Разинов Юрий Анатольевич (razinov.u.a@gmail.com), доктор философских наук, профессор кафедры философии Самарского национального исследовательского университета имени акад. С. П. Королёва.
В статье обсуждается тема демаркации труда и досуга, которая рассматривается в темпоральном аспекте. В частности, ставится проблема маргинального времени и диффузии границ между трудом и досугом. С целью экспликации экзистенциально-онтологического горизонта маргинального времени анализируется понятие «оставшегося времени» Дж. Агамбена.
Ключевые слова: труд, досуг, лень, праздность, маргинальное пространство, маргинальное время, остаточное время, темпоральная диффузия, предел, крайность, Агамбен.
JEL: J17, J22, J26
Выполнено при финансовой поддержке РФФИ в рамках научного проекта № 19-011-00910 «Маргинальные феномены человеческого бытия (Антропология ad Marginem)».
Когда в делах – я от веселья прячусь;
Когда дурачиться – дурачусь,
А смешивать два этих ремесла
Есть тьма искусников – я не из их числа!
В отличие от маргинального пространства, проблема маргинального времени практически не тематизирована. И это неудивительно, поскольку слово «маргиналия» исходно является термином пространства, а не времени. Латинское marginalia первоначально означало затекстовые поля книги и лишь впоследствии стало характеристикой социального места и отношения. Маргиналией принято называть пространство, структурированное границей (margo), а иначе говоря, край. Но поскольку русское слово «край» в одном значении есть «граница», а в другом – «область» (например, Читинская область и Приморский край), то подчеркнем: маргиналия – это именно область, а не граница или предел. В пространственном смысле это промежуток между внешним и внутренним пределами. И если в узком, начальном, смысле маргиналия – это расстояние между краем страницы и границей текста, то в широком смысле – это пограничная область или периферия.
Но что такое маргинальное время? Для начала заметим, что представление времени в терминах пространства (точка, линия, круг, волна, спираль, область, отрезок) некорректно в принципе, так как искажает идею времени. Пространственные термины в отношении времени не могут употребляться в строгом смысле и допустимы лишь в качестве метафор с той оговоркой, что это способы наглядного представления времени, не имеющие ничего общего с сознанием времени. Поэтому, представляя маргинальное время в виде отрезка или интервала, мы действуем по принципу «объективной ошибки», в которую «должны и будем верить» (Мамардашвили, Пятигорский, 1982. С. 30). Такая ошибка необходима как прагматический принцип обращения с идеей времени и артикуляции сознания времени.
Итак, под маргинальным временем мы будем понимать темпоральный отрезок, промежуток или интервал, образующийся между социально-значимыми формами временения, каковыми в нашем случае являются труд и досуг.
Актуальность исследования маргинальных аспектов труда и досуга обусловлена тем, что в обществе постмодерна эти две формы человеческого бытия не только тесно переплетены, но и находятся в состоянии смешения. Приведенные в качестве эпиграфа слова Чацкого из комедии «Горе от ума» весьма точно отражают данное положение дел. И если освободить их от морального пафоса, то в таком смешении легко нащупать проблему общественного распределения времени, в частности проблему демаркации труда и досуга.
Проблема заключается вовсе не в том, что человек разбрасывается временем, что ему не хватает пресловутой дисциплины и он не может сконцентрироваться на чем-то одном – на труде или досуге. Такая проблема существовала и будет существовать всегда, поскольку связана с субъективностью человека, его мотивацией и склонностями. Дело не столько в субъективном аспекте временения, сколько в его объективной настроенности – в том, что в современном трансграничном мире стираются институциональные и дисциплинарные границы между трудом и досугом. Таким образом, проблема не в том, что человек по личной прихоти разбрасывается временем, а в том, что он сам существует внутри временного разброса, дисперсии (лат. dispersio – «рассеяние»).
Тезис о том, что на постиндустриальной стадии капитализма граница между трудом и досугом стирается, сегодня является общим местом. Как сообщает М. Маяцкий, «основное различие между индустриальной эпохой и эпохой цифровых технологий состоит в характерном для них представлении о досуге: если в первом случае досуг был призван дополнять трудовую деятельность, то во втором он переплетается с ней. С появлением новых мультимедийных технологий границы размываются, и лишь выбор конкретного контекста позволяет нам определить ту или иную практику как ориентированную в большей мере на досуг или труд» (Маяцкий, 2015. С. 101). Автор называет такое соотношение «пористостью», но мы хотим предложить другой, хотя и близкий по смыслу, термин – «диффузия». Он более точен, поскольку речь идет о процессе на границе структур. Понятие диффузии имеет в виду рассеяние структуры объектов при их тесном взаимодействии. Как физическое явление диффузия – это процесс взаимопроникновения атомов или молекул в структуру веществ. При этом образуется так называемый диффузный слой с размытыми контурами и границами. Процессу диффузии подвержены не только материальные, но и символические структуры, а значит, общественное пространство и социальное время.
Так как временные диффузии изоморфны пространственным, то они могут быть наглядно представлены в организации рабочего и досугового пространств.
В наиболее продвинутых отраслях экономики, в экономике знаний, все больше прослеживается тенденция к насыщению офисного пространства элементами «дома». Наглядным примером «одомашнивания» может служить московский офис фирмы Avito, который в 2017 году стал победителем международного конкурса «Лучший офис» в номинации «Комфорт и эргономика». Помимо своей профильной деятельности – интернет-маркета, фирма Avito занимается разработкой и дизайном офисных проектов, поддерживая новый тренд на стирание границ между трудом и досугом. Продвигаемая фирмой концепция современного офиса представляет собой чередование рабочих мест и зон отдыха, границы между которыми весьма условны, а в ряде случаев просто отсутствуют. Мы не говорим о вполне традиционных зонах «релакса», таких как тренажерный зал, сауна, комната отдыха с бильярдом, телескопом и музыкальными инструментами, которые хотя бы отделены от рабочих мест стенками и перегородками. Мы говорим о таких элементах, которые непосредственно интегрированы в «рабочее» пространство, в силу чего оно утрачивает привычные очертания «рабочего». Так, в непосредственной близости от рабочего места могут находиться кухня, мягкие диваны, кофейные столики, искусственные ландшафтные лужайки, на которых работники офиса могут полежать с ноутбуками, книжные полки, кресла-качалки, гамаки и даже кровати.
Современный «продвинутый» офис существенно отличается от образца десятилетней давности, где работники трудятся, словно пчелы в сотах, разделенных перегородками из прозрачного оргстекла. Сотовая ячейка как образ обезличенной эксплуатации умственного труда сегодня уступает место «дому» как символу отсутствия этой эксплуатации. Организуя офисное пространство по модели дома, работодатель создает иллюзию свободного труда и делает все для того, чтобы работник по «собственному» желанию допоздна засиживался на «работе».
Все то же самое можно сказать и о пространстве досуга. Диффузия границы предполагает перенос труда в жилое помещение, которое с появлением в нем компьютерного стола становится уменьшенной копией офиса, а точнее, его продолжением. Мобильные устройства и приложения довершают этот процесс тем, что переносят труд в трансграничное пространство улиц, парков, кафе и сетей общественного транспорта. Квинтэссенцией трансграничного труда/досуга является фигура фрилансера – современного номада, кочующего по городским локусам и создаваемым «кочевьям» хакерспейсов и коворкингов.
Спрашивается, а какие изменения в связи с этим претерпевает темпоральная структура? Временна́я диффузия труда и досуга аналогична физическому процессу: она так же происходит в двух направлениях от границы соприкосновения, которая в результате становится условной, подвижной, пунктирной, текучей и относительной. Досуг вторгается в рабочее время как время относительного безделья, а рабочее время включается в структуру «свободного времени» в виде добавочного труда. Такое взаимопроникновение и инклюзия расщепляют темпоральную структуру деятельности: внутри нее образуются временны́е разрядки, лакуны, которые оказываются маргинальными по отношению к дисциплинарному разграничению работы и праздности, труда и безделья.
Маргинальное время труда складывается из вынужденных простоев, перекуров, обеденного часа, офисных «чаепитий», общения в социальных сетях и подобных вкраплений нетрудового времени. Маргинальное время досуга складывается из «работы на дому», а также лени, которые дробят единство внерабочего времени на фрагменты, перфорируют его. Иными словами, труд и досуг существуют не только за пределами, но и внутри друг друга, образуя пограничные области.
Если в рамках фордистской модели распределения времени такие вкрапления имеют регламентированный характер и регулируются логистически обоснованным ритмом производства, то в экономике знаний такая регламентация во многом ложится на плечи самого работника и зависит от его личной мотивации и ответственности. Примером может служить автоматический способ учета времени в труде программиста. Тайм-менеджер, интегрированный в программную оболочку, будет суммировать время введения программного кода с клавиатуры и компьютерной мыши, определяя время «простоя» и высчитывая «человеко-часы». Однако такой тайм-менеджмент не позволяет распознать содержательный аспект действий, равно как и производственных пауз, которые могут быть связаны как с бездельем, так и с напряжением творческого процесса. По этой причине работодатель заранее рассматривает паузы как право «тупить», а условные «перекуры» – как необходимую часть рабочего времени, предоставляя работнику в значительной мере самому осуществлять контроль рабочего времени.
