Я не хочу быть старородящей!

Через год родилась Мурочка.

А ЧТО, ПРОТИВОЗАЧАТОЧНЫХ СРЕДСТВ ТОГДА НЕ БЫЛО? СРАЗУ РОЖАТЬ РЕБЕНКА НЕ ПРИКОЛЬНО.

Почему у двадцатилетних детей через год после свадьбы рождается ребенок? Почему, вместо того чтобы отправиться на Эльбрус или заняться чем-то интересным, они уже через три месяца после свадьбы сидят в очереди в женской консультации, чтобы встать на учет?

Может быть, дело в отсутствии контрацепции?

Но какая-то контрацепция имелась: худо-бедно резиновые изделия Баковского завода (все состоящие в законном браке относились к ним презрительно), таблетки (замужние девочки их высокомерно не принимали, считая, что это вредно и годится только для случайных связей), аптечные шарики (фу, какие противные).

Дело было в другом: так было принято – выйти замуж и сразу родить. Даже, пожалуй, другое показалось бы странным. Если бы через год после свадьбы не было бы беременности, молодых заподозрили бы в том, что они друг друга не любят, или у них какие-то проблемы со здоровьем, или они эгоисты. Не заводить мгновенно ребенка считалось эгоистично.

Клару с Мурочкой забирали из лучшего в городе роддома на двух черных «Волгах» Кузьмичей.

Всех детей выносила медсестра, а Мурочку вынес главный врач, потому что Мурочка – принцесса. «Эта девочка, как там ее, Мария, 2 килограмма 800 граммов, 49 сантиметров – потомственная начальница», – улыбнулся про себя врач. Кое-что его настораживало, но он промолчал – «отдадим им внучку в лучшем виде, пусть забирают домой и наслаждаются, а там уж как хотят, с нас спросу нет».

Сверток с принцессой ничем не отличался от других свертков, классическое ватное одеяло, перевязанное розовой капроновой лентой. Все уже знали, что это Мурочка, Мария. У новоиспеченного деда Кузьмича маму звали Марусей, она в Белоруссии в войну от голода умерла, у другого, профессора Горячева, маму звали Марией, Машенькой, она в блокаду умерла. Так что в смысле имени был полный консенсус.

Когда главный врач вынес Мурочку, из строя уверенно выступил Кузьмич, чтобы принять ребенка. Вслед раздалось шипение Берты «иди ты, иди!», обращенное к мужу.

– Ах, как ты поправилась! – этими словами встретила Клару Берта. Это было от любви, но разве кто поправился может понять, что это от любви?

Клара подумала: «Мама – это, конечно, кошмар».

– Как я могла поправиться?! Я просто еще не похудела.

– У тебя стали толстые руки… Ладно, покажи ребенка. В кого у нее такие маленькие глазки? А носик, наоборот, великоват…

– Ну, мама…

– Что мама? Я же переживаю… – объяснила Берта.

Клара заплакала, слезы лились, будто открылся кран. К этой манере она привыкла с детства: Берта вдруг с тревожным видом всматривалась в нее и говорила: «У тебя кривой нос!» (маленькая голова, высокий лоб, большие уши). Клара обижалась, Берта говорила: «Что ты обижаешься, я же переживаю».


В следующий раз Клара заплакала дома, когда развернули ребенка и Берта грудным масляным голосом, растопленным от нежности, запела: «О-о, моя маленькая, моя золотая девочка». Клара не могла закричать «а я, я чья золотая девочка?!» (неприлично ревновать маму к своему младенцу), но ведь это невозможный ужас, что мама больше ей не принадлежит.

В следующий раз Клара заплакала оттого, что нужно было кормить, а вдруг она не сможет, и тогда… что тогда?.. Слезы лились, будто открылся кран.

Кормить ребенка оказалось не как в книгах, совсем не как Китти кормит ребенка, а Левин стоит и смотрит на нее с умилением. Во всех книгах было написано, каким счастьем наполняется мать, когда кормит младенца, но Клара наполнялась только злостью. К черту, к черту! Это было ужасное ощущение – что от тебя зависит чья-то настоящая жизнь. Быть не самой собой, а источником жизни для беспомощного существа – слишком большая ответственность, от которой хотелось убежать, спрятаться под одеяло и хихикать, будто все это неправда. В первую ночь дома Кларе приснилось, что она умерла и пропустила кормление. А если она и правда умрет или проспит кормление?

