Стихотворения

Рубеж

Свет фар упирается в ливень.

И куст приседает, испуган.

И белый, отточенный бивень

Таранит дорогу за Бутом.

Рубеж был почти неприметен.

Он был только словом и вздрогом.

Все те же висячие плети

Дождя. И все та же дорога.

Все та же дорога. Дощатый

Мосток через речку. Не больше.

И едут, и едут солдаты

Куда-то по Польше, по Польше.

Август 1944

Катерина

1

Баян спасает от тоски,

Но не спасает от печали,

Когда поет, как казаки

Дружка убитого встречали.

Есть где-то в мире Бах и власть

Высокой музыки над сором.

Органа ледяная страсть

Колючим восстает собором.

Той музыке не до любви!

Она светла и постоянна!

О руки белые твои,

О скомороший визг баяна!

Кривляется горбатый мех,

Дробится в зеркальце лучина.

И только твой счастливый смех

Я вдруг услышал, Катерина.

2

В стихах господствует закономерность,

Как в подвижном строении светил,

Как будто с мерным замыслом Гомера

Господь свое создание сличил.

И облака российского ненастья

Теряют вид нестираных рубах,

И горький ветер зла и разногласья

Приобретает старость на губах.

И бытия растерзанная глина

За столько лет, наверное, впервой

В твоем саду, родная Катерина,

Неосторожной поросла травой…

1944

Берлин в просветах стен без стекол

Берлин в просветах стен без стекол

Опять преследует меня

Оскалом сползшего на цоколь,

Как труп, зеленого коня.

Продуты смертным сквозняком

Кривые пальцы мертвых сучьев.

Над чем смеешься, страшный конь,

По уши тучи нахлобучив!..

1945

Семен Андреич

С. А. Косову

Помню! Синявинские высоты

Брали курсанты три раза подряд.

Еле уволокли пулеметы.

А три батальона – там и лежат.

Помню! Расстреливали перед строем

Солдатика девятнадцати лет

За то, что парнишка не был героем.

Бежал. А этого делать не след.

Помню! Мальчик простерт на талом

Снегу с простреленным животом.

Помню еще – о большом и малом,

Об очень сложном и очень простом.

И все же были такие минуты,

Когда, головой упав на мешок,

Думал, что именно так почему-то

Жить особенно хорошо.

И ясно мне все без лишних вопросов,

И правильно все и просто вокруг.

А рядом – Семен Андреевич Косов,

Алтайский пахарь, до смерти друг.

Да, он был мне друг, неподкупный и кровный,

И мне доверяла дружба святая

Письма писать Пелагее Петровне.

Он их отсылал не читая.

– Да что там читать, – говорил Семен,

Сворачивая самокрутку на ужин, —

Сам ты грамотен да умен,

Пропишешь как надо – живем, не тужим.

Семен Андреич! Алтайский пахарь!

С тобой мы полгода друг друга грели.

Семь раз в атаку ходил без страха.

И пули тебя, как святого, жалели.

Мы знали до пятнышка друг о друге,

И ты рассказывал, как о любви,

Что кони, тонкие, словно руки,

Скачут среди степной травы.

И кабы раньше про то узнать бы,

Что жизнь текла, как по лугу, ровно,

Какие бывали крестины и свадьбы,

Как в девках жила Пелагея Петровна.

Зори – красными петухами.

Ветер в болоте осоку режет.

А я молчал, что брежу стихами.

Ты б не поверил, подумал – брешет.

Ты думал, что книги пишут не люди,

Ты думал, что песни живут, как кони,

Что так оно было, так и будет,

Как в детстве думал про звон колокольный…

Семен Андреич! Алтайский пахарь!

Счастлив ли ты? Здоровый? Живой ли?

Помнишь, как ты разорвал рубаху

И руку мне перетянул до боли!

Помнишь? Была побита пехота,

И мы были двое у пулемета.

И ты сказал, по-обычному просто,

Ленту новую заложив:

– Ступай. Ты ранен. (Вот нынче мороз-то!)

А я останусь, покуда жив.

Мой друг Семен, неподкупный и кровный,

Век не забуду наше прощанье.

Я напишу Пелагее Петровне,

Выполню клятвенное обещанье.

Девушки в золотистых косах

Споют, придя с весенней работы,

Про то, как Семен Андреич Косов

Один остался у пулемета.

И песни будут ходить, как кони,

По пышным травам, по майскому лугу.

И рощи, белые, как колокольни,

Листвою раззвонят на всю округу.

И полетят от рощи к роще,

От ветки к ветке по белу свету.

Писать те песни – простого проще

И хитрости в этом особой нету.

10 января 1946

Ты не торопи меня, не трогай

Ты не торопи меня, не трогай.

Пусть перегорит, переболит.

Я пойду своей простой дорогой,

Только так, как сердце повелит.

Только так. До той предельной грани,

Где безверьем не томит молва,

Где перегорают расстоянья

И ложатся пеплом на слова.

Горький пепел! Он стихами правит,

Зная, что придет его черед,

Даже если женщина оставит,

Друг осудит, слава обойдет.

1946

Извечно покорны слепому труду

Извечно покорны слепому труду,

Небесные звезды несутся в кругу.

Беззвучно вращаясь на тонких осях,

Плывут по вселенной, как рыбий косяк.

В раздумье стоит на земле человек,

И звезды на щеки ложатся, как снег.

И в тесном его человечьем мозгу

Такие же звезды мятутся в кругу.

В нас мир отражен, как в воде и стекле,

То щеки уколет, подобно игле,

То шоркнет по коже, как мерзлый рукав,

То скользкою рыбкой трепещет в руках.

Но разум людской – не вода и стекло,

В нем наше дыханье и наше тепло.

К нам в ноги летит, как птенец из гнезда,

Продрогшая маленькая звезда.

Берем ее в руки. Над нею стоим,

И греем, и греем дыханьем своим.

1946

Город зимний

Город зимний,

Город дивный,

Снег, как с яблонь,

Лепестками.

Словно крыльев

Лебединых

Осторожное дыханье.

Дворники,

Как пчеловоды,

Смотрят снежное роенье.

И заснеженной природы

Принимают настроенье.

7 января 1947

Крылья холопа

Стоишь, плечами небо тронув,

Превыше помыслов людских,

Превыше зол, превыше тронов,

Превыше башен городских.

Раскрыты крылья слюдяные,

Стрекозьим трепетом шурша.

И ветры дуют ледяные,

А люди смотрят, чуть дыша.

Ты ощутишь в своем полете

Неодолимый вес земли,

Бессмысленную тяжесть плоти,

Себя, простертого в пыли.

И гогот злобного базара,

И горожанок робкий страх…

И Божья, и людская кара.

О человек! О пыль! О прах!

Но будет славить век железный

Твои высокие мечты,

Тебя, взлетевшего над бездной

С бессильным чувством высоты.

14 мая 1947

Тревога

Долго пахнут порохом слова.

А у сосен тоже есть стволы.

Пни стоят, как чистые столы,

А на них медовая смола.

Бабы бьют вальками над прудом —

Спящим снится орудийный гром.

Как фугаска, ухает подвал,

Эхом откликаясь на обвал.

