила молодая женщина, прижимая руку к сердцу.
– Да, – ответила Бент-Анат. – Мой отец хвалит его и пишет, что при разделе добычи ему будет предоставлено право выбирать первым.
Неферт бросила на свою мать торжествующий взгляд, а Катути вздохнула с облегчением.
Бент-Анат погладила Неферт по лицу, как ребенка. Затем она увела Катути в сад и там попросила ее по-матерински помочь советом в важном деле.
– Отец мой, – начала она, – пишет мне, что наместник Ани сватается ко мне, и он советует вознаградить этого достойного человека за верность, отдав ему мою руку. Он только советует, а не приказывает.
– А ты что думаешь? – спросила Катути.
– А я, – решительно отвечала Бент-Анат, – должна отказать ему.
– Должна?
Бент-Анат утвердительно кивнула и добавила:
– Я уверена в этом и не могу поступить иначе.
– В таком случае тебе не нужен мой совет: ведь если ты что-то решила, повлиять на это не может даже твой родной отец.
– Этого решения не изменит даже ни один из богов, – твердо сказала Бент-Анат. – Но ты дружна с Ани, а я, уважая наместника, хочу избавить его от унижения. Постарайся уговорить его отказаться от этого сватовства. Я буду обращаться с ним так, как будто ничего не знаю о его письме к моему отцу.
Катути задумалась и опустила глаза. Затем она сказала:
– Наместник охотно проводит у меня свое свободное время в разговорах или за игрою, но я не знаю, следует ли мне говорить с ним о столь важных вещах.
– Сватовство – женское дело.
– А свадьба царевны – дело государственное, – возразила вдова. – Я понимаю: дядя сватается к племяннице, которая дорога ему, и он надеется, что она украсит вторую половину его жизни и сделает ее счастливее первой. Ани добр и мягок. Став твоим мужем, он исполнял бы малейшие твои желания и охотно подчинялся бы твоей твердой воле.
Глаза девушки сверкнули, и она, оживившись, воскликнула:
– Именно эта причина и заставляет меня решительно и твердо отказать ему! Неужели ты думаешь, что раз уж я наследовала гордость своей матери и решительный характер отца, то захочу иметь мужа, над которым могла бы господствовать и который согласился бы подчиниться мне? Как мало ты знаешь меня! Слушаться меня должны мои собаки, слуги и, если будет угодно божеству, мои дети. Покорных мужчин, которые станут целовать мне ноги, я найду сколько будет угодно, и, если захочу, то куплю сотню таких на невольничьем рынке. Двадцати женихам я отказала, и не из опасения, что они унизят мою гордость и покорят мою волю, но именно потому, что чувствовала себя равною им или даже выше их. Человек, которому я желаю отдать свою руку, должен быть существом высшего порядка, он должен быть тверже и лучше меня, я буду стремиться за могучим полетом его духа, смеясь над своей слабостью, и с благоговением прославлять его превосходство.
Катути слушала девушку, улыбаясь, – так опытные люди чувствуют свое превосходство над мечтателями. Потом она сказала:
– Может быть, подобные люди рождались в давние времена, но если ты надеешься в наше время встретить такого, то тебе придется носить девичий локон[69] до тех пор, пока он не поседеет. Наши мыслители – не герои, и наши герои – не мудрецы. А вот идут твой брат с Неферт.
– Согласна ли ты уговорить Ани отказаться от сватовства? – настойчиво спросила царевна.
– Я могу попытаться, в угоду тебе, – сказала Катути. Затем она полуобернулась к юному Рамери и сказала: – Глава Дома Сети, Амени, был в молодости таким человеком, как ты говоришь, Бент-Анат. Скажи нам, сын Рамсеса, кого считаешь ты выше всех среди своих друзей? Нет ли между ними кого-нибудь, кто бы заметно выделялся возвышенностью своих помыслов и силою ума?
Молодой Рамери взглянул удивленно на Катути и, смеясь, ответил:
– Все мы люди обыкновенные, делаем более или менее охотно то, что должны, а еще охотнее то, чего не должны делать.
– Неужели юноши, могучего умом, обещающего стать вторым Снофру[70], Тутмосом или хотя бы Амени, нет в Доме Сети? – продолжала допытываться вдова.
– Есть такой! – решительно воскликнул Рамери.
– Кто же это?
– Поэт Пентаур, – ответил юноша.
На лице Бент-Анат появился яркий румянец, а ее брат продолжал:
– Он благороден и обладает возвышенным умом, и кажется, что все боги вселяются в него, когда он начинает говорить. Мы обыкновенно не прочь вздремнуть во время урока во дворе школы, но его слова увлекают нас, и если мы не всегда понимаем все его мысли, то мы все-таки знаем, что они возвышенны и правдивы.
