– Друг мой, не надо на меня смотреть укоризненно, – произнес давешний приятель Феликс Вица, пододвигая к себе вторую порцию пасты. – Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий у человека моего положения может быть одна опора, и то очень шаткая и недолговечная, – с этими словами он обвел вилкой заставленный посудой стол, и, обведя, ловко накрутил на ее зубцы порцию макарон и макнув в соус, отправил в рот. – С этим ничего нельзя поделать. Мозг требует высококалорийной пищи, а поскольку я не занимаюсь физическим трудом, это сказывается на фигуре. И не говори про гимнастику. Вот окончу дело…
– Немедленно примешься за следующее, – в тон ему ответил я, допивая кофе. Феликс кивнул. – И что на сей раз?
– Не скажу. Ты же знаешь, я никогда не говорю о делах в производстве, можешь считать это суеверием или чем другим. Закончу, расскажу, а пока уволь.
Спорить я не стал, допив кофе, откинулся на спинку пластмассового сиденья и осмотрелся. Мы сидели в маленьком кафешантане, специализирующемся на итальянской кухне; обеденное время уже прошло, и посетителей почти не осталось. Кроме нас только молодая пара за пиццей и нотариус в летах, налегший на равиоли. А может причиной безлюдья стал зарядивший с утра дождик, прекратившийся только теперь – мостовые еще не просохли, и сновавшие взад-вперед машины скользили мимо нас в белесой дымке поднятых брызг. Все еще редкие пешеходы держали зонтики наготове, не веря в проглянувшее солнце, некоторые же и вовсе не думали складывать их, по-прежнему держа над головой: в основном это были дамы в возрасте, кто, как никто другой знаком с легкомысленным коварством весенней погоды – ведь не зря же ее сравнивают с ветреной девушкой.
Любовался пейзажем я один, Феликс по-прежнему занимался запоздавшим обедом: он только что покинул затянувшийся процесс и отправился перекусить в кафе напротив здания суда. Мой друг не любил, когда его знакомые, из числа лиц, не занятых судейскими делами, присутствовали на выступлениях, потому я поджидал его появления здесь. А встретившись, уже ждал, когда Феликс утолит голод: после трапезы он становился благодушен, разговорчив и с охотой пересказывал недавние и давнопрошедшие дела. К слову сказать, об этой особенности знал не только я один, но и многие его знакомые противоположного пола возрастом около двадцати, которые так и вьются, так и вьются после заседаний возле стряпчего. Тем более удивительно, что он до сих пор холостяк. Бросив на Феликса мимолетный взгляд, я в который раз пожалел, что у него все еще не появилась любящая и внимательная супруга. Вот этот с иголочки костюм, сшитый на заказ, уже испачкан пятном от соуса, угодившим на лацкан в сантиметре от спасительной салфетки.
Пока я размышлял о гипотетической возможности увидеть Феликса женатым, мой друг закончил разбираться с пастой. Откинувшись на спинку шаткого кресла, расстегнул пиджак, обнажив светло-желтую атласную жилетку, и заказал эспрессо.
– А ты все равно чем-то недоволен, – произнес Феликс, разглядывая меня сквозь дымок, поднимающийся от кофе. – Не мной, так другими.
Я пожал плечами, к чему говорить, раз все написано на лице.
– С женой не поладил?
– Не сошлись в цене подарка на ее день рождения, – ответил я, смотря искоса на молодую пару. Юноша оставил свою спутницу по надобности, она сказала ему вдогонку: «я буду ждать тебя».
– Всегда так бывает, – вздохнув, изрек Феликс, проследив за направлением моего взгляда. – Начинается вот этими самыми словами, а заканчивается… в лучшем случае, твоими. В качестве примера я могу рассказать поучительную историю из жизни.
– Твоей жизни?
– Моей подзащитной. Моралите из моей жизни уж как-нибудь буду извлекать я сам.
Два года как окончилась эта история. А началась она почти семь лет назад. Был я тогда куда менее заметным, а потому старался и за себя и за коллегию, куда совсем недавно устроился. Молодым адвокатам и полагается много двигаться, как чертик в табакерке, чуть что – и на ногах. Видишь ли, друг мой, только ценой собственных ошибок можно понять в полной мере и хорошенько запомнить все то, что в твоем положении делать следует, а от чего лучше держаться подальше. Советы старших коллег бессильны, ведь молодецкий задор еще бьет ключом….
Тогда, семь лет назад, мне случилось защищать одного человека, скромного бухгалтера Павла Когана. Являлся он моим ровесником, и это обстоятельство я трактовал в свою пользу – ведь людям одного возраста легче понять найти общий язык.
Однако, мой подзащитный придерживался противоположной точки зрения, и мотив подобного поведения мне оставался непонятен. Ведь случай его казался вполне заурядным, если подобные дела вообще можно называть подобным словом. Хотя мой подзащитный вполне резонно не считал его столь ординарным, как прокуратура. Понятно: для него мир перевернулся, как в такой ситуации можно говорить о закономерностях, о статистике и прочем. Но, увы, приходилось. Вот как обрисовывало происшествие следствие.
Павел отправился в командировку в соседний город на три дня по делам фирмы, подобные отлучки его были часты, и воспринимались и им самим и его супругой Мирославой как нечто обыденное. Вечером следующего, после отъезда Павла, дня, к супруге зашел их общий приятель Семен Подходцев. В своих показаниях Мирослава уточняла, что приятель с первых слов дал понять, что ожидал застать чету дома с тем, чтобы сообщить им приятную новость; для этой цели он прихватил с собой бутылку коньяка. Сам же Семен по приходе оказался немного подшофе, видно уже начал праздновать. Поскольку муж отсутствовал, он предложил присоединиться к его веселию и супругу приятеля школьной поры. Та не отказалась.
Дальнейшее предсказуемо. Когда бутылка опустела, Семен начал приставать к Мирославе, та сопротивлялась тем сильнее, чем наглее оказывались приставания. В конце концов, он озверел, с маху ударил женщину кулаком в лоб, отчего Мирослава потеряла сознание. И воспользовался ситуацией. Удовлетворив же похоть, заснул как убитый.
Когда Мирослава в достаточной мере пришла в себя, чтобы оценить происшедшее, она хотела поспешить к соседям, чтоб от них вызвать милицию. Мирослава справедливо боялась звонком разбудить насильника. В этот самый момент, как в скверном анекдоте, в дверях встретился вернувшийся из командировки Павел.
Он взял двустволку, зарядил ее картечью, и из обоих стволов выпалил по бывшему приятелю. Смерть Подходцева наступила мгновенно. Затем Павел сам позвонил в милицию, кстати, в ближайшее отделение, а не по «ноль-два», и стал дожидаться приезда бригады.
Я говорил, что все эти действия были реконструированы следственной бригадой, и вот почему. Со мной Павел упорно отказывался говорить, и вообще, хоть как-то прокомментировать событие, особенно на первых свиданиях. Меня наняла Мирослава, обо всем договорившись без согласия мужа; видно, это его еще задело. Кажется, он предпочел бы государственного защитника, а то и вовсе обошелся бы безо всех. Словно себе в наказание.
Кое-что мне все же удалось выяснить, не так много, как хотелось бы. О приключившемся с ним Павел рассказывал неохотно, мало, и как-то невразумительно. Неувязки в его показаниях заметило еще следствие, на встрече со мной обвинитель откровенно признался, что считает за Павлом грех посерьезнее убийства в состоянии аффекта – а именно такую позицию на суде намеревался я защищать.
В чем-то он был прав: Павел явно не договаривал, а тем, что говорил, лишь вносил бо́льшую путаницу в дело. Поначалу я заподозрил, что у Коганов был сговор по отношению к Подходцеву, но уж больно нелепым он казался. Да и против экспертизы, установивший неопровержимо факт изнасилования трудно возражать: скажи на милость, с чего это Мирославе, никогда прежде не имевших отношений с Подходцевым, надо изображать постельную сцену? Или же предполагалось нечто иное, но домогательства возбудившегося алкоголем гостя спутали карты?
Во время одного из свиданий я все это выложил Павлу в лицо. Не знаю, что на меня нашло, но его бесконечное молчание и нелепые отговорки окончательно вывели меня из равновесия. Он произнес глухо что-то вроде «у вас доказательств нет» и при этом так побелел, что я поспешил откланяться. Теперь стало понятно, что Павел действительно скрывает нечто, но что именно – еще только предстояло выяснить.
Однако, мои надежды пошли прахом: ни до, ни во время процесса со мной он так и не разговорился. Когда ему давали слово, отвечал односложно, в случае затруднений, с моей подсказки, ссылался на дикость происшедшего, на состояние жены, – я запасся медицинскими подтверждениями того, что у Мирославы слабое сердце, – на собственное состояние. Словом, на суде я работал за двоих, Павел мыслями оставался где-то далеко. Полагаю, его смущало и неизменное присутствие Мирославы, порой, во время его допроса, она смотрела на супруга таким взглядом…. Мне, постороннему человеку, и то становилось не по себе.
Павлу дали шесть лет, на год меньше, чем просил прокурор. При этом формулировка обвинительного заключения звучала приговором для меня: «непредумышленное убийство», а не «убийство в состоянии аффекта». Мои доводы суд отмел как «незначительные», это стало полнейшим фиаско. Я намеревался вернуть деньги Мирославе, но она отказалась. И этим добила меня окончательно.
После процесса, я месяца три не брался за дела вообще – все никак не мог придти в себя. И часто вспоминал невыносимый взгляд Мирославы, первое время он буквально преследовал меня. А еще слова Когана: когда он услышал приговор, то поднялся, пожал мне руку и произнес два слова: «благодарю вас».
Теперь все давно в прошлом. Я нашел силы вернуться в коллегию. Со временем засосала рутина дел, я выбросил из головы неудачу, отдавшись полностью новым процессам, вошел в привычную колею.
Прошло пять лет, и я узнал, что Павел освобожден, попав под амнистию. Он сам сообщил мне об этом, позвонил в тот же день, как покинул тюрьму, – разбередил старые раны. Нет, зла он на меня не держал. Радовался долгожданной встрече с Мирославой, впервые вне тюремных стен, и все приглашал меня домой.
Я вежливо отказался. Но Павел настаивал, отказать еще раз виделось невозможным, скрепя сердце, я поехал с ним. Можешь себе представить, каково мне было тогда.
Конечно, за годы, проведенные в исправительных местах, Павел изменился. Стал резче, жестче, и уже мало походил на того скромного малоприметного бухгалтера, каким являлся прежде. За чаем он попросил меня об одолжении, я согласился подыскать для него тихое местечко, прекрасно понимая, что на прежнюю должность его вряд ли возьмут. А потом сам решил поворошить прошлое. Вспомнил давешний свой разговор с прокурором: мы оба тогда подозревали Коганов в сговоре. Единственное, что останавливало нас, так это отсутствие мотива.
Павел внутренне сжался, услышав это. И в точности повторил свои слова пятилетней давности. Неожиданно я понял, что тайна эта так и останется с ним. А по тому, как посмотрела на меня Мирослава, я догадался, что она также посвящена в этот секрет и в той же мере не намерена болтать. Впрочем, в ее взгляде было столько всего намешано….
От Коганов я уехал довольно скоро, помню, на улице еще вечерело. А ночью снова вспомнился взгляд Мирославы, который и разбудил меня. Окончательно поставил на ноги телефон: звонил следователь районной прокуратуры, просил срочно приехать.
Там я снова встретился с Мирославой, на сей раз, она была в обществе какого-то молодого человека лет на пять-семь ее младше. Странно, конечно, но в первое мгновение мне показалось ее появление случайным. Впрочем, откуда мне было знать тогда, что история пятилетней давности еще не завершилась, и столь скорая развязка – всего лишь дело случая, а я буду присутствовать во всех решающих моментах ее окончания. Но в те минуты я лишь искоса наблюдал за странной парой, даже не пытаясь свести меж собой окаменевшую лицом Мирославу и этого молодого человека по имени Игнат, не стеснявшегося своих слез. Наконец, следователь повторил свой вопрос, адресованный мне. К сожалению, я не мог пролить свет на интересовавшее его дело. «Что за дело?», – поинтересовался я. А когда он ответил, не поверил услышанному.
Прошлой ночь убили Павла Когана – именно Игнат совершил это, по свидетельству и Мирославы и самого молодого человека. Дело обстояло следующим образом: вскоре после моего ухода, к Коганам пришел Игнат Береславский с твердым намерением раскрыть Павлу глаза. Из его бурного словоизлияния выяснилось, что молодой человек давно, уже не один год, состоит в отношениях с Мирославой, являясь фактически, вторым мужем. Игнат рассказал, что они познакомились в тот год, как посадили Павла и с той поры не разлучались. Мирослава, которую он призвал в свидетельницы, лепетала что-то о внезапно вспыхнувших чувствах, о том, что прежде не знала такой любви, что ее отношения к Павлу – совсем не то, и вызваны совсем иными причинами, и Коган это должен понимать и принять. Молодой человек попросил развода. Разумеется, Павел не стал его и слушать и потребовал выйти вон. Игнат настаивал, Мирослава разрыдалась, перепалка переросла в бурную сцену, и в итоге Павел снял со стены ружье – как последний аргумент, могущий убедить прелюбодея. Игнат назвал Павла трусливой сволочью, кажется, так, и бросился отнимать ружье. Оно было заряжено – снова как в скверном кино – Мирослава, оставаясь одна, опасаясь воров, всегда держала его наготове. В пылу борьбы оба ствола извергли смертоносное свое содержимое. Павел скончался по дороге в больницу.
Оставшись не у дел, я долго переводил взгляд с Мирославы на Игната и обратно. Наконец, следователь закончил допрос, отпустил вдову и вызвал охрану.
И тут все и случилось. Береславский вырвался, бросился перед следователем на колени и закричал не своим голосом: «Ведьма, ведьма! Посадите ее, не меня! Посадите ее!». С большим трудом удалось усадить его и привести в сносное состояние.