Строгое дисциплинарное распределение времени в идеале могло быть осуществлено только в рамках фордистской модели с ее конвейером и пресловутым заводским гудком. Между тем эта модель в значительной мере была уже заложена и подготовлена в рамках классно-урочной системы образования с ее уроками, переменами и установкой на учебу «от звонка до звонка». Этому способствовала и традиционная мораль, которая нашла свое выражение в идиоматическом ряду: «Делу время, а потехе час», «Кончил дело – гуляй смело», «В субботу – на работу, а в воскресенье – на веселье», «Кто не работает, тот и отдыха не знает», «Без труда и отдыха нет» и т. п.
Однако многое меняется на стадии постиндустриального модерна, когда жесткая дисциплинарная машина распределения времени распадается. Это выражается не столько в переводе работника на индивидуальный график или же в переходе к удаленному труду, как и дистанционному образованию, сколько в утрате внешнего и внутреннего контроля над их содержанием. Проблемой современного фриланса является не столько сам труд, сколько усилия, затрачиваемые на его поиски, организацию и, соответственно, самоорганизацию. Помимо того что эти усилия лишают фрилансера досуга, они переполняют заботами его безделье. Диффузия линии разграничения идет на встречных курсах: труд перемежевывается с бездельем и досугом, а в темпоральную размерность праздности и лени постоянно вторгается рабочий процесс, создающий неспецифическое для досуга трудовое напряжение. Как пишет об этом А. Корсани, «прерывистый характер занятости представляет собой не чередование периодов интенсивного труда и отдыха, он воспринимается, скорее, как дробление времени, того постоянно ускоряющегося времени, над которым мы теряем контроль» (Корсани, 2015. С. 66).
Дробление темпоральной структуры труда и досуга (а для этого существует множество условий и соблазнов) порождает темпоральную дезориентацию, которая выражается в нарастающем ощущении хаоса и распада самого субъекта по отношению к тому, чем он в действительности занят. Поэтому и самозанятость становится едва ли не основным занятием фрилансера. Постоянное чередование темпоральных режимов – «то труд, то досуг» – сначала смещается в неопределенность «то ли труда, то ли досуга», а в итоге сваливается в состояние «ни труда, ни досуга». В силу специфики самого труда современный офисный работник «между делом» может заниматься всем, чем угодно: слушать музыку, «гонять чаи», решать кроссворды, просматривать популярные журналы и новостные ресурсы, вести переписку в социальных сетях и т. п. В состоянии «между делом» может быть проведена бо́льшая часть рабочего времени. Такое дробление темпоральной структуры можно назвать шизоидным, то есть расщепляющим, что сегодня является настоящей проблемой, которая выражается, например, в том, что перепутавший день с ночью офисный работник не может в моменте времени определить, работает он или бездельничает. А. Корсани весьма удачно называет этот феномен «хронологической дезориентацией» (2015).
Классическая (фордистская) модель распределения рабочего и свободного времени, как известно, рассматривала досуг в довольно утилитарном смысле – в качестве источника и условия рекреации рабочей силы. Безусловный приоритет труда и подчиненный статус досуга соответствовали самой природе «дисциплинарного общества», формирование которого М. Фуко связывал с европейским модерном (Фуко, 1999). В Новое время встал во весь рост «фаустовский человек» – человек дела, гигантская тень которого накрыла не только время праздности и лени, но и время досужего созерцания и религиозной молитвы. Модернизация, охватившая все стороны жизни, захватила и время, которое в буквальном смысле стало новым.
Новое же заключалось в том, что индустриальный капитализм самим характером производства превратил время в экономический ресурс, подлежащий капитализации. А там, где время – товар, где «время – деньги», там безделье, лень и праздность объективно становятся «затекстовыми» маргиналиями по отношению к труду как «тексту».
В антиутопии Э. Никкола «Время» (In Time) идея капитализации и монетизации времени доведена до логического конца, до абсурда. Сюжет этого фантастического триллера рисует картину будущего, в котором заработная плата выплачивается не деньгами, а временем. Встроенные в тела биологические часы запускаются по достижении двадцати пяти лет, после чего начинается пожизненная гонка за временем, так как его запас на персональном счете равняется году, а обнуление счетчика вызывает мгновенную смерть. Расходуясь и накапливаясь, время-деньги то прибавляются, то отнимаются от жизни. Время обменивается на труд и продукты потребления, следовательно, экономится. Оно кладется на депозит или берется в кредит, по которому начисляются проценты. Время в буквальном смысле существует как кругооборот капитала: оно производится, потребляется, сберегается в банках, эмитируется, инвестируется, – словом, капитализируется. Оно, как и деньги, подвержено инфляции и поэтому регулируется мировыми финансовыми институтами. Время строжайшим образом учитывается, а его кража или экспроприация жестко пресекается властями. Незаконный оборот времени создает угрозу финансово-экономической системе, основанной на неравенстве доходов жителей различных «временны́х зон», и поэтому курируется «стражами времени» и подконтрольными им бандами. В наихудшем положении находятся обитатели индустриальных районов: чтобы выжить, они должны непрерывно работать, поскольку даже самые зажиточные из них имеют на персональном счете не больше месяца. Большинство же живет в буквальном смысле одним днем – от зарплаты до зарплаты. Существуя под гнетом смертельного дефицита времени, рабочие вынуждены экономить на развлечениях, а досуг воспринимают как непродуктивное расходование времени жизни, необходимое лишь в целях минимальной рекреации. Таким образом, пребывая на краю жизни и смерти, жители промзоны живут в режиме оставшегося времени.
Термин «оставшееся время» в нашем случае следует понимать не в том «мессианическом» смысле, который имеет в виду Дж. Агамбен (2018), а в том значении маргинальности, о котором говорим мы. Однако и корреляция здесь налицо. У Агамбена «оставшееся время» – это время христианской истории, расположенное между первым и вторым пришествием Христа. Первое пришествие объявляет о грядущем «конце времен» и тем самым задает маргинальную область, простирающуюся, как и в средневековых фолиантах, между концом «текстуры» хронического времени и концом времени как такового[1]. Таким образом, «оставшееся время» – это время самой оконечности, наполненное ожиданием и приготовлением к страшному суду. Иными словами, это время, конституированное развязкой. Таково, например, время ожидания смертной казни, наступающее после вынесения приговора. Но примерно так же дело обстоит и с героями представленной антиутопии: для них «оставшееся время» – это время, расположенное между концом первого беззаботного двадцатипятилетия и отсроченным трудами смертным концом.
Прибегая к концепции «остаточного времени», следует обратить внимание на одну существенную деталь: «остаточность» у Агамбена следует понимать не в количественном смысле остатка, а в качественном смысле отсрочки. Это тонко почувствовал переводчик С. Ермаков, использовав в названии книги слово «оставшееся», а не «остаточное». В буквальном переводе Il tempo che resta означает «время, которое нам осталось». Переведя название отглагольным (отпричастным), а не «отсуществительным» прилагательным, переводчик уловил важный событийный смысл «оставшегося времени». Этот смысл улавливается не вопросом «Сколько осталось времени?» (количественный аспект), а вопросом «Как прожить остаток?» (качественный аспект). Иначе говоря, тема остатка здесь заявлена у Агамбена не в смысле срока, а в смысле бытия-в-отсроченности. А поскольку такое бытие ставит нас в отношение к краю и крайности, понимаемой в онтологическом смысле как феномен расположенности к пределу и бытия-на-краю, то мы имеем основание и право назвать «оставшееся время» маргинальным.
Но тут возникает вопрос о характере самой маргинальности: что это значит – «быть на краю»? Ведь и сама крайность может пониматься в разных смыслах: с одной стороны, как тривиальное нарушение и отклонение от нормы (девиация), а с другой – как трансценденция или трансгрессия.
Для ответа на этот вопрос разберем определение Агамбена. «Оставшееся время, – говорит он, – это время, которое требуется времени, чтобы прийти к концу, – или, точнее, время, которое мы задействуем, чтобы довести до конца, завершить наше представление времени. Оно не является ни линией (представимой, но немыслимой) хронологического времени, ни моментом (также немыслимым) его конца; но оно не является и простым отрезком хронологического времени, между воскресением и концом времен: скорее, оно есть оперативное время, подгоняющее время хронологии, прорабатывающее и трансформирующее его изнутри, время, требующееся нам, чтобы довести время до конца, – и в этом смысле: время, которое нам остается» (Агамбен, 2018. С. 92).