К нам война вторгается в постель

Звуками, очнувшимися вдруг,

Ломотой простреленных костей,

Немотою обожженных рук.

Долго будут в памяти слова

Цвета орудийного ствола.

Долго будут сосны над травой

Окисью синеть пороховой.

И уже ничем не излечим

Пропитавший нервы непокой.

«Кто идет?» – спросонья мы кричим

И наганы шарим под щекой.

23 октября 1947

Стихи о царе Иване

(1). Мечта о море

Он видел лес,

Где распевают птахи

И где ночами ухают сычи.

И этот лес шумел, шумел в ночи.

И этот лес лежал до синя моря.

Он видел степь,

Где ястреб и орел

Ныряют в травы.

Холм за холм и дол за дол

Свободно уходили на просторе.

И эта степь легла до синя моря.

А моря он не видел никогда…

Ему ночами снилась синяя вода,

Над нею пена белая кипела,

И, словно степь, дышал ее простор.

И море пело, пело, пело,

Как по ночам поет дремучий бор.

И птицы снились не степные, не лесные,

Невиданные, новые, иные —

Не желтоглазый сыч,

Не серый беркут,

А птицы синеглазые морские,

Как гуси белокрылые, белы

И с клювами кривыми, как орлы.

Подобно морю

Простиралась степь.

Подобно морю

Волновались чащи.

И сны его тревожили

Все чаще.

Какие сны!

А им свершенья нет!

И государь державы сухопутной,

Бывало, просыпался.

Рядом с ним

Дышала женщина, как дышит море.

Но пахло духом смоляным, лесным,

И филин ухал в непроглядном боре.

А по лесным дорогам шли войска,

Шли ратники, скакали верховые,

Везли в санях припасы огневые.

И озирал просторы снеговые

Суровый воевода из возка.

О море, море – русская мечта!

Когда еще тебе дано свершиться!

И государю по ночам не спится,

А чуть прикроет грозные зеницы,

Все чудятся ему морские птицы,

И синева, и даль, и высота!

Февраль 1957

(2). Иван и холоп

Ходит Иван по ночному покою,

Бороду гладит узкой рукою.

То ль ему совесть спать не дает,

То ль его черная дума томит.

Слышно – в посаде кочет поет,

Ветер, как в бубен, в стекла гремит.

Дерзкие очи в Ивана вперя,

Ванька-холоп глядит на царя.

– Помни, холоп непокорный и вор,

Что с государем ведешь разговор!

Думаешь, сладко ходить мне в царях,

Если повсюду враги да беда:

Турок и швед сторожат на морях,

С суши – ногаи, да лях, да орда.

Мыслят сгубить православных христьян,

Русскую землю загнали бы в гроб!

Сладко ли мне? – вопрошает Иван.

– Горько тебе, – отвечает холоп.

– А опереться могу на кого?

Лисы – бояре да волки – князья.

С младости друга имел одного.

Где он, тот друг, и иные друзья?

Сын был наследник мне Господом дан.

Ведаешь, раб, отчего он усоп?

Весело мне? – вопрошает Иван.

– Тяжко тебе, – отвечает холоп.

– Думаешь, царь-де наш гневен и слеп,

Он-де не ведает нашей нужды.

Знаю, что потом посолен твой хлеб,

Знаю, что терпишь от зла и вражды.

Пытан в застенке, клещами ты рван,

Царским клеймом опечатан твой лоб.

– Худо, – ему отвечает холоп.

– Ты ли меня не ругал, не честил,

Врал за вином про лихие дела!

Я бы тебя, неразумный, простил,

Если б повадка другим не была!

Косточки хрустнут на дыбе, смутьян!

Криком Малюту не вгонишь в озноб!

Страшно тебе? – вопрошает Иван.

– Страшно! – ему отвечает холоп.

– Ты милосердья, холоп, не проси.

Нет милосердных царей на Руси.

Русь – что корабль. Перед ней – океан.

Кормчий – гляди, чтоб корабль не потоп!..

Правду ль реку? – вопрошает Иван.

– Бог разберет, – отвечает холоп.

1947–1950

(3). Томление Курбского

Над домами, низко над домами

Медным ликом выплыла луна.

Во тумане, близко во тумане

Брешут псы, сошедшие с ума.

Только совесть бродит под туманом,

Как изветник, смотрится в пробой.

Недоспорил князь с царем Иваном,

Не поладил князь с самим собой…

Пишет Курбский в лагере литовском —

И перо ломает на куски.

Сторожа по деревянным доскам

Бьют – и то, наверно, от тоски.

«Огляди меня, как саблю, на свет,

Выспроси бессонницу мою.

Предаю тебя, проклятый аспид,

Но с тобою Русь не предаю.

Не иду к льстецам твоим в науку,

Не плутаю с хитростью лисы.

Награжден за муку, за разлуку,

Говорю прямыми словесы.

Оглядись! Среди непрочных топей

Ты столбы трухлявые забил.

Воспитал вокруг себя холопей,

А высоких духом погубил.

Отворил ли правду властью царской?

Водворил ли счастье и покой?

Времена жестокости татарской

Воцарились под твоей рукой!

Годы – суть для вечности минуты,

Перейти их мыслями сумей.

Гневом Божьим не родятся ль смуты,

Царь Иван, за гибелью твоей?..»

Оплывая, свечи плачут воском,

Под глазами тени-медяки.

Пишет Курбский в лагере литовском

И перо ломает на куски.

За домами, низко за домами,

Засветилась алая черта.

Во тумане, близко во тумане,

В час рассвета кличут кочета.

Октябрь 1947

(4). Смерть Ивана

Помирает царь, православный царь!

Колокол стозвонный раскачал звонарь.

От басовой меди облака гудут.

Собрались бояре, царской смерти ждут.

Слушают бояре колокольный гром:

Кто-то будет нынче на Руси царем?

А на колокольне, уставленной в зарю,

Весело, весело молодому звонарю.

Гулкая медь,

Звонкая медь,

Как он захочет, так и будет греметь!

«Где же то, Иване, жены твои?» —

«В монастырь отправлены,

Зельями отравлены…» —

«Где же то, Иване, слуги твои?» —

«Пытками загублены,

Головы отрублены…» —

«Где же то, Иване, дети твои?» —

«Вот он старший – чернец,

Вот он младший – птенец.

Ни тому ни другому

Не по чину венец…» —

«Где же, царь-государь, держава твоя?» —

«Вот она, Господи, держава моя…»

А на колокольне, уставленной в зарю,

Весело, весело молодому звонарю.

Он по сизой заре

Распугал сизарей.

А может, и вовсе не надо царей?

Может, так проживем,

Безо всяких царей,

Что хочешь – твори,

Что хошь – говори,

Сами себе цари,

Сами государи.

Лежит Иван, в головах свеча.

Лежит Иван, не молитву шепча.

Кажется Ивану, что он криком кричит,

Кажется боярам, что он молча лежит,

Молча лежит, губами ворожит.

Думают бояре: хоть бы встал он сейчас,

Хоть потешил себя, попугал бы он нас!

А на колокольне, уставленной в зарю,

Весело, весело молодому звонарю.

Раскачалась звонница —

Донн-донн!

Собирайся, вольница,

На Дон, на Дон!

Буйная головушка,

Хмелю не проси!..

