В Тулу я ехал через Москву.
На каждой остановке с соседней плацкартной лавки срывался толстячок и летел на вокзал.
– Куда вас носит? – спросил я.
– Оё! И не спрашивайте… Я был у кардиолога. Так этот шокнутый мормон накыркал мне, что я могу в любую секунду отстегнуть копыта. Вот я и бегаю к кассам за билетом лишь до первой станции.
– Какой вы полохливый скопидомушка! – усмехнулась ему полная красивая старушка, сидела напротив меня за откидным столиком. – Мне бы ваши печальки…
Разговорились. Оказывается, у неё какая-то мудрёная нервная болезнь. Уже 15 лет пухнет. Не двигается. Не может сама раздеться. На носилках вносили её в вагон.
Я разламывал ей булку, мешал чай. Окает она. Она из Плёса (под Ивановом), откуда Левитан. Волжанка. Там у неё с мужем украли чемодан. В нём её лучшая одежда, бельё, деньги, что скопила для крымского курорта, куда сейчас и едет.
Жаль её. А она не хнычет. Бодра.
На мягкой улыбке вспоминает:
– Как-то вышел от меня мой лечащий врач и в коридоре наткнулся на приятеля. Говорит: «Знаешь, вот странная больнуша… По всем моим диагнозам должна бы умереть лет тринадцать назад, но до сих пор здравствует!» – Тот и отвечает: «Это, коллега, ещё одно подтверждение того, что, если больной действительно хочет жить, медицина бессильна». Посмеялись и разошлись.
А мне, ёшкин козырек, вспомянулось, как хотели меня вылечить народными методами. Лежала я в больнице.
Ходил ко мне из соседней палаты один болящий старичок. Вот он и говорит мне с моей подругой Сашей:
– Жалконько мне вас. Я скажу вам средство, как вылечиться.
– Говори.
– Боюсь. Меня могут посадить. Вот буду выписываться, тогда и скажу.
Выписали его. Приходит прощаться и говорит:
– В расфасовку[1] свозят мертвяков. Вот вам средство: обмойте мёртвого и воду выпейте. Как рукой всё снимет!
Настрадались мы, соколик… Ради здоровья на всё готовы. Взяли мы поллитровку и повезли нас на каталках к сторожу морга, к армянину старому.
– Христофорушка, – докладываем ему всё по порядку. – Так и так, мы дадим тебе водки, а ты нам дай одного клиента.
У него глаза на лоб:
– Какие шустрихи бабульки! Ну дикие сексналётчицы!
– Не бойся! Невинность твоего жмурика мы не порушим…
– В городке Лексингтоне – это в американском штате Южная Каролина, – тоже думали, что покойника не изнасилуешь. А работница тамошнего морга Фелисити Мармадьюк забеременела от молодого жмура! Пожаловалась своему гинекологу. А он и шукни полиции. И эта деваха Фелисатка выплатила штраф в 250 тысяч долларов. Её обвинили в осквернении умершего и в акте некрофилии.
– Не горюй! В наши годы и в нашем положении от нас такойского геройства не жди. Ты сильно не убивайся. Никого мы осквернять не собираемся. Мы только его помоем и воду с него выпьем. В нём, Христофорушка, всё наше спасение! Уступи любого жмурика. Бери спокойно плату! – и отдали ему поллитру.
– Ладно. С водкой я знаю, что делать. А всё же… Ох, дурная моя голова!..
Саша его перебила:
– Христофорушка! Не говори так! А то одного начальника посадили за неуважение к власти.
– Да, я самый большой начальник над жмуриками. Все лежат, один я бегай вокруг них. Ну, с учётом замечания спрошу культурно. Ох, умная моя головушка… Что вы будете делать с моим клиентом?
– Да в нём, божий человеченько, повторяем, всё наше спасение!
– Раз так – берите. Свеженького! Может, ещё горяченького! – и показывает на здоровенного дядьяру. – Сегодня подкатили.
Подъехали к «спасителю».
Зубы оскалены. Глаза открыты. Страшно.
Начали мы мыть. Саша моет ноги, а я – лицо.
Смотреть ему в лицо боюсь. Глаза отворачиваю, а сама мою.
Намыли полбанки.
Поехали в палату.
Как все уснули, Саша тайком от меня налила себе в ложку и выпила.
Я ей и говорю:
– Хоть темно, а вижу. Воруешь! Какая ты ходовая. Не делишься со мной.
Налила она и мне в ложку.
Подношу ко рту – увидела мёртвого в ложке. Его оскаленные зубы, широко раскрытые ужасом глаза.
Страшно-то что! Я чуть не закричала на всю палату.
Задрожала я вся, бросила на пол ложку.
И тут же пожалела. Сашка выздоровеет, а я нет!
И всё равно ни ложки не приняла.
А Сашка всю банку высосала.
И всё равно не помогло ей это народное средство.
Старуха в печали помолчала и снова заговорила:
– В другой раз приходит ко мне другой старый насмешник и так лукаво докладывает:
– А ты могла б вылечиться.
– Ка-ак?
– Мужик у тебя молодой?
– Откуда? Под шестьдесят.
– Тот-то. Надо молодого.
– Да кто ж на старую покусится? – с жалью я.
– Деньги есть на водку?
– Есть.
– Найду.
Дня через два приходит рыжий детина лет тридцати. Тупой и пустой. Мнётся.
– Вы Антонина Ивановна?
– Я.
Молчит.
– Вам дедушка что-нибудь говорил?
– Говорил.
– Вот я к вашим услугам.
– Да знаешь, милый, я не хочу так лечиться.
– Вам видней.