Успокоившись, он принялся рассказывать. Торопливо, захлебываясь словами, уверял нас обоих – услышав, что я адвокат, Игнат больше апеллировал ко мне, нежели к следователю – что оговорил себя, а к убийству Когана не имеет отношения, что Мирослава заставила его, а он, не имея возможности устоять, дал согласие. Затем вспомнил об алиби, просил позвонить сестре, соседке, ребятам с работы. Те могли помнить, что Игнат в тот день сидел дома весь вечер один, никуда не отлучаясь. Требовал поднять всех и вся, особенно просил изучить, как важнейшее доказательство, его телефон с определителем, запомнивший время и продолжительность разговора, и номер звонившего. Ведь в то время, как умирал Павел, он беседовал с приятелем, а потом к нему заходила старушка-соседка, просила вкрутить лампочку. И лишь затем позвонила Мирослава. Поскольку время смерти Павла следователю было известно с точностью до минуты, он кивнул, чтобы как-то успокоить впадавшего в истерику молодого человека, согласившись отправиться на его адрес. Заинтригованный происходящим, я поехал с ними. Всю дорогу Игнат торопил меня – для быстроты перемещения по городу мы воспользовались моей машиной – точно боялся опоздать к назначенному сроку.
Когда мы поднялись на этаж, то увидели дверь в квартиру Игната открытой, а в самой квартире встретились с Мирославой, старательно уничтожавшей доказательства неучастия в убийстве своего любовника. Столкнувшись с нами, она попыталась бежать, думаю, если бы не Игнат, ее намерения оказались осуществлены. Мирослава поцарапала ему в кровь лицо, сломала палец и вырвала порядочный клок волос, но молодой человек, мне кажется, остался даже доволен. Беда его миновала. Береславский сыпал подробностями, не обращая внимания на Мирославу. Я пристально разглядывал сидящую напротив женщину, но по окаменевшему лицу ее невозможно оказалось хоть что-то разобрать.
Она сама позвонила Игнату в тот вечер: просила приехать как можно скорее. Этот звонок, его время и продолжительность разговора остались в памяти телефона. Мирослава рассказала Береславскому в двух словах о происшедшем. Да, она только что убила Павла, – через несколько часов после моего ухода, – пытаясь объяснить мужу, что между ними все кончено, давно кончено, но Коган не верил. И когда они ложились спать, и Мирослава постелила ему на диване, он напомнил о супружеском долге. Напомнил, по всей видимости, достаточно жестко, угрожал или, как говорила Игнату его любовница, пытался склонить силой. Последнее вполне возможно, и если так, то картина старательно забываемого прошлого, вновь, со всей очевидностью, встала у женщины перед глазами. Она сорвала со стены ружье и выстрелила из обоих стволов разом.
Затем, немного опомнившись, позвонила Игнату. И, лишь когда он прибыл – в скорую. Молодой человек осторожно заметил, что это промедление, скорее всего, явилось сознательным, но и при этом лицо женщины не дрогнуло.
На допросах в прокуратуре она упорно молчала. Молчала и в присутствии Игната, и после того, как до ее сведения следователь довел, что молодой человек отпущен на все четыре стороны. Лишь сосредоточенно изучала потолок и стены. И когда в дело вмешался я, и после одного из вопросов следователя заметил: «А ведь и Подходцева убили вы, сударыня», – она по-прежнему не произнесла ни слова. Лишь одарила меня брезгливым взглядом. Последовавшую за этим тираду следователя она так же пропустила мимо ушей. Лишь когда я уходил, Мирослава попросила воды, и голос ее предательски сломался посредине фразы. Хоть чем-то она дала знать окружающим, что прошлое все же не оставило ее, и мысли с каждым часом становятся все тяжелее, все невыносимей.
Следующим вечером следователь, как бы между прочим, сказал мне – я снова стал гостем в их отделе – Мирослава по-прежнему молчит. Конечно, материалов для передачи дела в суд вполне достаточно, но следователь хотел услышать от нее хотя бы слово за или против своих фраз. Откуда в ней столько безысходной злости? – не раз исподволь изучая ее, задавался он этим вопросом, еще в прежние времена. Я поинтересовался, когда он познакомился с обвиняемой. Выяснилось, следователь присутствовал на том процессе пятилетней давности, хорошо запомнил Мирославу, сидевшую не так далеко о него и не мог не удивиться разительности перемен, происшедших с ней, и, вместе с тем, странной схожести во взгляде, которым она прежде одаривала своего супруга, а теперь, изредка, его самого.
Раз я пришел, он просил меня подождать вызова Мирославы, я так и сделал. Когда она вошла, я невольно вздрогнул: за прошедшие двое суток она постарела лет на двадцать. Но взгляд ее был прежний, столь же колючий и отчаянный.
Следователь, безмерно усталым голосом продолжил допрос. Ничего не изменилось, Мирослава игнорировала нас обоих. Она разглядывала своего мучителя, затем перевела взгляд на меня, и мы долго играли в гляделки. Я проиграл. И тут… не знаю, что на меня нашло, произнес: «Сударыня, у вас, кажется, до сих пор нет защитника. Если позволите, я бы мог представлять ваши интересы. Вы не против?»
Что это было – интуитивная вспышка, желание напомнить о себе и о том процессе, напугать своей незавидной ролью в нем? Не знаю, не могу сказать.
Однако, слова оказались произнесены. Помню, после них наступила мертвенная тишина, следователь приподнялся в кресле, да так и замер. Я же не сводил глаз с Мирославы, лицо которой… нет, словами это не опишешь, надо было увидеть происходившие с ним перемены.
Она всхлипнула, – первый звук, нарушивший установившуюся тишь, – закрыла лицо руками, точно испугавшись исчезновения его былой окаменелости, и пробормотала глухо: «Пишите. Да пишите же!». Голос ее на последних словах поднялся до визга, – с нею приключилась истерика.
Она начала говорить, и говорила несколько часов, не переставая. Отчаявшись успеть за ней, следователь оставил писать показания в протокол, и просто слушал безжалостный, безнадежный монолог.
Мирослава запамятовала имя-отчество сидевшего перед ней человека, и всякий раз, обращаясь к нему, называла его «господин следователь». Она говорила: захлебываясь, торопясь, будто боялась не успеть выговорить все, о чем молчала во время этого пятилетнего заключения, о нем Мирослава говорила так, будто сама находилась все это время в местах лишения свободы. Или, может, так и выходило на самом деле? Во время разговора пальцы ее неловко комкали носовой платок, через час мелкие обрывки его валялись вокруг стула, а неугомонные пальцы, уже рвали на клочки чистые листы бумаги, лежавшие на столе. Еще через полтора часа они, наконец, успокоились. И тогда спокойной и плавной стала и ее речь, произносимая голосом, охрипшим от долгого монолога.
Да, Семена Подходцева убила именно она, не Павел, не Павел, не Павел; Мирослава столько раз повторила эти слова, что следователь попытался остановить ее, думая, что у женщины снова начинается истерика. Но не смог, видя, что та просто не слышит его. Ей повезло, что Коган тогда приехал всего через час с небольшим после разыгравшейся драмы, она так и сказала «повезло», словно забыв, что произошло незадолго до приезда мужа.
В тот вечер Подходцев выпил большую часть принесенного с собой коньяка, но и этого ему показалось мало – и выпивки и внимания. Хотелось еще, чтобы почувствовать снова победителем, еще раз ощутить вкус той, недавней виктории, от которой еще кружилась голова. А для этого он сделал то, о чем уже было сказано выше и. сделав, мгновенно отключился.
Сколько времени Мирослава находилась без сознания – она не помнит. Но когда очнулась, увидев рядом с собой храпящего перегаром Подходцева, когда осознала все, с ней происшедшее – что-то сломалось внутри. Тошнота подкатила к горлу; еще и оттого, сколь, казалось бы, хорошо знаком ей человек, лежащий на кровати, школьный товарищ мужа, с которым была знакома немало лет, и которому доверяла прежде.
Колебалась она недолго: поднялась с постели, сняла со стены ружье, приставила стволы к груди спящего и нажала на оба курка. И лишь поморщилась, когда брызги крови запачкали ее халат. Подходцев захрипел и затих. И лишь после этого ее ненависть стала постепенно таять, сменяясь другим чувством.
Вернувшийся Павел впал в шоковое состояние. Он не верил ни в окровавленное тело Подходцева, ни в Мирославу, сидевшую безучастно на кровати рядом с убитым ей человеком и по-прежнему сжимавшую в руках бесполезное ружье. Он с трудом добился от нее объяснений. А когда все вызнал, а вызнав, вызвал духов мести, скрывшихся до поры до времени в Мирославе. Очнувшись от пустых грез, на припомнила ему и вероломство его товарища и его собственное давнее предательство… о чем шла речь, ни я, ни следователь, так и не поняли, а более об этом Мирослава не заговаривала. И тогда Павел, прижатый к стенке ее непрощающим взглядом, решил все взять на себя, решил сам, Мирослава утверждала это с горячечной искренностью. Сказав, Павел запнулся, а она подхватила немедленно его слова, подхватила с тем отчаянием, с которым обреченные хватаются за соломинку; отступить он уже не мог. И молча слушал поначалу казавшийся безумным разработанный ею план собственного спасения от зарешеченной камеры. Павел был буквально раздавлен ее рвением, ее энергией, дотошностью в деталях, искренностью желания остаться на свободе – за счет него. Слушал, опустив глаза. И затем, покорившись очевидному, дал усадить себя на скамью подсудимых.
Они переписывались: так часто, как это оказывалось возможным. Мирослава беспокоилась, ждала и расспрашивала обо всем; о себе же старалась не говорить, лишь изредка, скупо и редко сообщала стандартные подробности, о том, что все в порядке, все, как обычно. Регулярно ходила на свидания, но и они проходили более в рассказах Павла и в молчании его жены. С каждым новой встречей это молчание становилось продолжительнее: Мирослава ощущала невыносимую толщину бетонных стен и холод узких помещений, в которых каждый выход оказывался забран решеткой и заперт надежным замком. Павел уже не снился ей, как бывало прежде, лишь эти непреодолимые бетонные стены, узкие, словно бойницы, окна, и запоры, которым несть числа. Павел растворялся среди них. Шесть лет казались вечностью, которая постепенно стирала своего обитателя.
А потом решетки стали преследовать ее, и она бежала и не приходила на свидания, ссылаясь то на одно, то на другое. Потом появился Игнат, вернее, она вспомнила об этом молодом человеке, скромном и тихом, молчаливом и сосредоточенном, с которым познакомилась у приятелей года за два до трагедии – встречами своими так напомнившим ей нечто далекое из собственного прошлого.
Мирослава знала, какое испытание ей грозит в будущем: она и старалась подготовиться к нему, и боялась даже подумать о тех часах, которые приближаются с каждой прожитой минутой. Но фантомные решетки, приходившие порой в тягостные ночные часы, неизбежно напоминали ей о Павле, возвращая позабытые за день страхи.
Амнистия напугала ее. А еще больше возвращение Павла, разительно переменившегося с прежней поры частых свиданий настолько, что она уже не узнавала в нем супруга, с первых же секунд он показался ей настолько чужим, что она никак не могла поверить, что перед ней тот человек, которого она когда-то с нетерпением, а ныне с болью, ждала. Возможно, она и не хотела узнавать в нем прежнего Павла – ведь тот, ктооставался для нее прежним, жил неподалеку, в соседнем квартале. Но Павел по-прежнему жил только ей, Мирослава поняла это, едва тот переступил порог и заключил ее в необычно крепкие, жаркие объятия. И это напугало ее даже больше иных виденных перемен. Но вместе с тем, заставило принять решение, которое она так долго откладывала.
Знаешь, наверное, я все же почувствовал это, когда пил чай в обществе Коганов, некие предвестия назревавшей бури. Все говорило за то – и необычно молчаливый Павел, и ломавшая под столом пальцы Мирослава, не сводившая с меня болезненного взгляда. Я почувствовал, но не догадался, что все выльется в настоящий ад, что все повторится с поразительной точностью.
Тысяча девятьсот дней ожидания окончились. Чувства вскрылись немедленно после моего ухода, Мирослава описывала события того вечера столь ярко, хоть и сумбурно, что по одному ее голосу можно бы догадаться обо всем происшедшем.
Сцена повторилась в точности, покатившись к знакомой развязке – ни Мирослава, ни Павел не стали отказываться от нее. Знаешь, я боюсь, что он ожидал этой развязки, хотя и не уверен в этом. Второй раз раздался глухой, желчный выстрел из обоих стволов. И второй раз Мирослава долго ждала, прежде чем подойти к телефону.
Игнат приехал сразу. Слова, предназначенные для него, не изменились за пять лет. Вот только он не сразу ответил тем же. Мирославе пришлось упрашивать, умолять, угрожать – снова вся ее жизнь зависела от другого человека. А он никак не мог понять этой простой истины, обещал ждать и верить… но она-то знала, что такое ждать.
Наконец, Мирослава добилась своего: это был последний шанс. Но она этот шанс упустила. Игнат оказался слишком похож на нее, чтобы стать закланным агнцем; то, что Мирослава воспринимала как счастье взаимности, обернулось, в итоге против нее самой. Любовник предал ее, отказавшись от обещанной жертвы. И Мирослава впервые осталась одна. Наедине. С собой и с решетками, окружавшими ее всюду.
Пауза продлилась не меньше минуты.
– Сколько ей дали? – тихо спросил я.
– Она пригласила хорошего защитника. Суд назначил ей восемь лет. Но в тюрьме она не протянула и года, – Феликс смотрел на молодую пару, уходившую из кафе. – Невозможно просыпаться каждый день и видеть наяву тот же бесконечный ночной кошмар, который так долго мучил ее в снах.
Я вздохнул. Феликс поднялся, придвинув кресло к столику, и медленно вышел из кафе. Я последовал за ним. По дороге к машине я заметил, что Феликс сутулится сильнее обычного, словно груз воспоминаний сегодня имел для него больший вес, нежели когда-либо прежде.
Когда я зашел за своим другом, адвокатом Феликсом Вицей, тот все еще вертелся перед зеркалом, разглядывая свое отражение, одетое в отлично скроенный темно-синий костюм.
– Никак не пойму, – сказал Феликс, заметив, наконец, мое присутствие. – Подойдет он мне на зиму или нет.
– Только купил, как я понимаю?
– Да, разумеется, – пробурчал он, не отрываясь от зеркала. – Сейчас заметил, что он странно на мне сидит. Не пойму, что… – Феликс повернулся ко мне и спросил, неожиданно вспомнив мое замечание. – Ты меня видел в салоне?
Я покачал головой.