Что следует из данного определения? То, что под «оставшимся временем» понимается не простой хронологический остаток, а время-событие завершения самого остатка. Такое время отличается особой интенсивностью и выделенностью, что обусловлено опытом предела. Этот опыт имеет особую темпоральную размерность, свое пространство «между», которое мы имеем в виду, когда, к примеру, говорим о предсмертии, или бытии-при-смерти (Разинов, 2018). Речь идет о времени самой кончины, которое представляется как промежуток между двумя событиями – приближения смерти и ее наступления. Такой промежуток мы стихийно схватываем в терминах «смертного часа». Маргинальность этого времени задана границей и ее близостью – самой ситуацией «заступания в смерть» (М. Хайдеггер), то есть трансценденцией (перешагиванием-за), когда «я уже там, но еще здесь».
Но если отбросить столь «возвышенный» религиозно-метафизический смысл, то такой способ временения, как бытие-к-концу, можно обнаружить и на уровне повседневности, причем в обоих модусах – остаточности и оставленности. Например, когда работник переживает окончание отпуска, он, как правило, стремится наполнить оставшиеся дни яркими событиями и впечатлениями. Он стремится «достойно» завершить свой отпуск. Но столь же симметричным образом может быть испытано обратное – окончание трудового дня или недели, когда работник завершает свой труд «ударной концовкой».
Оконечность – это важнейшая характеристика маргинального времени, обусловленная интенсивностью его переживания. Нарастание интенсивности характеризует время как оставшееся, а ослабление интенсивности – как остаточное. Последнее феноменально являет себя в форме паузы по отношению к текущей деятельности – как незанятое, «пустое» время. Возникнув в окончании деятельности, например, трудового дня, такая пауза обозначает лишь формальный конец, не будучи завершением в обозначенном смысле «ударной концовки». Такое время является остатком, отличающимся от отсрочки. Хотя этот остаток и имеет свое собственное качество и характеризуется в онтологическом смысле как «пустое» время, в онтическом плане остаток выступает как количественное время. Остаточное время исчисляется и существует ровно в том смысле, в каком работник отсчитывает его до окончания рабочей смены, думая: «Поскорее бы рабочий день кончился!» Но так же и наоборот: переживая внутреннюю пустоту досуга, работник мечтает о том, чтобы поскорее выйти на работу. К примеру, так думает герой комедии «Старый Новый год», говоря: «Эх, скорее бы ночь прошла, да снова на работу!»
Итак, мы пришли к различению двух форм маргинального времени – оставшегося и остаточного, которое мы, не погружаясь в детальный анализ, определили как различие «насыщенного» и «пустого» времени. Такое различие, мы надеемся, позволит нам лучше понять тему темпоральной диффузии.
Проблема пустого – и в этом качестве маргинального – времени, очевидно, заключается в том, что не все содержание рабочего времени является трудом, так же как и не все содержание досуга является праздностью. Внутри обоих модусов времени возникают случайные и необходимые разрядки, дыры, лакуны. Эти разрядки, разумеется, представляются пустыми лишь в относительном смысле, то есть по отношению к некой выделенной и привилегированной деятельности, как у Чацкого. Иными словами, временная́ лакуна становится маргинальной лишь по отношению к нормативному содержанию деятельности и, таким образом, является эпифеноменом режима и распорядка. Это относится как к труду, так и к досугу, если последний понимать как смену деятельности. В этом отношении трудоголизм – такое же нарушение режима смены труда и отдыха, как и лень. При этом лень является оппозицией не только к труду, но и к досугу, поскольку досуг не есть чистая бездеятельность. Если сравнивать лень и праздность, то лень – это феномен пустого времени, в то время как праздность – это эпифеномен праздника как полноты бытия/времени, его преисполненности. По этой причине активная праздность должна быть противопоставлена ленивой, равной, пустой праздности. Лентяй во все времена был и будет маргинальной фигурой, поскольку лень – это наиболее радикальная форма забвения времени (за/бытия).
В этой связи вернемся к фильму «Время», где на лень элементарно нет времени, так как встроенные в тела счетчики времени вступают в очевидное противоречие с его непроизводственными остатками (отбросами). Интересным является то, как внутри промзоны распределяется время досуга и праздности. Хотя его крайне мало, но оно есть, поскольку люди, хотя и скромно, но все же отмечают праздники, а досужее время тратят даже на выпивку и шлюх. Однако такое время имеет отрицательную стоимость, так как предполагает трату заработанного времени. По этой причине главный герой, отказывая себе в развлечениях, все время повторяет: «У меня на это нет времени». В таком гиперболическом выражении все непроизводственное время, по сути, является маргинальным.
В современных реалиях столь жесткий режим распределения времени существует лишь в трудовых колониях, где так называемое свободное время, чем бы оно ни было заполнено, все равно есть время «отсидки». При этом чем строже дисциплинарный режим, тем жестче временные́ лимиты. Однако и в условиях строжайшего режима возникают временны́е диффузии. Парадокс антиутопии «Время» заключается в том, что как бы болезненно и остро ни переживался темпоральный остаток, на который скрупулезно (вплоть до секунд) указывают часы, люди все равно беспечны в его трате. Так, один из героев, получив по дружбе «десятку» лет, бежит в бар и напивается до смерти. Очевидный и неприятный парадокс тотального тайм-менеджмента заключается в том, что менеджер, у которого, по его словам, «каждый день расписан по минутам», вдруг режет себе вены и месяц валяется на больничной койке.
То же самое можно сказать о так называемом времени дожития. Столь циничное определение пенсионного возраста самой формулировкой отбрасывает пенсионера в маргинальный возраст. Однако и внутри него возникают маргиналии: с одной стороны, пожилой человек оказывается в ситуации сверхценного окончания времени, а с другой стороны, кто сказал, что именно так он проживает свой временной остаток? Удивительная черта человеческой натуры заключается в том, что человек способен впустую тратить время даже на пороге смерти. Таким образом, понятие «время дожития» лишь обостряет ту неустранимую двойственность, что характеризует темпоральный остаток жизни: времени всегда недостаточно, чтобы его тратить, и всегда достаточно, чтобы его завершить. В той же связи, подкрепляя свое рассуждение об окончании жизни как «способности быть целым», М. Хайдеггер приводит цитату из «Богемского пахаря»: «Едва человек приходит в жизнь, он сразу же достаточно стар, чтобы умереть» (Хайдеггер, 1997. С. 245).
Двусмысленность маргинального остатка, которую мы попытались предъявить путем различения оставшегося и остаточного времени, требует соответствующего онтологического словаря. Такой словарь дает М. Хайдеггер, различающий онтический и онтологический смыслы экзистенциальных феноменов. Если онтологический смысл оставшегося времени выражается в окончании как решительном заступании в конечность, то онтический смысл – в оттяжке конца – в заполнении времени всевозможными остатками. К примеру, если взять время дожития, то его онтологический смысл состоит в заступании в смерть и заботе о целостности Dasein, в то время как онтический смысл – в круге повседневных забот, предположенных самим понятием «пенсионный возраст» (приоритет здоровья, медицинская страховка, социальное обеспечение, органы опеки или попечительство родственников и т. п.). Когда А. С. Пушкин в начале «Евгения Онегина» рисует картину дожития, он всего лишь описывает один из онтических модусов остаточного времени.
Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил,
И лучше выдумать не мог.
<…>
Какое низкое коварство
Полуживого забавлять,
Ему подушки поправлять,
Печально подносить лекарство,
Вздыхать и думать про себя:
Когда же черт возьмет тебя!
С учетом этой онтико-онтологической двойственности маргинального времени как времени, конституированного относительно границы, следует рассматривать любую форму социального, включая труд и досуг. Отсылкой к онтологии мы хотели лишний раз подчеркнуть, что не все в труде есть труд, как и не все в досуге есть досуг, правда, теперь с акцентом на слове «есть». Труд и досуг прежде всего стоит рассматривать как способы экзистирования и лишь затем – как формы организации социального времени. И если способ экзистирования в труде не совпадает с социальной формой труда, то налицо проблема. Если мы сталкиваемся с такими явлениями, как диффузия границ и хронологическая дезориентация, то это значит, что что-то изменилось в самих феноменах труда и досуга.
Диффузия пространственно-временны́х границ рассеивает субъекта – его собранность на чем-то одном; следовательно, ставит под вопрос саму оппозицию труда и досуга, в силу чего ее запись требует новой грамматики: не с помощью союза «и», а с помощью знака «/». Проблема диффузии границ труда/ досуга заключается не только в том, что растворяются дисциплинарные рамки, но и в том, что рассеянию подвержена сама экзистенция. Иными словами, проблема в том, что «два этих ремесла» смешиваются в самом способе человеческого присутствия.
Агамбен Дж. (2018) Оставшееся время: Комментарий к Посланию к Римлянам / Пер. с итал. С. Ермакова. М.: Новое литературное обозрение.
Корсани А. (2015) Трансформации труда и его темпоральностей. Хронологическая дезориентация и колонизация нерабочего времени // Логос. Т. 25. № 3 (105).
Мамардашвили М. К., Пятигорский А. М. (1982) Символ и сознание: метафизические рассуждения о сознании, символике и языке. Иерусалим: Малер.
Маяцкий М. (2015) Освобождение от труда, безусловное пособие и глупая воля // Логос. Т. 25. № 3 (105).