Вздохнул. Постоял. Поскрёб затылок. Побрёл.
Я рассказала об этом подруге Саше. Та – моему мужу. А он ревнивый. Прилетел ко мне:
– Было такое? – сымает спрос.
– Было.
– Знаешь, мать, собирайся домой. А то тут тебя вусмерть залечат!
И увёз меня из больницы.
– А это было уже не со мной. Однако на моих глазах.
Пятигорск. Санаторий. Первое Мая. Все ушли на демонстрацию.
Шесть женщин-калек распили на террасе бутылку шампанского и запели.
К ним подсели три парня с гитарой.
– Станцуем? – говорит парень из этой троицы молодой красавице Зине.
– Неохота.
Выпили ещё.
Другой парень Зине:
– Станцуем?
– Да что-то не тянет…
Сказали про обед.
Безногую Зину повезли в кресле с колёсиками в столовую.
Парни запечалились:
– А мы её ка-ак звали на танцы…
Командировка. Волово.
За обедом в столовой ко мне подсел милый паренёк.
Разговорились. Он и вывали мне свою историю.
Он играл в местном самодеятельном театре.
Хотелось ему сыграть в пьесе милиционера в главной роли. Так ну серьёзных ролей ему не давали.
Решил он доказать, что может отлично перевоплощаться.
После репетиции свистнул форму мильта и бегом с обыском к знакомой самогонщице.
– Аппарат мне не нужен, продукт гони. А то застрелю, – и схватился за пустую кобуру. – Скорей!
Бабка в дрожи принесла бутыль самогона. Стал пить, ни капли не пролил. Эта аккуратность заставила бабку засомневаться:
«Те милиционеры слюньки глотали, пили и лили. А этот только аккуратно и жадно пьёт, как холодную воду в жару».
Она и бухни ему в лицо:
– А может, ты вовсе и не милиционер?
К этому моменту парня совсем развезло.
Тут он и вскипел:
– Как так не милиционер!? Я сейчас тебя за грудки да по всем статьям по роже, по роже!.. А-а! Да вас уже две? Подмогу себе кликнула!? Пл-л-левать!.. Я и двум покажу, где раки зимуют и самогон достают у ротозеек таких, как ты…
Бабка прибежала к участковому:
– Иван Петров, что это за борец привязался ко мне? Пил, грозил… А потом спать полез на печку. Это-то летом!
Парня взяли. Судили.
На суде он доказывал, что всё это из спектакля. Доказывал худруку. Всё это перевоплощение. Репетировал сцену из спектакля!
Прокурор в клуб на спектакли не ходил. Он свои ставил. Отломил парню три года.
Парень больше не хочет перевоплощаться. Не ходит в клуб и не просит в спектакле главной милицейской роли.
Был парень-огонь.
А сейчас какой-то забитый тушканчик.
В столовую вошла мать, цыкнула на него и он, согнувшись, испуганно побежал домой.
При расставании я спросил его, зачем же он мне всё это вывалил.
Он растерянно пожал плечом:
– Так… Просто так… Мне хотелось кому-нибудь выговориться. Я и выбери вас. У вас чистые, добрые глаза.
Через много лет, когда я готовил свои дневники к печати, мне стало больно и стыдно, что у этой истории не было продолжения. И автором этого продолжения должен бы быть я. Почему я, узнав эту горькую историю, не полез в драку за парня? Уму непостижимое упущение. Почему не защитил его в газете? Почему я не дал в газете по ушам долбонавту прокурору?
Я не хвалю парня. За всякий проступок отвечай.
Но не тремя годами тюрьмы за бездумную шалость.
Вчера наша редакция поехала в Тарусу. Выходные вместе проведут молодые журналисты Орла, Брянска, Тулы, Калуги.
Я не поехал. Закупал продукты на неделю. Купил семнадцать пачек перловой каши.
Сначала жил я в Туле в гостинице.
Потом редакционная уборщица бабушка Нина определила меня на койку к своим знакомым в подвальной комнатке. К бабке Маше с дочкой. Бабка на седьмом десятке, дочке Нюре далеко за сорок.
– Анатолик, – говорила мне бабушка Маша, – не бери в жёны деревенскую бабу. Привезёшь в город… Начнёт губы красить, начнёт сиськи в открытую носить. А шею мыть не будет…
Заодно досталось и соседям:
– Ох у нас и соседи… Грызут, грызут друг друга и всё голодны. Так двадцать лет сидят голодом. Ну, ничего… Не съел бы меня Бог, а добрые люди не съедят. Подавются моими костьми. Я ж вся худая что!
В магазине баба Маша отчитала кассиршу – обманула на десять копеек.
Пьяный малый из очереди:
– Бабка! А чего ты хотела? Это тебе не церковь. Тут коммунистический магазин.
Сегодня Вале восемнадцать и один месяц. За всё время знакомства с нею сегодня я впервые увидел её во сне. Мы случайно встретились в Рязани, и она совсем не рада мне. Чопорна, надменна. Высокая, дородная, в голубом цветастом платье. Похожа на учительницу.
Молча посмотрела на меня, покачала головой и ушла.
Я проснулся. Мечты, мечты… Где ваша радость?..
Вечереет. Баба Маша мелко режет капусту для своих цыплят. Я сижу рядом. Слушаю её.
– Человек – это… Вот мне шестьдесят два… А я всё ещё ишшу мужика! Если он на пенсии получает тридцать пять – не пойду. А за пятьдесят пойду. Да подрабатывать может. Пущай идёт сторожем в детский сад. Это тридцатка. А всего сколько? Восемь десяток! Да мои сорок пять. Вота где денюшки! Вота где жизнюка!.. Только вот пьянь какую подкинут быстро, а добра нескоро.