В следующий раз она заплакала вечером, когда ей позвонила подружка, и оказалось, что все – все! – идут на день рождения, и как только Клара всполошилась и начала прикидывать, что надеть, так поняла, что ей нельзя в гости, ей нужно кормить… Она как-то этого не ожидала.

В следующий раз она заплакала, когда по радио читали «Тараканище»: на словах «приводите ко мне ваших детушек, я сегодня их за ужином скушаю» слезы полились, как будто открылся кран, а когда прозвучало «бедные, бедные звери, воют, рыдают, ревут», Клара заплакала с подвыванием.

ТОГДА ЧТО, НЕ ЗНАЛИ, ЧТО БЫВАЕТ ПОСЛЕРОДОВАЯ ДЕПРЕССИЯ?

Тогда не модно было иметь послеродовую депрессию. К ночи Клара наплакала себе температуру, каменную грудь (ее грудь вдруг стала предметом всеобщего обсуждения, что уже окончательно показало ей – она больше не человек, а Грудь для вскармливания младенца).

Но где же двадцатилетний отец ребенка? Где? Нигде. То есть он дома, конечно, но его нет. Как будто Клара родителям родила.


И все изменилось, и все изменились в первые же дни.

Профессор Горячев страдал оттого, что потерял и не мог отыскать Клару. Это чувство возникло, когда Клара вышла замуж, когда стала беременна. Он старался не думать о том, что привело к беременности, это удавалось, но, перестав быть образом, Клара навсегда приобрела телесность, и это высветилось еще ярче, невыносимей, когда она вернулась из роддома с ребенком: неужели его прелестная Клара, надменно желающая другую фамилию, часами крутящая Окуджаву, неужели она случилась в мире лишь для того, чтобы стать звеном цепочки, еще одной мамашей, обустраивающей свое гнездо?.. Он все ждал, когда вернется прежняя Клара, но рядом была невыспавшаяся, озабоченная, взрослая женщина, и… как там написал Лев Толстой? Прежняя, поэтичная Наташа была лишь началом этой, настоящей, с пеленкой с желтым вместо зеленого пятном? И его нежная детка, его Клара тоже была лишь началом?..


Берта неустанно, днем и ночью, ссорилась с Кларой:

– Ты не так кормишь! В первый же день, придя из роддома, ты сказала: «А можно мне уйти?» Твой материнский инстинкт до сих пор не проснулся!

Берта непрерывно беспокоилась о двух своих детях: как бы получше накормить Мурочку, ведь она весит три с половиной килограмма, и не истощит ли кормление Клару, ведь она весит сорок восемь килограммов. Проснулись ли материнские чувства у Клары, думала Берта, и все получалось одно и то же – не проснулись.

Каждое кормление превращалось в экзамен, в жить или не жить. Клара начинала трястись от беспокойства и злости при виде Берты, которая подходила к ней с ребенком наперевес. Берта с трагическим лицом взвешивала ребенка до кормления и после. Результат был всегда неудовлетворителен, от трагического «она ничего не съела!» до унылого «она плохо поела».

Немного лучше дело пошло, когда Клара научилась кидать себе психологический спасательный круг – наливала в рожок детскую молочную смесь «Малыш» и ставила рожок на письменный стол перед собой: кормила, не сводя глаз с рожка, – если опять неудача, то ребенок не умрет на месте от голода, вот рожок, на столе.

Горячев не понимал, почему в его доме все продезинфицировано и покрыто марлей, почему нельзя громко смотреть телевизор.

– Ты что, с ума сошел?.. Неужели я должна тебе объяснять?! Ребенок спит!

– Но ребенок спит на третьем этаже, а я нахожусь у себя дома на пятом.

– Если ты не понимаешь, значит, ты плохой отец Мурочке!

– Это ты сошла с ума! Я не отец! А ты не мать! Ты бабушка! Бывает гипертрофированное материнство, а у тебя гипертрофированное бабушинство!

– Вот как ты ко мне относишься, теперь я для тебя бабушка… – плакала Берта.

