Это было волшебное место для пятнадцатилетнего мальчишки – лавка чудес, набитая барахлом от пола до потолка, антикварный магазин, в котором стен не видать из-за обилия вещей. И где – прямо под моей квартирой в доме на углу Риволи и 29 Июля. Описать его слов не хватит. Просто вспомните лавку старьевщика из бальзаковской «Шагреневой кожи»: эти туннели, узкие проходы, углы, повороты… Лампам из бронзы, фарфоровым вазам и статуэткам, старинной мебели, книгам, одежде из разных эпох, пахнущей нафталином, там не было числа. Какие-то механизмы не то из разобранного граммофона, не то из старого радиоприемника соседствовали с репродукциями в подражание Ренессансу, египетские кошки, сделанные, разумеется, не при царствовании Эхнатона, но при Наполеоне уж точно, лежали вперемешку с велосипедами и старыми немецкими печатными машинками.
Столько интересных вещей я не видел никогда!
Весь Париж тащил папаше Массену старье, освобождая квартиры, которые модно было нынче обставлять в стиле минимализма. Сам он объезжал всю Францию в поисках товара.
Теперь лавки давно нет, но я вспоминаю ее с особым теплом. О эти красочные слои эпох, подобные мазкам на ранних полотнах Сезанна! Здесь даже была какая-то абстракция не то Кандинского, не то Малевича. Лавочник Массен утверждал, что это подлинник, и выставлял картину в старинной витрине из дерева и стекла. Никого и близко не подпускал, держал ее на замке, постоянно стирал с дверцы отпечатки ладоней незадачливых посетителей, поправляя картонную табличку «Руками не трогать».
В воздухе здесь стоял тяжелый запах пыли и лака – папаша Массен занимался реставрацией мебели, что-то вечно шкурил, счищал, удаляя украшения, или, напротив, наклеивал какие-то завитки, покрывал особым составом какой-нибудь комод времен короля-солнца, превращая в модный шкаф, или, напротив, занимался ювелирным восстановлением секретера, принадлежащего императрице Евгении.
Шел 1997 год, я оканчивал лицей Генриха IV. Летом последний экзамен, и можно было забыть эту чертову учебу лет на сто. Я мечтал устроиться к папаше Массену взамен того алжирца не старше меня на вид. Искренне казалось, что нет большего счастья в жизни, чем владеть всем этим богатством.
Тут я задержусь, чтобы подробней описать мое знакомство с тем, кого я собирался подвинуть и кто изменил мою жизнь. Поначалу я не обращал на мальчишку никакого внимания, не знал о нем ровным счетом ничего, кроме того, что папаша Массен лупит его за малейшую провинность. Ну ко мне лавочник не посмел бы так относиться, я ведь француз, парижанин в пятом поколении, к тому же живу в центре Парижа, а мой отец – профессор Сорбонны.
Помощнику папаши Массена было лет шестнадцать. Откуда он взялся, я не знал и выяснять не собирался, пока не присмотрелся к нему пристальней и не понял, что он не так прост, каким кажется.
То был мальчишка с душой глубокого старца. Он имел удивительную способность перевоплощаться из фальшивого льстеца в галантного восточного принца. Я так до конца и не выяснил, которая из личин была его истинным «я» – трусливое пресмыкающееся с раболепски опущенной головой, обнимающее себя за локти и скруглившее спину, рыцарь печального образа или же самое страшное чудовище. Но каким бы чудовищем он ни был внутри, его душа наверняка путешествует по телам с моисеевских времен. Это был сам Дьявол, Люцифер, поставивший меня на колени, тот, кого в литературе обычно зовут воплотившимся в человеческом облике Сатаной.
Только когда хозяин лавки был рядом, этот таинственный алжирский мальчик превращался в червя. Массен бил его за все подряд, тот ходил подле него скрючившись, в вечном ожидании затрещины, молчаливо сносил брань, удары, унижение, умел смотреть таким невинным, порой тупым, порой ничтожным взглядом, что казалось, это не человек, а бездомная собака. Сначала мне стало его отчаянно жалко – беженец без документов и прав, не в состоянии постоять за себя. Я даже попробовал за него вступиться, но папаша Массен решил, что его помощник попросил меня об этом. Чтобы не видеть расправы, которую он учинил за мое заступничество, мне пришлось уйти. Но крики были слышны и на четвертом этаже.