Грозный царь преставился на Руси.

Господи, душу его спаси…

1950–1952?

Осень сорок первого

Октябрь бульвары дарит рублем…

Слушки в подворотнях, что немцы под Вязьмой,

И радио марши играет, как в праздник,

И осень стомачтовым кораблем

Несется навстречу беде, раскинув

Деревьев просторные паруса.

И холодно ротам. И губы стынут.

И однообразно звучат голоса.

В тот день начиналась эпоха плаката

С безжалостной правдой: убей и умри!

Философ был натуго в скатку закатан,

В котомке похрустывали сухари.

В тот день начиналась эпоха солдата

И шли пехотинцы куда-то, куда-то,

К заставам, к окраинам с самой зари.

Казалось, что Кремль воспарил над Москвой,

Как остров летучий, – в просторе, в свеченье.

И сухо вышагивали по мостовой

Отряды народного ополченья.

И кто-то сказал: «Неужели сдадим?»

И снова привиделось, как на экране, —

Полет корабельный, и город, и дым

Осеннего дня, паровозов, окраин.

И было так трудно и так хорошо

Шагать патрулям по притихшим бульварам.

И кто-то ответил, что будет недаром

Слезами и кровью наш век орошен.

И сызнова подвиг нас мучил, как жажда,

И снова из бронзы чеканил закат

Солдат, революционеров и граждан

В преддверье октябрьских баррикад.

Конец 1947 или 1948

Элегия

Дни становятся все сероватей.

Ограды похожи на спинки железных кроватей.

Деревья в тумане, и крыши лоснятся.

И сны почему-то не снятся.

В кувшинах стоят восковые осенние листья,

Которые схожи то с сердцем, то с кистью

Руки. И огромное галок семейство,

Картаво ругаясь, шатается с места на место.

Обычный пейзаж! Так хотелось бы неторопливо

Писать, избегая наплыва

Обычного чувства пустого неверья

В себя, что всегда у поэтов под дверью

Смеется в кулак и настойчиво трется,

И черт его знает – откуда берется!

Обычная осень! Писать, избегая неверья

В себя. Чтоб скрипели гусиные перья

И, словно гусей белоснежных станицы,

Летели исписанные страницы…

Но в доме, в котором живу я – четырехэтажном, —

Есть множество окон. И в каждом

Виднеются лица:

Старухи и дети, жильцы и жилицы.

И смотрят они на мои занавески,

И переговариваются по-детски:

– О чем он там пишет? И чем он там дышит?

Зачем он так часто взирает на крыши,

Где мокрые трубы, и мокрые птицы,

И частых дождей торопливые спицы? —

А что, если вдруг постучат в мои двери и скажут: – Прочтите.

Но только учтите,

Читайте не то, что давно нам известно,

А то, что не скучно и что интересно…

– А что вам известно?

– Что нивы красивы, что люди счастливы,

Любовь завершается браком,

И свет торжествует над мраком.

– Садитесь, прочту вам роман с эпилогом.

– Валяйте! – садятся в молчании строгом.

И слушают. Он расстается с невестой.

(Соседка довольна. Отрывок прелестный.)

Невеста не ждет его. Он погибает.

И зло торжествует. (Соседка зевает.)

Сосед заявляет, что так не бывает,

Нарушены, дескать, моральные нормы

И полный разрыв содержанья и формы…

– Постойте, постойте! Но вы же просили…

– Просили! И просьба останется в силе…

Но вы же поэт! К моему удивленью,

Вы не понимаете сути явлений,

По сути – любовь завершается браком,

А свет торжествует над мраком.

Сапожник Подметкин из полуподвала,

Положим, пропойца. Но этого мало

Для литературы. И в роли героя

Должны вы его излечить от запоя

И сделать счастливым супругом Глафиры,

Лифтерши из сорок четвертой квартиры.

.

На улице осень… И окна. И в каждом окошке

Жильцы и жилицы, старухи, и дети, и кошки.

Сапожник Подметкин играет с утра на гармошке.

Глафира выносит очистки картошки.

А может, и впрямь лучше было бы в мире,

Когда бы сапожник женился на этой Глафире?

А может быть, правда – задача поэта

Упорно доказывать это:

Что любовь завершается браком,

А свет торжествует над мраком.

1948

Жаль мне тех, кто умирает дома

Жаль мне тех, кто умирает дома,

Счастье тем, кто умирает в поле,

Припадая к ветру молодому

Головой, закинутой от боли.

Подойдет на стон к нему сестрица,

Поднесет родимому напиться.

Даст водицы, а ему не пьется,

А вода из фляжки мимо льется.

Он глядит, не говорит ни слова,

В рот ему весенний лезет стебель,

А вокруг него ни стен, ни крова,

Только облака гуляют в небе.

И родные про него не знают,

Что он в чистом поле умирает,

Что смертельна рана пулевая.

…Долго ходит почта полевая.

5 февраля 1949

Начало зимних дней

Прекрасная пора – начало зимних дней,

Нет времени яснее и нежней.

Черно-зеленый лес с прожилками берез,

Еще совсем сырой, мечтающий о снеге.

А на поле – снежок и четкий след колес:

В ходу еще не сани, а телеги.

В овраге двух прудов дымящиеся пятна,

Где в белых берегах вода черным-черна.

Стою и слушаю: какая тишина,

Один лишь ворон каркнет троекратно

И, замахав неряшливым крылом,

Взлетит неторопливо над селом…

Люблю пейзаж без диких крепостей,

Без сумасшедшей крутизны Кавказа,

Где ясно все, где есть простор для глаза, —

Подобье верных чувств и сдержанных страстей.

Между 1949 и 1955

Апрель

Словно красавица, неприбранная, заспанная,

Закинув голову, забросив косы за спину,

Глядит апрель на птичий перелет

Глазами синими, как небо и как лед.

Еще земля огромными глотками

Пьет талый снег у мельничных запруд,

Как ходоки с большими кадыками

Холодный квас перед дорогой пьют.

И вся земля – ходок перед дорогой —

Вдыхает запах далей и полей,

Прощаяся с хозяйкой-недотрогой,

Следящей за полетом журавлей.

Между 1949 и 1955

На полустанке

На полустанке пел калека,

Сопровождавший поезда:

«Судьба играет человеком,

Она изменчива всегда».

Он петь привык корысти ради —

За хлеба кус и за пятак.

А тут он пел с тоской во взгляде,

Не для людей, а просто так.

А степь вокруг была огромной,

А человек был сир и мал.

И тосковал бедняк бездомный,

И сам себя не понимал.

И, сам себя не понимая,

Грустил он о былых годах,

И пел он, как поет немая

Степь в телеграфных проводах.

Не позднее 1955

Из детства

Я – маленький, горло в ангине.

За окнами падает снег.

И папа поет мне: «Как ныне

Сбирается вещий Олег…»

Я слушаю песню и плачу,

Рыданье в подушке душу,

И слезы постыдные прячу,

И дальше, и дальше прошу.

Осеннею мухой квартира

Дремотно жужжит за стеной.

И плачу над бренностью мира

Я, маленький, глупый, больной.

1956

Я наконец услышал море

Я наконец услышал море —

Оно не покладая рук

Раскатывало у Бомбори

За влажным звуком влажный звук.