У неё две дочери. Живут в двух соседних маленьких комнатках. Одна, Нюрка, тронулась умом после автоаварии. Была шофёром. Автобус в гололедицу сплыл в пропасть. И в потасовках бабка обзывает Нюрку корейской собакой. Катьку бабка хвалит:.
– Только на это самое Катька не так крепка, как я и Нюрка. Вишь, родила. А почему родила? Квартиру надо получить. Писала в местком – не дали. Одна всё да одна. А сейчас двоя. Дадуть!
Загорелась бабка окрутить меня на Катьке:
– А чего? Тогда варить сам не будешь! Она знаешь, какие царские щи варит!? И пройтиться можно. А что старшее тебя – юринда! Зато у неё два пальта, три костюма, а также ещё три комбинашки. Ни разушки не надевала! Всё шёлковые! Думаешь, мы в лесу росли, пенькам молились?.. Смущает тебя её самородок?[2] И это юринда! Тебе ж лучше! Не надо лишний раз в поту кувыркаться. Уже готовый фулюган!
Я молчу. И она меняет пластинку:
– Ишшо за радиво плати пятьдесят копеек. Отрежу его. Хрипить тут. Спать не даёть. Отрежу! А захочу послушать – пойду в парк послушаю.
И разбито, в печали:
– Ну и чего бабы мне плохо деда ищут? Не хотять…
Нежданно Нюрке дали однокомнатную квартиру в Криволучье. Я побегал-побегал… Не нашёл угла. Придётся ехать с ними.
Я подумал остаться в старой бабкиной комнате.
– Шиша тебе! – сказала бабка. – Я выброшу твои вещи, а ключи в рисполком снесу.
Еду с ними.
Пятый этаж.
– Да! – радуется Нюрка. – Дали! Не зря я в Петелине[3] одиннадцать лет лежала… Был там один весёлый врач с припёком. Раза три всё спрашивал: «Почему ты всем говоришь, что ты дочь Наполеона, а мне говоришь, что ты дочь Ивана Грозного?» – «Потому, доктор, – отвечала я, – что я никогда не позволю себе обманывать вас». И он взакатки хохотал. Вишь, понравилось дяде лбом орехи щёлкать… А так там больше ничего интересного… Дали! Теперь на всех буду с пятого этажа плевать. Мать с курами на кухне зосталась пока на старой квартире. Пусть там стережёт их… И чего я такая несчастная? Три дороги у меня было. Машинист с железной дороги, таксист и вожатый трамвая. Никто не взял! Это из-за матери. Я собираюсь на свидание – эта ведьмаха летит платье на чердак прятать! Ну не стервь? А? Боялась, подброшу ей… Я не дура. Просто такая натура.
Не пей, братец Иванушка, а то козлёночком станешь.
Месяц я уже в Туле. Редактор Евгений Волков как-то обронил на неделе вполушутку:
– Толя! А вам не кажется, что нам пора посидеть?
Я смертно ненавижу винно- водочные катавасии, все эти голливуды.[4]
Не люблю наезжать на бутылочку,[5] не люблю и искать шефа.[6]
И в то же время…
На непьющего во всякой журналистской артельке смотрят с жестоким подозрением, как на гадкую белую ворону.
Это уже въехало в обычай.
Такое я испытал на себе.
Но… Деваться некуда.
Мне не хотелось угодить в семейство пернатых и мы в воскресенье с утреца забрели в какой-то едальный комбинатишко на четвёртом этаже.
На доске объявлений на стене:
«Наш девиз «Пальчики оближешь!»
В едальне не было салфеток.
Выбрали столик в уголке.
За соседним столом дули чай из тульского самовара с тульскими пряниками… Тульская экзотика…
Но нашу упористую дурь чаем из тульского самовара не угомонишь.
Заказали поллитровку водочки. К водочке.
Разливает Евгений по стакашикам и назидательно говорит:
– Тот страшный бездельник, кто с нами не пьёт! Вот такой, Толя, крок-сворд.
Энергично подняли лампадки на должную комсомольскую высоту.
– Ну, Толя, тост скажете?
– Я ни одного не знаю.
– Тогда… Шиллер как сказал? «То, что противно природе, к добру никогда не ведёт». Так давайте же выпьем! Ведь это природе совсем не противно!
Второй тост был уже позаковыристей:
– Люди не проводят время, это время проводит их. Так выпьем же за то, чтобы нас никто и никогда провести не мог!
По два стакашика мазнули и мы уже оч-чень даже хороши.
Повело Женюру на философию.
Наливает он в стакашики и спрашивает:
– Знаете ли, Толя, с кем всю жизнь спит мужчина?
– Скажете – узнаю.
– До пяти лет – с соской, с пяти до десяти – с мишкой, с десяти до пятнадцати – с книжкой, с пятнадцати до двадцати – с мечтой, с двадцати до тридцати – с женой, с тридцати до сорока – с чужой, с сорока до пятидесяти – с любой, с пятидесяти до шестидесяти – с грелкой, с шестидесяти до семидесяти – с закрытой форточкой. Так выпьем же за то, чтоб никогда не закрывались наши форточки!
Мы чокнулись и трудно выпили. И он зажаловался:
– Маркс умер… Ленин умер… Вот и моё здоровье пошатнулось… Чувствую, скоро моя форточка захлопнется…
А на дворе жаруха. За тридцать!
Оказалось, не только я, но и он – питухи аховые. С одного водочного духу немеют языки. Что мы там приговорили? Совсем малёхонько. Зато уже сидим, держась за подлокотники кресел. Державно уставились друг в друга. А слова толком уже и не свяжем.
