Порог

Олег не завопил только оттого, что онемел от ужаса, – возникнуть из небытия лицом к лицу с молодым, но уже безжалостным герцогом Альбой, острая черная бородка которого жирно блестела, словно ее наваксили…

– Все царство небесное проспите, Олег Матвеевич!

Уфф, это Галка…

Опять, правда, недовольно поблескивает мохнатыми глазками из-под челки, словно хорошенькая болонка, – как будто не она только вчера… нет, позавчера целовала его в губы на горячей кухонной плите! А герцог Альба – всего-то навсего родной Грузо, Костя Боярский, его ж вчера в Москве в шикарном барбер-салуне из Фиделя Кастро перестригли и перебрили в испанского гранда. Там, впрочем, и всех перестригли и перебрили. А диковинный мир вокруг – это пульмановский вагон, в который они вчера ввалились с таким галдежом, под который он и вырубился, не раздеваясь.

Он начал вырубаться еще в ресторане сверхпонтового отеля с видом на кремлевские звезды, у портала которого встречала невидимая надпись WHITE ONLY. Но две зелененькие пятидесятки, которые Грузо аристократическим касанием вложил в руку дормена, открыли им путь в высшие сферы. Взор привратника поднялся выше звезд, так что под ним прошел незамеченным даже Иван Крестьянский Сын, из принципа сохранивший синюю спецовку, – спасибо, кирзачи соблаговолил переменить на кроссовки вослед самому Олегу, уже в аэропорту избавившемуся от пудовых плотницких бутсов с круглыми чугунными носами. Эту небесную диагоналевую робу Мохов протаскал на своих сутулых мосластых плечах всю шабашку, остальная же бригада в ковбойках смотрелась вполне по-ковбойски даже и в отечественной или польско-венгерской джинсуре – все как на подбор узкобедрые, только Боря Кац, Кацо, выделялся упитанностью и круглизной, трогательной, каковая и подобает комическому любимчику. Галка в обтягивающих клешиках аппетитной женственностью тоже подчеркивала мужественность своей свиты. А Бахыт-Бах смотрелся последним из могикан, примкнувшим к бледнолицым покорителям фронтира (пионеров, как и все, к чему ни притронется, испоганила советская власть).

Великолепная чертова дюжина.

Лбов, правда, для ковбоя слишком приземист и надут, будто какой-то маленький начальник. Это у него такой юморок, на деле-то он тут самый лихой, – только гравитационное поле Обломова могло вытянуть его из Таза, где он безмятежно расцветал в качестве речного волка. Питу Ситникову тоже лучше всего подходит роль очкарика, способного внезапно уложить парочку амбалов, – и его из военно-морских сил вытянуло личное поле Обломова через трибунал и восемь часов за бортом в Черном море.

– Рыцари круглого стола, – обвел Олег рукой бриллиантовое сверкание хрусталей и альпийскую белоснежность крахмальных конусов.

– Какой я тебе рыцарь? Ты меня что, совсем за женщину не держишь? – уже тогда начала заедаться Галка. – У тебя все время какие-то комплименты странные – дочь полка, маленькая атаманша…

– А что для тебя женщина? Она курила пахитоску, чертя по песку желтой ботинкой, заложив колье за корсаж? Разве такая меня бы вчера оттерла?

При слове «оттерла» по кругу пробежала сдержанная ухмылка, только Боря просветлел своей круглой мордочкой:

– Лучшие мужчины – это женщины, это я вам точно говорю!

– Ты на своей Фатьке женился из-за того, что она лучший мужчина?

Какая ее муха?.. Знает же, что Кацо из-за Фатьки с третьего этажа на раме спланировал!..

– Галочка, давай никогда не ссориться, мы же все тебя любим! А меня ты, может, вообще спасла, я же в полном смысле ног под собой не чуял!

– А потом опять поперся в тундру! Порядочная баба бы на тебе повисла!..

– Так шпрехал Заратуштра: пообещал – сдохни, а сделай! Мы же рыцари круглого стола!

– Какие мы рыцари, – о, Мох опять загудел, мрачно синея глубоко погруженными в мосластый череп глазами, – если в своей стране должны в кабак за бабки протыриваться! Иностранцам можно, а нам нельзя! Вы хоть понимаете, что барыги реально родиной торгуют?

– Заплати больше и перекупи, – Грузо при своей черной эспаньолке и угольно-черных глазищах прям-таки Великий инквизитор!