– Всего лишь использовал свои дедуктивные способности. Ты не спорол нити с плеч пиджака. Наверное, поэтому он и сидит на тебе привычно, как на вешалке.
Феликс чертыхнулся, пошел за ножницами.
– А что ты такой странный фасон приобрел? – поинтересовался вдогонку я. – Полы без разрезов.
– Итальянский, – ответствовал он. – Хочу отучиться держать руки в карманах во время выступлений. Я уже обратил внимание, что выгляжу несколько странно, обращаясь к залу. Более всего в это время похожу на памятник Ленину. А легкомысленный вид адвоката, сам понимаешь, может повредить подзащитному. Присяжные посчитают доводы неубедительными… да и меня самого, пожалуй, тоже.
Феликс вернулся и вновь примерил пиджак.
– Да, так лучше. Немного свободноват, но я под него одену две жилетки. Полагаю, общего впечатления это не испортит.
Он полез в шкаф за жилетками, чтобы освоиться во всем сразу и, не высовываясь, спросил:
– Ты что-то рановато. Еще час до начала вечеринки. Или что-то переменилось?
– Нет, ничего. Мехлисы просили меня прибыть до приезда гостей, помочь. А я заодно решил зайти за тобой, памятуя о твоей привычке все время опаздывать.
– Только не в зал суда! – Феликс снова устремился к зеркалу. Свой костюм он дополнил, как было обещано, двумя жилетками: высокой, под горло, костюмного цвета и обычной темно бежевой с глубоким вырезом и светлыми «огурцами». Ворот рубашки украсил шейный платок, узел которого был заколот золотой булавкой. Феликс терпеть не мог галстуки, именуя их не иначе, как удавками и любыми способами старался избежать их: повязывал платки, ленты, надевал цепочки с печатками, и только в крайнем случае соглашался на «бабочку». – Опоздание адвоката – последнее дело. Пусть лучше вовсе не явится мой клиент, нежели я. И пусть он выглядит как угодно, но я должен иметь вид. Случаются дела, где это может сыграть главную роль. Год назад так и случилось.
Признаюсь, я не люблю встревать в семейные отношения – дрязги меж родственниками длятся долгие годы, и уже одним этим способны истощить нервную систему самого стойкого человека. Особенно адвоката, принявшую по долгу службы или за вознаграждение, одну из сторон конфликта.
Но случай, о котором я хочу рассказать, стал исключением из всех известных правил, разрушив твердокаменные каноны семейных ссор. С самого начала дело представлялось каким-то абсурдным; было в нем больше от театральной постановки, нежели от реальной драмы жизни. И все же…, впрочем, судить тебе.
Это произошло год назад, как раз в начале весны. Ясные погожие деньки, голубое небо, первые цветки подснежников…. Идиллия, распространившая свое влияние и на человеческие отношения, внесла внутрь бетонных коробок, казалось, недоступных зову природы, тишину и покой. Число преступлений, регистрируемых в городе и окрестностях, резко снизилось, а что до убийств, так они на какое-то время, неделю или больше, и вовсе прекратились.
И вот, посреди этой миргородской тиши и благополучия около семи часов бархатного вечера – как гром среди ясного неба, звонок в дежурную часть. Звонили из дома Кищуков, срывающийся женский голос сообщил о покушении на убийство, глава семьи Василий Кищук серьезно ранен, требуется медицинская помощь.
Звонила супруга раненого Зинаида Кищук. Приехавшие милиционеры забрали у нее из рук пистолет Макарова с семью патронами в обойме и следами недавнего выстрела. Пистолет принадлежал самой Зинаиде. В отделении она дала первые показания. Этим вечером у них с супругом вышла крупная ссора, впрочем, она была вынуждена сразу оговориться, что ссоры, подобные этой, у них явление нередкое. Однако, в сей раз обычная ругань перешла всякие границы, крики обоих Кищуков услышали даже на улице. Первым не выдержал Василий и вышел из гостиной, где происходила словесная баталия, в спальню, уходя, он потребовал от жены немедленно собирать вещи, заявив, что только через его труп она будет жить в этом, купленном на деньги его матери, доме. От слов Василий перешел к делу и сам принялся собирать ее платья, проще сказать, выбрасывал их из шкафа. Когда Зинаида вошла в спальню, вся ее одежда уже валялась на полу.
Она подошла к секретеру, вынула из нижнего ящика хранившийся там пистолет и, крикнув: «Прекрати немедленно!», выстрелила почти в упор. Пуля, как потом выяснили медики, прошла всего в нескольких сантиметрах выше сердца. После этого Зинаида в панике выбежала из спальни и вызвала скорую и милицию.
Рана оказалась неопасной, через три дня больной пришел в себя настолько, что потребовал визита следователя: Василий хотел дать показания. Его отговаривали, он упорно стоял на своем. В этот же день в больницу прибыл следователь
То, что он услышал, заставило следователя усомниться в диагнозе врачей. Кищук явно заговаривался. Нет, больной никоим образом не отрицал возникшую меж супругами крупную ссору, раскаты которой доносились до прохожих, не отрицал и своих слов о том, что выкинет жену на улицу. Однако, дальнейшие его показания оказались прямо противоположны словам Зинаиды. Василий уверял, со всей искренностью собиравшегося идти на поправку человека, что после ссоры его охватило отчаяние, вперемешку со злостью. Как следствие, запершись в спальне, муж метался по ней, точно загнанный зверь, рыская по шкафам и серванту, совершенно позабыв, в каком из множества ящиков лежит пистолет. И лишь переворохобив все вещи жены, он вспомнил о секретере. Найдя пистолет, он выставил его перед собой на вытянутых руках и выстрелил в грудь.
«Зачем?», – спросил его следователь. Василий, кажется, не понял вопроса, он принялся сумбурно бормотать о том, что этот скандал целиком его вина, что он, распалившись, произнес недопустимые слова: в самом деле, в брачном контракте, заключенном меж ним и Зинаидой, не оговаривалось совместное владение имуществом, так что дом принадлежал одному супругу. Он видел, сколь глубоко ранили жену произнесенные по горячности фразы, он не осмелился просить прощения, он понимал, что не сможет вымолить его и, по большому счету, не заслуживает. Он сам виноват во всем, и во всех прежних ссорах так же. Зинаиде же всегда было с ним нелегко, ведь не один раз он поднимал на нее руку. «Комплекс неполноценности, – бормотал Василий, – я всегда хотел казаться сильней и доказать ей это во что бы то ни стало».
Следователь ушел ни с чем: показания Кищука записывать он не стал, посчитав неврозом человека, пережившего сильнейший стресс. Однако, Василий не успокоился и продолжал звать к себе прокурорского работника. Тот пришел через день и задавал вопросы в присутствии двух врачей, у которых уже консультировался по поводу состояния пострадавшего. Те дали гарантию в трезвом уме пациента, но согласились присматривать за Кищуком во время расспросов. Больной держался стойко, и все же, к концу беседы не смог совладать с собой, сильно разнервничался, нагнал температуру и еще около недели провел в боксе. А, более-менее восстановив силы, поинтересовался, почему же его не навестила супруга.
Меж тем, все это время следствие не дремало. Оставив Кищука поправляться, следователь привлек весь отдел на поиск прямых и косвенных доказательств вины Зинаиды для скорейшей передачи дела в суд. Благо та продолжала настаивать на своей версии. Свидетелей ссоры Кищуков оказалось предостаточно – улица, напротив их дома во время памятных многим семейных разборок, полнилась гуляющими. Неудивительно, что крики и брань и последовавший за ними звук выстрела слышало и могло подтвердить с точностью до минуты не менее десятка человек. Но только с улицы: Кищуки жили одни, и наблюдать за действительно произошедшем в доме не мог никто. Пистолет сохранил на себе отпечатки пальцев обоих супругов, и то, что на спусковом крючке нашлись лишь папилляры Зинаиды не говорило ничего – вошедший милиционер хорошо запомнил то, как держала «Макаров» женщина: так, словно только собиралась им воспользоваться. Проведенная баллистическая экспертиза и анализ пороховых газов на рубашке Кищука оказались лукавыми – с равным успехом стрелять могли оба. Странно, конечно, что самоубийца отставляет от себя пистолет, скорее уж прижимает к груди, странно, но не более того. Может, Кищук и хотел промахнуться.
Результата не получался, отдел принялся ворошить прошлое супругов. И в этом им повезло куда больше.
Медицинская карта Василия, изъятая в его поликлинике, дала понять следствию, что Кищук неврастеник, чрезмерно вспыльчивый, импульсивный человек, в свое время лечился в санатории соответствующего профиля, поступив под присмотр тамошних врачей с зачатками паранойи. От мирской жизни он отдыхал там три месяца, после чего его отпустили совершенно выздоровевшим, если о подобного рода болезнях можно так говорить. Это случилось десять лет назад, после развода с первой женой и увольнения с работы по сокращению. Кищук около года прожил с матерью на ее обеспечении, работавшей и тогда и теперь в МИДе и, естественно, неплохо зарабатывавшей, но так и не нашел ни работы, ни новой жены. Появившийся после этих двух последовательных ударов судьбы невроз спрогрессировал, и в итоге сама родительница направила чадо на лечение. По свидетельству матери Кищука, в течение того года состояние ее сына резко ухудшилось: он редко выходил из дома, больше проводил за чтением газет и перед телевизором, и весь день посвящал исполнению каких-то непонятных ритуалов, нарушение которых доводило его до истерики – Кищук в припадке мог поранить себя и поломать мебель. В то время ему было двадцать шесть лет.
Гораздо больше интересного для следствия удалось выяснить о Зинаиде. Брак с Кищуком так же явился вторым в ее биографии. И первый закончился при столь же печальных обстоятельствах, тем более странных в силу недавних событий. Тогдашний муж Зинаиды был старше ее на двадцать семь лет, работал заместителем директора крупного предприятия, приносившим семье стабильный доход в шестизначных суммах, но и занимавшим все его время. Через год с небольшим после свадьбы замдиректора скончался от апоплексического удара во время любовных игр с супругой. Все работники предприятия хорошо знали о слабом сердце начальника, не составляла исключение и Зинаида, тогда слушившая секретаршей замдиректора по особым поручениям, то есть еще и охранником. В этом качестве она имела право на ношение оружия, имеет и по сей день. Кстати, по свидетельству коллег, с самого момента приема на должность Зинаида принялась строить своему шефу глазки. Как видим, весьма успешно.
Зинаиду спасло он судебных разбирательств два факта – оставшееся неизмененным завещание замдиректора, по которому она не получила ничего, и показания домработницы и шофера, в один голос утверждавших, что супруги жили душа в душу.
И еще одно обстоятельство удалось раскопать следователям. История вышла совсем давней, еще школьного времени. Зинаиде тогда не исполнилось и пятнадцати. В классе, где она училась, долгое время ходили слухи о излишне слишком близкой дружбе с одноклассницей. Поговаривали, что однажды их застали в туалете страстно целующимися, впрочем, оговорюсь сразу, дальше шепотков на эту тему дело не шло. Пока подруга Зинаиды не переметнулась к молодому человеку из параллельного класса. Такое простить оказалось невозможным, Зинаида подстерегла изменницу на вечерней прогулке и жестоко избила ее. Родителям потерпевшей пришлось обращаться к врачам на предмет возможного сотрясения мозга; сама же Зинаида остаток восьмого класса доучивалась в другой школе….
Прямых доказательств, обличающих Зинаиду Кищук в покушении на убийство мужа следствию собрать не удалось. Однако, убежденность в ее виновности, подкрепленная чистосердечным признанием, позволила делу добраться до суда. Василий пришел в ярость, узнав об этом. Он только выписался из больницы и принялся осаждать прокуратуру, но всякий раз получал от ворот поворот – к его мнению прислушиваться не хотели. Тогда он нанял для жены частного адвоката. Выбор его пал на меня.
Ознакомление с делом не отняло много времени, я и так слышал о нем, и получив клиента, лишь проглядывал четырехтомное собрание сочинений следствия, в котором едва не каждый документ вопиял против моей подзащитной. Обвинение не без оснований казалось серьезным, сыщики собрали все, что им удалось накопать на Зинаиду, и присовокупили к делу. Что же до ее супруга, то почти все свои наработки в этом направлении они благоразумно оставили при себе. Я почти ничего не знал о них, пока не предпринял подобное расследование, проще говоря, сам не принялся перекапывать грязное белье.
Ты меня прекрасно знаешь, дружище, все эти дурно пахнущие сплетни, компрометирующие материалы прошлых десятилетий, все многочисленные выписки из материалов личных дел и медицинских карт, именуемые косвенными доказательствами, казались и кажутся мне отвратительными. По мере сил, я пытаюсь бежать их. Но в этом деле, против таких обвинений можно было противопоставить только подобные им. А уж кто кого перебросает грязью – решит суд; тем более, что я стремился не к уменьшению срока подзащитной, но к полному ее оправданию.
Да, я надеялся, что из зала суда Зинаида выйдет с гордо поднятой головой. Тем более, мои контакты с ней складывались удачно, мне удалось отговорить Зинаиду не вешать на себя всех собак, хоть и с немалым трудом. Прокурор, с которым я встречался незадолго до начала суда, дышал миролюбием и признавал, что, если Зинаида примется согласовывать показания с Василием, и существенных противоречий в них не сыщется, суду придется ее отпустить. Как и мне, Виктору, моему старому приятелю, с самого начала не понравилось это дело, но, как говорится, назвался груздем – зачитывай обвинение.
Первое заседание суда неожиданно перенесли на неделю. Случилось из ряда вон выходящее: Василий неожиданно для всех переменил показания. Теперь он заговорил о покушении на убийство. А предыдущие свои слова объяснял аффективным желанием любящего супруга защитить половину. Ныне же он ни с того, ни с чего разобрался в сложившихся обстоятельствах, – возможно, не без помощи прокурорских работников, – и решил не выгораживать жену. А, может, и самостоятельно – к тому времени я неплохо понимал Кищука, и мог предположить, что подарок прокурору он мог преподнести и по собственной инициативе.
Надо сказать, Зинаида держалась молодцом. Узнав, что ее супруг стал свидетельствовать против нее, она как-то вся сжалась, но не отказалась идти до конца. В ней проснулась злость, смешанная с отчаянной решимостью выиграть дело и надеждой на то, что я не подведу.
