Так получилось, что в этом выпуске «Трудов…» довольно много стихотворных цитат, аллюзий на русскую поэзию. Вообще она неожиданно заняла у нас какое-то особенное место. Правда, неожиданно ли? Ответ на этот вопрос можно найти в «Дневниках» о. А. Шмемана, отрывки из которых (с комментарием нашего автора) мы публикуем. Обнаружив (на заключительных стадиях работы над «Трудами…») это, мы решили учредить новую рубрику: «Россия в зеркале русской поэзии». Нам представляется, что отечественные поэты нередко говорили о своей стране главное. Далеко не всегда это удавалось мыслителям и ученым.
В этом выпуске мы обратились к поэзии Бориса Слуцкого (1919– 1986). Его стихи не только эстетически очень хороши и не потерялись со временем, но и совершенно актуальны и созвучны нашей эпохе.
Люди сметки и люди хватки
Победили людей ума –
Положили на обе лопатки,
Наложили сверху дерьма.
Люди сметки, люди смекалки
Точно знают, где что дают,
Фигли-мигли и елки-палки
За хорошее продают.
Люди хватки, люди сноровки
Знают, где что плохо лежит.
Ежедневно дают уроки,
Что нам делать и как нам жить.
Никоторого самотека!
Начинается суматоха.
В этом хаосе есть закон.
Есть порядок в этом борделе.
В самом деле, на самом деле
Он действительно нам знаком.
Паникуется, как положено,
разворовывают, как велят,
обижают, но по-хорошему,
потому что потом – простят.
И не озаренность наивная,
не догадки о том о сем,
а договоренность взаимная
всех со всеми,
всех обо всем.
Ценности сорок первого года:
я не желаю, чтобы льгота,
я не хочу, чтобы броня
распространялась на меня.
Ценности сорок пятого года:
я не хочу козырять ему.
Я не хочу козырять никому.
Ценности шестьдесят пятого года:
дело не сделается само.
Дайте мне подписать письмо.
Ценности нынешнего дня:
уценяйтесь, переоценяйтесь,
реформируйтесь, деформируйтесь,
пародируйте, деградируйте,
но без меня, без меня, без меня.
…Не сказав хоть «здравствуй»,
смотря под ноги,
взимает государство
свои налоги.
И общество все топчется,
а не наоборот.
Наверное, не хочется
ему идти вперед.
Запах лжи, почти неуследимый,
сладкой и святой, необходимой,
может быть, спасительной, но лжи,
может быть, пользительной, но лжи,
может быть, и нужной, неизбежной,
может быть, хранящей рубежи
и способствующей росту ржи,
все едино – тошный и кромешный
запах лжи.
Группа царевича Алексея,
как и всегда, ненавидит Петра.
Вроде пришла для забвенья пора.
Нет, не пришла. Ненавидит Петра
группа царевича Алексея.
Клан императора Николая
снова покоя себе не дает.
Ненавистью негасимой пылая,
тщательно мастерит эшафот
для декабристов, ничуть не желая
даже подумать, что время – идет.
Снова опричник на сытом коне
по мостовой пролетает с метлою.
Вижу лицо его подлое, злое,
нагло подмигивающее мне.
Рядом! Не на чужой стороне –
в милой Москве на дебелом коне
рыжий опричник, а небо в огне:
молча горят небеса надо мною.
Покуда еще презирает Курбского,
Ивана же Грозного славит семья
историков
с беспардонностью курского,
не знающего,
что поет,
соловья.
На уровне либретто оперного,
а также для народа опиума
история, все ее тома:
она унижает себя сама.
История начинается с давностью,
с падением страха перед клюкой
Ивана Грозного
и полной сданностью
его наследия в амбар глухой,
в темный подвал, где заперт Малюта,
а также опричная метла –
и, как уцененная валюта,
сактированы и сожжены дотла.
Имущество создает преимущества
в питье, еде,
в житье, беде.
Зато временами лишает мужества.
Ведь было мужество, а ноне где?
Барахло, носильные вещи,
движимое и недвижимое барахло,
поглядывая на тебя зловеще,
убеждает признать зло.
Интеллигенция была моим народом,
была моей, какой бы ни была,
а также классом, племенем и родом –
избой! Четыре все ее угла.
Я радостно читал и конспектировал,
я верил больше сложным, чем простым,
я каждый свой поступок корректировал
Львом чувства – Николаичем Толстым.
Работа чтения и труд писания
была святей Священного Писания,
а день, когда я книги не прочел,
как тень от дыма, попусту прошел.
Я чтил усилья токаря и пекаря,
шлифующих металл и минерал,
но уровень свободы измерял
зарплатою библиотекаря.
Те земли для поэта хороши,
где – пусть экономически нелепо, –
но книги продаются за гроши,
дешевле табака и хлеба.
А если я в разоре и распыле
не сник, а в подлинную правду вник,
я эту правду вычитал из книг:
и, видно, книги правильные были!
Интеллигенты получали столько же
и даже меньше хлеба и рублей
и вовсе не стояли у рулей.
За макинтош их звали макинтошники,
очкариками звали – за очки
Да, звали. И не только дурачки.
А макинтош был старый и холодный,
а макинтошник – бедный и голодный,
гриппозный, неухоженный чудак.
Тот верный друг естественных и точных
и ел не больше, чем простой станочник,
и много менее, конечно, пил.
Интеллигенты! В сем слове колокольцы
опять звенят! Какие бубенцы!
И снова нам и хочется и колется
интеллигентствовать, как деды и отцы.