Бент-Анат дышала прерывисто, а ее глаза были устремлены на губы брата.
– Ты знаешь его, Бент-Анат, – продолжал Рамери, – он был с тобою в хижине парасхита и во дворе храма, когда Амени объявил о твоем осквернении. Он прекрасен и строен, как Монту[71], и я нахожу, что он принадлежит к числу тех, кого нельзя забыть, даже раз увидав их. Вчера, после того как ты покинула храм, он говорил так, как никогда прежде. Он возвысил наши души. Не смейся, Катути, я до сих пор охвачен пламенем. Сегодня утром нам сообщили, что он удален из храма неизвестно куда и что он заочно прощается с нами. Никогда не считают нужным сообщать нам о причинах, но мы знаем больше, чем думают наши наставники. Говорят, будто он недостаточно строго отнесся к тебе и что вследствие этого они велели ему покинуть Дом Сети. Но мы решили все вместе просить о его возвращении. Молодой Анана написал главному жрецу письмо, под которым все мы подпишемся. Одному пришлось бы несладко, но со всеми они не могут ничего сделать. Может быть, они образумятся и вернут его. Если же нет, то мы все пожалуемся нашим родителям, а ведь они не из последних в этой стране.
– Да ведь это настоящий бунт! Будьте осторожны, мальчики! Амени и остальные пророки не позволят шутить над собою.
– Да и мы также, – со смехом сказал Рамери. – Если они не вернут Пентаура из ссылки, я попрошу отца перевести меня в школу Гелиополя или Хенну, и другие последуют за мной. Пойдем, Бент-Анат, я должен до захода солнца быть в своей западне – так мы называем школу. Но вот идет ваш малютка Нему!
Брат и сестра вышли из сада. Как только Катути и Неферт, провожавшие их, повернулись к ним спиною, Бент-Анат пожала руку брата с необыкновенной теплотой и сказала:
– Вы все берегитесь, будьте осторожны, но требование ваше совершенно справедливо, и я охотно помогу вам.
Как только Бент-Анат вышла из сада Мены, карлик Нему подошел к женщинам с письмом. Он вкратце, но так комично рассказал о своих похождениях, что рассмешил их обеих. Катути, с совершенно несвойственною ей живостью, посоветовала ему быть осторожным, однако похвалила его за ловкость. Рассматривая печать на письме, она сказала:
– Это был удачный день: произошло много важного, а в будущем также ожидаются серьезные события.
Неферт прильнула к Катути и стала просить:
– Распечатай письмо, давай посмотрим, нет ли весточки от него.
Катути сломала восковую печать, пробежала письмо глазами, потрепала по щеке свою дочь и сказала, стараясь ее утешить:
– Может быть, твой брат написал вместо него: я не вижу ни одной строчки, написанной его рукою.
Неферт заглянула в письмо, но не для того, чтобы прочитать его, а единственно чтобы увидеть знакомый почерк своего мужа.
Подобно всем египтянкам из знатных семей, она тоже умела читать, и в первые два года своего замужества она частенько удивлялась и в то же время радовалась каракулям, выведенным на папирусе железной рукой ее мужа, писавшего ей, тогда как она в своих нежных пальцах держала тростниковое перо твердо и уверенно.
Внимательно просмотрев письмо, со слезами на глазах она сказала:
– Для меня ничего нет, я пойду в свою комнату, матушка.
Катути, поцеловав Неферт, удержала ее словами:
– Но послушай все же, что пишет твой брат.
Неферт отрицательно покачала головой, молча отвернулась и пошла в дом.
Катути не любила своего зятя, но была сильно привязана к своему легкомысленному красавцу сыну, копии ее покойного мужа. Юноша был любимцем женщин, самым веселым и жизнерадостным из всей знатной молодежи – отборных воинов, колесничих царя. Как подробно в этот раз описывал он все, с таким трудом державший в руках тростинку! Это было настоящее письмо, тогда как обыкновенно он в кратких выражениях просил о новых средствах для удовлетворения своих потребностей, будучи весьма расточительным.