Теперь исход дела зависел от упорства сторон и силе красноречия их представителей. Прокурор особенно не церемонился, с самого начала слушания открыл козыри, поднял все нелицеприятные факты из жизни моей подзащитной, поставив их в порядке нагнетания страстей, добавив кое-что и из истории мужа, пережившего нервный срыв и искавшего утешение у новой жены. Присяжным такая тактика не особенно понравилась, но не согласится с очевидным они не могли.
Когда пришло мое время в прениях, я первым делом предупредил господ заседателей, что буду пользоваться тем же, что и обвинитель, оружием, правда, той его частью, что прокурор благоразумно решил скрыть от общественности.
В большей степени мои слова касались Василия. Я пытался доказать, что случившееся есть не покушение на убийство, а попытка самоубийства, причем, далеко не первая. Если быть точным, третья, первые две относились ко временам десятилетней давности, когда безработный Кищук проживал со своей матерью. Два раза он вскрывал себе вены, сперва на одной, затем на другой руке, оба раза мать успевала помочь ему. После второго случая она и направила сына на лечение.
Присяжные в этот момент зашумели, а прокурор попытался воспользоваться ситуацией и склонить чашу весов на свою сторону. Он напомнил о пистолете. Для чего, спрашивается, Зинаида хранила оружие у себя дома, как не в качестве последнего средства убеждения. Кищук не раз просил избавить его дом от оружия, полагая, что это не доведет до добра, и он оказался прав. Я напомнил обвинителю, что Кищук страдал паранойей, а любое нервное расстройство может дать знать о себе и спустя годы после вроде бы успешного его излечения. Иначе защите трудно объяснить хотя бы неожиданную смену показаний потерпевшего. Не говоря уже о засвидетельствованных обеими сторонами случаях рукоприкладства Василия, чем черт не шутит, в порыве гнева он мог воспользоваться и оружием.
Шум в зале не стихал долго. Прокурор обратился к той части своей обвинительной речи, где им затрагивалась смерть при туманных обстоятельствах первого мужа Зинаиды. Я же, чувствуя нетвердость почвы под ногами, напомнил об отсутствии заинтересованности подзащитной в смерти первого мужа, и как бы, между прочим, заметил, что уж что-что, а любовный удар Кищуку точно не грозит. Разве его собственные фантазии.
В сущности, дело зашло в тупик. На аргументы прокурора я выдвигал контраргументы, оперируя теми же материалами, но подавая их в ином ключе. Точно также действовал и обвинитель в отношении моих доводов. С разных сторон мы рассмотрели и брачный контракт, в котором, напомню, каждая из сторон при разводе могла претендовать на половину только совместно нажитого имущества. Затем, завещание, составленное Кищуком уже после женитьбы и оставлявшее после себя все матери. После, наличие у обеих сторон временных партнеров – прокурор напирал на то, что они одного и того же пола, я парировал, записывая это Зинаиде в плюс, ведь уж кто-кто, а муж никак не мог пожаловаться на неисполнение подзащитной своих супружеских обязанностей.
Обмен ударами продолжался все время заседания. И, надо сказать, имел определенного сорта успех, ведь всякий раз в зал набивалось столько народа, что мест не хватало, и зрители жались у стен. Оно и понятно, всякий, пришедший на это представление и слушая о нелицеприятном поведении участников, имеет перед собой моральную основу для обеления собственных грехов, раз уж нечто подобное оправдывает профессиональный юрист.
Наконец, судья предложил обеим сторонам подводить итоги и выступить с последним словом. Прокурор, ничтоже сумняшеся, сжато повторил вступительную речь, усилив драматический эффект, и подвел под нее уголовную базу – четыре года ИТК, как единственный шанс, который он может дать Зинаиде на исправление.
В своем слове я в первую очередь не мог не отметить очевидной предвзятости обвинения – ни одного прямого доказательства вины Зинаиды Кищук им представлено не было. И, следовательно, прокурор, исходя лишь из собранных следствием косвенных улик, хочет исковеркать жизнь молодой женщины, которой едва за тридцать. Мой оппонент не выдержал и возразил, мол, нет свидетельств и обратного, то есть полной ее невиновности в глазах следствия. Конечно, он был прав, но он перебивал мою речь, и судья немедленно прервал его. «В силу же равности косвенных улик, – продолжил тогда нагнетать я, – невозможно с уверенностью сказать, что именно моя подзащитная, а не ее супруг, совершила роковой выстрел. Тем более, что причины, изложенные мною выше, говорили против этого, и самая основная, – бессмысленность подобного поступка, характерная скорее для пострадавшей стороны, нежели для обвиняемой».
Когда я садился, в зале кто-то похлопал. Присяжные удалились на совещание. Я обернулся к Зинаиде, та побледнела как мел. Не лучше выглядел и Василий. Все, высказанное обеими сторонами за дни процесса, дорогого им стоило.
Присяжные совещались около часа, а, посовещавшись и выйдя из комнаты в зал, едва ли не дословно повторили мои слова: поскольку нет убедительных доказательств покушения Зинаиды Кищук на жизнь своего мужа, заседатели большинством голосов при двух воздержавшихся посчитали убедительными доводы защиты и постановили признать обвиняемую Кищук невиновной.
Женщину освободили из-под стражи немедленно.
– И как сложилась дальнейшая ее судьба? – спросил я. Феликс неохотно пожал плечами.
– Не скажу точно. Зинаида не связывалась со мной более. С уверенностью могу утверждать только одно, в дом Василия она вернулась только для того, чтобы забрать оттуда вещи. Думаю, теперь их более ничего не связывало.
Он помолчал и неожиданно добавил:
– Кстати, интересный факт. Я о нем не упомянул на процессе, но сам по себе он интересен. Зинаида в свое время на стрельбище показывала неплохие результаты, ее тренер в разговоре со мной заметил вскользь, что пистолет для нее стал продолжением руки.
– Однако, она промахнулась, – заметил я.
– Если хотела, – медленно ответил Феликс, взглянув на часы.
– Ты имеешь в виду…
– Только то, что сказал. Проклятая двойственность! Ведь, в сущности, тайна выстрела так и умрет вместе с этой странной парой.
Он показал на циферблат своего «Брегета», заметив, что придти пораньше к Мехлисам мы уже не сможем. Феликс долго возился с ключами, запирая дом, я поджидал его, стоя у машины.
– И все же, – произнес я, выводя машину на проезжую часть, – каково твое мнение как адвоката, ведь я уверен, что по ходу дела у тебя сложилось определенное мнение на счет Зинаиды.
– Как адвокат, я считаю себя обязанным верить клиенту, – ответил Феликс, после недолгих раздумий. – Именно поэтому я и посоветовал ей изменить первоначальные показания.
Я резко повернул голову. Но мой друг в этот момент уже нагнул голову, занявшись ремнем безопасности. Увидеть выражение его лица мне так и не удалось.
Своего друга Феликса Вицу я неожиданно встретил в городском парке. Одетый в спортивный костюм, он неторопливо трусил вокруг детского городка, стараясь избегнуть встречи с галдящей оравой подростков, носящихся на роликах по всему парку. Когда Феликс добежал до меня, вид у него стал далеко не блестящий. Он остановился, опершись на мое плечо, и с минуту пытался отдышаться. Обретя долгожданный дар речи, он просипел:
– Это просто ужасно. Не прошло и пяти минут, как я превратился в выжатую тряпку. Ума не приложу, как этим можно укреплять здоровье.
– Не все сразу, Феликс, – поддержал его я. – Постепенно научишься правильному дыханию и обретешь спортивную форму. Мне только не совсем понятно, как это ты оказался в числе любителей трусцы.
Он убрал руку с плеча и без сил плюхнулся на скамейку.
– Лечащий врач порекомендовал, будь он неладен. Я некстати пожаловался ему на вялость и плохой аппетит…
– Это у тебя-то плохой?
– … а он, не осмотрев даже, порекомендовал побольше двигаться и поменьше сидеть. И брать пример с дедулек и бабулек, каждое утро у меня под окном бегающих от инфаркта, так они это называют.
– По мне ты и так в хорошей форме, – ехидно заметил я. – «Пума», если не ошибаюсь.
– «Рибок». Если на то пошло, придется купить беговую дорожку. Минуту назад я был облаян всеми находящимися в парке болонками, таксами и шпицами, не исключено, что, преследуя меня, они потеряли своих хозяев. И вот что интересно, за мной эта мелочь бежит, а за теми нахалятами на роликах почему-то нет. Просто мистика какая-то.
– За тобой им проще угнаться. Ладно, не бери в голову.
– Нет, я им сразу не понравился. Я вообще собакам не нравлюсь. Знаешь, я проголодался, сил нет. Давай заглянем в то кафе, – он кивнул в сторону улицы и, поднявшись, увлек меня за собой. – И, кстати, о мистике, мне вспомнилась одна давняя история. Заказывай кофе, и слушай.
Я не любитель мистики, тебе это прекрасно известно, но порой сталкивался с вещами, дать объяснение которым не в силах. Именно о таком случае, происшедшем лет пятнадцать назад, я и хочу рассказать.
В то время я только-только начал заниматься практикой, и мой послужной список, насчитывал от силы десяток клиентов. Впрочем, это происшествие коснулось меня отчасти, как стороннего свидетеля: в те дни, я находился в долгожданном отпуске. Его перенесли на конец сентября, согласись, не лучшее время для отдыха. Хотя я был рад и этому: жаркое, в прямом и переносном смысле, лето меня вконец измотало. Посему договорился и снял комнату в поселке со смешным названием Кубыри, тут недалеко, километров тридцать от города. Райский уголок, скажу я тебе.
И в этом райском уголке произошло чудовищное происшествие. В доме на самой окраине поселка жила семья из трех человек, тихо-мирно, ничем особенным среди соседей не выделяясь. Но однажды вечером глава семьи взял топор, отправившись во двор колоть дрова – ночи стояли холодные, уголь они еще не купили, а иного отопления, чем печка, в доме не имелось. Нарубив сколько-то чурбаков, он вернулся в дом и буквально искромсал супругу и двенадцатилетнюю дочь: на теле каждой жертвы насчитали, по меньшей мере, десяток ран…. Да, вот и меня так же проняло, когда я услышал об этом диком убийстве, происшедшем на третий день моего приезда.
Я сразу поспешил в прокуратуру, где подробности происшедшего открылись полностью. Что говорить, они ужаснули.
Глава семьи Олег Чухонцев сразу после преступления позвонил в милицию, а затем попытался покончить с собой. Но гнилая веревка не выдержала: прибывшие оперативники нашли его в сарае без чувств. Едва он пришел в себя, как первым делом спросил о семье – не случилось ли с ними чего, раз милиция приехала. Обо всем происшедшем он ничего не помнил. Память оставила его на длительное время, возвратившись ближе к началу судебного процесса.
Логично было бы уцепиться за серьезные неполадки в семейной жизни, и следователи принялись искать мотивы зверского убийства. Однако, ничего подобного найти не удалось. Семья Чухонцевых жила на редкость дружно, соседи не слышали от них худого слова в адрес друг друга. Сам Олег работал токарем в местной артели, стоял на хорошем счету у начальства. Его жена, Васса, учительствовала в школе неподалеку, преподавала английский, в той же школе училась и их дочь Ольга. Ничего из ряда вон выходящего о них ни ученики, ни педагоги сказать не могли: помимо уроков Васса вела внешкольные занятия и не раз отправлялась с классом, чьей руководительницей являлась, в экскурсии по области. Что, конечно, не могло не нравиться ученикам. С Ольгой дружили многие девочки класса, да и мальчики тоже, учительской дочкой ее никто не считал. Более того, в том памятном доме порой собирались компания одноклассниц на девичник, безо всякого: Васса всегда радушно принимала гостей дочери, никогда, впрочем, не заигрывая с учениками. Да и иных гостей из числа соседей в том доме в любой час принимали без возражений, какая бы причина их не привела.
По настоянию следствия провели судебно-психиатрическую экспертизу главы семьи. Но ничего необычного она не выявила: никаких патологий или отклонений, человек как человек. Встретившись с ним, невозможно поверить в то, что подобное злодейство он мог совершить. Олег и сам не мог поверить в случившееся, жил, словно в тумане – пока не вспомнил. Тогда он снова попытался покончить с собой – и снова его спасли. В лазарете, едва очнувшись, Олег сказал: «Видно, господь, не хочет меня», – и оставил попытки. Я видел его через несколько дней в СИЗО – не человек уже, а только слабая тень. Живет потому, что должен дотянуть до определенного срока, знает его и потому терпеливо, упорно ждет. Он сам говорил об этом не раз следователю, сказал и мне. Все, что вне его – уже мертво, как мертвы его жена и дочь, и потому всякая связь с внешним миром Чухонцеву никчемна. Лишь тягостный срок, тающий с каждым часом, еще волнует, а прочее… да я говорил об этом.
Соседи его жалели. Вроде бы странно, первый раз услышав от старика из дома напротив слова о «бедном Олеге, как ему не повезло» я ушам своим не поверил. Стал переспрашивать. Да, Чухонцева не винили в случившемся, и тому имелось довольно странное объяснение. За пятнадцать лет до описываемых мною событий в этом же доме случился тот же ужас, происшествие с семьей Чухонцевых явилось точным повторением давнего, почти позабытого ныне за тяжестью лет, кошмара. Тогда, пятнадцать лет назад, отец семейства топором зарубил жену и двоих детей; и следствие, как и сейчас не смогло найти объяснения безумному поступку. То дело закрыли быстро: убийца наложил на себя руки сразу после содеянного.
Мне любезно дозволили взглянуть в архивы. Обычная семья, ничем не примечательная, соседи отзывались о них неплохо. Показания, записанные на пожелтевшей от времени бумаге, порою, в точности походили на записанные во время последнего следствия.
После того загадочного, чудовищного по бессмысленности своей убийства, мотивы коего так и не удалось выявить, дом долго пустовал, пока его не купила, польстившись на смехотворную сумму, семья Чухонцевых. Кто-то отговаривал их от покупки, вспоминая давнюю трагедию, да не отговорил – тогда Чухонцевы просто не могли позволить себе другой вариант. Иные же или запамятовали об ушедшей беде, или считали, что снаряд в одну воронку два раза не падает. Словом, Чухонцевы купили старый дом, и пять лет жили в нем тихо и спокойно. Постепенно забылись тени далекого прошлого и у тех, кто поначалу отговаривал Олега и Вассу от покупки. Да и дом Олег перестроил, вскоре, как стал токарем в артели, и теперь жилище ничем не напоминало прежнее строение, не цепляло память старикам о минувшей трагедии.