Разинов Ю. А. (2018) К герменевтике символа смерти // История. Семиотика. Культура: Сборник материалов Международной научной конференции, посвященной 250-летию Ф. Шлейермахера / Отв. ред. И. В. Демин. Самара: Самарская гуманитарная академия. С. 112–123.
Фуко М. (1999) Надзирать и наказывать: Рождение тюрьмы. М.: Ad marginem.
Хайдеггер М. (1997) Бытие и время. М.: Ad Marginem.
MARGINAL TIME OF LABOR AND LEISURE:
Existential-ontological aspect
Yuriy Razinov
Author’s affiliation: Samara National Research University, raznov.u.a@gmail.com.
Teh article discusses the topic of the demarcation of labor and leisure, which examined in the temporal aspect. In particular, the problem of marginal time and the difuf sion of the boundaries between labor and leisure is posed. In order to explicate the existential-ontological horizon of marginal time, the concept of “the time that remains” by G. Agamben is analyzed.
Keywords: labor, leisure, laziness, idleness, marginal space, marginal time, the time that remains temporal difuf sion, limit, extreme, Agamben.
Расков Данила Евгеньевич (danila.raskov@gmail.com), кандидат экономических наук, доцент кафедры проблем междисциплинарного синтеза в области социальных и гуманитарных наук Санкт-Петербургского государственного университета, руководитель Центра ис – следований экономической культуры.
Прокрастинацию и бездействие в «культуре тотального труда» часто относят к маргинальным занятиям или даже к заболеваниям. Цель статьи состоит в том, чтобы на философском уровне показать, что, напротив, прокрастинация, отказ от труда и бездействие являются активными и творческими практиками, которые делают осмысленным труд. Прокрастинация, или оттягивание выполнения, позволяет выполнять много других, незапланированных дел. Отказ от труда заложен в творческом труде и является той практикой, потенциал которой в виде «ленивого действия» или «лени» хорошо осмыслен в рамках художественного авангарда (Малевич, Дюшан). Наконец, наиболее радикальная форма – бездействие – позволяет выйти за рамки оппозиции труда и досуга. Бездействие как бесцельное, беспредметное, непрактичное действие становится переключателем для нового, творческого акта. В статье тем самым показывается прагматика таких практик, как прокрастинация, отказ от труда и бездействие для свободы действия.
Ключевые слова: бездействие, лень, прокрастинация, праздность, досуг, лень, отказ от работы.
JEL: B40, Z0
Печатается по: Расков Д. Е. Лень и прокрастинация как практики активизма // Международный журнал исследований культуры. 2020. Т. 1 (38). С. 79–89.
Не будет преувеличением сказать, что мы живем в мире, в котором ценится трудолюбие, действие, эффективный результат. Такую культуру, в рамках которой за досугом (греч. schole, лат. otium) не признается самодостаточного, высшего смысла, вслед за Йозефом Пипером можно назвать «культурой тотального труда»[2]. Даже положение о том, что мы работаем, чтобы отдыхать, воспринимается с бóльшим сомнением, чем пиетистское: «Трудятся не для того, чтобы жить, а живут для того, чтобы трудиться. Если же человеку больше не дано трудиться, то он обречен на страдание или смерть»[3]. В этой культуре за праздностью, ленью, склонностью к откладыванию дел закреплена негативная оценка. В определенном смысле практики ничегонеделанья, отказа от работы, ленивости и отвлеченного созерцания маргинализируются как не вполне нормальные для современного преуспевающего человека.
Цель статьи состоит в прямо противоположном, а именно в том, чтобы показать мощный потенциал и источник творческой активности в практиках бездействия, отказа от труда и прокрастинации (оттягивания выполнения). В полном соответствии с античными представлениями данные практики могут быть признаны не только смелыми и нонконформистскими, но и подлинно активистскими.
Вопреки ожиданиям, связанным с развитием науки и техники, все возрастающей роботизацией, люди в развитых странах не стали работать меньше, проблема отчуждения не была решена. «Век праздности и изобилия», который в 1920–1930-е годы пророчил Дж. М. Кейнс, не настал, искусство жить не стало самой необходимой потребностью[4]. Более того, высокооплачиваемые работники только повысили количество часов труда, то есть ценность дополнительного высокооплачиваемого труда по большей части превысила аналогичную ценность досуга[5]. Благодаря цифровизации и распространению интернета возросла возможность работать в удаленном доступе в любое время дня и ночи (7/24)[6]. Расширились возможности для досуга, но параллельно расширились и возможности по апроприации досуга, по тотальной эксплуатации. Неслучайно Жан Бодрийяр охарактеризовал новую ситуацию как «драму досуга»[7], а современные социологи стали признавать, что все труднее отличить досуг от труда, а новые стандарты потребления принуждают к досугу и обязательным расходам[8].
Польза бездействия давно известна. Например, не устарела армейская премудрость: «Не торопись выполнять приказ – с большой вероятностью его отменят». Прокрастинация также всегда имела своих заступников. Достаточно вспомнить серьезную шутку Марка Твена: «Никогда не откладывай на завтра то, что можешь сделать послезавтра».
В последующем развитии похвалы этим всегда актуальным и незаслуженно угнетаемым практикам, если не сказать полезным компетенциям, можно было бы ограничиться тремя из них, выстроив их в иерархическом порядке. Самая простая и многим доступная форма воздержания от труда – это прокрастинация, то есть оттягивание выполнения; вторая, требующая большей убежденности и сил – это «отказ от труда»; и наконец, третья, наивысшая (как бы сказал Малевич, супрематическая) форма – это бездействие. Рассмотрим теперь подробнее эти три формы преодоления труда, или три формы возвращения человека к себе самому, то есть практики активного очеловечивания.
Прокрастинация, то есть откладывание и оттягивание выполнения работы, наказывается в системе, где инструментом являются приказы, директивы, разъяснения к приказам. В такой системе прокрастинация маргинализируется тем, что ее приравнивают к тяжелой и вредной форме заболевания, с которой надо бороться с помощью медицины, общественного порицания и совести. В такой системе борьба с тунеядством носит директивный характер. В системе же с формально свободным трудом (рыночной экономики), казалось бы, субъект имеет право отказаться от работы. Но и здесь такое поведение маргинализируется идеологией. Извечный спутник человека – прокрастинация – приравнивается чуть ли не к недугу или болезни, тогда как это форма жизни, а иногда и форма сопротивления бессмысленности приказов или неправильной организации труда.
Одним из удачных примеров философского примирения с этой проблемой и в то же время демонстрации как ее творческого потенциала, так и присущего ей характера активного сопротивления следует признать книгу Джона Перри «Искусство прокрастинации: как правильно тянуть время, лоботрясничать и откладывать на завтра»[9]. Уже в самом названии содержится позитивное послание о том, что прокрастинация может быть особого рода искусством, обращенным в пользу человека, что она парадоксальным образом может иметь положительные последствия, а правильное затягивание и откладывание выполнения вполне оправданны. Перри признается, что его научные работы не привлекали такого внимания и не пользовались таким успехом, как это случилось с его концепцией упорядоченной прокрастинации (structured procrastination).
Упорядоченный прокрастинатор – это «человек, который успевает сделать многое, не делая чего-то другого»[10]. Прокрастинация не означает полного бездействия. Напротив, оттягивание выполнения одного дела двигает сильно вперед другие, на первый взгляд менее важные, дела. Вместо того чтобы писать статью или отчет, можно затеять важную уборку рабочего стола, составлять подробный график работ, прочесть роман, прогуляться, посмотреть последний сериал и т. д. Иными словами, прокрастинатор делает многое, активничает, чтобы не делать того, что надо делать.
К примеру, чтобы оттянуть написание данного текста, я, к удивлению родственников, перебрал калину (имею в виду ягоду), которую привезли накануне с дачи, чем порадовал семью и стал примером для детей, поскольку это нудное занятие, требующее много времени и рутинных усилий. Я неистово перебирал калину, чтобы не делать того, что стоило бы делать. Это стало мощной практикой моего активизма в отлынивании от работы. Не интересуясь особенно большим теннисом, я все же досмотрел до конца финал Медведев – Надаль на US Open, который длился почти пять часов. Сделал бы я это, если бы мне не надо было заканчивать текст? Сомневаюсь. Нарастание внутреннего напряжения заставило стать преданным фанатом большого тенниса, поэтика спорта захлестнула и дала уникальные переживания и наблюдения.
Прокрастинатор склонен составлять списки важных дел, самое важное из которых редко выполняется, поскольку находится в самом начале списка. Но странно судить о результате именно по тому, что не все выполняется, ведь, кроме этого, есть значительная масса дел, которые по рейтингу – не всегда правильному – выполняются и перевыполняются. В них прокрастинатор даже может добиться впечатляющих результатов, которых вряд ли достиг бы, если бы не надо было оттягивать выполнение чего-то такого, что внешний мир считает более важным. Конечно, от прокрастинации страдают сами исполнители и те, кто зависит от прокрастинатора. Таковы издержки прокрастинации, но для справедливого суждения об этом явлении необходимо учитывать и те несомненные, часто неожиданные выгоды. Прокрастинация в этом смысле наделяет труд чертами хаоса, спонтанной организации, которые присущи языку и рыночной экономике. Именно поэтому активность прокрастинатора в других делах может приводить к непреднамеренным последствиям.