На этот раз Катути была вправе ожидать от сына благодарности, так как она недавно послала ему значительную сумму, которую взяла из доходов своего зятя. Она начала читать. Чем далее погружалась Катути в чтение, справляясь с массой ошибок и неразборчивых фраз, нацарапанных ее любимцем, тем бледнее становилось ее лицо, которое она неоднократно закрывала дрожащими руками, роняя письмо. Нему сидел перед ней на земле и следил за каждым ее движением. Когда она с душераздирающим криком вскочила и прислонилась лбом к грубому стволу пальмы, он подкрался к ней, начал целовать ее ноги и вскричал с таким участием, что это поразило Катути, привыкшую слышать от своего шута только веселые или ядовитые фразы:
– Госпожа, госпожа, что с тобою случилось?!
Катути собралась с силами, повернулась к нему и попыталась заговорить, но ее помертвевшие губы не шевелились, а глаза смотрели так тупо и бессмысленно, как будто ее поразил столбняк.
– Госпожа, госпожа, – снова воскликнул карлик с невыразимой нежностью в голосе, – что с тобою? Не позвать ли твою дочь?
Катути сделала отрицательный жест и тихо проговорила:
– Негодяи, презренные!
Ее дыхание сделалось прерывистым, кровь прилила к щекам, глаза сверкали. Она наступила ногою на упавшее на землю письмо и зарыдала так громко, что карлик, еще никогда не видавший слез в ее глазах, сильно перепугался и воскликнул с укором:
– Катути!
Она горько засмеялась и сказала с дрожью в голосе:
– Зачем ты так громко произносишь мое имя? Оно обесчещено и опозорено. Как будут все торжествовать и злорадствовать! А я только что возносила хвалу этому дню. Говорят, что следует повсюду выказывать свое счастье и скрывать несчастье. Наоборот, наоборот! Даже боги не должны признаваться, что они довольны и полны надежд, так как и они злобны и завистливы.
– Ты говоришь о позоре, а не о смерти, – заметил Нему, – но я от тебя же научился, что все поправимо, кроме нее.
Эти слова подействовали ободряюще на отчаявшуюся женщину. Она быстро обернулась к карлику и сказала:
– Ты умен и, надеюсь, верен мне. Итак, слушай. Но даже если бы ты был самим Амоном, то не нашел бы способа спастись: его нет!
– Погоди, – остановил ее Нему, и его умные глаза встретили взгляд его госпожи. – Говори, в чем дело, и положись на меня. Если я и не смогу помочь, то молчать умею, это ты знаешь.
– Скоро даже дети станут болтать на улице о том, что содержится в этом письме, – сказала Катути с горечью. – Только Неферт не должна ничего знать о случившемся. Ничего, помни это! Но что я вижу? Наместник идет! Скорее, скорее! Скажи ему, что я внезапно захворала. Я не могу его принять теперь, не могу. Никого не впускать, никого! Слышишь?
Карлик удалился. Исполнив приказание госпожи, он возвратился, но нашел ее по-прежнему в лихорадочном возбуждении:
– Ну, слушай, – сказала она. – Сперва неважное, а потом невыразимо ужасное. Рамсес осыпает Мену знаками своего благоволения. Предстоял раздел военной добычи этого года. Были приготовлены горы сокровищ, и возничему царя было предоставлено преимущество пред всеми другими – он мог выбирать первым.
– Далее! – поторопил карлик свою госпожу.
– Далее? – повторила Катути. – Как достойный глава семейства позаботился о своих близких? Как почтил он свою покинутую жену? Каким образом он постарался освободить от долгов свои имения? Это – позор, это – гнусность! Он, смеясь, прошел мимо серебра, золота и драгоценных каменьев и, взяв в качестве добычи прекрасную пленницу, дочь государя данайцев, отвел ее в свою палатку.
– Какой стыд! – прошептал карлик.
– Бедная, бедная Неферт! – вскричала Катути, закрывая лицо руками.
– А еще что? – мрачно спросил Нему.
– Это… это… – начала Катути. – Но дай мне успокоиться, я хочу быть совершенно хладнокровною. Ты знаешь моего сына: он легкомыслен, но любит меня и свою сестру более всего на свете. Я, безумная, желая заставить его быть бережливее, красочно описала ему наше тяжелое положение. После упомянутого позорного поступка Мены, сын мой стал думать о нас и о наших нуждах. Его оставшаяся часть добычи была мала и не могла помочь нам. Товарищи его стали играть в кости на свои доли, он пустил в игру свою часть, надеясь выиграть и поправить наше положение. Но он проиграл, все проиграл… И наконец, – это ужасно, непостижимо! – он, думая о нас и только о нас, поставил против огромной суммы мумию своего покойного отца[72]. И проиграл. Если он в течение трех месяцев не выкупит этот священный залог, то лишится чести[73], мумия достанется выигравшему, а на долю моего сына и на мою достанется позор и изгнание.