И вот кошмар вернулся. Пользуясь случаем, я встретился с адвокатом, назначенным Олегу. Слово за слово, – мне удалось расположить его к себе, вывести на откровенный разговор о предстоящем деле. Он не стал скрываться. Оказалось, стряпчий родился и вырос в Кубырях, и, конечно, наслышан о давешней трагедии. Евгений Лукич, так звали адвоката, пообещал, что непременно докопается до сути дела, и, видя блеск в моих глазах, предложил поучаствовать в этих поисках. На что я с охотою дал согласие.
Адвокат отправил меня по архивам в поисках любых, сохранившихся сведений об Олеге Чухонцеве и его родных, напутствуя при этом искать все: самая малозначительная деталь может пролить свет истины и просто помочь в деле. Как он и ожидал, я рьяно принялся за дело, стремясь показать себя с лучшей стороны перед лицом более опытного коллеги, а потому допоздна проводил среди стеллажей, перелопачивая горы бумаг, выискивая малейшие зацепки и скрупулезно записывая отчеты о проделанной работе в блокнот. За три недели, оставшиеся до суда, я заполнил их два – бисерным почерком, все, зерна и плевелы вместе. Тогда я не научился еще интуитивно, в процессе самих раскопок, отделять первое от последнего.
Сам же Евгений Лукич занялся более полезным для избранной им тактики защиты, делом. Он выяснил всю подноготную дома, в стенах которого произошли два чудовищных убийства, узнал, когда и кем тот был построен, переговорил с производителем работ и строителями о том, как велось строительство, в какие сроки, какие случаи происходили на площадке и прочее, и прочее. Поговорил с соседями Чухонцевых, в том числе и теми, кто переехал после первой трагедии подальше от злополучного дома, выясняя и у них все относящееся к строению и его обитателям. Выяснил, что находилось на месте дома до его постройки. Поднял архивы местной периодики.
И выкопал действительно интересное, – в отличие от меня, не нашедшего ничего, что могло бы помочь Чухонцеву или повредило бы ему при разбирательстве. Откровенно говоря, Евгений Лукич просто воспользовался моим охотничьим азартом, а убедившись, что я так ничего интересного не выяснил, не стал делиться своими открытиями: делал страшные глаза, едва речь заходила о его розысках, обещая рассказать обо всем перед судом.
Что же, о своих находках он действительно рассказал мне. Равно как и всем остальным, присутствовавшим в тот день в зале суда: надо сказать, что на то заседание народу набилось как сельдей в бочку, пришлось даже приносить стулья из коридоров.
Скажу сразу, как юрист, Евгений Лукич пользовался безоговорочным уважением, как у обывателей, так и у чинов судейских. При всем скептицизме относительно выбранной им тактики защиты, доверял ему и я. Видимо, судья, тоже, поскольку он не мешал выступлению адвоката, и лишь раз, все же, не выдержал и поинтересовался его самочувствием.
Евгений Лукич умел убеждать. Он предсчтавлялся отменным оратором, даже сейчас, по прошествии многих лет вспоминая те выступления, я чувствую свою беспомощность перед его мастерством. Что говорить, тогда, во время выступления, он меня просто заворожил. Как заворожил и всю аудиторию, в полном молчании внимавшую ему.
Итак, он принялся за рассказ. Олег Чухонцев не может нести полностью ответственность за совершенное злодеяние, это стало для него очевидным после долгих, тщательных изысканий, и с этого он начал свое выступление. Адвокат перечислил те причины, которые позволяли зачислить безмолвно видевшего на черной скамье Олега в разряд добропорядочных граждан, о них все знали, равно, как и о ничего не доказавшей медицинской экспертизе, – факт ее провала Евгений Лукич подчеркнул особо. Убедив слушателей, которые, кажется, нисколько не сомневались в добропорядочности Чухонцева, защитник перешел к предыдущему убийству, совершенному в том же доме за пятнадцать лет до описываемых событий, и зачитал выдержки из показаний соседей, характеризующих главу семьи, жившей в доме в те времена – свидетельства эти, как известно, оказались практически идентичны. Он объяснил, зачем ему понадобилось привлекать к делу и предыдущее зверское убийство, как удалось выяснить Евгению Лукичу, оба случая имели одну первопричину. И сейчас он ее раскроет.
Зал зашумел. Судья довольно долго призывал к порядку, он и сам с интересом слушал рассказчика, и ожидал скорейшего продолжения.
Выдержав минутную паузу, защитник продолжил. Он углубился еще дальше в прошлое, добравшись в своих поисках до тысячу девятьсот одиннадцатого года. Вынув из папки копию газеты «Житейские ведомости» от двадцать шестого июня, Евгений Лукич сообщил, что разгадка именно в ней. И в установившейся тиши, прочел содержание выделенной им заметки. Ни одного слова не прибавляя от себя. Когда он закончил, то еще с минуту стояла прежняя тишина. А затем зал взорвался.
В девятьсот одиннадцатом году на участке дома Чухонцевых стояла изба кузнеца Бахметьева. В те времена поселок Кубыри еще не подобрался к этим местам, и жилище кузнеца приписывалось к деревне Михалевичи, позднее исчезнувшей в толще лет. Бахметьев оказался клейменым, из бывших каторжан, проведший шесть лет на рудниках в Бодайбо, за поножовщину в трактире. Однако, и кузнецом он являлся отменным, выходившие из-под его молота серпы, лемехи да топоры оселка не знали; хоть и брал за них Бахметьев втридорога, да все равно покупатель не переводился. Больно хороша оказывалась работа.
Сам кузнец слыл человеком нелюдимым, жил на отшибе, работал всегда один, без помощников, а когда исполнял заказы, непременно запирался на все засовы. И потому ходила о нем, и об изделиях его недобрая молва, мол, не все чисто в них. Но, несмотря на это, а может, именно благодаря подобной темной славе, спрос у Бахметьева имелся всегда.
Тайна удивительных Бахметьевских поделок раскрылась как раз за день до описываемых в «Ведомостях» событий. В Кубырях поймали одного цыгана, как водится, за конокрадство. Стащили в участок и принялись по всей форме допрашивать. И под таким «давлением следствия» цыган неожиданно рассказал, что грех на нем лежит несмываемый, поскольку похитил из деревни неподалеку, он запамятовал ее название, девочку лет восьми, как раз месяца за два до своей поимки. Получил два целковых, да тут же и пропил их. Что за девочка, того не помнит. Кто организовал похищение – да кузнец какой-то из Михалевичей, он с ним всего дважды и встречался, и встречаться больше не имеет желания. Слухи ходят, говорил цыган, понижая голос, будто железо от невинной крови крепче становится.
Прознав каким-то образом про слова цыгана, народ в Михалевичах полицейских ждать не стал, разобрался сам. Ночью окружили дом кузнеца да запалили со всех сторон разом. И разошлись лишь утром, когда здание прогорело, а на пепелище нашли селяне обугленный труп кузнеца. А в тот же день в подвале обнаружили множество детских косточек, топором изрубленных….
После этих слов, зал никак не мог успокоиться. Судья тщетно стучал молотком, и вот после этого и спросил у Евгения Лукича о его самочувствии. Но спросил как-то неуверенно, будто и сам сомневался в своих словах. На что защитник ответил искренне, что и сам не верит в сверхъестественное, вернее, не верил до позавчерашнего дня, когда ему удалось собрать все воедино, и никак иначе он не может соотнести все имеющиеся у него на руках факты. А посему просит к судьбе Чухонцева подойти, исходя из всего им вышесказанного.
Зал снова зашумел, на сей раз одобрительно. И поскольку последнего слова от Олега добиться не удалось, суд удалился на совещание. Длилось оно долго: судьи несколько часов, до самого вечера, не возвращались, не решаясь вынести вердикт.
Под выкрики и свист судья зачитал приговор: пять лет. Чухонцев спокойно дал себя увести, приговор он пропустил мимо ушей. Словно понял, что миссия его на этом закончена, песок пересыпался, и часы никто переворачивать не будет. Увы, так оно и оказалось: в камере Олег не протянул и недели – остановилось сердце.
А в день завершения процесса, присоединяясь к поздравлениям от коллег и знакомых, я поинтересовался у Евгения Лукича, что он думает по поводу рассказанного на суде. Сколь уверен в том, что кузнец и в самом деле не угомонился после смерти, ведь похорон не было, тело закопали сами селяне, без священника, без обряда….
Он перебил меня самым бесцеремонным образом – рассмеявшись. И произнес: «Вот видите и вы поверили. Что тогда говорить о прочих присутствующих. Будь у нас в стране суд присяжных, я наверняка бы добился оправдательного приговора. Но и судью можно понять, представляю, что бы с ним сделали, дай он Чухонцеву меньший срок. А что же до мистики, молодой человек… скажу просто – сейчас это модно. Время такое, все эти экстрасенсы, колдуны, целители и прочие вошли в наш обиход. Без них уже не интересно. Собравшиеся в зале суда хотели поверить в необъяснимое – они и поверили, как видите, им оказалось достаточным всего несколько слов. А, утешив их, я умываю руки».
И сказав это, снова повернулся к товарищам, приглашая их за стол. Пригласил и меня, но я поспешил откланяться: после этих слов у меня не оказаось ни сил, ни желания проводить время в обществе Евгения Лукича и его знакомых.
– Но все, изложенное адвокатом, правда? – спросил я.
– Безусловно, – кивнул Феликс, придвигая чашечку своего любимого капучино. – Я ему верил, но все же счел возможным уточнить данные. Историю кузнеца Бахметьева он пересказал дословно. А уж потом попросту приложил ее к той трагедии, что разыгралась много позже.
– Однако, ведь есть сходство между первым преступлением и вторым. Трудно возразить, что у этих двух убийств нет общих корней.
– Внешнее сходство, друг мой, еще не означает сходства внутреннего. До сих пор неизвестно, что толкнуло Чухонцева на столь тяжкое преступление, мотивы, которыми он руководствовался, так и остались невыясненными, да следствие и не особенно старалось. Как и в первом случае, когда все оказалось сделанным до них. Понять, что же на самом деле объединяет – не считая стародавней истории о кузнеце-детоубийце – эти два преступления, увы, не представляется возможным. Если, и в самом деле, есть меж ними сходство, – добавил он. И продолжил, как бы с новой строки: – Знаешь, месяц назад я приезжал в Кубыри по делам службы. Естественно справился о доме. Я полагал, что его давно снесли, но нет, дом стоит. Около трех лет назад его заселила семья беженцев из Ингушетии…. Да, им просто негде найти приют.
– Что же будет с ними? – медленно произнес я, кажется, всерьез в этот момент ожидая, что Феликс ответит мне. Но он лишь пожал плечами и невесело усмехнулся.
– Знаешь, эти же вопросы и не давали покоя мне пятнадцать лет назад. Вот только ответов на них до сих пор нет.
Мой друг адвокат Феликс Вица встретился в месте, совершенно для него необычном, не подходящем ему уже в силу одной только заурядности. Неведомыми ветрами его занесло в библиотеку, причем не солидную центральную, где, теоретически, его можно еще встретить, а самую что ни на есть заурядную, районную, позабытую не только жителями района, но, думается, и составителями телефонного справочника.
Меж тем, Феликс нашелся именно там. Он прохаживался меж стеллажей и не просто любезничал с миловидной девушкой библиотекаршей, а уже держал в руке книгу и явно намеревался взять с собой, поскольку в изящных выражениях, присущих только ему, просил девушку оформить абонемент и предлагал свои водительские права для засвидетельствования личности. Во всем, довольно просторном, помещении библиотеки они оставались одни, и голоса их свободно разносились по коридорам и лестницам. Особенно голос Феликса, хорошо поставленный, четкий, с великолепной артикуляцией. К слову, раз речь зашла обо мне, то я как раз поднялся до второго этажа и, уткнувшись в табличку «Библиотека №27 им. Гончарова» – только в этот момент в голову закралась мысль, что ошибся зданием, – услышал сочные фразы, изрекаемые моим другом. Его голос столь мало вязался с убогой обстановкой помещений, что я против воли заглянул за прикрытую дверь.
Феликс стоял, наклонившись над заполнявшей абонемент девушкой, – ладонью накрывая ее руку, – и довольно мило, хотя и громко, разглагольствовал о пустяках такого рода, от которых у девушек слушающих их, не исключая и симпатичную библиотекаршу, немедленно пунцовели щеки и потуплялся взгляд, а дыхание становилось прерывистым и от этого грудь взволнованно вздымалась и опускалась, символизируя нешуточный шторм, разыгрывающийся в эти минуты в прежде безмятежно ясной и тихой заводи.
Войдя незамеченным, я некоторое время наблюдал, ожидая, когда буду замеченным. Это случилось не ранее, чем девушка заполнила абонемент и Феликс поцеловал ее тонкую руку, ту, что производила все записи, и долго не выпускал из своей. Впрочем, и девушка не спешила забирать ее у приятного посетителя, и сделала это, лишь когда ее рассеянный взор сосредоточился на моей фигуре у самой двери.
Оба немедленно прервали свои прежние занятия. Феликс быстро подошел ко мне, видимо, собираясь что-то высказать, но я опередил его:
– Вообще-то я по твою душу.
Феликс недовольно хмыкнул. Но делать нечего, визит оказался безнадежно испорчен мною, моему другу оставалось только попрощаться.
– Интересно, – буркнул он, выпроваживая меня за дверь, – каким образом ты умудрился здесь оказаться? Занимался частным сыском?
Я постарался успокоить недовольного Феликса, не особенно старавшегося скрыть свои чувства, и объяснить причину появления в этом глухом уголке города. Получилось неплохо, адвокату пришлось признать неосторожное обращение с собственным голосом.
– Никогда бы не предположил, что здесь такая акустика, – и, переменяя тему, спросил: – А что тебя заставило гоняться за мной по всему городу?
Выслушав ответ, Феликс только плечами пожал.
– Так ведь не горит.
– А я искать тебя собирался только на следующей неделе. – и добавил: – Уж извини, что разочаровал.
Феликс только плечами пожал и, спустившись с лестницы, вышел в июльский полдень.