Прокрастинация часто связана с высокими критериями, предъявляемыми к себе, иными словами, с перфекционизмом или желанием идеально выполнить работу или поручение[11]. Если приглядеться к тем, кто сразу выполняет поручение, едва его получив, молниеносно отвечает на критику, то можно увидеть, что за этим часто стоит низкое качество, формализм, неспособность глубоко разобраться в вопросе. Просто выполнить все в срок, если не ценить совершенство выполнения. Можно даже дойти до того, что сказать, что часто тот, кто не способен затянуть выполнение, не способен к совершенству, к идеально выполненной работе. Оттягивание выполнения помогает прокрастинатору сделать задание в последний момент и потратить все-таки не все свое время, а именно столько, сколько достаточно для выполнения. Из собственного опыта скажу, что часто приходится оттягивать подготовку рецензий на статьи, поскольку если делать по всем идеальным правилам, то надо внимательно прочитать текст, подумать над всеми аргументами, сверить сноски, проверить корректность интерпретации текстов, которые цитирует автор, и т. д. Затем в хорошем стиле одним духом написать цельный текст, соответствующий всем правилам рецензирования. Вызвать этот дух – отдельное повивальное искусство. Другое дело, если остался один день: тогда уже перфекционист способен сократить кое-какие этапы и все же создать достаточно профессиональную и адекватную ситуации рецензию, далекую от идеала. Стоит ли говорить, что многие работы оказываются напрасно выполненными, если человек сразу бросается за их выполнение.
Тем самым прокрастинация активна в том отношении, что заставляет выполнять, казалось бы, второстепенные дела с усердием и рвением, она помогает минимизировать время выполнения перфекционистам, она упорядочивает и делает человека более активным во многих других делах, которые лежат на условной периферии. Наконец, прокрастинация в условиях приказной системы может избавить от выполнения многих бессмысленных заданий, которые со временем оказываются отмененными или напрасно выполненными, поскольку перекрываются новыми распоряжениями и новыми изменившимися условиями. Прокрастинация отличает человека от робота и позволяет развить активность, которая приводит к непреднамеренным результатам.
Оттягивание выполнения работы – недостаточно радикальная практика по сравнению с полным несогласием. Отказ от труда и бездействие – это те практики, которые тонко прочувствовал художественный авангард, поэтому наиболее красноречивыми примерами и вербализацией этих практик борьбы за освобождение человека стали Марсель Дюшан и Казимир Малевич.
Книга известного философа и в прошлом активиста Маурицио Лаццарато «Марсель Дюшан и отказ трудиться»[12] открывается следующими соображениями:
«Джон Кейдж хвалился, что ввел в музыку тишину, а я горжусь, что восславил в искусстве лень[13]», – как-то сказал Марсель Дюшан. «Великая лень» Марселя Дюшана произвела в искусстве куда более радикальный и долговременный переворот, нежели кипучая активность Пикассо с его 50 000 произведений. Дюшан упорно отказывается работать – идет ли речь о наемном труде или о труде творческом. Он отказывается подчиняться обязанностям, ролям и нормам капиталистического общества[14].
Лаццарато сопоставляет две очень разные реальности и находит точки неожиданного совпадения. Что общего между аристократическим жестом Дюшана, который вполне мог прожить на капитал, заботливо оставленный ему отцом, и стачкой рабочих, которые борются за свои права, не вполне осознавая, что значит право на лень? «Ленивое действие» Дюшана Лаццарато ставит выше именно по той причине, что в нем заключен не только отказ от труда, но и что-то еще: праздная активность, ленивое действие. В отказе трудиться – радикальный жест, переворот, создание пространства новых возможностей. В этом Лаццарато видит даже выход за рамки тотальности труда: «Право на лень побеждает обмен, собственность и труд, но при этом отступает от марксистской традиции»[15]. Индивидуальную практику Дюшана Лаццарато сопоставляет и ставит в один ряд с коллективными практиками забастовки и бунта.
Отказ от труда[16] – это прежде всего отказ от навязанных и навязчивых предложений, нежелание встраиваться в чужую игру, играть не по своим правилам. Тишина в музыке – это предложение каждому услышать свою музыку, у этой музыки нет авторства, нечего охранять патентами и правами собственности. Тишина в музыке подобна поэзии в языке, когда значение слов может приостанавливаться. Обычная речь не звучит, от нее отказываются. Прославление лени у Дюшана – это прямая отсылка к трактату Поля Лафарга «Право на лень», который появился как ответ на право на труд Луи Блана.
Лафарг задолго до Дюшана призывал отойти от христианских предрассудков и вернуться к античным идеалам и провозгласить право на лень много более священным, чем «чахоточное» право на труд[17]. Памфлет Лафарга призван был показать эксплуатацию, заложенную в труде, и освобождающий потенциал отказа от труда, в котором заложена эксплуатация. Первобытный дикарь, который большую часть времени отдыхает и проводит в играх, гражданин античного полиса, который считает рабским унижением продажу труда за деньги, – вот те идеалы, которые, по мнению Лафарга, могут помочь новому обществу. Лень не означает отсутствия активности, но способна осуществить переключение на другой тип активизма. Ленивое действие содержит переключение на другой тип активизма. Своеобразным лозунгом этого парадокса являются слова Лессинга, которые Лафарг помещает в качестве эпиграфа: «Будем ленивы во всем, кроме любви, пиров и лени».
Ленивое действие позволяет выйти за рамки производительности и эффективности, культуры «тотального труда». Отказ от труда в привычном смысле дает новые силы, открывает пути для изобретений, означает новую антропологию и эстетику. Сама жизнь предпочитается работе. Человек освобождается, отказываясь подчиняться обязанностям, ролям, нормам, отказывается участвовать в том, смысл чего не понимает, отказывается плодить и умножать бессмысленность или чужие смыслы. Так человек работающий становится человеком создающим, человеком творящим. Именно в таком жесте может происходить освобождение и снятие отчуждения.
Неслучайно сравнение с первобытным человеком в эпоху догосударственных родоплеменных отношений. Работа уступает место игре. Для Дюшана такой игрой становятся шахматы – он совершенствуется, участвует в соревнованиях, но не как спортсмен, вся жизнь которого зависит от исхода состязаний, а как игрок в полном смысле слова – человек играющий в шахматы.
Тонко прочувствовал и описал этот аспект отказа от труда такой современный философ, как Джорджо Агамбен. Он не раз соглашается с важной мыслью Аристотеля, изложенной в «Метафизике», что человек – «это животное, которое способно на собственную неспособность»[18]. Человек может действовать и не действовать, делать и не делать, лениться и не лениться. Сама способность сделать что-либо предполагает способность не сделать. Агамбен видит, что власть часто использует отделение человека от способности не делать, которая на самом деле есть органичная часть способности сделать: «Ничто не превращает нас в нищих и не лишает свободы так, как это отчуждение неспособности»[19]. Содержание действия наполняется лишь тем, что мы не можем не делать. Напротив, само действие становится осмысленным, если в нем подразумевается возможность отказа. Тем самым труд человека содержит в себе отказ от труда. Интуитивно понятно, что даже армия или тюрьма содержит в себе возможность отказа от выполнения. Маргинальная форма этого отказа может принимать форму суицида.
Если хирург готовится сделать нам операцию, то нам лучше знать, что у него есть возможность отказаться от ее выполнения. Тот факт, что он все же решается на нее, свидетельствует о том, что это правильный, осознанный выбор. В случае с хирургом ситуация неспособности отказаться кажется абсурдной. Еще очевиднее дистанция между выбором трудиться или не трудиться, если мы говорим о потреблении и выборе человека. Наличие выбора имманентно предполагает отказ. Способность не выбрать и отказаться формирует вкус. Это тонко подмечает Агамбен, когда развивает мысль об акте творения: «Тот, кому не хватает вкуса, не способен удержаться от чего-либо, отсутствие вкуса – это всегда неспособность не сделать»[20].
Высшей формой отказа от работы является бездействие. Бездействие как ничегонеделанье сближает западную и восточную мысли. Великая «Лень» стала в России начала XX века важным достижением художественного авангарда.
Великую «Лень» – именно в такой редакции, с кавычками и с большой буквы, – воспел Казимир Малевич. В феврале 1921 года в Витебске он опубликовал памфлет «Лень как действительная истина человечества» с подзаголовком «Труд как средство достижения истины. Философия социалистической идеи»[21]. Малевич превозносит лень как конечную цель, к которой устремлены и капитализм, и социализм. Лишь по недоразумению считает он этот термин пежоративным. За термином «Лень» как раз скрывается бездействие. Это состояние созерцания, покоя, вечного отдыха, блаженства и творчества, в этом контексте деньги – это знак соблазна блаженством лени[22]. Лень – труд не «харчевой», но другого порядка, работа над совершенством, свобода действия и искания, без шаблона и фабричности, подражание Богу «в момент полного бездействия». Искусство, наука составляют труд другого порядка, где творчество, свобода действия, искания содержат сокрытое состояние «лени», которое ведет к совершенствованию полного физического бездействия, переводя все физическое в состояние действия одной мысли (182). Бездействие – это состояние мысли, работа ума особого рода.