– Ты что, не понимаешь, что барыги все делают с благословения начальства? – Олег тоже подсел на своего Росинанта.

– Так это же русское гостеприимство – гостям все лучшее! – громко хмыкнул Бахыт.

– Слушайте (запинка – Лбов проглотил матерок), дайте (запинка) пожрать, родина (запинка) подождет – помидор же все лето не видели!

И все, как будто снова вернулись на Сороковую милю. Редкие беззвучные иностранцы за соседними столиками окончательно исчезли, развернулся обычный упоительный галдеж, и не все ли равно, рубать дюралевыми ложками из дюралевых мисок «Завтрак туриста» под «Горный Дубняк» или мельхиоровыми вилками из фарфоровых тарелок буженину с хреном и истекающие раскаленным янтарным маслом котлеты по-киевски под экспортную «Столичную» (Галка передергивается, но старается не отставать), – главное – закрепленное Севером братство! И что с того, что студенческая жизнь подходит к концу, – их союз – он, как душа, неразделим и вечен! Как же ему, рядовому чечако, было вчера снова не отправиться через тундру ради таких парней, если он заблудился там по своей же дурости? (А Галка, сколько бы ни взбрыкивала, все равно свой парень, из своих свой.)


Да и что уж на этот раз в тундре было особенно страшного? Буран, в котором он и правда только что чуть не замерз, улегся, рассвет уже вовсю алел и зеленел на горизонте, от чистейшего снега становилось только светлее, отопительная труба, ведущая в цивилизацию, отчетливо серела – чего еще надо? Да, белое безмолвие уже показало свой нрав, но оттого в нем лишь прибавилось величия – величие ведь невозможно без примеси ужаса.

А цепочка черных следов от его чугунных ботинок среди бескрайней белизны наполнялась такой многозначительностью, что сердце замирало. Зато ноги снова шагали так послушно, что приходилось делать усилие, чтобы не перейти на рысь. Притом и польские джинсики, хоть и подсохшие, в отличие от верного друга ватника почти не грели, а потому сложенные вчетверо запасные трусы он извлек из трусов только на пустом затрапезном вокзальчике, с легким сожалением отметив, что стал выглядеть несколько менее внушительно.

Подкидыша до аэропорта еще не было, и он с сознанием выполненного долга, подложив рюкзак под поясницу так, чтобы в нее не упирался топор, уселся на громоздкий фанерный диван МПС лицом к перрону и позволил себе на мгновение прикрыть глаза. А когда он их открыл, поезд уже трогался. К счастью, двери были старинные, подножки выпирали волевыми подбородками – он легко вскочил на ходу, хоть его и пошатывало со сна.

В затрапезном аэровокзале – кожаные куртки, брошенные в угол… – борьба велась исключительно за близость к кассе, потому что билетов не было. Больше всех наглел один мужик с отвисшей нижней губой, придающей ему на зависть презрительный вид. Каждому, кто выражал ему недовольство, он отвечал разочарованно: «Нет, ты не северянин», – а когда какая-то наивная душа воззвала к его совести, он пресыщенно усмехнулся: «Где совесть была, там хер вырос».

Но Олег подобрался к кассе с тыла, на злой женский отклик из-за двери проникновенно ответил: «Я от Сергей Сергеича» – и уже через пять минут с билетами в нагрудном кармане сидел в буфете за дрянным, но горячим кофе, искоса поглядывая на соседей по столику, выискивая, чем бы в них восхититься. Один, простецкий, был похож на писателя Шукшина, другой, барственный с поправкой на Заполярье, на Брежнева. Брежнев с Шукшиным потягивали чай, и Брежнев время от времени произносил мечтательно: «Сейчас бы российской…» – а Шукшин жалобно переспрашивал: «Какие сиськи?..» – и каждый был по-своему прекрасен.

За два года десять тысяч наэкономил, почтительно рассказывал про кого-то Шукшин, искательно заглядывая Брежневу в глаза, но Брежнев лишь пренебрежительно сронил через губу: ну, это чепуха, и Шукшин увял, даже жалко его стало.

Масштаб у человека – им бы со Светкой эти десять тысяч, сразу бы кооперативная квартира! Но о таком и мечтать невозможно.