А потом я увидел его настоящим. Едва нога хозяина за порог – а тот мог надолго уехать в поисках товара куда-нибудь в Прованс или к замкам Луары – помощник снимал маску лакея и преображался на глазах, выпрямлялся во весь рост, словно вырастал, выпивая какой-то эликсир, и превращаясь в совершенно другого человека. Взгляд прямой, голос ровный, учтивый, одежда приличная, черные волосы зачесаны назад, открытый высокий лоб философа. Лицо у него было красивым, над губой тонкая полоска черного пушка. А как изящно он изъяснялся! Какой у него был глубокий, чарующий голос, он будто выдыхал слова, хотя при лавочнике едва слышно шептал. Я потом пробовал говорить так же перед зеркалом – выходило нелепо, все равно что пытаться повторить выражение лица Моны Лизы. А тому при всей его молодости удавалось не быть смешным.
Он обслуживал клиентов с элегантным почтением и знанием дела, девушки к нему так и липли, соседи обожали. Лавка моментально наводнялась людьми, возникал какой-то особый порядок среди вещей, всегда играла музыка – он ставил на старый патефон пластинки с классическими произведениями. А порой начинал подпевать Карузо или Паваротти, собирая восторженную толпу поклонников.
Наверное, на этот голос и шли девочки, как макрель на хлебный мякиш. Так этот юнец – старше меня всего на полтора года – еще и умным был, как десять профессоров, он выучил латынь в детстве. Позже я узнал, что он вырос в монастыре. Там его монахи, видать, и обучили этим премудростям. А может, кое-чему еще.
Из раба он будто преображался в ангела, становился олицетворением восточной учтивости несломленного аристократа, переживающего не лучшие времена. «Переодетый Гарун аль-Рашид, – говорили про него. – Породу не спрятать».
Я был огорошен. Я ему завидовал. Страшно завидовал его внутренней свободе, начитанности, которая возможна лишь в веке девятнадцатом, когда не было ни телевидения, ни Интернета. Завидовал его элегантности, несгибаемой царственности, голосу и тому, как он себя держал. Завидовал его таинственной истории, которую он наверняка имел за душой.
Я невольно начал ему подражать. В пятнадцать лет, пока себя не найдешь, так часто тянет быть кем-то другим. Я чувствовал себя неженкой и тряпкой, когда видел, как его лупит хозяин. Сам не выносил, даже когда отец поднимал на меня голос, не разговаривал потом с ним неделю. Никогда мне не видать подобной стойкости, выросшему в довольстве и родительской ласке. Я стал ненавидеть собственную мать, потворствующую моей лени! Мне полтора десятка лет, а за душой ничего, кроме счастливого детства. Ничего! Никакой истории. Обо мне не скажут: ах, какой удивительный, тонко чувствующий юноша, на меня не посмотрят с восхищением, как на алжирца. Я ничего не достиг и никогда не достигну. Совершенно пустой сосуд.
Я стал спускаться с четвертого этажа в лавку, чтобы втихаря почитать старинные книги. Чтобы быть, как он, знать столько же, сколько он, надо читать то, что читал он, слушать, то, что слушал он. И я уже месяц грыз тугие для понимания «Опыты» Монтеня, ни много ни мало – три толстенных тома. Но я не сдавался!
Конечно, я лишь сейчас понимаю: не будь во мне самом этой тяги к прекрасному, к тайнам бытия, философии, к поиску истины, не стал бы я пытаться одолеть Монтеня, не притягивала бы меня эта лавка, набитая изящными вещицами. Юный алжирец, знавший латынь, цитирующий Гегеля, стал путеводной звездой на выбранном мною пути. Он слушал классику – я шел в магазин грампластинок и набирал Баха, Моцарта, Паганини. Он восхищался Сартром и Камю – я покупал «Тошноту» и «Постороннего» и поглощал за пару дней, ничего не поняв, но не решаясь обратиться за объяснениями ни к своему Учителю, которым для меня стал этот мальчик, ни к кому-либо другому… Я боялся, что подумают: я в него влюблен, что я какой-то не такой! Я и вправду был от него без ума, но как был без ума от Сократа Платон, от Аристотеля – Македонский. Кончался двадцатый век, все мои сверстники сходили с ума по игровым приставкам и девчонкам, мечтали о большом телевизоре, видеомагнитофоне и ходили на вечеринки, а я тихой тенью прятался за горами антикварных излишеств и тайно следил за тем, кем мечтал стать. Я бы с радостью обменялся с ним телами, получив в придачу к той таинственной истории, которая делала его таким возвышенным, его бедность, неустроенность, беды, горе, душевные муки и магические силы Сатаны.