Наиболее точным эквивалентом «Лени» Малевича является бездействие. Совершенством Бога «в момент полного бездействия» Бог почиет на троне лени и созерцает свою мудрость. Особенно важно то дополнительное разъяснение, что добавляет Малевич о бездействии, – это «действие как созерцание самомиропроизводства, наступает момент полной „лени“, ибо я уже не могу участвовать в совершенстве: оно достигнуто»[23]. Это предельная точка лени/бездействия. Машинам Малевич тоже не отказывает в лени: «В будущем машина должна освободиться и возложить свой труд на другое существо, освободив себя из-под гнета социалистического общества, обеспечив себе тоже право на „Лень“»[24].
Бездействие как цель труда легче всего обнаружить в труде художника и ученого. Бездействие объединяет труд и отдых на более высоком уровне самопроизводства мира, то есть человечества, свободного от производства, где не доминируют труд и отдых, подчиненные логике производства и капитала. Тем самым именно бездействие является выходом за рамки обоих, знаменует их предельное совершенство. В бездействии труд и досуг перестают быть оппозицией, бездействие является выходом за пределы и труда, и досуга. Малевич недоумевает по поводу сумасшествия и нелепости мира, в котором оказался: почему социализм не возьмется сразу за строительство правильного мира, противопоставив себя системе капитала и наемного труда с отчуждением?
В этой связи ясно, что текст Малевича о «Лени» не эпатаж, вернее, не только эпатаж, но серьезное размышление, серьезная критика. Это высказывание органично встраивается в его другие высказывания и является в какой-то степени их продолжением. Свой художественный стиль в этот период Малевич обозначает как супрематизм (от лат. supremus – наивысший), ищет универсальные формы – квадрат, круг, крест, универсальный цвет. Его супрематические крестьяне приобретают статичность, недвижность, в какой-то степени даже иконичность. Любой предмет подвергается ржавчине, поэтому то, что действительно достойно изображения, – это беспредметность, недвижность мироздания. В работе 1923 года «Мир как беспредметность. Труд и отдых» Малевич пишет: «Жизнь состоит из двух состояний: труда и отдыха, которые, в свою очередь, распадаются на множество различий форм труда и отдыха. Труд и отдых – это тело и лень, они неразделимы, поэтому отдых еще не есть достижение покоя – это затишье перед трудом… искусство в сути своей беспредметно, в нем отсутствует и труд, и отдых…» В искусстве предмет предохраняется от ржавчины жизни и становится беспредметным. Движности (гараж, фабрика, завод) противопоставлена недвижность мироздания. Предмет превращается в образ.
К похожим идеям подводит «взорванная художественная заповедь», «зародыш всех возможностей», как называл сам Малевич «Черный квадрат». Эта работа впервые демонстрируется в 1915 году в Петрограде, выставляется как икона в красном углу. Супрематическая беспредметность черного квадрата, по мысли Малевича, превосходит видимый мир. В 1919 году Малевич показал серию «Белое на белом» на выставке «Беспредметное творчество и супрематизм». Впоследствии Малевич включал в экспозицию уже и просто пустые холсты[25]. Это нулевой отсчет, «нуль форм», взрыв действительности. Это бездействие, которое содержит колоссальный творческий потенциал по преображению мира и созданию нового.
На это диалектическое понимание бездействия у Малевича обращает внимание и Джорджо Агамбен. Во время визита в Петербург в октябре 2018 года Агам-бен не раз подчеркивал, что бездействие (inoperosità) не означает инерции. Подобно otium, бездействие – это особая форма действия, которая позволяет приостановить и дезактивировать действия человека и направить в новое русло, открыть для нового использования. В этом смысле бездействие содержится в любой деятельности человека – экономической, политической, религиозной, языковой. Только бездействие и созерцание делают человека по-настоящему счастливым. Именно в момент переключения, дезактивации человек является самим собой, и именно в этом, как разъясняют и Агамбен, и Малевич, проявляется действительная истина человечества. Бездействие как бесцельное, непрактичное, беспредметное действие становится Действием с большой буквы.
Ирония ленивого действия Дюшана и Малевича в том, что сегодня именно их работы высоко оцениваются рынком. Правильно выполненный жест по отказу от труда получил свою валоризацию. Капитализм обволакивает этот жест, демонстрируя свою оболочковую всеядность, свою подобность вьюнку, который готов оплетать, или, иными словами, паразитировать, даже наиболее яркие практики отказа от труда и практики ленивого действия. Ready-made Дюшана символизировал собой отсутствие прибавочной стоимости, но именно этот жест придал арт-объектам Дюшана – «Фонтану», или перевернутому писсуару, «Сушилке для бутылок» – дополнительную ценность. «Черный квадрат» и тем более «Белое на белом» Малевича должны были служить тем же целям, чтобы показать вершину супрематического искусства, которое преодолевает само понятие искусства. Это нулевая отметка искусства, в которой творец дает самому мирозданию творить. Можно ли считать эти жесты, воспринимать этот отказ играть по правилам как отсутствие активности? Является ли парадоксом высокая рыночная оценка этих работ? И да и нет. Да, поскольку отказ от труда и бездействие или ленивое действие – это легко прочитываемый жест. Сложно ли, трудно ли купить фабрично изготовленный товар и выставить его в перевернутом виде? Много ли труда в том, чтобы закрасить черный квадрат с неровными краями, или в том, чтобы изобразить белое на белом? При этом высокая цена показывает, что рынок ценит эти проявления как высшие проявления активности, как практики, которые эквиваленты огромной массе рутинного труда.
Тема прокрастинации, отказа от труда и бездействия содержит в себе мощный потенциал для мысли и действия. Становится понятно, как возможен выход за рамки оппозиции труда и досуга, за рамки «культуры тотального труда». Осознание подлинного смысла таких действий позволяет человеку в большей степени стать свободным и счастливым. Отказ от труда и бездействие – не болезнь, но практики освобождения, практики создания нового, практики сопротивления и борьбы, наконец, практики создания новых ценностей и богатства.
Прогнозы Кейнса и Рассела начала XX века не сбылись: люди не стали меньше работать, искусство жить не стало достоянием большинства. Напротив, есть ощущение, что количество откровенно бессмысленной и бесполезной работы лишь увеличилось[26]. Аппарат управления всюду растет, охранители безопасности всех типов несут свою службу, генерируются изменения ради их самих, растет вал бумаг, отчетов, проектов, который лишь увеличивается и быстрее устаревает благодаря цифровым технологиям. Поставить предел этому разрастанию бессмысленной работы, которая лучше бы не делалась, и должен подлинный активизм отказа и бездействия.
Агамбен Дж. (2015) Костер и рассказ. М.: Грюндиссе.
Агамбен Дж. (2014) Нагота. М.: Грюндиссе.
Андреева Е. (2019) Казимир Малевич. Черный квадрат. СПб.: Арка.
Афанасов Н. Б. (2019) Свободное время как новая форма труда: цифровые профессии и капитализм // Галлактика медиа: журнал медиаисследований. № 1. С. 44–61.
Бодрийяр Ж. (2006) Общество потребления. Его мифы и структуры. М.: Республика.
Вахштайн В., Маяцкий М. (2019) Случайный труд – принудительный досуг. Дискуссия // Логос. № 1. С. 1–26.
Вебер М. (1990) Протестантская этика и дух капитализма // Избранные произведения. М.: Прогресс.
Кейнс Дж. М. (2009) Экономические возможности наших внуков // Вопросы экономики. № 6. С. 60–69.
Лафарг П. (2017) Право на лень. Религия капитала / Пер. с фр. М.: Либроком.
Лаццарато М. (2017) Марсель Дюшан и отказ трудиться. М.: Грюндриссе.
Малевич К. (2004) Лень как действительная истина человечества // Собр. соч. в 5 т. Т. 5 / Сост. А. С. Шатских. М.: Гилея. С. 178–187.
Паласиос-Уэрта И. (ред.) (2017) Через 100 лет: ведущие экономисты предсказывают будущее. М.: Изд-во Института Гайдара.
Перри Дж. (2017) Искусство прокрастинации: как правильно тянуть время, лоботрясничать и откладывать на завтра. М.: Ад Маргинем Пресс.
Расков Д. Е. (2016) Бегство от мира и земной успех: экономическая культура зарубежных староверов // Идеи и Идеалы. № 4 (1). С. 37–53.
Расков Д. Е. (2019) Лень и труд: по мотивам Малевича // Логос. № 1. С. 259–272.