А в ушах меж тем не умолкала музыка: по берегам замерзающих рек снег, снег, снег…


– Олежка, ты что, заснул? – Галкин голос звучал нежно, как прошлой ночью на плите, но взгляд его прыжком уперся в нависшего над ним исполинского паука, меж лап которого, тонких и невероятно длинных, как у Дали, стыло белоснежное облако, насыщенное бриллиантовыми, готовыми вот-вот пролиться слезами.

Только боль в затылке открыла ему, что он лежит затылком на спинке стула и смотрит в ресторанный купол, в стеклах которого отражается их пиршественный стол. Он очумело посмотрел на Галку и спросил:

– А ты знаешь, что первую вилку в Россию привезла Марина Мнишек?

Галка сокрушенно покачала своей челкой, разглядывая его взором любящей мамы:

– И чем только твоя головушка забита?..

А теперь с утра с чего-то снова начала фордыбачить.


За окнами, постукивая, проплывали на удивление летние громады Ижорского завода, листва на деревьях была в основном зеленая, но сухая, как на банных вениках. Нужно было срочно сбегать в нужник да поплескать в физиономию холодной водой, чтоб хоть немного очухаться. Но, утираясь вытертым вафельным полотенцем, он почувствовал, что невозможно просто так взять и разойтись по собственным скучным делам, нужно было как-то возвысить возвращение в суету городов и в потоки машин. Начать с тамбура – наверняка там кто-то курит.

Так и есть – бывалый Грошев, усики с чего-то разглажены, но шкиперская трубка снова извлечена из небытия.

– Привет, заскочим в «Манхеттен», пропустим по дринку на посошок? Перед суровыми буднями? А ты чего с рюкзаком?

– Хочу выйти из другого вагона, а то поганок на посошок опять накидаете. Уйду снова в море, пошло оно все на хер!

– Так до диплома четыре месяца, как-то уж перекантуйся?..

– У меня же еще электродинамика не сдана. И термодинамика. Секретарша прикрыла. Я ее за задницу пару раз подержал, обещал досдать… Но перед защитой-то точно раскопают. Ладно, держи краба!

Все-таки пожал напоследок руку, прежде чем грохнуть дверью, – гравитационное поле бывалости все-таки перетянуло. Да, не надо было его уличать в сачкизме, пусть бы уж так и крутил свой холостой коловорот. А секретарша Валя с ее мордовскими скулками и черненькими глазками – она ведь покрывает только несчастненьких, а к наглецам не знает жалости, – не привирает ли Грошев? Правда, у мороженщицы рядом с общагой для него реально всегда на краешке был отложен полтинник…

Нет, с мужиками проще.

Однако и мужики его огорошили. Тарас Бонд-Бондарчук и рыжий Анатоль-Барбаросса, друг напротив друга зеркально опираясь локтями на тугие рюкзаки, объявили, что организовывают свою бригаду, а то тут приходится обрабатывать слишком многих нахлебников: им не нравится принцип «от каждого по способностям, всем поровну». Как будто дружба не дороже этих копеек… Но их, похоже, захватило другое гравитационное поле. Не бабок, это было бы слишком горько, – собственной отдельной силы.

Ну да, зачем тогда и пить на прощанье?

Барбароссе было все-таки неловко, он искательно показал на Олега полусогнутым пальцем и робко предложил:

– Может, Севу возьмем, он может темп давать? – но Бонд не услышал – он и при своем утином носике умеет быть значительным, еще б ему шевченковские усы…

А кругленький Боря и атлетический Тед прослушали это кощунственное заявление, как будто так и надо, – они тоже, оказывается, выбрали отступничество: у Теда скоро первенство города, а Боря еще из Москвы дал телеграмму Фатиме, она его ждет в общаге, у них там комната.

– Нас на бабу променял? – на перроне, тоже удивительно летнем, попенял ему Лбов, и Боря слегка помариновал его в скорбном взгляде, прежде чем ответить:

– Лбов, почему ты всегда хочешь казаться хуже, чем ты есть? Фатима не баба, она удивительная женщина.

И засеменил вдоль Фатькиных силовых линий под абалаковским рюкзаком размером с него самого.

– Чего там удивительного, – недовольно пробурчал Лбов, – три п…ды, что ли?

Без Галки он уже не запинался – Галку тоже увлекли сепаратистские силы: не хватало-де ей с мужиками по шалманам таскаться, да еще с утра!

– А чего такого? – попытался переубедить ее Лбов. – Сейчас фингал под глазом подрисуем – нормально впишешься!

– Вписывайтесь сами, пока! – и хоть бы улыбнулась на прощанье!..