Я долго не отдавал себе отчета, что за его способностями стоят страдания, он заплатил высокую цену за то, чтобы стать таким. Но сама мысль о том, что передо мной человек с таким чистым и незамутненным разумом, богатым вкусом, что на них не влияет ни его социальное положение, ни достаток, а точнее его отсутствие, приводила меня в трепет.
Я даже не был шокирован, когда увидел, что он за спиной у своего патрона водит девочек в лавку, усмотрев в этом некий акт проявления эстетического вкуса.
Он был галантен, как Казанова, и этому тоже можно было у него поучиться. Девчонки действительно тают, когда с ними, как с фарфоровыми куколками. Он соблазнял их нарядами, которые чинила жена лавочника. А что еще надо юным барышням? Почувствовать себя королевой! В лавке всегда висела дюжина тяжелых бархатных и шелковых платьев – из разных исторических спектаклей про мушкетеров и Варфоломеевскую ночь, с высокими воротниками, белыми брыжами, узкими корсетами и широкими многослойными юбками. Он предлагал примерить их, приносил откуда-то диадемы, шляпки с перьями – этого добра было здесь выше крыши, жена хозяина брала их на реставрацию из музеев и театров.
Незадачливые девчонки, закованные в тяжелую парчу, придавленные десятью, а то и пятнадцатью килограммами материи, крутились у зеркала, не помышляя о том, что он запер их в красивую мышеловку, они совершенно беззащитны в таком облачении. Гарун аль-Рашид может делать с ними все, что пожелает, – они становились его мотыльками, застрявшими в сетях липкой паутины.
Сначала я мог видеть лишь прелюдию к этим странным действам, нисколько не сомневаясь, чем они кончались. Трусил, уходил раньше. Тихо выбирался из-под завала вещей и потом слонялся по улицам, рисуя в воображении всякое. Очень хотелось знать, что же он с ними делает? Как далеко заходит? Но страх быть пойманным меня останавливал, пока я не заметил, что девочки к нему не возвращаются.
Однажды это случилось.
Я просто не успел уйти. Присел за горой книг, листая старое издание «Фауста» на немецком, справа – груда старинного серебра, которое нуждалось в чистке, слева – большой секретер. Я поднял голову и сквозь щель между книгами и ножкой секретера увидел, как помощник ведет очередную девицу к манекенам и показывает ей наряд. Если бы я двинулся, задел серебро, они бы меня заметили. Я затаил дыхание, глядя, как девочка с многозначительным видом выбирает свою ловушку среди платьев зеленого, красного, золотого бархата и парчи, примеряет шляпку, накидывает мантилью, виляя перед зеркалом худым задом.
На ней почти ничего нет – такая нынче мода. Короткий топ без лямок, едва прикрывающий грудь, мини-юбка размером с полотенце для рук. И копна волос до попки.
Я почти не дышал, лишь переместил взгляд чуть левее, чтобы обозревать ее всю. Сквозь щель между лампой с фаянсовым абажуром и высокой стопкой потрепанных книг, которые ждали переплетчика, я ясно видел, как это тонкорукое и тонконогое существо пытается пристроить шляпку на голове, то приспуская ее на лоб, то запрокидывая на затылок. Вдруг ее прервал явившийся помощник лавочника, мой Гарун аль-Рашид и Казанова. Я впился взглядом, едва не шепча: «О Учитель! Яви свой урок!», как бы глупо это ни звучало. Но я был непроходимым романтиком, увы. Только… такие люди потом плохо кончают.