Мы налили ещё по стопарику. С напрягом чокнулись.
– Ну, Т-т-толя, к-к-каждый человек имеет в мире то значение, которое он сам себе дать умеет… В таком случае б-б-будем пить за нас, за с-с-с-самых з-з-з-з-значи-и-ительных!
Он мужественно понёс стопку ко рту. Но, похоже, сил не хватило донести до точки опрокидывания и он на вздохе поставил питьё своё на стол и как-то ненадёжно убрёл вниз, цепляясь обеими руками за перила, что лились у стеночки.
Посидел я, посидел один…
За пустой столик слева сел грузин и поставил чемодан на стол.
– Генацвале… дружок, – сказал ему официант, – убери чемодан со стола.
– Для кого чемодан, а для кого – кошелёк!
Что-то не видно на горизонте моего невозвращенца.
Позвал я официанта, уточнил, не должны ли мы чего ему, и тоже потихоньку потащился вниз по ступенькам, цепко держась за перила.
Иду я, значит, иду, и вдруг сшибаюсь нос к носу с Евгением.
Мы с ним в одинаковом ранге.
Он еле держится на ногах.
И я не отстаю. Тоже еле держусь на ногах.
Он держится за перила.
Я и тут молодцом не отстаю от него.
Вцепился обеими руками в перила.
Немигающе тупо вылупили шарёнки друг на друга…
Видимо, наконец, ему наскучила моя афиша,[7] и он с напрягом поднял взгляд повыше меня, на стену, где висел плакат «Осторожно, алкоголь убивает медленно!»
– А мы и не торопимся! – флегматично доложил он плакату и снова прикипел ко мне прочным взором.
Стоим значительно разглядываем друг друга.
Меня качнуло на чужие стишата:
– «На тебя, дорогая,
я с-с-смотрю не мигая…»
– Н-н-ну и с-с-смотри… Я не из гордых… Т-т-только… – Он еле заметно шатнул головой в сторону моего хода. Да промигивай!
Я ни с места.
Дорогие смотрины следуют, и мы со стеклянно-вежливыми взглядами ждём, кто же скорей уступит, посторонится и даст другому, не отрываясь от перил, пройти своим заданным курсом.
Да как же уступить?
Шаг в сторону – это неминучее падение.
А падать никто не хотел. На бетонные ступеньки. Холодные. Хоть и зализанные подошвами.
– Я п-п-п-попрошу… – пробубнил он, ненадёжно и как-то фривольно относя одну руку немного в сторону. Что означало: ну отойди чуть-чуть!
Я тоже оказался из ордена профессиональных попрошаек.
Своё тяну:
– Я т-т-т-т-т-тоже п-п-п-п-попрошу…
Так мы вдолгую стояли просили чего-то друг у друга.
Но ничего не выпросили.
Наконец всё же я как-то нечаянно отдёрнулся на мгновенье от перил, и Евгений, не ловя галок, стремительным рывком стриганул вверх.
Гадко я себя чувствовал после этого бухенвальда.[8] Не знал, как и доберусь на трамвае до родной кроватки.
Но я всё-таки добрался.
И наутро дал зарок никогда больше не доить поллитровку.
Ни под каким соусом.
И после того случая вот уже полвека не пью.
И не помер.
Мне двадцать шесть.
Не спалось.
Проснулся на рассвете. Поднялся на локоть, долго смотрел в окно и ничего иного не видел кроме всполохов Новотульского металлургического.
На работе никто не знал, что у меня сегодня день рождения.
Прихожу с работы – Нюрка и Маша вцепились друг дружке в волосы. Повис на их переплетённых руках. Еле разнял.
Я ещё никогда не видел, чтоб женщины так жестоко дрались.
Нюрка в слезах выпросила у меня рубль и уехала к сестре в Орёл.
Стала собираться и бабка. Сунула в карман треугольный флакон уксуса:
– Станет худо – выпью.
Наутро она с корытом, а я с её чемоданом бежали к автобусу.
– Я еду далеко-далеко. Спасибо, родной Анатолик, что спас вчера. Это ужась, как сцепились. Она б меня… Спасибо, что спас…
Я втолкнул её в автобус, сам на трамвай и в редакцию.
Копал картошку Нюрке. Помогали Витька и Маринка, какие-то родичи.
Сегодня день рождения Николая Островского.
В честь этого созданный при редакции отряд трудных подростков «Искатель» провёл вечером факельное шествие по Туле.
Триста факелов. Впереди военный оркестр.
Здорово!
У памятника Ленину читали стихи.
Му… Му…
Молчит Герасим, рожу скорчив…
Ну, он вообще неразговорчив.
Сегодня ровно месяц, как я заведую отделом сельской молодёжи «Колос». У меня в подчиненных лишь один литературный работник. Литраб. Коляна Крутилин.
Ленивый. Прокудливый. Коварный.
За десять дней не смог написать репортаж о вывозке свёклы.
Я ему коротенькую солёненькую лекцию о лени.
Он морщится. Я с вопросом:
– Не хочешь ли ты сказать, «быстрой езды не любит тот русский, на котором ездят»? Чего кривишься, будто я тебя заездил?
– Насчёт езды тут ни к чему… Ну только не говори шефу, – шепчет он, заикаясь. – В понедельник начну выдавать! Смотреть можешь. В понедельник!
Без опозданий пожаловал господин Понедельник.
– Я готов к смотринам, – потираю я руки. – Написал?
– Сперва внимательно посмотри на меня.
– Смотрю. Ничего из серии шокин-блю[9] не вижу.