Вот Лбова и самый злобный клеветник не упрекнул бы в том, что он способен променять друзей на бабу. Прошлой весной в общежитии они с Лбовым лежали брюхом на подоконнике и блаженно пялились на солнечную улицу; внизу проходила стайка высвободившихся из зимних шкур фармацевтичек, и Лбов попросил Олега свистнуть им в два пальца. «Эй, девки, заходите!» – крикнул им Лбов, и одна из них, запрокинув голову, прокричала в ответ: «А в какую комнату?» Лбов ответил, как он выражается, со смехуечками, и тут же забыл. И вдруг минут через пять стук…

У них и брак был гостиничного типа: как она приходила, никто не видел, зато смотреть, как они выходят, все припадали к окнам – Лбов важно вышагивал впереди, а супруга покорно поспешала сзади. Перед шабашкой он отправил ее рожать к себе на Таз, но в какой фазе пребывает ситуация на текущий момент, кажется, не знал и сам Лбов. По крайней мере, супружеские обязанности не помешали ему заглянуть в «Манхеттен» перед тем, как разбежаться.

А вот Иван Крестьянский Сын завел было нудоту насчет того, что у бати ремонт, побелка, купорос… Да не заморачивайся ты, хлопнул его по мосластому плечу Олег, я за тебя заплачу, у меня излишки скопились! Поразить Светку ему хватало и шестисот рублей под стелькой – зарплаты мл. науч. сотра за полгода, так что прочая мятая капуста, рублей что-нибудь семьдесят, вполне могла быть потрачена на эффектный финальный аккорд их северной симфонии. Мохоу, однако, засмущался и про домашнюю скуку больше не заговаривал: для скуки у них вся жизнь впереди.

Но Гэг-Гагарин и Пит Ситников, кажется, твердо выбрали скуку: открыто заторопились на поезд в Донецк. Гагарина-то можно понять: позволил себя увлечь силовым линиям удалого гопничества и упустил возможность сделаться спутником великого Обломова, так что теперь ему наверняка мучительно смотреть на чужое счастье. Впрочем, и Пита из его военно-морских недр извлекло именно Обломовское поле, а раз уж в космосе Обломова удержаться не удалось, так лучше вернуться в хаос бесцельной лихости, чем прозябать среди расчисленных светил.

Так и пошли они, солнцем палимы, узкобедрый плечистый легкоатлет и щуплый, по плечо ему очкарик, куда более опасный при своей невесть где подхваченной учтивости: чем наглее на него наезжают, тем корректнее он становится, а когда он переходит на «вы», нужно немедленно извиняться, иначе вдруг последует короткое неуловимое движение…

Как-то они там приживутся в угольной промышленности?..

Изменники братству словно бы приоткрыли дверь в унылый взрослый мир, где каждый выживает в одиночку, и даже ящик пива так и не позволил эту дверь задраить. И разговор застольный плелся через силу, не бил фонтаном, как бывало на Северах. Гипнотизеры знают: стоит появиться в зале одному скептику, и внушение перестает действовать на всех. Дружба, похоже, такой же гипноз: пренебрежет один – и чарам конец. Хорошо еще, в «Манхеттене» гремела и бесновалась свадьба, которую приходилось перекрикивать, а то натужность их бодрости вскрылась бы с первой же минуты.

Зато Лбов после первого же едва различимого сквозь грохот стереосистемы клацанья бутылочками «Двойного золотого» замахнулся на еще более волшебные чары. Наехав для начала на Олега с Моховым и Бахытом:

– Слушайте, мужики, вы так и собираетесь до пенсии при Обломове шестерить?

Он орал так, что жилы на шее вздувались, и все-таки Муслим Магомаев из стереосистемы его перекрывал:

– А эта свадьба, свадьба, свадьба пела и плясала!..

– Почему шестерить, – пришлось тоже обиженно орать Олегу, – сотрудничать! У Обломова столько разных направлений, каждому найдется дело!

Инквизиторский профиль Боярского он едва различал краем глаза, но ему показалось, на нем проступило злорадство. Что ж, естественно отвергать мир, который тебя отвергает.

– Обломыч-то, понятно, на все руки! Авто-мото-вело-фото-гребля-е…ля и охота! Только вы-то тут при каких делах?!

– И крылья эту свадьбу вдаль несли-и!..