Шел тихий дождь на побережье,

И, не пугая тишины,

Пел только мужественно-нежный,

Неутомимый звук волны.

Я засыпал под этот рокот,

И мне приснился сон двойной:

То слышал я орлиный клекот,

То пенье женщины одной.

И этот клекот, это пенье,

И осторожный шум дождя

Сплелись на грани сновиденья,

То приходя, то уходя…

Апрель или май 1956

Зрелость

Приобретают остроту,

Как набирают высоту,

Дичают, матереют,

И где-то возле сорока

Вдруг прорывается строка,

И мысль становится легка.

А слово не стареет.

И поздней славы шепоток

Немного льстив, слегка жесток,

И, словно птичий коготок,

Царапает, не раня.

Осенней солнечной строкой

Приходит зрелость и покой,

Рассудка не туманя.

И платят позднею ценой:

«Ах, у него и чуб ржаной!

Ах, он и сам совсем иной,

Чем мы предполагали!»

Спасибо тем, кто нам мешал!

И счастье тем, кто сам решал, —

Кому не помогали!

1956

Цирк

Отцы поднимают младенцев,

Сажают в моторный вагон,

Везут на передних сиденьях

Куда-нибудь в цирк иль в кино.

И дети солидно и важно

В трамвайное смотрят окно.

А в цирке широкие двери,

Арена, огни, галуны,

И прыгают люди, как звери,

А звери, как люди, умны.

Там слон понимает по-русски,

Дворняга поет по-людски.

И клоун без всякой закуски

Глотает чужие платки.

Обиженный кем-то коверный

Несет остроумную чушь.

И вдруг капельмейстер проворный

Оркестру командует туш.

И тут верховые наяды

Слетают с седла на песок.

И золотом блещут наряды,

И купол, как небо, высок.

А детям не кажется странным

Явление этих чудес.

Они не смеются над пьяным,

Который под купол полез.

Не могут они оторваться

От этой высокой красы.

И только отцы веселятся

В серьезные эти часы.

1956

Золушка

Веселым зимним солнышком

Дорога залита.

Весь день хлопочет Золушка,

Делами занята.

Хлопочет дочь приемная

У мачехи в дому.

Приемная-бездомная,

Нужна ль она кому?

Белье стирает Золушка,

Детей качает Золушка,

И напевает Золушка —

Серебряное горлышко.

В окне – дорога зимняя,

Рябина, снегири.

За серыми осинами

Бледнеет свет зари.

А глянешь в заоконные

Просторы без конца —

Ни пешего, ни конного,

Ни друга, ни гонца.

Посуду моет Золушка,

В окошко смотрит Золушка,

И напевает Золушка:

«Ох, горе мое, горюшко!»

Все сестры замуж выданы

За ближних королей.

С невзгодами, с обидами

Все к ней они да к ней.

Блестит в руке иголочка,

Стоит в окне зима.

Стареющая Золушка

Шьет туфельку сама…

1957

Луч солнца вдруг мелькнет, как спица

Луч солнца вдруг мелькнет, как спица,

Над снежной пряжею зимы…

И почему-то вдруг приснится,

Что лучше мы, моложе мы,

Как в дни войны, когда, бывало,

Я выбегал из блиндажа

И вьюга плечи обнимала,

Так простодушна, так свежа;

И даже выстрел был прозрачен

И в чаще с отзвуками гас.

И смертный час не обозначен,

И гибель дальше, чем сейчас…

Между второй пол. 1957 и 1959

Белые стихи

(Рембо в Париже)

Рано утром приходят в скверы

Одинокие злые старухи,

И сердитые пенсионеры

На скамейках читают газеты.

Здесь тепло, розовато, влажно,

Город заспан, как детские щеки.

На кирпично-красных площадках

Бьют пожарные струи фонтанов,

И подстриженные газоны

Размалеваны тенью и солнцем.

В это утро по главной дорожке

Шел веселый и рыжий парень

В желтовато-зеленой ковбойке.

А за парнем шагала лошадь.

Эта лошадь была прекрасна,

Как бывает прекрасна лошадь —

Лошадь розовая и голубая,

Как дессу незамужней дамы,

Шея – словно рука балерины,

Уши – словно чуткие листья,

Ноздри – словно из серой замши,

И глаза азиатской рабыни.

Парень шел и у всех газировщиц

Покупал воду с сиропом,

А его белоснежная лошадь

Наблюдала, как на стакане

Оседают озон с сиропом.

Но, наверно, ей надоело

Наблюдать за веселым парнем,

И она отошла к газону

И, ступив копытом на клумбу,

Стала кушать цветы и листья,

Выбирая, какие получше.

– Кыш! – воскликнули пенсионеры.

– Брысь! – вскричали злые старухи.

Что такое – шляется лошадь,

Нарушая общий порядок! —

Лошадь им ничего не сказала,

Поглядела долго и грустно

И последовала за парнем.

Вот и все – ничего не случилось,

Просто шел по улице парень,

Пил повсюду воду с сиропом,

А за парнем шагала лошадь…

Это странное стихотворенье

Посвящается нам с тобою.

Мы с тобой в чудеса не верим,

Оттого их у нас не бывает…

Между второй пол. 1957 и 1959

Полуфабрикаты

Продажа полуфабрикатов —

Полусупов, полусалатов,

Полуцыплят, полукотлет.

За пять минут готов обед.

Удобство. Малые расходы.

Освобожденье женских рук.

Белки, жиры и углеводы

Согласно правилам наук.

Иду. И веку не перечу.

Иду, и толпы мне навстречу —

Полубогов, полулюдей,

Полумужчин, полудетей,

Полумерзавцев, полушлюх,

Полудевиц, полустарух, —

В полупальто, в полусапожках,

И, зябко запахнув полу,

С полуулыбкою сторожкой

Они уходят в полумглу.

Удобство! Малые расходы!

На башне полунощный звон.

Дома плывут, как пароходы,

Из полуяви в полусон.

Иду в полночной тишине,

И дико мечутся во мне

Полуидеи, полустрасти,

Полунадежда, полусчастье,

Полувражда, полупечаль,

Полулюбовь, полуудача.

Иду, в карманы руки пряча,

И пахнет рыбою февраль…

1958–1959

Старик

Старик с мороза вносит в дом

Охапку дров продрогших.

В сенях, о кадку звякнув льдом,

Возьмет железный ковшик;

Водой наполнит чугунок,

Подбросит в печь полешки.

И станет щелкать огонек

Каленые орешки.

Потом старик найдет очки,

Подсядет ближе к свету,

Возьмет, как любят старики,

Вчерашнюю газету.

И станет медленно читать

И разбираться в смысле,

И все событья сочетать

В особенные мысли.

1959?

Наташа

Неужто девушке Наташе

Несладко жить в родной стране?

Чего ей мало? Хлеба? Каши?

Да нет, достаточно вполне.

Ей сладок хлеб, и сон ей сладок,

И дом ей мил, и сад ей мил.

Мила ей стопочка тетрадок

И столик с пятнами чернил.

Милы искусственные розы

И свист запечного сверчка.

А после первого мороза

Рябина горькая сладка.

А эти танцы в воскресенье

В соседнем клубе заводском!