Клара плакала, хотела к подружкам, и Берта все время плакала: у нее, как у Клары, была послеродовая депрессия. Берта как будто сама все пережила: и роды, и перемену своего статуса с девочкиного на бабушкин, и Мурочкины жалкие при рождении 2 килограмма 800 граммов. В первые же дни у нее появились черные круги под глазами, хотя это Клара не спала ночами на третьем этаже, а она на пятом – спала. Спала и во сне нервничала, как там ее дети, Мурочка и Клара, на третьем этаже…

Горячев подумал: может быть, у нее развился невроз и гипертрофированная любовь к внучке оттого, что она была блокадный ребенок без мамы?.. Подумал, пожалел ее и опять начал раздражаться.


Прошло чуть больше месяца после выписки из роддома, и вот уже праздновали Мурочкино рождение, – тогда в глазах Клары уже проступило отчаяние зверя, попавшего в ловушку, – она поняла, что свобода потеряна, уйти к подружкам нельзя, в кино нельзя, погулять нельзя, никогда она не будет прежней, свободной, как шмель, не будет жужжать сама по себе, одинокая и независимая. Этот жуткий, не оставляющий ее ни на минуту страх за младенца – навсегда. И как бы страстно ей ни хотелось уйти, убежать, скрыться, спрятаться, стать прежней не получится. Клара уже почти привыкла к напряжению: она чувствовала такую страшную ответственность, в которой не было места больше ничему – ни радости, ни свободе.

На праздновании рождения Мурочки вышел скандал.

Кузьмич выпил и сказал:

– Я своей внучке весь Ленинград подарю!

– А мой муж уже присмотрел ей тему диссертации. – Берта тактично перевела разговор на любовь мужа писать всем детям, взрослым и новорожденным, диссертации.

Скандал был опять связан с фамилией. На этот раз Клара не желала, чтобы ее дочь Мурочка носила фамилию Кузьмич. Клара заикалась и ревела, сквозь слезы бормотала: «Представьте, она будет Мура Кузьмич, над ней будут смеяться, пожалейте ребенка, ну пожа-алуйста…» И вдруг мудрым насмешливым взглядом львицы поглядела на пирующих родственников и сказала: «Не дам». И даже как-то лязгнула зубами.

Все сошлись на том, что Клара сама не понимает, о чем рыдает, но если начать ей противоречить, то у нее немедленно пропадет молоко. Клара, мгновенно перестав рыдать и трястись, подмигнула Берте, и та вдруг поняла, что дело с материнским инстинктом обстоит не так плохо, кое-какой материнский инстинкт у Клары все же проснулся. Потом в суете дней все как-то забылось, Мурочка осталась Горячевой, а Кузьмич к тому времени так полюбил Мурочку, что даже не обиделся.

Оба деда, Кузьмич и Горячев, в порыве любви к общему младенцу отставили настороженную вежливость, перешли на «ты» и, при всей иронии, испытывали друг к другу привязанность. А вот женщины – наоборот. До рождения Мурочки у них были вежливо-отстраненные отношения – что им было делить?

Теперь нашлось много чего делить: время, любовь и кто главный в доме у детей. Кто Мурочку растит, тот и главный! У Берты порошки и таблетки, она каждую таблетку на восемь частей делила, в порошок толкла, в кальку заворачивала и подписывала «12.00», «12.30», «13.00». Вся ее жизнь подчинена была порошкам и таблеткам. А у Тамары Петровны ничего не изменилось: Смольный стоял на месте, черная «Волга» за ней приезжала. Берта вообще подозревала страшное: Тамара Петровна не полюбила Мурочку больше жизни.

…Но что это за цифры такие – 12.00, 12.30, 13.00? Таблетки, порошки, что это?

Оказалось, Мурочка нездорова. Можно сказать, больна, а можно не говорить, чтобы не расплакаться.


Это обнаружилось все на том же праздновании Мурочкиного рождения, когда Мурочку повнимательней рассмотрели.

Как только дело с фамилией было приблизительно решено, Мурочка заплакала, и бабушки-дедушки вчетвером (Клара во втором ряду, Стасик в третьем) ребенка развернули.

– Ну вот, все в порядке, ребенок – девочка, – довольно сказал Кузьмич.

Берта привычно запела, зазвенела, как колокольчик: «Моя маленькая, золотая».

– Она какая-то странная, – трезвым голосом сказала Тамара Петровна.

Берта на Тамару Петровну обиделась смертельно. Она Мурочку назвала странной! И так равнодушно, будто не любит Мурочку больше жизни!