– У меня беда с головой, – заскулил он. – Ехал в колхоз. Полный ход. Кузов. А мне так и хочется спрыгнуть…
– И ты не попробовал?
– Тебе смешки. А мне было… Хоть привязывайся к решётке на окне!
Вместо обещанного репортажа взял он двухнедельный отпуск. Без содержания.
Летучка.
Мой отчёт. Мне высочайше пожаловано два дня творческого отпуска. Больше всех давал материалов.
В пединституте сдал социализм по экономике. Учебник не держал в руках.
Нюрка и бабка поладили.
Дуэтом хвастливо докладывают мне:
– А у нас в жилах фулюганит дворянская кровушка!
– Да ну! И давно шалит дворянская?
– А всю жизню!
– Анатолик! – говорит бабка. – А что это ты по четырнадцать часов работаешь?
Нюрка:
– Директором хочет стать.
– Он не будет дилектором! – выносит приговор бабка. – Живота нету.
Факельное шествие «Искателя». Триста факелов и тысячи зевак на тротуарах. Впереди военный оркестр.
Идём с плакатом «Сегодня уничтожим последнего хулигана!»
На стадионе пускают ракеты.
Речи. Волков:
– Пора кончать с хулиганством!
Поджигают чучело хулигана.
Сильные хлопки.
Это взрывается последний хулиган.
Живые хулиганы хохочут.
Приплёлся с базара с картошкой и капустой.
Дома баба Маша говорит:
– Голубчик Анатолик! Я с тобой побеседую. Ушла она пить. Ну как ты думаешь? Купила торф (торт) и ушла к Витьке. Присогласили и меня. Итить – надо штой-то купить. А я не такая свинья, чтоб сегодня пить, а завтра зубы на полку. А вот она пошла! Она ж пять лет лежала в буйной, три – в тихой. Я как мать под расписку её взяла. Она пьёт. Я возради тебя тут живу. И за тобой я чувствую себя упокоенно. Вот придёт вечером, ты, голубчик Анатолик, не давай меня бить. А то она меня заметелит. Я ж несильная, как старая муха. А от её кулаков удовольствия нету. Какое фулюганство! Ужась! Дерётся – как ты думаешь? – свою родну матерь чернонёбой ахверисткой обзывает! Ну! Такими хульными вольностями чертоломит, что только ох да ох! Во, Боже мой!.. И не работает. Разве книги не могла бы продавать? Или мороженое? Или яблоки?
Бабка выговорилась. Перебирает, сидя на полу, свои нитки, чулки, тряпки. Смотрю и не понимаю эту маленькую охапку дряни. Это ж она оставила Нюрку без мужа. Та налаживается на свидание – эта летит на чердак прятать её платье.
Зато себя бабка не обидела. Малому корейцу некуда было деться, сманила в квартиранты. А там и женила на себе. Пак Бон Сен. Так его звали.
Нюрка распопёрла. Убежал!
В двенадцать часов запустили в космос наших трёх космонавтов.
По этому случаю в редакции меня подкалывают раскошелиться:
– Надо обмыть космическую тройку! А то приземление будет неудачным.
Отказываюсь. Ничего не финансирую. Ни запуск, ни приземление.
Люся Носкова, закурив по случаю космической победы, мне выговаривает:
– Не пьёшь, не куришь… Скучный ты человек. А женщины хоть волнуют тебя?
– Они меня волнуют только в часы пик.
Иду в библиотеку писать контрольную по стилистике.
Выписываю из занимательной психологии:
«Не бери в жёны девушку, которая не смеётся, когда смешно тебе».
Купил хлеба. Заворачиваю в газету, кладу на дерево на улице Каминского и отправляюсь в факельное шествие с оркестром впереди.
Волков:
– Эта космическая тройка – почётные члены «Искателя». Послать им телеграмму.
После шествия беру хлеб с дерева и домой.
Меня избрали заместителем комсорга редакции.
Волков вызвал к себе:
– Хрущёв с престола слетел. Сидел в Гаграх. Отдыхал. А без него заседал пленум. ТАСС прислал телеграмму «До двух часов ночи не давать».
В секретариате я писал контрольную.
В десять выхожу.
Кривотолки в конторе.
Иду домой.
Заглянул в хату к идеологам. Кузнецов, Строганов, Шакалинис. Пьяненькие. Зазывают.
Кузнецов наливает в стакан вина.
Строганов дурашливо хлопает в ладошки, собирая внимание всех:
– Ну-ка все вместе ушки развесьте! Слушай меня! Пить пока не давать. Надо узнать его платформу. Хрущ или Косыгин?
– Косыгин.
– Ур-ря-я! Пей!
Меня начали качать. Потом – Строганова. С гоготом подкинули его высоко, а поймать забыли.
Ржачка.
Шакалинис мне:
– Старик! Жертвуй рубль на поминки по Хрущу.
– Отвянь!
На улицах ликование.
На пороге каких событий мы топчемся?
Семь часов утра.
Обзор газеты «Правда»:
«В связи с преклонным возрастом и резким ухудшением здоровья…».
Я:
– Баб, Хруща сняли.
– По собственному желанию иль по статье по какой шуганули?
– По статье «Слишком добрый олух».
– Правильная статья. А то как пришёл к царствию, так хлеба не стало… А так он ничего. Это он нам квартиру дал. Можно было и не снимать. А его зятя тоже сняли?
– Тоже.
– Вот хорошо. Теперь ты на газету, как он, учишься? Или ты учишься на Хрущёва?
А так Нюрка приняла новость:
– А нам что ни поп, то и батька. А кто ж главный теперь?