– Фотостудия, которая якобы тебе нужна, находится за углом, вон указатель, – довольно сухо сказал он, собираясь прощаться и протягивая для пожатия руку. Уже пожимая ее, я не утерпел и спросил:
– Если не секрет, тебя что сюда привело? Тайная встреча?
– С прекрасным, только с прекрасным, – он протянул книгу, чтобы я смог прочесть название: «Анри Барбюс «Несколько уголков сердца». – Не хотел идти в центральную библиотеку, мало ли с кем мог там встретиться. Может, с клиентом, может с собратом по коллегии. Или с судейскими, благо библиотека неподалеку от мест, где я частенько держу речь.
– Испортил бы свой устоявшийся респектабельный образ?
Он улыбнулся против воли и повернул в сторону студии, следуя моим курсом.
– Сам знаешь, последние десять лет даже западных и давно упокоившихся коммунистов в нашей стране недолюбливают. И это еще мягко сказано. Вот того же Барбюса не печатают ни в одном издательстве. Взятая мной книга, – он взглянул на обложку, – аж тысячу девятьсот шестьдесят восьмого года выпуска. Что тогда было, ты в курсе.
– Читал, но свидетелем не явился. Даже еще в школу не ходил.
– С тех пор многое переменилось и самым кардинальным образом. Тот же Барбюс, мог бы негативно повлиять на мою репутацию сейчас, а вот в те годы, напротив, укрепил бы ее.
– И только ради этого…
– Отнюдь. Просто у него есть один рассказ, напомнивший мне довольно давнюю историю. Происшедшую словно в продолжение этого рассказа, – Феликс сверился с содержанием. – Да, «Траурный марш».
Тогда я еще служил государству, но уже планировал трудиться самостоятельно; дорабатывал последние годы, и потому прилагал особое усердие.
В один из таких вот, как сегодня ясных, но нежарких июльских деньков, мне поручили вести одно дело. На первый взгляд, – когда я предварительно ознакомился с содержанием всего лишь тоненькой папочки, – пришел к выводу, что оно выйдет простым. Хотя и несколько странным. Сам посуди: семидесятилетний старик по фамилии Красовский убил ударом молотка по лбу свою супругу, годом его моложе; вместе они прожили почти пятьдесят лет. Убив же, сам вызвал милицию, сам написал чистосердечное признание. Поначалу даже отказывался от услуг защитника, однако под давлением следователя согласился, чтобы кто-то – выбор, как ты понял, пал на меня – представлял его в суде. На первом же свидании старик откровенно произнес: «Да ты не забивай голову моими проблемами, сынок. Молчи и соглашайся. Я прожил достаточно, и большего мне и не надо. Как говорится, мавр сделал свое дело, и мавр уходит».
Конечно, я не послушался. Нет, мне не то, чтобы было обидно за старика, совершившего под конец жизни столь чудовищно нелепый поступок или горько за убитую старуху, о которой я вовсе не знал ничего; непонятным оставалось другое. Как же так, размышлял я, люди состояли в браке сорок восемь лет, ну да, случались меж ними ссоры, скандалы, любовники и любовницы, правда последнее очень уж давно, но брак выдержал и это, семья не разрушилась, супруги смогли понять, простить и принять, и остались под одной крышей. И тут на тебе. Я спрашивал старика, хотели ли они разойтись, хотя бы разъехаться, но он только качал головой. Я спрашивал о предполагаемом дележе мифического наследства, изменения прав наследования, о давлении родственников супруги, о желании отправить его, к примеру, в дом престарелых, освободить квартиру, чтобы потом выгодно продать. И всякий раз Красовский качал головой, нередко усмехался, словно говоря, что все придуманные мной причины слишком мелки и никчемны для него, а те, что действительно послужили толчком для свершившейся драмы, просто непостижимы моему еще зеленому жизненному опыту, и снова повторял присказку про мавра. Признаться, этим он только еще больше заинтриговывал. Я вызывал его из камеры часто и всякий раз, слово за слово, так или иначе касался волнующей темы. Капля камень точит, в итоге, добился-таки своего. Старик, видя, что отступать я не намерен, сдался. И на одном из свиданий спросил, вроде бы не к месту, читал ли я Барбюса. Рассказ «Траурный марш». В библиотеке он нашелся, как раз то самое издание, что я держу в руках, его принесли по моей просьбе в камеру, и старик, ткнув пальцем в рассказ, заставил меня прочесть его немедля, – что там, четыре странички. Прочитав, я посмотрел на старика.
Он хмыкнул и ответил просто: «Все, описанное в рассказе, и есть история нашего знакомства с Лизой». Я молчал, не зная, что сказать, а он, сказав первое слово, продолжал. Ему было двадцать два, он работал на заводе, Лиза на соседней фабрике. Однажды они встретились, конечно, совершенно случайно, и с той поры стали видеться каждый обеденный перерыв; они не назначали друг другу свиданий и оттого их встречи по-прежнему носили в себе иллюзию прежней случайности. Встречаясь, они просто шли по одной дороге, навстречу друг другу, сходились в чахлом скверике, находившимся между их предприятиями, садились на скамейку и говорили обо всем на свете, держась за руки. Лиза была детдомовкой и жила в общежитии, так же как и он сам: мать его была алкоголичкой и регулярно, раз в месяц, впадала в буйство. Ее забирали на день-другой, а затем выпускали снова. Мать часто приходила к нему и просила денег, поскольку нигде не работала и ничего не получала; отказать ей он не мог, так что жили они на хлебе и воде. Впрочем, ничего из этого не волновало влюбленных, главным для них оставалось скорейшее желание скрепить отношения на бумаге. Как раз перед скромной свадьбой в кругу общих друзей на чьей-то квартире, его повысили в должности, а вскоре после заключения брака Красовский получил комнату в коммуналке. Тогда, к обоюдной радости, Лиза, наконец, переехала к нему. Через два года у них появился первенец, еще через два – его сестра. Со временем они получили квартиру на окраине города и, конечно, невообразимо радовались знаменательному событию.
Это потом у них случались и раздоры и измены. Но никогда их ссоры не затягивались надолго, вспыхнув, они тотчас же потухали, будто враз исчерпав себя. А измены…. «Раз я сделал глупость, раз сглупила она, – сказал старик. – Мало что бывает, за такое казнить нельзя». «Так за что можно?», – спросил я. Он сощурился и долго глядел, не отвечая. И только по прошествии минуты или больше, сказал странное: «За взаимность».
«Мы устали друг от друга, – говорил он, – но все равно чувствовали в нашем союзе непреодолимую нужду, некую непреходящую потребность все время быть вместе». – «Что же в этом плохого?» – «Ничего, кроме того, что невозможно испытывать зависимость друг от друга на протяжении пяти десятков лет. Когда-нибудь это должно было кончиться, устал я, устала она, а вот все же…». Я заговорил о любви, старик только махнул рукой, о любви давно и речи не могло быть. О семье тем более. Они давно жили одни, дети разъехались, создали свои семьи и позабыли родителей. А Красовские все так же принадлежали друг другу, принадлежность эта стала невыносимой, и потускневший от времени образ некогда любимого лица вызывал ныне лишь усталое отвращение. Они и ссорились лишь потому, что не могли иначе выразить отношение к связавшей их потребности. «Вам не понять, – говорил старик, – в былые годы стоило нам разойтись хоть на один день, и мы уже не находили себе места, словно потерявшиеся дети, а по возвращении вновь бросались по углам, словно загнанные в осточертевшую клетку».
Я помолчал и спросил осторожно: «И это выход?». Он пожал плечами, но ответил: «Мне надлежало хоть на что-то решиться. Разойтись мы не могли, привычка всегда брала верх. Теперь же, когда моя старуха вовсе обезножела, да и я сам частенько едва вставал после приступов ревматизма, это, как мне кажется, оказался единственный выход. Иначе нам не расстаться». О детях он даже не вспомнил, как, верно, и те о стариках.
Закончив, он замолчал надолго. Я лишь спросил еще, пытаясь понять, почему именно в тот день, не позже и не раньше, и старик привычно пожал плечами: «Уж как получилось. Как почувствовал, что не могу больше, так и решил». Я заговорил о сожалении, раскаянии, он кивнул, соглашаясь неохотно, но больше ничего не прибавил. Позже, когда мы расставались, произнес два слова: «выгорело все», – что еще можно добавить к ним.
Незадолго до дня суда, когда старик узнал, сколько получит и успокоился на этом, а я уже и не заикался о смягчающих обстоятельствах, в деле четы Красовских появился странный оборот, столь неожиданный, что, признаться, я в первый момент просто не мог поверить следователю, сообщившему мне новость, и лишь сухие фразы из принесенного документа убедили меня. Это был результат экспертизы, запоздалой, позабытой, в сущности, не влиявшей на ход дела в целом, а потому и затянутой до последнего, и вложенной в дело задним числом. Я повторюсь, результат практически ничего не менял в деле, он относился к старику Красовскому лишь косвенно. Но зато, каким образом! Право же, я и представить себе не мог ничего подобного.
Старик убил свою супругу вечером, около семи часов, как раз перед чаем. Перед этим они снова излили друг на друга свою желчь, привычно, словно исполняя некий ритуал. Но в этот раз он вышел из кухни, сказав свое последнее слово, прошел в темную комнату, вынул из шкафчика с инструментами молоток, вернулся и ударил; всего один раз. Убедившись, что его оказалось достаточно, старик позвонил в милицию и стал терпеливо ждать.
Меж тем, его супруга успела приготовить чай, успела даже разлить его в чашки, вернее, в чашку себе и в кружку супруга – они не могли есть и пить из одинаковой посуды, выбирая столь несхожую, чтобы невозможно спутать их меж собой. Чай остался нетронутым, убив, старик просто сел у двери, дожидаясь приезда сотрудников милиции. И это имело смысл: затерявшаяся в пути экспертиза принесла тот самый результат, столь ошеломивший меня, о котором я уже начал рассказывать.
В кружке Красовского эксперты нашли изрядное количество мышьяка.
Когда-то в незапамятные времена, мышьяком травили крыс – на всех предприятиях, его и ее не являлись исключением из общего правила. Впоследствии его заменили относительно более безопасным для человека средством, но вот эта коробочка отравы, в заводской упаковке, с той канувшей в Лету поры продолжала храниться в темной комнате, храниться долгие десятилетия, для того, чтобы однажды быть востребованной. По случайному совпадению, именно в тот день.
Следователь, принесший результат экспертизы, захватил с собой и коробочку. Я показал ее старику, но Красовский помотал головой: нет, никогда она ему не встречалась. И тогда я выложил перед ним лист с результатами экспертизы содержимого его кружки. Он долго читал, шевеля губами, разбирая малопонятные термины, пожимая плечами и не понимая, зачем он должен все это изучать. Пока не добрался до слов «содержание мышьяка составляет…».
Видел бы ты, как разом переменился он. Как вскочил на ноги, в волнении выронив лист, как сперва побледнело, а затем побагровело его лицо, как он хрястнул со всей силы кулаком о стол, чем немало напугал дежурившего у дверей охранника, а затем выругался матерно, столь зло, что я невольно содрогнулся. А потом закричал что-то скороговоркой, слов я не мог разобрать, понял только одно, повторяемое беспрерывно – «взаимность».
Наконец Красовский поостыл. Успокоился и произнес уже тихо: «Это ж сколько лет она хранила эту дрянь, сколько лет в любой момент могла…», замолчал и прибавил с чувством: «Выходит не зря я ее тогда, не зря. Как почувствовала, зараза». – «Взаимность?», – не без доли сарказма спросил я. «Вот именно что взаимность. И неизвестно, кто кого раньше решился ухайдакать. Видно, разом в голову пришло».
Он замолчал и лишь тер себе щеку, изредка бормоча что-то под нос. А я все думал, сколько же неизбывной ненависти могло скопиться за долгие годы совместной жизни, ненависти, которая вырвалась разом из двух, некогда любящих друг друга, сердец, чтобы раз и навсегда покончить со связывающим их крепче стальных оков прошлым, оставив одного в нем навеки. Зачеркнуть этот толстый том страниц неразделяемых горестей и радостей, чтобы затем… а что будет затем? И будет ли?
В тот день старик сам запросился назад в камеру – все обмозговать, как он выразился. А с утра пораньше затребовал меня. И едва дождавшись моего появления в камере свиданий, буквально с ходу заявил: «Валяйте, выкручивайте меня, как можете, на полную катушку. Я меняю все показания». На всякий случай я переспросил, действительно ли он хочет этого. Красовский слушать не стал, повторил, что не хочет никакого покаяния за свой грех, да какой же это грех, в новом-то свете ему открылась правда на эту стерву, эту мерзкую гадину – и это еще самые мягкие из эпитетов, которыми он наградил супругу. Он вспомнил, что ему только семьдесят лет, а это еще не конец жизни. Впрочем, об этом можно догадываться по одному его виду: Красовский будто ожил, словно перед сном приняв чудотворный омолаживающий эликсир. Он преобразился совершенно: кипел жизнью, стал энергичен, решителен, как мне показалось, отчаян, и как-то цинично весел. Словно только теперь сумел освободиться от связывавших его пут взаимности, из которых не вырваться иначе, нежели совершив преступление.
И на суде он повел себя так же: откровенно, почти вызывающе отвечал на вопросы прокурора, немало ошеломленного столь резкой переменой в старике, а когда к нему обращалась судья, то вставал, склонив голову, и только так давал ей ответ. Он очень хотел жить, и все, присутствующие в зале, видели, почти ощущали его жажду. Наверное, поэтому ему поверили, я видел это, и не моя речь оказалась тому причиной. Поверила судья, поверил зал, и – я понял это в перерыве – мой оппонент. В последнем слове Красовский сказал просто: «Всю жизнь мы жили друг для друга, и даже на пороге смерти не смогли избавиться от сковавшей нас взаимности. – И добавил заготовленные мной слова: – Вот только ее, моей супруги, взаимность ожидала меня лет сорок из прожитых нами сорока восьми».
Хотя, между нами, за это время мышьяк в значительной степени потерял свою действенность, и той лошадиной дозы, что всыпала в чай Красовскому супруга, не хватило бы даже для серьезного недомогания. Разве, что волосы повыпадали. Но ни прокурор не воспользовался этим обстоятельством, ни судья, да и я не вспомнил об этом. В итоге обвинитель запросил пять лет, судья дала два с половиной. А менее чем через год Красовского амнистировали по причине какого-то юбилея, – вместе с кормящими матерями и туберкулезниками. Тогда-то, выйдя на свободу, он навестил меня, и в разговоре упомянул об этом ускользнувшим от всеобщего внимания факте, спокойно признался, зная, что для него все уже позади и, фактически, его жизнь начинается сызнова.