Олегу пришлось выбулькать до донышка очередную бутылочку «Двойного золотого», прежде чем решиться проорать свой ответ – такие вот времена, что приходится стыдиться высокого в себе.

– Ты слышал такую притчу? Один каменщик говорит: я обтесываю камни, а другой – я строю Шартрский собор! Ты понимаешь? Историю творят гении! А кому, как ты выражаешься, повезло при них шестерить, они тоже в этом участвуют! И тоже становятся большими людьми!

– Был жених серьезный о-очень, а невеста-а ослепительно была молодой!

– Так что, вы, получается, большие люди, а мы с Грузо маленькие?

– Какого размера твое дело, такого и ты! Что выберете, такими и будете!

– И неба было мало и земли!

Олег нашарил в пластиковом ящике под столом еще одно «Двойное золотое» и, только выбулькав его до половины, решился покоситься на Грузо и Бахыта. Испанец и индеец смотрели на него так, будто он говорил что-то совершенно неожиданное и они не знают, как к этому отнестись. А Иван Крестьянский Сын, набычась, прогудел:

– Будем развивать русскую науку.

– Меня из русской науки выставили, – мгновенно откликнулся Боярский, словно только и ждал повода, – я теперь безродный космополит. Ты, Мох, вроде бы хороший мужик, а гонишь фашистскую херню!

– У вас, назовешь себя русским, и сразу записываете в фашисты.

– Горь-ко, горь-ко, горь-ко!

Во главе длинного стола жених серьезный очень в черном костюме и белой рубашке целовался с кисейной барышней, а другие черные костюмы прыгали и дергались среди разноцветных праздничных платьев перед возвышением, на котором по вечерам разорялся эстрадный оркестрик на фоне словно бы крупного паркета из вертикальных лакированных досок, нижние ряды которых были заметно темнее верхних, образовывая как бы силуэт небоскребов Манхеттена. Которых, разумеется, никто не видел, но рассказывали, что отделкой молодежного кафе «Космос» занимался бывший ихний студиозус: его турнули за вольномыслие, а он в отместку вместо космоса протащил Манхеттен.

Притом прямо напротив факультета, только через площадь небольшую перейти. Что они частенько и проделывали и всегда оказывались среди своих. Правда, сегодня пришлось пробираться через радостно гомонящее племя младое, незнакомое, многие, девчонки особенно, еще и с цветами, с папашами-мамашами – день первокурсника, букваря…

А Лбов все не сводит с него своих кабаньих глазок, на нем и щетинка кабанья за ночь наросла…

И наконец разрешился:

– Я и не знал, что ты такой мудила.

– Ну что ж, теперь знаешь.

– Горь-ко, горь-ко, горь-ко!

– Да нет, ты не мудила, ты салага.

– Ладушки. Я салага, ты речной волк.

– На Дерибасовской открылася пивная, там собиралася компания блатная, – томно заныла стереосистема, и цветастые девушки из-за свадебного стола вдруг потекли приглашать их на салонное тангó, неразобранным остался только Лбов. Пригласившая Олега дама в розовом оказалась далеко не молоденькой, лет тридцати пяти, и, похоже, сама устыдилась своей смелости, все твердила ему на ухо, что вообще-то она к мужчинам никогда не пристает, а он отвечал, что, наоборот, надо к ним приставать, а то они из своих разборок никогда не выберутся, и пытался, справляясь с пивной качкой при помощи ее упитанной талии, изображать некую аргентинскую пробежку, о которой не имел никакого толкового понятия, их же никто не учил танцевать, только ругали за то, что неправильно танцуют…

А в ушах звучало: но на тангó все это было непохоже, когда прохожему заехали по роже, – кажется, черные костюмы были недовольны внедрением в их черно-розовую среду чужаков в ковбойках: синеблузый Мохов был принят более благосклонно, когда танго стихло, он уже с кем-то убедительно гудел: тсамое, тсамое… Олег, поймав недобрый взгляд одного из женихов – двойное золотое лишило его возможности их различать, сказал ему примирительно: «Мы только что из тундры», – но тот ответил крайне нелюбезным кивком.

И тут откуда ни возьмись перед ним возник Боря Кац. Сбежал от Фатьки! Все-таки есть на свете дружба!

– Боря, друг, спасибо, что пришел, ты вернул мне веру в человечество!!

Он тискал Борю в объятиях, стараясь не шататься, и круглая Борина мордочка тоже светилась радостью, хотя и более сдержанной – пиджачок и галстук обязывали.