Graeber D. (2018) Bullshit Jobs: a Teh ory. N. Y. Simon & Schuster.
Pieper J. (1988 [1948]) Leisure, the basis of culture. South Bend. St. Augustine Press.
LAZINESS AND PROCRASTINATION AS PRACTICES OF ACTIVISM
Danila Raskov
Author’s affiliation: Associate Professor, PhD in Economics, Chair of the Problems of Interdisciplinary Synthesis in the Sphere of Social Sciences and Humanities, Saint Petersburg State University, Russia, danila.raskov@gmail.com.
Procrastination and inaction in the “culture of total labor” is often referred to as marginal activities or even diseases. Teh aim of the article is to show at the philosophical level that, on the contrary, procrastination, refusal of labor and inaction are active and creative practices that form meaningful work. Procrastination, or delaying the execution, allows you to perform many other, unplanned tasks. Refusal of work is embedded in creative work and is the practice whose potential in the form of “lazy action” or “Lazi-ness” is well understood in the framework of the artistic avant-garde (Malevich, Duchamp). Finally, the most radical form – inaction – allows us to go beyond the opposition of labor and leisure. Inaction as an aimless, pointless, impractical action becomes a switch for a new, creative act. Teh article, thereby, shows the pragmatics of such practices as procrastination, refusal of work and inaction for freedom of action.
Keywords: inaction, procrastination, leisure, idleness, laziness, refusal of work.
Погребняк Александр Анатольевич (aapogrebnyak@ gmail.com), кандидат экономических наук, доцент кафедры проблем междисциплинарного синтеза в области социальных и гуманитарных наук Санкт-Петербургского государственного университета.
В статье критически исследуется состояние современной культуры, которое характеризуется подчинением всех сторон жизни «тотальному менеджменту», иначе говоря, превращением их в разновидности делового предприятия. Эта участь сегодня постигает не только любую производительную человеческую деятельность, но и свободное время, включая такие традиционно досужие практики, как, например, винопитие. Культура потребления вина в современном обществе рассматривается в этой статье как символ или симптом, чье истолкование должно привести к выработке такой социальной онтологии, которая позволила бы преодолеть границы «тотального менеджмента» и реабилитировать те формы опыта, которые сегодня рассматриваются в лучшем случае как маргинальные.
Ключевые слова: свободное время, менеджмент, капитал, ценность, событие, вино, революция, маргинальность.
JEL: B40, Z0
Печатается по: Погребняк А. А. (Не-)невинность вина, или Культура свободного времени в эпоху тотального менеджмента // Международный журнал исследований культуры. 2020. Т. 1 (38). С. 90–100.
В современном мире повсеместно наблюдается подъем качественного виноделия, растет спрос на вино, прогрессирует и пропагандируется культура винопития; кажется, что недалек тот день, когда передовые студенты и студентки окончательно перестанут спорить о политике, прикуривая одну сигарету от другой, и будут заниматься исключительно обсуждением нюансов букета рислинга и пино-нуара, уткнув носы в раструбы «профессиональных» бокалов и сравнивая свои впечатления с данными, опубликованными в блогах винных критиков (айфон всегда под рукой, возлежит рядом с кулером или декантером). Цены на вина топового сегмента идут вверх, как и доходы топ-менеджеров; те же, кого презрительно называют «офисным планктоном», в стилистике своего существования подражают элите – пусть они и не могут позволить себе великие крю Бордо и Бургундии, зато способны при случае щегольнуть осведомленностью о «недооцененных» апелласьонах и виноделах-экспериментаторах. Нарциссическое «я этого достоин» находится на дне едва ли не каждого бокала, вследствие чего потребление вина становится рабочим моментом процесса непрерывной оценки и самооценки, реализации жизни как делового предприятия, рассмотрения времени как капитала и, конечно, становится дополнением к тому чувству вины[27], которое возникает (или должно возникать), если этот капитал расходуется неэффективно. Винопитие оказывается не чем-то противоположным «трудовой аскезе», но ее «иезуитской» составляющей, существенным аспектом бытия как производительного потребления жизни: дионисийское действо – теперь лишь эпизод аполлонической грезы об успешной карьере. Очевидно, что так было не всегда; но, вместо того чтобы предаваться бесплодной ностальгии, имеет смысл подумать о том, как возможно спасти то, что еще остается от иной формы жизни.
До нас дошли записки одного литературно одаренного немца, в середине XIX века совершившего пешее путешествие из Парижа в Берн. Вот он останавливается в бургундском городке Осер и отмечает, что если бы вместо него здесь оказался гражданин Данжуа – «народный представитель, который в Национальном собрании столь рьяно выражал свое негодование по поводу того, что на демократически-социальном банкете в Тулузе все помещение было разукрашено в красный цвет», – то с ним наверняка случился бы от ужаса нервный припадок. Ведь здесь не одно какое-нибудь помещение, а весь город был разукрашен в красный цвет – и какой! «Самый несомненный, самый неприкрытый кроваво-красный цвет окрашивал стены и лестницы домов, блузы и рубашки людей; темно-красные потоки наполняли даже сточные канавы и обагряли мостовую, а какие-то бородатые, зловещие люди носили по улицам в больших чанах наводящую ужас темноватую, красно-пенистую жидкость. Казалось, красная республика господствует со всеми ее ужасами, казалось, что гильотина, паровая гильотина действует непрерывно, и buveurs de sang, о которых “Journal des Débats” умеет рассказывать такие ужасные вещи, явно устраивали здесь свои каннибальские оргии». Но, продолжает путешественник, вопреки первому впечатлению красная республика в Осере была совершенно невинной, ведь «это была красная республика бургундского сбора винограда, и кровопийцы, поглощающие с таким наслаждением благороднейшее изделие этой красной республики, это – не кто иные, как сами господа добропорядочные республиканцы, крупные и мелкие буржуа Парижа», так что вряд ли можно сомневаться в том, что и «почтенный гражданин Данжуа, несмотря на всю свою благонамеренность, полон в этом отношении красных вожделений».
Далее немецкий путешественник сетует на то, что не всякому дано в этой красной республике иметь полные карманы денег – тем более что сбор 1848 года оказался совершенно изумительного качества; зато окрестные крестьяне смогли купить по баснословно низкой цене остатки вина 1847 года, поскольку виноторговцы спешили освободить бочки под новое вино (так что некоторые даже опорожняли их в канавы). В итоге автор сам выпивает несколько бутылок как старого, так и нового вина и в последующие дни продолжает свой путь, любуясь пейзажами, сценами сбора и давления винограда и, конечно же, француженками, которые, на его вкус, выгодно отличаются от немецкой дюжей скотницы с ее драгунской поступью, мощной талией и «той безупречной равниной, которая тянется у нее от шеи до пяток и придает ей сзади вид обтянутой пестрым ситцем доски».
Вы, конечно, догадались, что имя этого бонвивана, ценителя хороших вин и хорошеньких девушек, – Фридрих Энгельс[28] (капиталистический менеджер и революционер-коммунист в одном лице!). Образ «красного» Осера, сформированный им в приведенном описании, не лишен диалектики. Конечно, первое, что бросается в глаза, – это эффект комической разрядки, достигаемый тем, что нагнетание мрачной атмосферы (одно только слово «ужас» повторяется несколько раз!) вдруг одним махом разрешается в невинную идиллию всеобщего винопития в точном соответствии с кантовским объяснением смеха как реакции на то, что наше напряженное ожидание чего-то вдруг резко обратилось в ничто. Но здесь дело не только в том, что ужасное «нечто» обратилось в веселое и безобидное «ничто»: важна конкретная природа того «нечто», что внушало здесь ужас, – и дело, конечно, не столько в том, что нам мерещатся сцены революционного кровопролития, сколько в том, что последнее приобретает характер фабричного производства («казалось, что гильотина, паровая гильотина действует непрерывно»). Мы можем вынести за скобки, оставить в прошлом эксцессы революции, но вызванный ею к жизни процесс, процесс функционирования абстрактной машины капиталистического предприятия, вменяющего каждому долг непрерывного труда для производства прибавочной стоимости, имеет место не в прошлом, а в настоящем (или же это прошлое, которое непрерывно преследует настоящее и заранее подчиняет себе всякое мыслимое будущее). Поэтому то «ничто», которое, пусть на некоторое время, способно прорвать своим лучом тучи, затянувшие небосвод жизненного времени и превратившие его во время рабочее, время неизбывного долженствования, – это именно вино, вещь отнюдь не невинная, ведь оно символизирует акт искупления (вспомним средневековые образы «пресса Господня»), акт остановки непрерывно действующего и неизменно трансцендентного «перводвигателя» (в роли которого теперь выступает прибавочная стоимость); иначе говоря, символизирует прощение долгов, снятие вины.
Таким образом, мы видим здесь как бы революцию внутри революции или даже контрреволюцию как революцию окончательную – ставящую на повестку дня не производство, но потребление, понятое в смысле оригеновского consummatione saeculi, «свершения века».