Катути закрыла руками лицо, а карлик пробормотал:
– Игрок и лицемер!
Когда его госпожа несколько успокоилась, он сказал:
– Это ужасно, но еще не все потеряно. Насколько велик его долг?
Катути сказала таким тоном, словно произносила проклятие:
– Тридцать вавилонских талантов[74]!
Карлик вскрикнул, точно его ужалил скорпион, и спросил:
– Кто решился ставить подобную сумму против безумного заклада?
– Сын госпожи Хатор, Антеф, который еще в Фивах проиграл имение своего отца.
– Который ни на одно пшеничное зерно не отступит от своих требований! А Мена?
– Как мог сын мой иметь с ним дело после такого случая? Бедный мальчик просит меня обратиться к наместнику за помощью.
– К наместнику? – переспросил карлик и покачал головой. – Невозможно!
– Я это знаю, но его положение, его имя!
– Госпожа, – сказал карлик со всей серьезностью, – не губи будущее ради настоящего. Если твой сын утратит честь при царе Рамсесе, то она может быть ему возвращена будущим царем Ани. Если наместник окажет тебе теперь эту громадную услугу, то он не будет считать себя обязанным тебе, когда наше дело увенчается успехом и он вступит на трон. Теперь он принимает твои советы, так как считает, что ты не нуждаешься в нем и хлопочешь о его возвышении единственно ради него самого. Но как только ты обратишься к нему с просьбой и он выручит тебя, ты станешь зависимой от него, что крайне нежелательно. Сознание того, что ты используешь его в своих целях, будет для него тем неприятнее, чем труднее будет ему теперь достать для тебя такую большую сумму. Тебе известно его положение.
– Он весь в долгах, я знаю это.
– Как тебе этого не знать, – вскричал карлик, – если ты сама побуждаешь его к огромным расходам! Великолепными празднествами он приобрел расположение народа; будучи попечителем Аписа, он в Мемфисе растратил целое состояние[75]; тысячами талантов награждал он военачальников, отправившихся в Эфиопию и снаряженных за его счет. А чего ему стоят шпионы в лагере царя? Это тебе известно. Он в долгу у большинства богачей нашей страны, и это хорошо, так как чем больше у него кредиторов, тем больше и союзников. Они рассуждают так: «Наместник – несостоятельный должник, царь Ани будет с благодарностью возвращать долги».
Катути с удивлением посмотрела на карлика и сказала:
– Ты знаешь людей.
– К сожалению, – согласился Нему. – Не прибегай к помощи наместника и, вместо того чтобы принести в жертву труды многих лет, а также будущее величие свое и своей семьи, пожертвуй лучше честью своего сына.
– И моего мужа, и моей собственной! – вскричала Катути. – Да знаешь ли ты, что это значит? Честь – это такое слово, которое раб может произнести, но значение его он никогда не будет в состоянии понять. Вы потираете место, по которому вас бьют, а мне каждый палец, которым с презрением укажут на меня, нанесет такую рану, как и копье с отравленным наконечником. О бессмертные боги, к кому мне обратиться за помощью?
И она снова в отчаянии закрыла руками лицо, точно желая скрыть свой позор от собственных глаз.
Карлик смотрел на нее с состраданием, затем он сказал уже другим тоном:
– Помнишь ты алмаз, выпавший из лучшего кольца Неферт? Мы искали его, но не нашли. На следующий день, проходя через комнату, я наступил на что-то твердое. Я нагнулся и нашел потерянный камень. Что ускользнуло от благороднейшей части лица, от глаза, то найдено грубой презираемой подошвой, и, может быть, малышу Нему, рабу, не знающему, что такое честь, удастся придумать средство спасения, которое не явилось высокому уму его госпожи.
– Что ты замышляешь?
– Спасение, – ответил карлик. – Правда ли, что твоя сестра Сетхем была у тебя и что вы помирились?
– Да.
– В таком случае иди к ней. Никогда люди не чувствуют бóльшего желания оказывать услуги, как после примирения, и к тому же Сетхем – твоя сестра и у нее нежное сердце.
– Она небогата, – возразила Катути. – Каждая пальма в их саду – наследство ее мужа и принадлежит ее детям.
– И Паакер был у тебя тоже?
– Да, но, разумеется, только вняв просьбам своей матери, – заметила Катути. – Он ненавидит моего зятя.
– Я знаю это, – пробормотал карлик. – Но если его попросит Неферт?
Вдова внезапно выпрямилась, пылая негодованием. Она чувствовала, что слишком многое позволила карлику, и приказала ему оставить ее одну.