И провожанье, и веселье,

Запорошенное снежком!

Милы ей складки юбки чинной

И новенькие башмачки.

И сладок приступ беспричинной

И обещающей тоски.

Ей мило все на белом свете

И все имеет свой резон…

А мы! А мы уже не дети,

Нам горек хлеб. И труден сон.

Я с ней беседую часами,

И мне не хочется стареть,

Когда учусь ее глазами

На мир доверчиво смотреть.

1959 или начало 1960

Я вышел ночью на Ордынку

А(нне) А(хматовой)

Я вышел ночью на Ордынку.

Играла скрипка под сурдинку.

Откуда скрипка в этот час —

Далеко за полночь, далеко

От запада и до востока —

Откуда музыка у нас?

1960

Над Невой

Весь город в плавных разворотах,

И лишь подчеркивает даль

В проспектах, арках и воротах

Классическая вертикаль.

И все дворцы, ограды, зданья,

И эти львы, и этот конь

Видны, как бы для любованья

Поставленные на ладонь.

И плавно прилегают воды

К седым гранитам городским —

Большие замыслы природы

К великим замыслам людским.

1961

Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал

Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал.

Я любил, размышлял, воевал.

Кое-где побывал, кое-что повидал,

Иногда и счастливым бывал.

Гнев меня обошел, миновала стрела,

А от пули – два малых следа.

И беда отлетала, как капля с крыла,

Как вода, расступалась беда.

Взял один перевал, одолею второй,

Хоть тяжел мой заплечный мешок.

Что же там – за горой? Что же там – под горой?

От высот побелел мой висок.

Сорок лет. Где-то будет последний привал?

Где прервется моя колея?

Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал.

И не допита чаша сия.

1960–1961

Заболоцкий в Тарусе

Мы оба сидим над Окою,

Мы оба глядим на зарю.

Напрасно его беспокою,

Напрасно я с ним говорю!

Я знаю, что он умирает,

И он это чувствует сам,

И память свою умеряет,

Прислушиваясь к голосам,

Присматриваясь, как к находке,

К всему, что шумит и живет…

А девочка-дочка на лодке

Далеко-далеко плывет.

Он смотрит умно и степенно

На мерные взмахи весла…

Но вдруг, словно сталь из мартена,

По руслу заря потекла.

Он вздрогнул… А может, не вздрогнул,

А просто на миг прервалась

И вдруг превратилась в тревогу

Меж нами возникшая связь.

Вдруг понял я тайную повесть,

Сокрытую в этой судьбе,

Его непомерную совесть,

Его беспощадность к себе,

И то, что он мучает близких,

А нежность дарует стихам…

На соснах, как на обелисках,

Последний закат полыхал.

Так вот они – наши удачи,

Поэзии польза и прок!..

– А я не сторонник чудачеств, —

Сказал он и спичку зажег.

1958–1961

Болдинская осень

Везде холера, всюду карантины,

И отпущенья вскорости не жди.

А перед ним пространные картины

И в скудных окнах долгие дожди.

Но почему-то сны его воздушны,

И словно в детстве – бормотанье, вздор.

И почему-то рифмы простодушны,

И мысль ему любая не в укор.

Какая мудрость в каждом сочлененье

Согласной с гласной! Есть ли в том корысть!

И кто придумал это сочиненье!

Какая это радость – перья грызть!

Быть, хоть ненадолго, с собой в согласье

И поражаться своему уму!

Кому б прочесть – Анисье иль Настасье?

Ей-богу, Пушкин, все равно кому!

И зá полночь пиши, и спи за полдень,

И будь счастлив, и бормочи во сне!

Благодаренье Богу – ты свободен —

В России, в Болдине, в карантине…

1961

Сороковые

Сороковые, роковые,

Военные и фронтовые,

Где извещенья похоронные

И перестуки эшелонные.

Гудят накатанные рельсы.

Просторно. Холодно. Высоко.

И погорельцы, погорельцы

Кочуют с запада к востоку…

А это я на полустанке

В своей замурзанной ушанке,

Где звездочка не уставная,

А вырезанная из банки.

Да, это я на белом свете,

Худой, веселый и задорный.

И у меня табак в кисете,

И у меня мундштук наборный.

И я с девчонкой балагурю,

И больше нужного хромаю,

И пайку надвое ломаю,

И все на свете понимаю.

Как это было! Как совпало —

Война, беда, мечта и юность!

И это все в меня запало

И лишь потом во мне очнулось!..

Сороковые, роковые,

Свинцовые, пороховые…

Война гуляет по России,

А мы такие молодые!

1961

Слава богу! Слава богу!

С(ергею) Б(орисовичу) Ф(огельсону)

Слава богу! Слава богу!

Что я знал беду и тревогу!

Слава богу, слава богу —

Было круто, а не отлого!

Слава богу!

Ведь все, что было,

Все, что было, – было со мною.

И война меня не убила,

Не убила пулей шальною.

Не по крови и не по гною

Я судил о нашей эпохе.

Все, что было, – было со мною,

А иным доставались крохи!

Я судил по людям, по душам,

И по правде, и по замаху.

Мы хотели, чтоб было лучше,

Потому и не знали страху.

Потому пробитое знамя

С каждым годом для нас дороже.

Хорошо, что случилось с нами,

А не с теми, кто помоложе.

1961

Перебирая наши даты

Перебирая наши даты,

Я обращаюсь к тем ребятам,

Что в сорок первом шли в солдаты

И в гуманисты в сорок пятом.

А гуманизм не просто термин,

К тому же, говорят, абстрактный.

Я обращаюсь вновь к потерям,

Они трудны и невозвратны.

Я вспоминаю Павла, Мишу,

Илью, Бориса, Николая.

Я сам теперь от них завишу,

Того порою не желая.

Они шумели буйным лесом,

В них были вера и доверье.

А их повыбило железом,

И леса нет – одни деревья.

И вроде день у нас погожий,

И вроде ветер тянет к лету…

Аукаемся мы с Сережей,

Но леса нет, и эха нету.

А я все слышу, слышу, слышу,

Их голоса припоминая…

Я говорю про Павла, Мишу,

Илью, Бориса, Николая.

1961

Слова

Красиво падала листва,

Красиво плыли пароходы.

Стояли ясные погоды,

И праздничные торжества

Справлял сентябрь первоначальный,

Задумчивый, но не печальный.

И понял я, что в мире нет

Затертых слов или явлений.

Их существо до самых недр

Взрывает потрясенный гений.

И ветер необыкновенней,

Когда он ветер, а не ветр.

Люблю обычные слова,

Как неизведанные страны.

Они понятны лишь сперва,

Потом значенья их туманны.

Их протирают, как стекло,

И в этом наше ремесло.

1961

Готовьте себя к небывалым задачам

Готовьте себя к небывалым задачам,

Но также готовьте себя к неудачам —

Не только к полетам, но также к паденьям,

И к бденьям суровым, и к ранам кровавым,

И к мыслям жестоким, и к здравым сужденьям.

Готовьте себя к небывалым задачам,

Без этих задач ничего мы не значим,

Без этих задач мы немногого стоим.

Но только не путайте молнию с громом,

Звезду – с метеором и лес – с сухостоем.