– Ты врача-то спросила, что это у ребенка? Тебе же в роддоме ребенка приносили, – сказала Тамара Петровна.

– Ты почему врача не спросила, что это у ребенка? И как лечить? – сказала Берта полузадушенным голосом.

Клара пожала плечами, как в детстве, оправдывалась: ну мама, я не знаю, я не видела, мне так страшно было, что ребенок… тем более ребенка в чепчике приносили.

– Да вы же ее уже месяц видите, могли бы сказать…


Трудно в это поверить: Мурочка уже месяц дома, они ее пеленали, купали – и не замечали огромную, в полголовы, шишку. А сейчас все вместе смотрят и видят: точно, у девочки на голове шишка, мягкая, будто там внутри жидкость. Потом узнали, что это называется гематома.

Трудно, но можно поверить: они гематому не замечали. Клара не знала, как должно быть, как должна выглядеть голова младенца, – раз мама ничего не говорит, значит, так и должно быть. Горячев весь в науке, а Стасика, никому не нужного, к ребенку не допускали, и права замечать у него не было. Почему Берта ничего не заметила, объяснения нет, разве что модное объяснение, что человек физически видит только то, что хочет видеть, а что не хочет, не видит.

Мурочку положили на животик, и она попыталась приподнять голову, но тут же уронила – грустно положила головку на бочок и смотрит на своих родственников.

– Нормальный ребенок в месяц уже головку держит, а она вон, тюкнулась… – сказала Тамара Петровна.

Тамара Петровна через минуту забыла, что сказала. Но одно нетактичное слово может навсегда разделить людей… Лучше было ей помолчать. Берта в словах Тамары Петровны услышала деревенское недовольство невесткой, которая родила больного ребенка, и чуть не задохнулась от бешенства.

Но обиды обидами, а шишка – вот она, большая.

– Ну, ничего, подрастет – научится, – загудел Кузьмич, попытался свести все к шутке, – нету таких в нашей породе, чтобы не умели голову держать, ха-ха…

– К невропатологу! – сказала Берта, точно указав направление пути.

– В момент организуем, – кивнул Кузьмич. – Но почему врач-то в роддоме ничего не сказал про шишку? Сказал «забирайте в лучшем виде», побоялся, что ли?

– Как только ребенка с их территории вынесли, все, с них взятки гладки, – объяснила Тамара Петровна. Как будто Мурочка была куплена, как сервант или журнальный стол, и чек выбит, и как только ее вынесли из магазина, вся ответственность за повреждения легла на покупателей.

– А вот я родила здорового ребенка, мы по врачам не ходили, – добавила Тамара Петровна.

Тут уже Клара на свекровь обиделась: ТэПэ (так она ее за глаза называла) молодец, родила здорового ребенка, а она, Клара, получается, не молодец, родила больного!.. Больного ребенка?.. О господи, больного… Что оставалось – плакать, бежать к невропатологу, плакать, бежать, плакать…


Невропатолог, самый лучший в городе, сказал: «Родовая травма». Таблетки нужно давать каждые полчаса, разные. Для повышения мышечного тонуса, для снижения мышечного тонуса, для того, чтобы жидкость ушла, для того, чтобы калий из организма не вымывался, для засыпания, для сна, для просыпания… Диагноз – энцефалопатия, причина – родовая травма. Если не вылечить Мурочку, она не будет ходить, не будет держать ложку…

Реакция была у разных родителей разная. Горячевы сначала под тяжестью беды согнулись, затем с бедой согласились и сжились, беда оплела их, как вьюнок, и они стали жить вместе, Горячевы и беда. Кузьмичи не так. Кузьмич хмыкнул, крякнул: он жить с бедой не согласен, нету у его внучки никакой энцепа… нету, и все. Тамара Петровна в связи с родовой травмой ребенка много о чем подумала, прежде всего как бы главврача уволить по статье, затем о своем сыне: какая у него будет жизнь, если ребенок не вылечится?..

Но что же мы ничего не говорим о Стасике? Трудно посреди лекарств и пеленок не заметить человека ростом метр девяносто, но Клара его не замечала: он в беде с ней не жил, в беде она была с Мурочкой и родителями.

Болезнь Мурочки двадцатилетних супругов окончательно разделила, они как жирафы в зоопарке жили: в одной клетке жираф-мама с жирафенком, в другой жираф-отец.