– Брежнев.
– Это что брови широкие, как ладонь?
– Он.
– Ничо. Симпатичный. Не то что Хрущ с голым чердаком. – И запела:
– На трибуне мавзолея
мы видали Бармалея.
Брови чёрные, густые,
речи длинные, пустые.
– И ещё, – присмеивается Нюрка, – этот бровеносец Брежнёв запивает таблетки зубровкой. Говорит, так лекарство лучше усваивается.
– Откуда ты знаешь?
– От своего началюги. Он тоже по-брежневски запивает таблетки водкой.
На работе все ликуют.
Летят редакторы московских газет.
Сегодня в Туле открытие цирка на льду. Знаменательно. Похоже, в Кремле свой цирк начинается.
Конищев пошёл в цирк. Выпил за падение Хруща. Ему не дали места по пригласительному билету.
– Распишу!!!
– Смотри! А то они спустят на тебя медведя на коньках!
Корректорская.
Ушла Рита. Я остался с Люсей.
Она сидит на столе, ест хлеб с яблоком. Протягивает и мне яблоко:
– Кусай. Ты же худенький.
– В окно нас видят.
– А мне всё равно.
Мы обнимаемся. Я смеюсь:
– Обними крепко-крепко. Покажи, как ты любишь дядю.
Она тесней прижимается и жалуется:
– Я совсем потеряла голову. Родительница говорит: «Будь благоразумна. Мне до пенсии осталось два года. Дай дожить спокойно». Она у меня партийный деятель.
Люся говорит, что ей со мной хорошо. Мне не верится. Точнее, я просто равнодушен к ней. Чего-то в ней не хватает. Не хватает именно того, чтоб у тебя сорвало крышу. А у меня ничего не срывает и никуда не несёт. Скучны такие свидания.
Она стесняется показываться передо мной в очках и на каблуках, но требует, чтоб я не смотрел на других женщин.
– Я не буду смотреть. Не буду смотреть на них даже на картинах в Третьяковке!
Мне её немного жаль. Она вроде любит, мне же всё равно. Меня это мучает. Она видит моё равнодушие, пытается «раскрутить» меня, намекает о каком-то отъезде. Куда? Зачем?
Она пожимает плечиками и совсем безотчётно крепко обнимает меня, прячет маленькое личико в мой холодный воротник и молчит.
Какая-то она угловатая, слишком простенькая. Кажется, всего в жизни она боится. И всегда всего сторонится, уступая дорогу другим.
– Почему-то я всегда и во всём виновата. В школе кто нашкодил – виновата я. В институте – отдуваюсь я. В типографии ошибка в тексте – только я в ответе.
Есть люди, которые всю жизнь ходят в виноватых. Смирились даже с этой ролью. И когда смотришь на Люсю со стороны… Какая-то она обездоленная, кроткая, будто говорит всем своим видом: «Видишь, какая я несуразная»…
Бабка:
– Нюрка, получишь пенсию, пойдёшь в цирк.
– На черта? Смотреть, как перевёртываются задом?
Я сказал, что Хрущёв приезжает работать в Тулу слесарем. Бабка с Нюркой заспорили.
– У-у, дурак лысый! Приезжал он даве на завод и говорил: вся Тула в пальтах, а Рязань в телогрейках. Мы-то ж город, а Рязань – деревня. Он хочет, чтоб и Тула теперь была деревней. Хрен ему!
– Ты что ругаешь Хрущёва? – возражает Нюрка. – Пойди мозгами поворочай! Ты даже водонагреватель не можешь пустить. Расписаться не можешь. Палки ставишь. А он в Америку летал. Был человек, да съели.
Английский журналист Бернард Стэплтон писал в статье «Последние часы Гиммлера»:
«В тот день, в мае 1945 года, около пяти часов вечера английский патруль задержал троих людей, собиравшихся перейти мост к северо-востоку от Бремерфёрде. Один из задержанных – худой, небритый мужчина с чёрной повязкой на глазу – назвался Генрихом Хитзингером. Вскоре выяснилось, что этот человек – Генрих Гиммлер».
Мягко говоря, лондонский журнал «Уикэнд» выдал желаемое за действительное, утверждая, что Гиммлера, «отца концлагерей», гестаповского палача, убийцу миллионов, первого помощника Гитлера, арестовали английские солдаты.
Архивы Великой Отечественной войны убеждают, что английский журналист написал неправду. Поимка Гиммлера – дело бывших русских военнопленных Василия Губарева и Ивана Сидорова, которых злой рок забросил фашистскими невольниками на Нижнюю Эльбу.
Был Губарев рядовым тружеником войны.
Утром, после «наряда», уезжал далеко в тыл за пушечными снарядами, подвозил их на нейтральную землю и, когда темнело и утихал бой, переправлял на передовую.
Предстоял жестокий бой.
К немy готовились как никогда.
Он произошёл у безымянного запорожского местечка, где ютилось всего с десяток хаток да проблёскивала рядом железная дорога.
Враг подтянул большие силы.
Девять жестоких часов выкосили ряды полка, и он, понеся большой урон, остался без боеприпасов.
Отступить?
Некуда.
Со всех сторон на горстку мужественных храбрецов урча полезли танки.
Вспыхнула последняя хатка-прикрытие.
Вражеское кольцо сжалось.
Нижняя Эльба.
Каменный карьер.
Тут не нянчились с пленниками из России. Твои обязанности: коли ломом камень до одури, спи на нарах и получай ровно столько похлебки, чтоб мог переставлять ноги.
Тех, кто заболел, увозили.
– Куда?
– В госпиталь, – слышал в ответ Василий.