– Да, представь себе, – продолжил Феликс, стоя у дверей фотостудии, – он жив и по сию пору. И неплохо выглядит для своих восьмидесяти двух. Встречая меня, непременно обещает, что протянет еще не один десяток, если, и при этих словах он хитро щурится, пенсию будут выплачивать регулярно и в надлежащем объеме. В правах он не поражен, живет спокойно на прежней квартире, а еще одну, ту, что осталась ему от смерти сына, сдает внаем. И на эти деньги может позволить себе некоторые слабости, о которых прежде и не мечтал. Одна из таких – горячий шоколад, кружку которого он ежеутрене выпивает в кафе напротив дома, там он уважаемый завсегдатай, отчасти даже некий символ заведения. Да ты помнишь его, мы с тобой недели две назад с ним встретились при входе в кафе.
– Тот самый благообразный старик в тройке и при галстуке? – я действительно вспомнил, о ком идет речь. – Вот уж представить не мог, что он…
– Убил жену молотком? Сидел? Или что-то другое?
– Все вместе. Слушай, – у меня давно вертелось на языке, но я никак не мог спросить: – А что он думает… обо всем содеянном? Он не заговаривал с тобой на эту тему?
– О содеянном? – переспросил Феликс. – Нет, ни разу. Да он, наверное, забыл даже думать об этом. Тем более, – добавил он доверительно, – что у него врачи находят склероз. В отличие от нас с тобой, он регулярно проходит медосмотр. И занимается гимнастикой на свежем воздухе. И ежеутрене пьет свой горячий шоколад. И при каждой нашей встрече обещает дожить до ста лет, чего бы и сколько это ему ни стоило.
Я помолчал, а затем спросил снова:
– А его супруга? Как давно она собиралась воплотить свой замысел?
Феликс только плечами пожал.
– Судя по дате на коробке, с шестьдесят второго года. Но ты, уж извини, все же плохо знаешь женщин, хотя и живешь с одной из них. Им приятно уже одно осознание своей власти над кем-то, тем более, над супругом, и оттого ожидаемый момент сладкой мести может откладываться сколь угодно долго. Хотя бы до того самого рокового дня. В любом случае, – добавил он, – эту свою тайну Красовская унесла с собой.
И закончив на этих словах свой рассказ, Феликс распрощался, пожал мне руку и, зажав под мышку томик Барбюса, отправился к своему новенькому автомобилю, блестевшему, словно дорогая игрушка, на ярком июльском солнце.
Мой друг, адвокат Феликс Вица, в этот раз особенно тщательно готовился к выходу в свет. Нас пригласили на вернисаж мало кому известного художника-инсталлятора, но несмотря на пониженный интерес публики к выставке работ Ивана Дорохова, Феликс почел обязанностью ответить на приглашение. Возможно, даже вовремя, судя по тому, с какой скоростью он менял сперва шейные платки, а затем и булавки к ним. Остановился на серебряной, более демократичной, как уверил меня адвокат. И тут же прибавил:
– С художниками всегда сложно. Мне доводилось сталкиваться с ними, хорошо, большей частью на подобных вернисажах. Так с некоторых пор всех деятелей изобразительного искусства я подразделяю на две категории. Нервические люди, дающие о себе знать сразу и надолго, упорные и своенравные, горластые и… но ты меня понял. И нервические люди, которых не слышно и не видно, даже если они находятся вот уже битых пару часов с тобой наедине в одной комнате.
– И с какими чаще ты встречался? – спросил я. Феликс вздохнул.
– Знаешь, как-то раз с обоими типами. Счастье, Иван не таков.
– То есть третий тип? – уточнил я.
– Нет, – отмахнулся Феликс. – в нем немного от второго. Он в прошлом геолог, который просидел полгода в тайге – его потеряла партия и до зимы разыскать не могла. Дорохов немного поехал на этой почве, а когда выписался из пансионата, стал писать неплохие картины.
Феликс, наконец, удовлетворился своим видом в трюмо, закрыл его и оказался полностью готов к путешествию в мир искусства. Удивительно, но по часам выходило, что мы прибудем на вернисаж минут за двадцать до открытия. Я спросил об этом своего друга, тот плечами пожал.
– После того, как я побывал адвокатом одного из художников, со мной случаются и не такие казусы… Вижу твой заинтересованный взгляд, но обо всем в такси.
Случилось это лет десять назад, да, почти десять. Мы тогда еще работали в большой конторе, в доме, забитом подобными шарашками, отчего его в народе и прозвали «адвокатским». На первом этаже пятиэтажки висел в две колонки большущий список юристов, нотариусов, даже практикующих детективов и экстрасенсов, занимающихся чем-то подобным. В те годы я хоть и только получил место в «адвокатском доме», но у меня имелся секретарь, разбиравшийся с довольно солидной охапкой ежедневно входящих и помощник, которого я потом уволил, но это другая история. В тот день, как на грех, помощник отправился в суд, а секретарь приболел, так что клиентов встречал сам. И стоило только придти обеденному перерыву, как в дверь буквально влетел Федор Цареградский. Да, имя знакомое, вижу, ты помнишь такого. Или знаешь его супругу, Ксению Цареградскую. Словом, муж вломился ко мне и потребовал, натурально, потребовал, стать адвокатом на предстоящем процессе по делу о признании авторского права. В ответ на мои недоуменные возражения – я всегда занимался уголовными процессами, – художник завопил, что это как раз дело жизни и смерти, его притесняет, унижает и оскорбляет его же собственная половина, посему, дело может квалифицироваться как преследование. Я еще отметил его неплохую юридическую подготовку, обычно, наши клиенты в терминах слабо разбираются. Но только не Цареградский.
Видя, что от него просто так не отделаться, я усадил художника за стол и попросил рассказать о происшедшем.
Цареградского я знал уже тогда и довольно хорошо – в нашем городе его выставки проходили регулярно, а сам он был частым гостем на телевидении. И тогдашнее руководство всячески поощряло нашу знаменитость, отсыпая ему щедрой рукой пожертвования и скупая картины – по виду, нечто среднее между Малевичем и Мунком – оптовыми партиями. Цареградский, как ты знаешь, портретист, но если не читать подписи, догадаться, кого он изобразил на холсте, на мой взгляд, невозможно. Как и весьма трудно обрисовать словами обстановку, в которую он помещал персонажа. Художник называл свои творения ультрамодерном, но одно мог сказать наверняка – созданный им стиль неповторим и пока никому, кроме него, не достижим. Чем и брал. Недостижимость авторского стиля была, кажется, главной, если не единственной, особенностью его работ. Впрочем, ты наслышан о «любителях» живописи, которые скупают только то, что является модным, неповторимым, особенным – и прежде всего, так действуют наши чиновники. Лишнее доказательство как избранности так и близости к людям искусства. Особенно к таким известным.
И вот он приходит ко мне с просьбой урезонить жену. Дескать, она и раньше копировала некоторые его работы – как раз для чиновных кабинетов, но теперь обнаглела до такой степени, что подписывает холсты своим, а не его именем. Больше того, мужа объявляет шутом гороховым, который сам никогда ничего не писал, а только заставлял ее трудиться. Хотя он эту Ксению из грязи вытащил, облагородил, пустил в общество и так далее. Короче, кошмар творца.
Я первым делом поинтересовался, были ли у него попытки прежде доказать собственную правоту – тут он посмотрел на меня с такой нескрываемой злостью, что стало понятно, подобными вещами истинный творец не занимается. Хотя да, юристов он нанимал, экспертов тоже, словом, подготовительную работу проделал.
Правда, без особого успеха. Полотна, написанные в последние лет пятнадцать – те, на которые претендовала Ксения, – оказались сильно отличны по стилю от ранних работ Федора, особым успехом не пользовавшимися. Именно потому, что собственной манеры Цареградского в них еще не имелось. Эксперты не сошлись во мнениях, кому именно принадлежат полотна. Больно резок контраст между ранними классическими работами и последующими. К тому же, на все полотна ультрамодерновой серии претендовали оба супруга. Дело запуталось. Ксения, узнав, что муж втайне нанял экспертов и представил им что-то иное, подала на него в суд. Творцу пришлось искать адвоката, ибо видеться с половинкой он больше не мог, только с ее защитником.
Ровно такой же прием оказала она и мне. Но это хоть понятно. Я повременил с принятием сомнительной должности адвоката Цареградского, решив поговорить с супругой. Там меня уже ждал нанятый юрист. Кстати, хорошо мне знакомый. К счастью, дама в разговор не вмешивалась. Юшин, так звали ее защитника, пояснил, что у Ксении синдром Аспергера, общаться с посторонними она практически не в состоянии, ну а я, он на этом сделал упор, друг семьи. Сперва работал на Федора, теперь вот… – и выразительно кивнул на полотна, вроде как созданные самой художницей.
Я попытался уточнить, уверен ли сам Юшин, что именно эти работы созданы рукой Ксении. Тут художница не выдержала. Позабыв про Аспергера, подскочила, и начала кричать:
– Да как вы смеете?! Это и Федор подтвердит, вон в углу его подписи. Он их ставил, только если моя работа нравилась. И потом, стиль ультрамодерна я придумала, он только сливки снимал… – она замолчала так же резко, как и начала и снова села. Нам с Юшиным пришлось выйти.
По версии Ксении, все работы супруга рисовала только она. Когда Цареградский вытащил ее из художественной галереи, где она работала продавщицей (что странно, при таком-то диагнозе), он еще не был столь популярен, как сейчас, но обладал напором и всесокрушающим умением входить в любую запертую дверь и располагать к себе того, кто за ней находился. До встречи с Ксенией, Цареградский пару выставок уже провел, без особого успеха, но вот после того, как ознакомился с теорией ультрамодерна, немедля согласился на все условия. Он пробивает дорогу, устраивает встречи, договаривается о вернисажах и так далее, а жена втихую творит. И да, на первых порах, ее рисунки будут снабжаться подписью Цареградского. Они даже договор сочинили, вот он. Мне показали листок линованной бумаги, на которой, очевидно, рукой Ксении было написано немало пунктов соглашения между супругами. И знакомая подпись Цареградского в углу. Датирован сей документ был как раз в то время, когда портретист провозгласил новый стиль в собственном творчестве и добился первой выставки, на которой произвел фурор.
– С той поры рисовала одна она, муж только ставил автограф в уголке. А потом, когда Ксения почувствовала себя свободной, года четыре назад, решила выступить самостоятельно, Цареградский не дал, – объяснял мне Юшин. – Она долго спорила, ставила ультиматумы, но… ты же понимаешь женщин. Отказать мужу никак не могла. Продолжала работать.
– То есть, вот до вчерашней недели? – Юшин кивнул. – А что случилось тогда?
– В прошлый четверг ее уломала сестра. Когда узнала о договоре с Цареградским. Ведь Ксения никому ни полслова. А с сестрой и вовсе, почти два года не разговаривала, но только помирилась, как та, как Саломея…
– С твоей стороны, довольно странная идиома, – заметил я. – Саломея тебя и нашла?
– В некотором роде. Юристов она не знала, только того, кто работал с зятем несколько раз. Были прецеденты с галереями, – недовольно поморщившись, заметил Юшин. – Вот, улаживал полюбовно.
И он, вспоминая те годы, с удовольствием хрустнул пальцами. На том мы и разошлись. Я вернулся в контору, к моему удивлению, Цареградский все еще дожидался меня, и только тогда послушал его аргументы.
Тот заметно оживился, стал рассказывать. Как вытащил супругу, как предоставил ей свою студию для рисования, потом, для копирования. Можно сказать, на своем примере научил всему. То, что она рисовала прежде – это ученическая мазня. Но ученица вот так отблагодарила учителя, решив подмять все под себя.
– У нее есть договор, согласно которому…
– Липа! – рявкнул, побагровев, Цареградский. – Сама написала, а потом поставила мою подпись. Ксенька уже шантажировала меня этой бумажкой, не выйдет. У меня знакомства, у меня директора, мэры, губернаторы, у меня все. А у нее что?
– Как я понимаю, талант копииста.
– Вот именно! Копииста, не больше! Что-то создать самой ей в голову не придет. На свою голову научил. Ладно, хоть только копировала, но я-то с натуры творил.
– И это могут подтвердить? – он фыркнул.
– Жена мэра. Я рисовал ее обнаженной, правда…. Нет, она не станет выносить, я ж не говорил, что нарисовал обнаженной, а сторонний взгляд не уразумеет. Есть пара-тройка знакомых, которые подтвердят, что я рисовал их. И было это еще невесть когда. Так что, пускай Ксенька ультрамодерн оставит мне. А себе только то, что скопировала.
– Она много копировала?
– Мэра, жену, губернатора нашего, тульского, рязанского, бывшего министра обороны. Я потом нарисовал групповой портрет баскетбольной команды «Трактор», странно, что они его не забрали.
Я понял, что именитые люди нам сильно помогут в споре, странно, что противная сторона ничего о них не говорила. Но и к лучшему, мы ударили по рукам и принялись разрабатывать стратегию защиты.
На суде же началось твориться непредсказуемое. Понятно, что зал набился битком, многим из тех, кто фигурировал на полотнах Цареградского нашлось местечко. Пресса, понятно, неиствовствовала. И недаром: с ходу выяснилось, что Ксения не только писала, что ей скажут, но еще и вела бухгалтерию – как и прежде, в галерее. Отдавала работы клиентам, общалась с ними, особенно, коли творец был не в духе. Словом, вела все дела, несмотря на диагноз. На некоторое время Аспергер уступил место Мамоне.
А сам портретист, если и общался, то только в ресторанах, и изредка соглашаясь, встречал очередного важного клиента в студии. И… получал для работы фотографии. Цареградский, усмехнувшись, даже не стал этого отрицать, чем ввел меня в ступор.
– А что вы хотите, – хмыкнул он. – Сюда сам министр приедет, что ли? Ну, мэр приезжал, факт, а с другими я по телефону договаривался. Да и какая разница, моя живопись…
– Ваша живопись через пару таких заседаний может стать жениной. Что еще вы от меня скрывали?