И вы различайте, где ум и где разум.

Готовьте себя к небывалым свершеньям,

Но только не путайте уголь с алмазом,

Служенье – со службой и долг – с одолженьем.

1961?

Хочется мирного мира

Хочется мирного мира

И счастливого счастья,

Чтобы ничто не томило,

Чтобы грустилось не часто.

Хочется синего неба

И зеленого леса,

Хочется белого снега,

Яркого желтого лета.

Хочется, чтоб отвечало

Все своему назначенью:

Чтоб начиналось с начала,

Вовремя шло к завершенью.

Хочется шуток и смеха

Где-нибудь в шумном скопище.

Хочется и успеха,

Но на хорошем поприще.

Июль 1961

Захотелось мудрым землянам

Захотелось мудрым землянам

Распрощаться с домом зеленым,

Побродить по нездешним лонам,

По иным морям-океанам.

И откуда такое желанье?

Почему со времен Дедала

Рвутся в небо наши земляне,

Неужели земли им мало?

Но птенцы готовятся летом

К их осенним большим перелетам.

Так нас тянет к дальним планетам,

К безначальным тянет высотам.

Кличет осень из синих далей,

Осыпаются листья клена…

От великих наших печалей

Звезды манят нас с небосклона.

Бурой, желтой, красной метелью

Закружились жухлые листья…

От великих наших веселий

Манят нас надзвездные выси.

Журавли курлычут. По далям

Оплывают сосны, как свечи.

И, раскрыв глаза, упадаем,

Упадаем небу навстречу.

1961

Вдохновенье

Жду, как заваленный в забое,

Что стих пробьется в жизнь мою.

Бью в это темное, рябое,

В слепое, в каменное бью.

Прислушиваюсь: не слыхать ли,

Что пробивается ко мне.

Но это только капли, капли

Скользят по каменной стене.

Жду, как заваленный в забое,

Долблю железную руду,

Не пробивается ль живое

Навстречу моему труду?..

Жду исступленно и устало,

Бью в камень медленно и зло…

О, только бы оно пришло!

О, только бы не опоздало!

Сентябрь 1961

Дом-музей

Потомков ропот восхищенный,

Блаженной славы Парфенон!

Из старого поэта

…производит глубокое…

Из книги отзывов

Заходите, пожалуйста. Это

Стол поэта. Кушетка поэта.

Книжный шкаф. Умывальник. Кровать.

Это штора – окно прикрывать.

Вот любимое кресло. Покойный

Был ценителем жизни спокойной.

Это вот безымянный портрет.

Здесь поэту четырнадцать лет.

Почему-то он сделан брюнетом.

(Все ученые спорят об этом.)

Вот позднейший портрет – удалой.

Он писал тогда оду «Долой»

И был сослан за это в Калугу.

Вот сюртук его с рваной полой —

След дуэли. Пейзаж «Под скалой».

Вот начало «Послания к другу».

Вот письмо: «Припадаю к стопам…»

Вот ответ: «Разрешаю вернуться…»

Вот поэта любимое блюдце,

А вот это любимый стакан.

Завитушки и пробы пера.

Варианты поэмы «Ура!»

И гравюра: «Врученье медали».

Повидали? Отправимся дале.

Годы странствий. Венеция. Рим.

Дневники. Замечанья. Тетрадки.

Вот блестящий ответ на нападки

И статья «Почему мы дурим».

Вы устали? Уж скоро конец.

Вот поэта лавровый венец —

Им он был удостоен в Тулузе.

Этот выцветший дагерротип —

Лысый, старенький, в бархатной блузе —

Был последним. Потом он погиб.

Здесь он умер. На том канапе,

Перед тем прошептал изреченье

Непонятное: «Хочется пе…»

То ли песен? А то ли печенья?

Кто узнает, чего он хотел,

Этот старый поэт перед гробом!

Смерть поэта – последний раздел.

Не толпитесь перед гардеробом…

Октябрь 1961

Если вычеркнуть войну

Если вычеркнуть войну,

Что останется? Не густо.

Небогатое искусство

Бередить свою вину.

Что еще? Самообман,

Позже ставший формой страха.

Мудрость, что своя рубаха

Ближе к телу. И туман.

Нет, не вычеркнуть войну,

Ведь она для поколенья —

Что-то вроде искупленья

За себя и за страну.

Правота ее начал,

Быт жестокий и спартанский,

Как бы доблестью гражданской

Нас невольно отмечал.

Если спросят нас юнцы,

Как мы жили, чем мы жили,

Мы помалкиваем или

Кажем раны и рубцы.

Словно может нас спасти

От стыда и от досады

Правота одной десятой,

Низость прочих девяти.

Ведь из наших сорока

Было лишь четыре года,

Где нежданная свобода

Нам, как смерть, была сладка…

Октябрь 1961

Дождь пришел в городские кварталы

Дождь пришел в городские кварталы,

Мостовые блестят, как каналы,

Отражаются в них огоньки,

Светофоров цветные сигналы

И свободных такси светляки.

Тихо радуюсь. Не оттого ли,

Что любви, и надежды, и боли

Мне отведать сполна довелось,

Что уже голова побелела

И уже настоящее дело

В эти годы во мне началось.

И когда, словно с бука лесного,

Страсть слетает – шальная листва,

Обнажается первооснова,

Голый ствол твоего существа.

Открывается графика веток

На просторе осенних небес.

И не надо случайных чудес —

Однодневок иль однолеток.

Эй, листва! Постарей, постарей!

И с меня облетай поскорей!

Октябрь 1961

Деревянный вагон

Спотыкался на стыках,

Качался, дрожал.

Я, бывало, на нарах вагонных лежал.

Мне казалось – вагон не бежал, а стоял,

А земля на какой-то скрипучей оси

Поворачивалась мимо наших дверей,

А над ней поворачивался небосвод,

Солнце, звезды, луна,

Дни, года, времена…

Мимо наших дверей пролетала война,

А потом налетали на нас «мессера».

Здесь не дом, а вагон,

Не сестра – медсестра,

И не братья, а – братцы,

Спасите меня!

И на волю огня не бросайте меня!

И спасали меня,

Не бросали меня.

И звенели – ладонь о ладонь – буфера,

И состав

Пересчитывал каждый сустав.

И скрипел и стонал

Деревянный вагон.

А в углу медсестра пришивала погон.

А в России уже начиналась весна.

По откосам бежали шальные ручьи.

И летели недели, года, времена,

Госпитальные койки, дороги, бои,

И тревоги мои, и победы мои!

1950-е – 1961

Бертольд Шварц

(Монолог)

Я, Шварц Бертольд, смиреннейший монах,

Презрел людей за дьявольские нравы.

Я изобрел пылинку, порох, прах,

Ничтожный порошочек для забавы.

Смеялась надо мной исподтишка

Вся наша уважаемая братья:

«Что может выдумать он, кроме порошка!

Он порох выдумал! Нашел занятье!»

Да, порох, прах, пылинку! Для шутих,

Для фейерверков и для рассыпных

Хвостов павлиньих. Вспыхивает – пых! —

И роем, как с небесной наковальни,

Слетают искры! О, как я люблю

Искр воркованье, света ликованье!..

Но то, что создал я для любованья,

На пагубу похитил сатана.