Он, невероятно преобразившийся, одетый как на свидание – в черные брюки, не по моде узковатые, простую рубашку темно-синего цвета, – подошел к своей жертве сзади. Уверенными руками опытного мужчины он ласкал ее плечи, потом наклонился, что-то прошептал на ухо, поднял ей руки. Некоторое время они стояли, застыв с поднятыми руками, он полюбовался ею и начал стягивать через голову короткий красный топик. Долго мял ее грудь, и я заметил, что он смотрит не на нее, а на себя, на свое отражение. Его голова поднята, глаза горят и широко распахнуты, пальцы действуют автоматически: скользят по нежной плоти, опускаются к ребрам, животу, – он будто скульптор, желающий придать своей работе нужную форму.
Некоторое время он так и стоял, наблюдая за собой в зеркало. Жертве наскучило, она стала слабо сопротивляться, выворачиваясь, сама стащила с себя юбку и нетерпеливым жестом указала куда-то в глубь лавки. Ей не терпелось надеть платье, она не заметила ничего опасного в глазах своего ухажера. Она хотела платье!
Но он не торопился. Держал ее за плечи, продолжая впиваться взглядом в отражение. Чертов эстет! Она была красива, даром, что худая, как жердь, загорелая, но отраженная в зеркале и стиснутая его руками – как бронзовая статуэтка. В одних трусиках, стоит и царственным жестом указывает на манекен. Не замечает! Не видит дьявольского огня в его зрачках.
Я сжимал руки с такой силой, что пробил ногтями кожу ладоней. Рядом опасно накренилась башня книг, одно неловкое движение, они упадут на серебряные блюда, и видение растает. Но теперь я не боялся чьего-то гнева, я боялся остаться ни с чем. Снова остаться голодным.
Платье он собирался надевать на нее снизу. Опытными движениями, очевидно, делая это не первый раз, уложил его на пол, расправил и помог девчонке упаковаться, как истинный портной эпохи короля-солнца. Он натягивал золотую парчу на ее худые бедра, затем вдевал руки в длинные рукава, поправлял торчащие буфы, словно нанизанные на нитку китайские фонарики. Она была очаровательна в этом наряде, истинная фаворитка королевы Екатерины, в особенности с копной каштановых волос, ниспадающих до талии.
Его руки мягко собрали ее волосы в пучок и приподняли над макушкой. Я наблюдал в зеркале за игрой паука с пойманным мотыльком. О, как я его понимал, потирая о колени мокрые ладони и безуспешно пытаясь проглотить комок, застрявший в горле!
Он начал ее шнуровать. Стягивал корсет сильно, очень сильно. Девушка сначала взмахнула рукой, прося его остановиться. С губ слетел слабый вскрик, похожий на вздох. И тотчас же она стала биться, задыхаться, упала на пол. Значит, вот как оно!
Он уложил ее лицом вниз и забросил на голову юбку. Дальше я смотреть не смог. Струсил? Или посчитал, что для эстетического удовлетворения собственной ничтожной душонки на сегодня достаточно? Достаточно видеть голые ноги в ворохе рюш. Промелькнула мысль, что девушке не хватает чулок.
Я глубже осел за книги и отодвинулся от серебра, увидев, что паук тащит тело в подсобку. Послышался хлопок закрывающейся двери. Я на четвереньках отполз к выходу и красный, как вареный рак, вышел на улицу, поторопившись сразу шмыгнуть в кафе за углом, чтобы этому извергу не пришло в голову пойти посмотреть, кто звякнул входным колокольчиком.
Шок! Вторая мысль после чулок была неясной, но с оттенками стыда и страха. Я стал судорожно размышлять, как такое могло происходить в моем доме, в лавке под нашей квартирой, в центре Парижа? Алжирец насиловал девочек прямо в антикварном магазине. И уже давно.
Я надолго забыл туда дорогу, не мог спокойно сидеть на уроках, слушать преподавателей, был точно оглушен несколько дней, целый месяц! Я плохо сдал экзамены. Едва не провалил поступление в Эколь Нормаль. Перед глазами все стояла неживая фигура с задранным до самой талии платьем, охапка каштановых волос, голые ноги.