Но все-таки какие у Клары со Стасиком были отношения? Хорошие. Из клетки в клетку – хорошие.

Ну а секс, какой был секс? Хороший. Ничего ни о чем нельзя сказать плохого. Все было хорошо.

Неужели между ним и Кларой совсем не было близости? Пусть они жили как дети со взрослыми, но неужели совсем? Они уходили к себе на третий этаж, закрывали двери, оставались вдвоем, о чем же они говорили? О друзьях, что у кого как, кто получил двойку на экзамене, кто не вышел на сессию, кто с кем встречается… Ну, обо всем таком и говорили. У Клары было много друзей и подруг, и почти все они стали их общими друзьями.


Думаешь о чем-то, страдаешь, а потом вдруг такое случается, что все мысли и страдания оказываются – ерунда. Клара больше не думала, как сохранить себя, не стать только мамой, и как без нее подружки, – подружки все куда-то улетели, на другую планету. Мурочке требуется доза препарата чуть меньше четверти таблетки, как отделить от таблетки чуть меньше четверти – вот о чем теперь нужно было думать.

Берта вечерами сидела за столом, как будто в аптеке: разрезала каждую таблетку бритвой, толкла толкушкой в порошок, несколько частиц ножом отделяла, еще парочку сдувала, в кальку заворачивала, сверху надписывала, что это и когда давать. С ее лица уже никогда не сходило беспокойство, ни днем, ни ночью, – не перепутала ли она таблетку, дозу, надпись, – и правильно ли невропатолог лечит Мурочку.


И с огромным трудом удалось отправить Мурочкины медицинские бумаги в Америку. Их перевели на английский, профессор Горячев повез их на симпозиум в Венгрию, оттуда бумаги поехали в Америку, на консультацию в Гарвардский госпиталь, где работала русская жена американского коллеги – вот совпадение – детский невропатолог, она проконсультируется с другими невропатологами и даст заключение.

Когда дома младенец, трудно соблюдать порядок достойной жизни… Вот такое, к примеру, случилось: Клара, рыдая, вбежала на кухню растрепанная, в халате на ночную рубашку: «Я дала не то-ооо! Теперь что бу-уудет!! Я ее отрави-иии-ла!» Берта выбежала из спальни в халате на ночную рубашку, зарычала: «Если с ребенком что-нибудь случится, я тебя убью!», а Клара в ответ закричала: «Я сама себя убью! Я вообще тут никому не нужна!»

– А в остальное время они играли на фортепьянах, как и положено в профессорской семье, – меланхолично произнес Горячев.

Но в целом Клара стала ловко справляться: раз – одно лекарство в рот, два – другое! И глаз не сводила с Мурочкиных рук, чтобы Мурочка правильно погремушку держала, чтобы пальчик был не внутри кулачка, а снаружи. «Вы должны следить, чтобы она правильно погремушку держала, чтобы пальчик был не внутри кулачка, а снаружи, нет, не так, а так, иначе она у вас не сможет ложку до рта донести… А ножки – вот так массаж делать, а то она у вас будет не ходить, а ковылять». Клара во сне вздрагивала – где пальчик – внутри, не снаружи? – и руки у нее во сне дергались, как будто она массаж делает. Гематома исчезла через месяц – вероятно, лекарства помогали. Лекарства давали Мурочке шестнадцать раз в день, в первой половине дня каждые полчаса, потом перерыв, вечером опять каждые полчаса.

В Клариной голове установилась простая понятная ясность: если Мурочка не выздоровеет, она жить не будет. Она решила это мгновенно: представила своего ребенка, который ложку не умеет держать и не ходит, а ковыляет, и решила – если Мурочка не выздоровеет, она жить не будет. Любопытно, что некоторые моменты Кларино сознание милосердно обошло: если Мурочка не выздоровеет, как же она сможет не жить, ведь у нее Мурочка и мама с папой… Это было торжество инстинкта самосохранения: если будет плохо, она жить не будет, и все.

И это, конечно, сильно упростило дело: приняв решение, Клара перестала задыхаться от ужаса, а просто включилась, как робот: лекарство, пальчик поправить, лекарство, массаж, лекарство, пальчик…

Ответ невропатологов из Гарвардского госпиталя удалось получить нескоро, через восемь месяцев, когда Горячев поехал на следующую конференцию.