Да, искры полетели с наковален,

Взревели, как быки, кузнечные меха.

И оказалось, что от смеха до греха

Не шаг – полшага, два вершка, вершок.

А я – клянусь спасеньем, Боже правый! —

Я изобрел всего лишь для забавы

Сей порох, прах, ничтожный порошок!

Я, Шварц Бертольд, смиреннейший монах,

Вас спрашиваю: как мне жить на свете?

Ведь я хотел, чтоб радовались дети.

Но создал не на радость, а на страх!

И порошочек мой в тугих стволах

Обрел вдруг сатанинское дыханье…

Я сотворил паденье крепостей,

И смерть солдат, и храмов полыханье.

Моя рука – гляди! – обожжена,

О Господи, тебе, тебе во славу…

Зачем дозволил ты, чтоб сатана

Похитил порох, детскую забаву!

Неужто все, чего в тиши ночей

Пытливо достигает наше знанье,

Есть разрушенье, а не созиданье,

И все нас превращает в палачей?

1961

Старик Державин

Рукоположения в поэты

Мы не знали. И старик Державин

Нас не заметил, не благословил…

В эту пору мы держали

Оборону под деревней Лодвой.

На земле холодной и болотной

С пулеметом я лежал своим.

Это не для самооправданья:

Мы в тот день ходили на заданье

И потом в блиндаж залезли спать.

А старик Державин, думая о смерти,

Ночь не спал и бормотал: «Вот черти!

Некому и лиру передать!»

А ему советовали: «Некому?

Лучше б передали лиру некоему

Малому способному. А эти,

Может, все убиты наповал!»

Но старик Державин воровато

Руки прятал в рукава халата,

Только лиру не передавал.

Он, старик, скучал, пасьянс раскладывал.

Что-то молча про себя загадывал.

(Все занятье – по его годам!)

По ночам бродил в своей мурмолочке,

Замерзал и бормотал: «Нет, сволочи!

Пусть пылится лучше. Не отдам!»

Был старик Державин льстец и скаред,

И в чинах, но разумом велик.

Знал, что лиры запросто не дарят.

Вот какой Державин был старик!

Июль 1962

Красная осень

Внезапно в зелень вкрался красный лист,

Как будто сердце леса обнажилось,

Готовое на муку и на риск.

Внезапно в чаще вспыхнул красный куст,

Как будто бы на нем расположилось

Две тысячи полураскрытых уст.

Внезапно красным стал окрестный лес

И облако впитало красный отсвет.

Светился праздник листьев и небес

В своем спокойном благородстве.

И это был такой большой закат,

Какого видеть мне не доводилось.

Как будто вся земля переродилась —

И я по ней шагаю наугад.

1962

Наташа

Круглый двор с кринолинами клумб.

Неожиданный клуб страстей и гостей, приезжающих цугом.

И откуда-то с полуиспугом —

Наташа,

она,

каблучками стуча,

выбегает, выпархивает —

к Анатолю, к Андрею —

Бог знает к кому! —

на асфальт, на проезд,

под фасетные буркалы автомобилей,

вылетает, выпархивает без усилий

всеми крыльями

девятнадцати лет —

как цветок на паркет,

как букет на подмостки, —

в лоск асфальта

из барского особняка,

чуть испуганная,

словно птица на волю —

не к Андрею,

Бог знает к кому —

к Анатолю!..

Дождь стучит в целлофан

пистолетным свинцом…

А она, не предвидя всего,

что ей выпадет вскоре на долю,

выбегает

с уже обреченным лицом.

1962

Я рано встал. Не подумав

Я рано встал. Не подумав,

Пошел, куда повели,

Не слушая вещих шумов

И гулов своей земли.

Я был веселый и странный,

Кипящий и ледяной,

Готовый и к чести бранной,

И к слабой славе земной.

Не ведающий лукавства,

Доверчивый ко словам,

Плутал я – не заплутался,

Ломал себя – не сломал.

Тогда началась работа

Характера и ума,

Восторг, и пот, и ломота,

Бессонница, и луна.

И мýка простого помола

Под тяжким, как жернов, пером,

И возле длинного мола —

Волны зеленой излом…

И солоно все, и круто,

И грубо стало во мне.

И даже счастья минута.

И ночь. И звезды в окне.

1962

О господи, конечно, все мы грешны

О Господи, конечно, все мы грешны,

Живем, мельчась и мельтеша.

Но жаль, что, словно косточка в черешне,

Затвердевает камешком душа.

Жаль, что ее смятенье слишком жестко,

Что в нас бушуют кровь и плоть,

Что грубого сомнения подростка

Душа не в силах побороть.

И все затвердевает: руки – в слепок,

Нога – в костыль и в маску – голова,

И, как рабыня в азиатских склепах,

Одна душа живет едва-едва.

1962

Музыка, закрученная туго

Музыка, закрученная туго

в иссиня-черные пластинки, —

так закручивают черные косы

в пучок мексиканки и кубинки, —

музыка, закрученная туго,

отливающая крылом вороньим, —

тупо-тупо подыгрывает туба

расхлябанным пунктирам контрабаса.

Это значит – можно все, что можно,

это значит – очень осторожно

расплетается жесткий и черный

конский волос, канифолью тертый.

Это значит – в визге канифоли

приближающаяся поневоле,

обнимаемая против воли,

понукаемая еле-еле

в папиросном дыме, в алкоголе

желтом, выпученном и прозрачном,

движется она, припав к плечу чужому,

отчужденно и ненапряженно,

осчастливленная высшим даром

и уже печальная навеки…

Музыка, закрученная туго,

отделяющая друг от друга.

1962

Странно стариться

Странно стариться,

Очень странно.

Недоступно то, что желанно.

Но зато бесплотное весомо —

Мысль, любовь и дальний отзвук грома.

Тяжелы, как медные монеты,

Слезы, дождь. Не в тишине, а в звоне

Чьи-то судьбы сквозь меня продеты.

Тяжела ладонь на ладони,

Даже эта легкая ладошка

Ношей кажется мне непосильной.

Непосильной,

Даже для двужильной,

Суетной судьбы моей… Вот эта,

В синих детских жилках у запястья,

Легче крылышка, легче пряжи,

Эта легкая ладошка даже

Давит, давит, словно колокольня…

Раздавила руки, губы, сердце,

Маленькая, словно птичье тельце.

1962

Как объяснить тебе, что это, может статься

Вс(еволоду) И(ванову)

Как объяснить тебе, что это, может статься,

Уж не любовь, а смерть стучится мне в окно.

И предстоит навеки рассчитаться

Со всем, что я любил, и с жизнью заодно.

Но если я умру, то с ощущеньем воли.

И все крупицы моего труда

Вдруг соберутся. Так в магнитном поле

Располагается железная руда.

И по расположенью желтой пыли —

Иначе как себя изображу? —

Ты устремленность всех моих усилий

Вдруг прочитаешь как по чертежу.

1962

Давай поедем в город

Давай поедем в город,

Где мы с тобой бывали.

Года, как чемоданы,

Оставим на вокзале.

Года пускай хранятся,

А нам храниться поздно.

Нам будет чуть печально,

Но бодро и морозно.

Уже дозрела осень

До синего налива.