Но из «госпиталя» уже не возвращались.
Парни из России продолжали сражаться за право на свободу, за право жить. Война их снизала.
Их оружие – умная видимость покорности. И конвоир доволен. Посмей не так на него глянуть, как он штыком отталкивал тебя от ребят в сторону, пинал, говорил, что ты болен, и отправлял в «госпиталь».
Трудно Василию играть в покорность, если каждая клеточка, каждый нерв кричали о ненависти к садистам.
«Бежать, бежать», – стучало в висках.
Но так получалось, что Губарев помогал уходить только другим.
Трёхлетний бой, который был ничуть не легче ежедневных схваток на поле брани, выигран.
Говорили что-то об окончании войны.
В одно вешнее утро сорок пятого пленных построили и повели.
– Под откос, – гадали одни.
– Наши близко! – уверяли другие. – В глубь Германии гонят.
По дороге начало твориться странное.
Исчез один конвоир, через километр второй.
Исчез ещё один, ещё…
Потом фельдфебель достал пистолет и совсем без энтузиазма, коверкая русские слова, сказал:
– Вы дошли, и я дошёл. Мог я вас… Пах, пах!.. Ну… Идите, куда хотите, а я – куда знаю, – и ушёл, оставив кучку удивлённых пленников.
– Куда идти? – спросил Василий. – Вправо? Влево?
– Прямо! – фальцетом выкрикнул долговязый юноша, и парни побрели дальше по дороге.
Смотрят: двое с винтовками.
Хотели бежать в лес.
Те заметили. Зовут.
Ба! Да это английский патруль. Союзники!
– Военнопленные? Проводим вас к землякам.
– О! Нашегo полку прибыло! – тискал в крепких объятиях каждого новичка старший лейтенант. – Теперь нам веселей будет!
– Веселей, – хмыкнул один из «старичков». – Вчера ушёл Сизов и – как в воду. Где он? Что с ним? Не сегодня-завтра домой, а человека нету.
– А кто виноват? – спросил лейтенант. – Сами. Дружнее надо быть, смотреть за своими людьми, охранять наш лагерь. Всё равно без дела сидим на этом сборном пункте. Кто пойдёт в комендантскую роту?
– Пиши, – бросил Губарев.
– Тоже, – сделал шаг вперёд Сидоров.
Наутро, 21 мая, Сидоров и Губарев вместе с четырьмя англичанами поехали патрулировать.
Добродушный английский капрал сыпал острогами и блаженствовал, когда его шутки вызывали смех. Почему-то казалось, что они не на службе, а на загородной прогулке. Так они были веселы и беззаботны.
Остановились у местечка Мейнштедт.
– Какой порядок несения службы? – спросил Василий.
– Какой больше по душе! – шутил капрал. – Выбирайте. Можете идти в обход по двое, если желаете, или всей компанией. Главное, не забудьте вовремя поесть.
Иван и Василий молча ходили по дорогам, пристально всматривались в прохожих.
– Знай их язык, я б им объяснил, что такое служба! – злился Василий.
Иван только вздохнул.
И снова молчат.
Я спросил у Губарева, какие особые приметы у его напарника Сидорова.
Губарев в шутку ответил:
– Ну… приметы… Разве что в два раза тупее меня. Вот и все приметы…
Обедали с тремя англичанами. Четвёртый охранял.
Потом трое вышли из дома, стали у крыльца весело болтать.
А тот, четвёртый, пошёл есть.
Иван и Василий к вечеру вернулись с патрулирования.
– Идём кофе тринкен, – предложили англичане.
– Нет! – в один голос ответили Губарев и Сидоров и отправились на дорогу.
– Видишь, – Василий показал рукой на трёх незнакомцев, которые, озираясь, выходили из лесу на дорогу. – Бежим!
Те совсем близко. Все в зелёных плащах.
– Стойте!
Идут.
Предупредительный выстрел Губарева заставил остановиться.
На выстрел подоспели и англичане.
Задержанные нервничали. Особенно свирепствовал немец в фетровой шляпе. Он показывал пальцем на чёрную повязку на глазу и твердил:
– У меня болит глаз. И нога. – Он опирался на дубовую сучковатую палку. – Мы из госпиталя!..
– Пожалуй, надо отпустить, – страдальчески вздохнул капрал.
– Как же так просто! – не отступали Губарев и Сидоров. – Не знает толком, кто перед нами и – отпустить. Нет!
Капрал пожевал губами. Посмотрел на часы, присвистнул.
– Время, время какое! – обратился он к Василию и Ивану. – Восемь скоро! Часы нашего патрулирования кончаются. Пора ехать в лагерь отдыхать. A тут ещё с ними, – взгляд на задержанных, – хочется вам валандаться? Вези их в штаб, то да сё… Не один час пройдёт!
– На службе не время важней, господин капрал! – гневно бросил Василий.
Капрал бессильно развёл руками.
– Ну что ж, повезём в штаб. Пусть там разбираются.
Через два дня стало известно, что один из задержанных, тот, что был с повязкой на глазу, оказался Генрихом Гиммлером, первым помощником Гитлера, двое других – его личная охрана.
Вскоре Гиммлер отравился.
Что и говорить, непонятно было поведение английских солдат.
И зачем теперь английскому журналисту понадобилось замазывать правду, выдавая за героев своих соотечественников?
Встреча с подлинным героем перечеркнула эту выдумку.
Шахтёр Василий Ильич Губарев живёт на тихой Первомайской, 13. Это маленький городок Кимовск под Тулой.
В семье у Губаревых двое детей. Вовка и Таня.
Ребята учатся в четвёртом классе.