Официальный ответ из Гарвардского госпиталя был такой: диагноза «энцефалопатия» в США не существует, описанное в медицинских документах состояние ребенка при рождении не считается родовой травмой. Гематома рассасывается в течение месяца без медикаментозного вмешательства. И от руки было приписано: «Живите спокойно, ребенок здоров».

С этого момента – с момента получения заключения – Берта начала улыбаться. Думала: надо же, все это было зря – слезы, отчаяние, лекарства, – как жалко времени, ведь можно было просто жить…

А Клара все мгновенно забыла: свой ужас, решение не жить, если Мурочка не выздоровеет. Она помнила факты: лекарства, дозы, пальчик, она же не сумасшедшая, чтобы забыть факты. Но она все забыла – слезы, отчаяние, лекарства, – как будто и не было страшного «возможно, инвалид», долгих месяцев, когда Мурочкино будущее было неясно, – вырвалась из ужаса, убежала счастливая. В юности не жалко времени, не жалко, что вот – страдал, а мог бы вместо этого веселиться, – сквозь плохое пропилил и помчался дальше. Она даже не задумалась, кто прав – ленинградские врачи или американские, есть ли такой диагноз «энцефалопатия», и был ли он у Мурочки, и что было бы, если бы ей не давали лекарства 16 раз в день, не делили таблетки на микроскопические дозы, не выстроились бы единой цепью, взявшись за руки, чтобы спасти Мурочку, – не задумалась, было ли от чего ее спасать? Это уже было прошлое, а прошлое прошло. К этому моменту в семье остро стоял другой вопрос – как наказывать Мурочку.

Мура носилась по дому, сдергивала скатерти, забиралась по стремянке на верх книжных стеллажей, рвала бумаги, пряталась под кроватями, залезла в книжный шкаф и закрыла за собой дверцу, а однажды уселась на письменный стол деда и изрисовала первую главу чьей-то диссертации. Как наказывать ребенка? Не шлепать же ее? Или все-таки немного шлепать? За диссертацию-то уж можно отшлепать? Или все-таки нет? Когда дед грозно сказал Муре «Ну что, отшлепать тебя??», она покачала головой: ага, тебе, получается, можно рисовать на бумаге, а Муре нет, ты, получается, профессор, а Мура нет, не профессор?

Мура в одиннадцать месяцев говорила, как многие не говорят и к сорока годам, должно быть, таблетки сыграли свою роль.

Кузьмичам очень нравилось, что она девочка-хулиган, они ее поощряли – пусть бегает, всюду лезет, падает, разбивает коленки. Они, как и остальные, радовались письму из Гарвардского госпиталя (сделав вид, что не понимают, что это письмо из Америки), за подписями и печатью, утверждающему, что Мура здорова. Они торжествовали: их внучка не могла иметь эту… энцефалопатию!


Клара с Бертой начали ссориться. Прежде были вдвоем, как стальная пружина, сжавшаяся, чтобы вытащить из беды Мурочку, но как только выяснилось, что не было никакой родовой травмы и Мурочка здорова, пружина разжалась и звенья начали лязгать друг об друга.

Клара считала, что закончилось ее заточение, она заслужила право ходить в гости, в кино, в театр. Берта считала, что ее просят остаться с ребенком слишком часто, к тому же Клара не просит, а требует. Клара и правда требовала и обижалась, она стала нетерпима к родителям, как подросток, они ее особенно раздражали тем, что… всем, они ее раздражали всем! Она провела дома, с ними, слишком много времени – целых двадцать лет.

И вот такие диалоги между ними случались, что заставляло Клару вздыхать «мама…» и, как зверька в ловушке, нервно-суетливо оглядываться в поисках выхода.

– Клара, ты видела, какие у Муры зубы растут, как лопаты…

– Нормальные зубы.

– А ты стала слишком худая, тебе не идет быть такой худой…

– Мама, почему тебе все не нравится?..

– Потому что я волнуюсь. Мне же хочется, чтобы она была красавица и чтобы ты хорошо выглядела.

– Ну, мама…

– Что «мама»?.. Вот что «мама»?! Это для меня самой очень плохо, что я такая. Что я за все волнуюсь. Лучше бы мне было все равно.

Загрузка...