Дым, облако и птица

Летят неторопливо.

Ждут снега. Листопады

Недавно отшуршали.

Огромно и просторно

В осеннем полушарье.

И все, что было зыбко,

Растрепано и розно,

Мороз скрепил слюною,

Как ласточкины гнезда.

И вот ноябрь на свете,

Огромный, просветленный,

И кажется, что город

Стоит ненаселенный, —

Так много сверху неба,

Садов и гнезд вороньих,

Что и не замечаешь

Людей, как посторонних.

О, как я поздно понял,

Зачем я существую!

Зачем гоняет сердце

По жилам кровь живую.

И что порой напрасно

Давал страстям улечься!..

И что нельзя беречься,

И что нельзя беречься…

Апрель – декабрь 1962

Рождение

Как странно, что за сорок с лишним лет

Не накопил я опыта. Впервые

Глаза протер. Встаю. Ломаю хлеб.

Снег за окном. Деревья неживые.

Впервые припадаю к молоку.

Впервые поднимаю груз измены,

Впервые пью вино, впервые лгу,

Себе впервые вспарываю вены.

Впервые знаю: жизнь не удалась.

Захлебываясь, воду пью из горсти.

Впервые умираю. Первый раз

Покорно истлеваю на погосте.

Я прах впервые. Я впервые тень.

Впервые, грешный, я молю прощенья…

Смятенье, колыбель, сирень, метель —

Какая щедрость перевоплощенья!

Какая первородная игра!

Впервой… впервые… завтра… накануне…

Трещит доска… Ломается игла…

И я опять рождаюсь – как в июне.

Июнь 1963

Оправдание Гамлета

Врут про Гамлета,

Что он нерешителен.

Он решителен, груб и умен.

Но когда клинок занесен,

Гамлет медлит быть разрушителем

И глядит в перископ времен.

Не помедлив стреляют злодеи

В сердце Лермонтова или Пушкина.

Не помедлив рубит гвардеец,

Образцовый, шикарный воин.

Не помедлив бьют браконьеры,

Не жалея, что пуля пущена.

Гамлет медлит,

Глаза прищурив

И нацеливая клинок,

Гамлет медлит.

И этот миг

Удивителен и велик.

Миг молчания, страсти и опыта,

Водопада застывшего миг.

Миг всего, что отринуто, проклято.

И всего, что познал и постиг.

Ах, он знает, что там за портьерой,

Ты, Полоний, плоский хитрец.

Гамлет медлит застывшей пантерой,

Ибо знает законы сердец,

Ибо знает причины и следствия,

Видит даль за ударом клинка,

Смерть Офелии, слабую месть ее —

Все, что будет потом.

На века.

Бей же, Гамлет! Бей без промашки!

Не жалей загнивших кровей!

Быть – не быть – лепестки ромашки,

Бить так бить! Бей, не робей!

Не от злобы, не от угару,

Не со страху, унявши дрожь, —

Доверяй своему удару,

Даже

если

себя

убьешь!

1 декабря 1963

Все реже думаю о том

Все реже думаю о том,

Кому понравлюсь, как понравлюсь.

Все чаще думаю о том,

Куда пойду, куда направлюсь.

Пусть те, кто каменно-тверды,

Своим всезнанием гордятся.

Стою. Потеряны следы.

Куда пойти? Куда податься?

Где путь меж добротой и злобой?

И где граничат свет и тьма?

И где он, этот мир особый

Успокоенья и ума?

Когда обманчивая внешность

Обескураживает всех,

Где эти мужество и нежность,

Вернейшие из наших вех?

И нет священной злобы, нет,

Не может быть священной злоба.

Зачем, губительный стилет,

Тебе уподобляют слово!

Кто прикасается к словам,

Не должен прикасаться к стали.

На верность добрым божествам

Не надо клясться на кинжале!

Отдай кинжал тому, кто слаб,

Чье слово лживо или слабо.

У нас иной и лад, и склад.

И все. И большего не надо.

1964

Та война, что когда-нибудь будет

Та война, что когда-нибудь будет, —

Не моя это будет война.

Не мою она душу загубит

И не мне принесет ордена.

Я уже не пойму ее целей,

Оправдания ей не найду.

Лишь верхушки простреленных елей

Будут как в сорок первом году.

Та война, что когда-нибудь грянет,

Не нужна мне. Отвоевал.

И меня уже пуля не ранит,

А, настигнув, убьет наповал.

Но, скорей, не дождусь я и пули,

Потому что не нужен врагу.

Просто в том оглушающем гуле

Я, наверное, жить не смогу.

Та война, что случится не скоро, —

Мне не надо готовиться к ней.

Никогда не приму от каптера

Свежепахнущих, хрустких ремней.

Та война, что меня уничтожит,

Осторожно и тихо идет.

Все сначала она подытожит,

А потом потихоньку убьет.

1964

С эстрады

Вот я перед вами стою. Я один.

Вы ждете какого-то слова и знанья,

А может – забавы. Мол, мы поглядим,

Здесь львиная мощь или прыть обезьянья.

А я перед вами гол как сокол.

И нет у меня ни ключа, ни отмычки.

И нету рецепта от бед и от зол.

Стою перед вами, как в анатомичке.

Учитесь на мне. Изучайте на мне

Свои неудачи, удачи, тревоги.

Ведь мы же не клоуны, но мы и не боги.

И редко случается быть на коне!

Вот я перед вами стою. Я один.

Не жду одобрения или награды.

Стою у опасного края эстрады,

У края, который непереходим.

1964

Позднее лето

Вы меня берегите, подмосковные срубы,

Деревянные ульи медового лета.

Я люблю этих сосен гудящие струны

И парного тумана душистое млеко.

Чем унять теребящую горечь рябины,

Этот вяжущий вкус предосеннего сока?

И смородинных листьев непреоборимый

Запах? Чувствуют – им увядать недалеко.

Промелькнет паутинка, как первая проседь,

Прокричит на сосне одинокая птица.

И пора уже прозу презренную бросить,

Заодно от поэзии освободиться.

1964–1965

Названья зим

У зим бывают имена.

Одна из них звалась Наталья.

И было в ней мерцанье, тайна,

И холод, и голубизна.

Еленою звалась зима,

И Марфою, и Катериной.

И я порою зимней, длинной

Влюблялся и сходил с ума.

И были дни, и падал снег,

Как теплый пух зимы туманной…

А эту зиму звали Анной,

Она была прекрасней всех.

15 января 1965

Пестель, поэт и Анна

Там Анна пела с самого утра

И что-то шила или вышивала.

И песня, долетая со двора,

Ему невольно сердце волновала.

А Пестель думал: «Ах, как он рассеян!

Как на иголках! Мог бы хоть присесть!

Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть.

И молод. И не станет фарисеем».

Он думал: «И конечно, расцветет

Его талант при должном направленье,

Когда себе Россия обретет

Свободу и достойное правленье».

– Позвольте мне чубук, я закурю.

– Пожалуйте огня.

– Благодарю.

А Пушкин думал: «Он весьма умен

И крепок духом. Видно, метит в Бруты.

Но времена для Брутов слишком круты.

И не из Брутов ли Наполеон?»

Шел разговор о равенстве сословий.

Загрузка...