Сразу за домом – молодой яблоневый сад. Сам растил. Пчёлы. Это его болезнь.
Василию Ильичу говорят, он совершил тогда нечто из ряда вон выходящее.
– Ничего особого, – пожимает плечами. – Я просто нёс службу по нашему уставу.
Спокойно России за Губаревыми.
После планёрки зашёл к Волкову:
– Пора ехать на сессию.
– На свои?
– Разумеется.
– Оформляйте командировку. Пишите какое-нибудь для формы задание… Да придумайте что-нибудь от фонаря, Толя, и езжайте!
Я чувствую себя неловко. Киваю головой. Ухожу.
– Командировка на экзамены. Интересно, – сказала бухгалтер Вера Григорьевна. – А что? И правильно! А почему не помочь бедному студенту-заочнику?
На следующей планёрке Волков торжественно объявил:
– За хорошую работу, за проявленную журналистскую фантазию товарищ Санжаровский командируется в творческий отпуск в Ростов-на-кону.[10] Заодно сдаст и экзамены.
Гул одобрения.
За командировку на семь дней я получил сорок три рубля.
Еду через Воронеж.
Остановка в Ельце. Дед с костылями на второй полке:
– Елец оставил без коров и без овец… Хлопнулся об лёд – красные мозоли из глаз высыпались. Такие красные, с искрами.
Видит в окно мимо проходящих девчонок:
– Народ совсем осатанел. Телешом пошёл… И начальники… Начальники воруют на возах! А мы… Ну что унесёшь из колхоза на плечах?
На два дня заскочил к своим в Нижнедевицк.
Дома я был один. Мама, Дмитрий и Гриша уехали на похороны дедушки и бабушки. Они умерли в один день.
На кухне бугрилась огромная куча кукурузы. Колхоз за семь рублей привёз целую машину.
Я один чистил кукурузу.
Приехали наши с похорон, и я двинулся в Ростов.
Практическое занятие. Зачёт.
– Что вы можете делать? – спрашивает молоденькая преподавательница. – Макетируете?
– Неа.
– Фотографируете?
– Не нравится.
– Считать умеете?
– Что?
– Строчки. Посчитайте, – и даёт мне гранку учебной их газеты.
Думаю, посчитаю, отвяжется. Поставит зачёт. Ан не тут-то было. Не ставит!
– У меня, – хвалится, – не так-то просто получить зачёт.
– Я уже шесть лет в штате газеты!
– Ну и что?
Плюнул я. Сбегал в гостиницу, взял из чемодана кипу своих вырезок и прибежал. Сунул ей. Она остолбенела:
– Извините… Так вы Санжаровский! Я вас знаю. – И обращается к очникам журфака, готовившим очередной номер университетской газеты: – Товарищи! Посмотрите! Перед вами живой журналист!!!
Я кисло посмотрел на откормленных слюнтяев, которые льстиво мне улыбались, и быстро вышел, не забыв прихватить с собой книжку с зачётом.
Зачёт по стилистике я ездил сдавать домой к преподавательнице в Батайск.
С сессии я возвращался через Рязань.
С вокзала позвонил Валентине.
– Я не могу придти, – сказала она. – У нас гости.
Переночевал я в доме колхозника.
Утром я ждал её в девять, как условились, у её подъезда. А она уехала на занятия в радиоинститут в восемь.
После обеда Волков собрал редколлегию:
– Товарищи! Я был у Малинина. Он ругал меня матом, топал ногами и кричал, что я выпускаю буржуазную газету. Одиннадцатого бюро. Меня будут слушать. Я подал заявление об уходе.
У всех глаза полезли на лоб. Стали уговаривать забрать заявление обратно.
– Мы вас поддержим. Бороться будем! – вскинул кулаки Петухов.
– Вы нас устраиваете как редактор, – сказала Носкова. – И мы всей редакцией пойдём на бюро! Встанем за вас горой!
Евгений Павлович попрощался и засобирался с искателями-артистами ехать в Новомосковск заниматься подпиской.
Красавец Кузнецов дал на дорожку свой генеральный совет:
– А я бы построил всё иначе. Вход на концерт, конечно, свободный. Но выход… Поставил бы у выхода крепкого парня в пилотке и с автоматом, пускай и муляжным. Слушал концерт – подпишись на нашу газету! Иначе выхода тебе не будет!
Шеф рассмеялся:
– Нет, Володя! Под дулом автомата человека не заставишь читать газету. Надо делать её интересной, тогда читатель подпишется на неё и без автомата.
Заместительша редактора Северухина продолжала распускать пары:
– Бить надо фактами. Доказать, что газета не буржуазная. Все завы отделами должны приготовить выписки. Сделано то-то и то. И все двинемся на бюро. Выступить должен каждый. Не поможет – есть ЦК. Коллективное письмо в защиту редактора. Отстаивать надо. Только умно. А то обком после всех нас поодиночке передавит. Это так-кая грёбаная коммунистическая машина…
Было бамбуковое бюро.
На ковёр кликнули всех наших завов отделами.
Второй секретарь Лев Коновалов по-дикому отчитывал Волкова за публикацию «Короля» Бебеля. Коновалов и не подозревал, что автором рассказа всё же является Бабель. С каким тупейшим энтузиазизмом этот коновал читал крамольные куски рассказа, чуть не поколебавшие высокие, святые устои тульской комсомолии. Коновал тыкал Волкову, орал.
– Вы не кричите на нашего редактора! – выступила первой Люся Носкова. – Вам никто на это не давал права.
Она говорила – вся горела. Столько искреннего гнева было в её тоне, в её словах.