Диалектика же данного образа заключается в том, что схватываемое им в настоящем времени событие выступает в качестве «отрицания отрицания». При этом первое отрицание, отрицание отрицаемое, тут же возвращается, наподобие судьбы и/или природы, которая грозит рассеять надежду на избавление, едва дав ей возникнуть («паровая гильотина»): атмосфера всеобщего праздника, заявляющая о себе в момент первого впечатления, тут же подвергается серии особенных «будничных» замечаний и ассоциаций – например, мы сразу же понимаем, что главные участники вакханалии – это все-таки городские буржуа; что крестьяне могут себе позволить лишь обесцененное прошлогоднее вино; что парижские пролетарии навряд ли смогут позволить себе хоть какое-то бургундское и будут вынуждены довольствоваться единственно доступным им вином самого худшего сорта; что перепроизводство продукта представляет собой скорее проблему для производителя, нежели удачу, и т. д. и т. п. Эта диалектика сконденсирована в том клише, которое использовал Энгельс, – buveurs de sang (кровопийцы). Каким-то чудом в настоящий момент им удалось предстать в качестве участников «невинной» вакханалии (и, опосредованно, причащения), но этот момент буквально зажат между «исключением» революционного кровопролития и «правилом» (возводящим свою политическую генеалогию к этому «исключению») вампирической природы капитала, который функционирует лишь благодаря тому, что непрерывно потребляет кровь живого труда[29].
Итак, если наше прочтение верно, то Энгельс делает примерно следующее: вместо того чтобы предъявлять образ праздника в качестве итоговой заслуженной награды за прошлые труды (в качестве действительной цели всего предшествующего процесса), он описывает его как необходимую, но хрупкую, стремящуюся к исчезновению видимость, за которой (и, можно сказать, под видом, в форме которой) трудовой процесс непрерывно продолжается, пересекая настоящее и устремляясь в будущее. Форму процесса, в соответствии с которой любой эксцесс необходимо превращается в лишь еще одно дополнительное ответвление этого процесса, в итоге делающее его более эффективным, мы предлагаем называть тотальным менеджментом[30]. Интерес представляет как раз эта видимость – как было сказано, необходимая, но хрупкая: насколько преуспеет новейший капитализм в ее эксплуатации и насколько она может служить чем-то большим, нежели алиби капитализма, воплощением его идеологии?
Образы ужасов революционного насилия, которые использует Энгельс в своем описании бургундских дионисий, нужно сопоставить с теми тревогой и разочарованием, которые в той или иной степени характерны для современного опыта свободного времени. Вспомним знакомый едва ли не каждому синдром выходных дней: счастливые надежды, которые возникают вечером пятницы, в воскресенье оборачиваются своей полной противоположностью, так что не от труда, но от отдыха готов современный человек бежать как от чумы. Исчерпывающую аналитику этого синдрома дал Жан Бодрийяр, показавший, что в поле современной идеологии мы оказываемся лишенными какой-либо возможности убить свое время (ведь только это и означало бы его действительное освобождение, а точнее говоря, освобождение нас от времени как такового!) постольку, поскольку, освобождая время от тех или иных заполняющих его «работ», мы достигаем лишь абстрагирования его нынешней исторически сложившейся формы как «хронометрического капитала лет, часов, дней, недель, „инвестированного“ каждым „согласно его воле“. Значит, оно уже не является более фактически „свободным“, так как управляется в своей хронометрии тотальной абстракцией, являющейся абстракцией системы производства» (2006. С. 195).
Напомним, что, по Бодрийяру (и здесь он ничуть не отступает от Маркса), для того, чтобы эта абстракция функционировала, необходимо непрерывное производство и воспроизводство симулякров, которые можно определить как нечто, по видимости, имманентное, но на деле сохраняющее трансцендентную отсылку: симулякр есть результат гипостазирования чистой видимости, ее навязчивого и зачастую насильственного подключения к принципу реальности. Так, например, досуг – это симулякр в том смысле, что своим досуговым практикам мы предъявляем требование быть реальным досугом; а поскольку «реальное» по определению трансцендентно, в имманентном плане мы переживаем его, как правило, в модусе нехватки – отсюда разочарование, тревога, чувство вины и т. п. Но то же самое верно, к примеру, и для императива экологичности: наша «пятничная» очарованность, патетическая инвестированность образами бережного отношения к окружающей среде (или, что то же, образами пагубных последствий ее загрязнения) автоматически отсылает к «воскресному» требованию «что-то, наконец, сделать» – как минимум преобразовать свою потребительскую корзину в сторону большей экологичности. Так же, как и досуг, экологичность превращается здесь в нечто прямо противоположное тому, что мы интуитивно от нее ожидаем:
«Вы думаете о „будущем“ как о том, что „радикально отличается от настоящего“. Вы думаете: „Мне надо изменить образ мысли прямо сейчас, и только тогда мои действия обретут смысл“. То есть вы мыслите в рамках агрокультурной религии, которая в основном создана для того, чтобы сохранять агрокультурные иерархии.
Вы пытаетесь занять правильную позицию по отношению к некоему трансцендентному принципу, то есть совершаете действия, опираясь на словарь добра и зла, вины и искупления. <…> Когда вы оформляете экологическое действие подобным образом, вас засасывает гравитационный колодец, но в нем не может быть собственно экологического пространства» (Мортон, 2019. С. 112–113).
Таким образом, анализируя структуру симулякра, мы обнаруживаем в нем как бы саму по себе «невинную» материю, которая, однако, подчинена особого рода форме, превращающей эту невинность в знак подлинной, глубинной виновности. Вот почему историю материалистической философии можно прочесть как то и дело возобновляемую попытку тематизировать собственную, имманентную форму этой материи и высвободить ее из-под юрисдикции внешней, трансцендентной формы непрерывного обвинения (посредством критического пересмотра логики, оперирующей такими категориями, как «вина», «долг», «ценность» и т. п.). Что, разумеется, оказывается непростым делом в условиях гегемонии онтологии воли, а не онтологии бытия[31].
Тем не менее это следует сделать. Шагом в этом направлении является попытка Жана-Люка Нанси выстроить онтологию «бытия единичного множественного», базирующуюся на использовании смыслового потенциала приставки «с-», который во многом контрастирует с теми модальностями бытия, чьим оператором выступает приставка «транс-». Событие сущих означает прежде всего их экспонированность друг другу, при которой не происходит ни включение единичного как всего лишь частного в некую целокупность, ни его погружение в «бездну непереходности» (Нанси, 2004. С. 143–144). Тем самым ставится под вопрос претензия ценностного (стоимостного) отношения определять изначальную структуру нашего опыта, ведь такое отношение связано как раз с определенным количеством переходов (промежуточных шагов), необходимых для того, чтобы достичь некоторого итогового, уже более не переходного состояния. Именно так определял ценностное отношение Жан Поль Сартр – как форму любого акта присвоения, пытающегося воплотить тождество в-себе и для-себя, где субъект мог бы однажды овладеть собственным основанием; проблема в том, что попытка эта с необходимостью оказывается тщетной: «В конечном счете, как можно было предвидеть, достаточно отдать деньги, чтобы велосипед принадлежал мне, но нужна вся моя жизнь, чтобы реализовать это владение; <…> владение является предприятием, которое смерть оставляет всегда незавершенным» (2000. С. 595). Прибавочная стоимость – фантазм, который экранирует смерть[32].
Именно на этой основе строится логика капитала, которую Нанси рассматривает в качестве логики «отчуждения единичного множественного бытия как такового», в результате чего единичное и множественное противопоставляются друг другу как «индифферентная и чередующаяся партикулярность производственной единицы» и «сеть товарооборота» (2004. С. 119). Это взаимное предположение отчужденного «частичного работника» и фетишизированной множественности товарного мира лежит в основе капитала как диспозитива, который тем не менее все еще сохраняет отсылку к бытию как экспозиции сущих: «Несметная „прибавочная стоимость“, „стоимость“ как бесконечное, круговое и самоцельное возрастание выставляет напоказ недостижимость первоначальной или окончательной „стоимости“ и в результате прямо, парадоксальным и жестоким образом, ставит вопрос о чем-то, „не имеющем стоимости“ (hors-valeur), или об „абсолютной стоимости“, которую невозможно измерить, а значит, о чем-то, не имеющем цены (о том, что Кант называл „достоинством“)» (Там же. С. 120).
Капитал воплощает в себе метафизическое усилие преодолеть любую остаточную «физичность» человеческого бытия, и именно это усилие обрело сегодня форму практики тотального менеджмента, превращающего все занятия (искусство, образование, любовь и т. д.) в конкурирующие друг с другом разновидности делового предприятия. Как раз в этой связи Нанси и говорит о том, что модальность «с-» (cum-) сталкивается здесь с модальностью «транс-» (гегемония которой, в частности, доказывается обилием в нашем повседневном языке терминов типа «транспорт», «трансакция», «трансфер», «трансформация» и множества других вариаций на тему «трансценденции»). Конечно, «транс-» и «с-» переплетены друг с другом, и все же их следует различать[33]