– Сколько палок кинул, Кацо? – поприветствовал Борю Лбов, и полилось под посоленные сушки «Двойное золотое» из нового ящика, и беседа полилась под стереосистему теперь уже совершенно искренняя и неподдельная, будто на Сороковой миле.

– Пора отлить, – наконец начал приподниматься Лбов, и Олег осознал, что и в самом деле пора, и притом давно.

В сортирный коридор двинули все, кроме Бори. Чернокостюмная очередь в «Мэ», однако, тянулась как до мавзолея (а на «Же» вдоль другой стены и коситься не хотелось), не прочесть было даже черно-белый и крупный, как первая строка в глазном кабинете, плакат на двери: «Не льстите себе, подходите ближе к унитазу». Этот плакат кто-то не ленился вычерчивать тушью на ватмане и возобновлять каждый раз, когда его снимали.

Лбов сначала бодрился:

– Помните, как американка метро искала? Она спрашивает: ме́тро, ме́тро?.. Ей говорят: идите прямо, увидите букву Мэ и заходите. Она доходит до гальюна, видит Мэ, заходит. А там мужик отливает. Она его спрашивает: ме́тро, ме́тро?.. А он говорит: нет, у меня только полметра.

Байка успеха не имела – все с тоской смотрели на уходящую вдаль чернокостюмную очередь и понимали: не дотерпеть…

Лбов сломался первым:

– Все, мужики, щас уссусь. Пошли на улице отольем.

– Как на улице, там же день букваря?..

– Встанем в кружок и в середину отольем. Мы на берегу всегда так делали. И Борю прихватим для прикрытия.

Боря заерепенился, но был сломлен: твои друзья на грани жизни и смерти, а ты строишь из себя целку?..

Все-таки они изрядно набрались, толпа вокруг воспринималась как разноцветная шевелящаяся масса, отдельно Олегу бросилось в глаза только то, что Мохов держал свой прибор сверху, как будто брезговал, а Лбов, закончив дело, еще и хорошенько его обтряхнул, удовлетворенно прибавив:

– Как ни ссы, а последнюю каплю в трусы.

После этого Олег поднял глаза над толпой и увидел в факультетском окне второго этажа замдекана Баранова, снимающего их какой-то шикарной фотокамерой с полуметровым объективом (вот они, полметра, накаркал!). Баранов был знаменит тем, что по каким-то делам побывал в самом настоящем Нью-Йорке и жил там в отеле «Парамаунт». Зашибись – Парамаунт! Оттуда, наверно, и камеру вывез.

– Слышь, вы чо творите?!. – один из женихов за локоть развернул Лбова к себе.

Ой, не с той фигуры он начал!.. Но вмешиваться было поздно.

– Подожди минутку, – Лбов сделал останавливающий жест с насупленным видом маленького начальника и, сосредоточившись, издал раскатистый неприличный звук.

И пояснил обезоруживающе:

– Поссать и не перднуть – это как свадьба без музыки.

– Ты… Ты это… Я не позволю тебе свадьбу оскорблять!

– Ты комсомолец? Знаешь, что будет, если комсомолку перевернуть вверх ногами? Комсомольская копилка.

Жених все с тем же оцепенелым видом начал разворот правой, но Лбов сделал короткое движение левой, и черный костюм скорчился на корточках.

– На все плюнь, а яйца береги! – наставительно указал его новостриженому затылку Лбов и обратился к черной лавине, набегающей из «Космоса».

Арончик мальчик был, как говорится, пылкий, он врезал Монечке по черепу бутылкой…

Последним проблеском надежды пролилась нескончаемая трель милицейского свистка, а потом Олег только отбивался, чувствуя, что права на драку они не имеют, но в глазах отпечаталась синяя фигура Мохова, который именно махался, словно разудалый косарь – раззудись плечо…

Кто-то сзади обхватил его поверх рук, он, резко присев, разорвал захват и, выпрямившись, двинул локтем назад на уровне головы. Стремительно оглянувшись, он увидел, как по асфальту катится алый околыш милицейской фуражки, и понял, что погиб.

Сопротивление могло лишь добить последние шансы на спасение, поэтому он старался даже не мычать, когда, вывернув руки до небес, его волокли в воронок, чертя его носом по асфальту. И когда с него срывали рубашку и что-то вкалывали в сгиб руки, он лишь старался смягчить победителей своей кротостью.

Загрузка...