Нему поцеловал край ее одежды и робко спросил:
– Следует ли мне забыть, что ты доверяла мне? Ты более не позволяешь мне продолжать думать о спасении твоего сына?
Несколько мгновений Катути колебалась, затем сказала:
– Ты мудро определил, что мне следует делать. Быть может, бог укажет тебе, что я должна предпринять. Теперь оставь меня одну.
– Буду я нужен тебе завтра утром?
– Нет.
– В таком случае я отправлюсь в Город мертвых и принесу жертву.
– Так и сделай, – согласилась Катути и пошла в дом, держа в руке роковое послание своего сына.
Нему остался один. Задумчиво глядя в землю, он пробормотал себе под нос:
– Они не должны подвергнуться бесчестью теперь, не должны, иначе все пропало. Мне сдается… похоже, что… Но прежде чем я снова открою рот, я отправлюсь к своей матери: она знает больше, чем двадцать пророков.
Утром следующего дня, еще до восхода солнца, Нему переправился через Нил, держа в поводу маленького белого ослика, которого много лет тому назад подарил ему покойный отец колесничего Мены. Карлик воспользовался утренней прохладой, чтобы пересечь некрополь. Когда он поднялся до половины горы, он услышал позади себя шаги путника, подходившего к нему все ближе и ближе.
Горная тропинка была узка, и когда Нему заметил, что нагонявший его человек – жрец, он придержал ослика и сказал почтительно:
– Проходи вперед, жрец: ты на своих двух ногах продвигаешься быстрее, чем я на четырех копытцах.
– Больная нуждается в моей помощи, – пояснил свою торопливость Небсехт, друг Пентаура, обгоняя медлительного всадника.
В это время над пурпурным горизонтом всплыло жаркое солнце, и из храма внизу донеслись звуки благочестивого многоголосного мужского пения. Карлик соскользнул со спины осла и принял позу молящегося. Жрец последовал его примеру, но Нему с благоговением поднял свой взор к небесному светилу, а глаза Небсехта были обращены к земле. Одна из его вскинутых рук опустилась, чтобы поднять редко встречающуюся окаменелую раковину. Через несколько минут Небсехт встал, и Нему сказал ему:
– Прекрасное утро. Святые отцы поднялись сегодня раньше обыкновенного.
Лекарь улыбнулся и спросил:
– Разве ты обитаешь в Городе мертвых? Кто здесь содержит карликов?
– Никто, – ответил Нему. – Но и я задам тебе вопрос: кто из живущих здесь настолько знатен, что лекарь из Дома Сети тратит на него время и силы?
– Та, к которой я иду, – человек маленький, но ее страдания велики, – ответил Небсехт.
Нему посмотрел на него с удивлением и пробормотал:
– Это благородно, это… – но он не закончил фразу, а только потер себе лоб и затем внезапно вскричал: – Ты идешь, должно быть, по поручению царевны Бент-Анат к раненой дочери парасхита. Как здоровье бедной девочки?
В последних словах звучало такое участие, что Небсехт ласково ответил:
– Ей лучше, она выживет.
– Благодарение богам! – воскликнул Нему в спину удаляющемуся спутнику.
Небсехт с удвоенною скоростью стал подниматься на гору. Он уже спустился с противоположного ее склона и давно сидел в хижине парасхита, когда Нему приблизился к жилищу своей матери Хект, колдуньи, от которой Паакер получил любовный напиток.
Старуха сидела перед дверью своего логова. Около нее лежала доска с поперечными перекладинами, на которые был положен маленький мальчик таким образом, что в перекладины упирались его голова и ступни.
Хект обладала искусством производить карликов, за этих игрушечных человечков хорошо платили. Истязуемый ею ребенок с хорошеньким личиком обещал превратиться в дорогостоящий товар.
Как только колдунья увидела приближавшегося путника, она нагнулась к мальчику, взяла его на руки вместе с доскою, отнесла в свою пещеру и сказала строго:
– Если ты пошевелишься, будешь бит. А теперь я тебя привяжу.
– Пожалуйста, не привязывай! – попросил ребенок. – Я буду молчать и лежать спокойно.
– Вытянись! – приказала старуха и привязала заплакавшего ребенка веревкой к доске. – Если ты будешь лежать смирно, я дам тебе медовую лепешку и позволю поиграть с цыплятами.
Дитя успокоилось, улыбка радости и надежды засветилась в его глазках. Он уцепился ручонками за платье старухи и жалобно сказал:
– Я буду тих, как мышонок, и никто не узнает, что я здесь, а когда ты дашь мне лепешку, то отпусти меня на волю и позволь сходить к Уарде.