– Я не скрывал, я просто не придавал этому значения. Ведь она только копировала.
Так я узнал суть слова «копирование». Переделка фотографии на ультрамодерновый лад. Этим мог заниматься, даже по словам самого портретиста, кто угодно, и он, и его жена. Дел-то, на пятак. Хорошо, в суде он этого не говорил. Хотя и этим доводил до холодного пота.
Еще через заседание выяснилось, что лишь один из многих приятелей творца сможет прибыть в суд и дать показания, остальные, едва услышав, что произошло с Цареградским, вешали трубку, не отвечали на звонки и письма, и всячески открещивались от сделанных портретов. Осталась только одна женщина, решившаяся сесть на кресло свидетеля. Однако…
– Вы не отрицаете, что в то время у вас была любовная связь с ответчиком? – спросил Юшин, мило мне улыбнувшись. Та кивнула. – И как долго она продолжалась?
– Примерно года два. Потом он написал мой портрет, назвал его, кажется, «Обнаженная в мехах», но я его не сохранила. Гадость какая-то, изобразил меня толстой и непонятной. Даже не показать никому. Раньше он лучше рисовал, не понимаю, почему такой интерес к этой мазне.
Судья настучал в ее сторону молотком, призывая не отклоняться от сути. В зале прыснули.
– Но вы присутствовали при создании вашего портрета в стиле ультрамодерн?
– Я не знаю, как это называется, но да. Федор сперва рисовал, потом я замерзла, он достал меха, снова рисовал, потом мы занимались любовью, потом пошли в ресторан, а на следующий день я пришла, и мы занимались….
– Вы подходили к его мольберту, когда он рисовал?
– Да вы что! Он всегда так орал, когда ему мешали.
– Черт, да сто раз подходила! – тотчас заорал Цареградский, выйдя из себя. – И все спрашивала, сколько это будет стоить.
Любовница обиделась, а потому немного изменила показания, сообщив, что на другой день творец просто выдал ей портрет. И в тот же вечер – после очередных, утомивших обе стороны, подробностях о любовных утехах, – женщина сожгла изображение. И больше никогда не вспоминала о былом, вплоть до того момента, пока Федор не позвонил ей и не умолял свидетельствовать в его защиту.
Зал загудел, Ксения заулыбалась, судья снова заработал молотком – будто мясо отбивал. Я обернулся к Цареградскому, тот был чернее тучи.
– Как была стервой, так и осталась. Чего мне в ней нравилось, сам не пойму, – едва придя в себя, пробурчал он. – Все соки из меня выпила.
– Вы хоть понимаете, что сейчас сделали? – он только рукой махнул. И до конца заседания не проронил ни слова. Да и на следующий день старался помалкивать и. если хотел, что узнать, сперва благоразумно спрашивал меня.
Но и противной стороне оказалось крыть нечем. Эксперты разошлись во мнениях, кому именно принадлежат полотна, с нашей стороны говорили одно, с Ксениной, другое. В итоге спор превратился в поединок супругов – ее слово против его. Кажется, судья понял это тоже, а потому предложил защитникам подойти к нему.
– Аргументы вы исчерпали, что дальше? – спросил он нас. Юшин попросил перенести заседание, чтоб он мог уточнить у истицы, чего та хочет. Я согласился. Судья согласился и назначил новую дату.
На следующий день служитель закона снова призвал нас к себе – еще до начала слушаний. Спросил Юшина, что тот предпримет, он неожиданно настоял на проверке умений ультрамодернизма как истицы, так и ответчика. Раз все доводы парируются обеими сторонами, на что их честь не раз и указывал, следует сразиться в очном поединке. Судья воззрился на меня, я спешно поднял Цареградского.
– Бред, – буркнул он, – бред собачий. Пусть только попробует.
Но согласился.
– Сторонам даю час на работу. Рисовать будете меня, либо как есть, либо по фотографии, пристав сейчас выполнит снимок. Шедевров от вас не жду, но хотя бы покажите технику. Об остальном…
– Два часа, – тут же рубанул портретист.
– Мы здесь не на аукционе, – отрезал судья. Но согласился. Юшкин кликнул помощника, тот втащил мольберты, попросил меня помочь расставить их там, где ответчик пожелал бы. Спорили мы недолго, затем каждая из сторон получила по снимку. Портретист сперва хотел писать с живого, но потом передумал, и долго перебирал краски, уставившись на загрунтованный холст.
Для начала Цареградский попросил очистить зал, зрители будут мешать его работе. Те пошебуршали, но удалились, последней вышла пресса, жалея что не сможет сделать пару-тройку замечательных кадров. А первыми как раз высыпались именитые посетители, не желавшие светится при таком раскладе. Остались только пристав и близкие родственники. Через полчаса творец попросил выключить лампы дневного света, они неприятно шумят в наступившей тишине. Еще через полчаса позвал меня.
Холст все так же зиял белизной, ни мазка, ни, хотя бы, карандашного наброска. Цареградский устало произнес в ухо:
– Я два года не писал. Не могу сосредоточится. Все время что-то отвлекает. Как будто хватку потерял.
– Послушайте, – возмутился я. – Для чего же тогда надо было устраивать весь этот балаган? Могли бы сразу отказаться…
– Нет, я думал… знаете, я надеялся, может что-то воскреснет и вытащится на белый свет. Но нет, даже такая встряска не помогла. Странно, ведь раньше работал и перебрасывался шутками с натурщиком. Или еще кем, или и вовсе как с женой мэра…
– Вот только не надо сейчас, – зашипел я. – У вас всего час, вы успеете?
– А куда тут успевать. Вон копировщица как шарашит, не угнаться, поди, второй холст начала. А я… действительно, дурак, вытащил ее, научил, на свою голову. Она только копировать и может, без души, без смысла. Пыталась вроде, но так и не научилась. В этой технике важно понимать полутона, играть тенями, изображать оставленное за пределами карточек. Потому я и встречался с людьми, для меня это было важно. А потом уже рисовал, память всегда плохая, лиц не помнил. Только мысли. В технике ультрамодерна надо было совмещать и то, и другое.
– Вы сами до этого додумались?
– Я пробовал рисовать одни мысли. Но это старо. Ксения предложила совмещать. Я попробовал, начало получаться. А потом…
– И что потом?
– Она меня убила. Потрясающая копировщица, вплоть до штриха. Знаете, как Саврасов перерисовывал своих «Грачей» за водку, так и она. Научилась технике и пошла строчить. А я… смотреть уже не мог. Работал раз в месяц, а после совсем забросил. Не могу теперь даже подступиться, все мешает.
– Что именно вам мешает?
– Талант, – после недолгой паузы буркнул он. Затем вздохнул и пнув мольберт ногой, заставил его повернуться лицом к судье. Некоторое время он молча смотрел на пустой холст.
– А я закончила! – воскликнула довольная Ксения. Улыбаясь поднялась со стула, так же повертывая холст.
– Ответчик, что все это значит? Советник, может вы мне объясните?
– Белый флаг, – холодно произнес Цареградский и поднявшись, стал собирать вещи со стола. Судья тотчас признал все работы Цареградских достоянием одной только Ксении. Впрочем, она пожелала расплатиться с мужем хоть как-то за публичное унижение, а потому подарила ему эту самую картину, и еще одну из первых, которые как сказал сам Федор, нарисовала она от и до. Через месяц супруги окончательно разделили имущество.
Феликс повернулся в мою сторону, такси стояла под красной стрелкой, дожидаясь зеленого сигнала светофора. Снова стал смотреть в окно.
– Так что с Федором? Ты так и не досказал.
– Да ничего хорошего, – он продолжил, не поворачиваясь от стекла. – Цареградский, получив такую оплеуху, уже не смог подняться. Устроился было учителем рисования в детскую студию, его оттуда поперли, потом еще куда-то, еще. В итоге запил и не так давно умер. Сердце.
– Ты считаешь, он проиграл дело незаслуженно?
– Даже сейчас мне трудно сказать. Художники они странные люди, вот хоть тот геолог, например. Он вообще пальцами рисует. Говорит, удобнее.
– Феликс…
– Не знаю. Федор мне всегда казался убедительным. Возможно, именно поэтому и проиграл.
– А Ксения?
– Она…. После того заседания, мода на ультрамодерн как-то быстро стала сходить, буквально еще года три-четыре Ксения устраивала выставки через своего нового агента, ну да, Юшкина, кого же еще. А потом как в воду канула. Оплатила только похороны бывшего и даже на те не явилась… А вообще, мне обоих жаль, – после долгой паузы произнес он. – Если у кого-то и был талант, то стараниями обоих он был попросту угроблен. И дело не в Мамоне, заказчиках, славе или еще чем-то. В них самих. Они будто разобрали свой стиль, особость, называй, как хочешь, по кусочкам, а потом попытались, разделив, пересобрать заново. Ладно, о чем я, все равно не понимаю ни их авторский стиль, ни того геолога. Да, пора выбираться. Зато после недолгого выступления будет хороший фуршет. За это я могу поручиться.
Феликс улыбнулся и принялся расплачиваться с водителем.
Зайдя к старинному другу Феликсу Вице, я застал его за занятием, хоть и свойственным стряпчему, но на данный момент не слишком уместному. Он сидел за ноутбуком и что-то стремительно распечатывал, одновременно поглядывая то на принтер, выплевывающий густо исписанные листки сплошь с гербовыми печатями, то на экран.
– А как же спектакль? – только и спросил я. – Опаздываем.
– Это ведь читка, – напомнил мне Феликс. – Даже не прогон. Пока актеры соберутся, пока еще раз соберутся – уже с силами – мы как раз и подойдем. Сейчас, распечатаю, и мне надо еще будет проверить…
– Впервые вижу тебя за работой в выходные. Феликс, ты становишься трудоголиком.
– Кто бы говорил, – хмыкнул он. Затем собрал листы, просмотрел их и запихнул в папку. Отправил ее на полку, а затем захлопнул ноутбук. Выдохнул: – Данные на свидетеля обвинения только что пришли. Подтверждают его вторую судимость за мошенничество в Гродно. Так что прокурор теперь не отвертится.
– У нас спектакль, «Братья Карамазовы в двадцатом веке».
– Интересно, почему не в двадцать первом. Или пьеса успела так устареть?
Я смешался.
– Признаться, понятия не имею. Автор наш, пьеса вроде тоже написана недавно, прежде нигде не ставилась.
Мой друг улыбнулся.
– Значит, выясним при просмотре. Заодно ознакомимся с предполагаемым составом. Премьера когда?
– В октябре. Сейчас идет ознакомление с материалом.
– Надеюсь, уже ознакомились. Иначе, зачем же звать.
– Ты человек уважаемый, хотят похвастаться первому. Да и режиссер мой хороший знакомый.
– Тоже трудоголик? Ничего не говори, просто вспомнилась одна история.
Случилось она аккурат пять лет назад, тоже в начале лета, тоже во время сильной жары. Являться в суд приходилось в рубашке с короткими рукавами, да еще и на голое тело, а я всего этого терпеть не могу. Зато прокурор не страдал, или возраст, или закалка тому причиной, но во время процесса он был застегнут на все пуговицы – в прямом и переносном смысле. Давил на присяжных, свидетелей, прессу – одним словом, чувствовал себя как рыба в воде, в отличие от всех остальных. Зал суда небольшой, да что говорить, сам знаешь, душный и неуютный. Нелегко приходилось всем, кроме него, понятно. И все же то дело я выиграл. А через несколько дней, когда пара газет рассказала о неожиданном финале затянувшегося процесса, ко мне прибыла первая посетительница по новому делу. Аглая Звонарева, еще год назад Евдохина. Как раз по поводу мужа и появилась, действуя на опережение. С порога выпалила, не успел я пригласить ее присесть:
– Мой бывший загремел в больницу с каким-то отравлением. Подозревает меня, причем, настолько явно, что соизволил сообщить лично. Как только его откачали, так и порадовал. Мне нужна ваша помощь и защита. Этот человек до кого угодно докопаться может, он такой надсмотрщик, что во времена фараонов ему б цены не было.
Я пожал плечами: еще никакого дела не возбуждено даже, заявления ее бывший Антон Евдохин не подавал, к следователям или в полицию не обращался – куда спешить? Но она настаивала. Я пояснил, что дела может не быть вовсе, но Аглая так настаивала на моем участии, что я взял с нее задаток, сам не понимая, чем именно придется заниматься.
А на следующий день ко мне заявилась целая депутация. На это раз с работы Евдохина – он руководил небольшим предприятием по пошиву мужских костюмов и салоном-магазином при нем. Так едва ли не все сотрудники, за исключением наемных, прибыли в контору. Немного, пятеро, но все они попросили ровно того же, чего день назад Аглая Звонарева. У меня почему-то сложилось ощущение, что на адвокате они решили сэкономить, прибыв разом, возможно и так, но по истечении пары часов, я убедился, что не это послужило побудительным мотивом. Удивишься, но все они подозревали, что хозяин пошивочной начнет полномасштабные репрессии против сотрудников за, не поверишь, свою аллергию.
Дело в том, за четыре дня до появления Аглаи в моем кабинете Евдохин получил анафилактический шок, отдыхая после тяжелого трудового дня в своей голубятне. Собственно, этим хобби из детства повелел заняться его психолог, когда в очередной раз хозяин компании пережил паническую атаку. Последнее время, несмотря на то, что его дела шли в гору, Евдохин находил время и желание изводить себя и сотрудников, придираясь ко всем по любому значимому, а порой и просто выдуманному поводу. Это способствовало как увольнению половины состава компании, так и основой для работы врача. Евдохин слыл не только трудоголиком, но и деспотом. «Надо» для него значило, что работник обязывался разбиться в лепешку, но выполнить распоряжение – сколь бы сложным оно ни оказалось. Впрочем, Антон и себя не щадил, особенно, в первые годы существования пошивочной, работая чуть не круглосуточно. Он жил с матерью, и та его порой не видела неделями – спал на работе, ел кое-как, все время пытался поднять предприятие, а затем, утвердив его, расширить и довести до тех кондиций, которые считал оптимальными. Не то, чтоб на костюмы компании находился особый спрос, но Евдохину нравилось заниматься этим делом. Он и прежде работал на мануфактуре, а затем ушел оттуда по сокращению и в начале нулевых открыл собственную компанию, где поначалу работали всего трое – он и его приятели. После приятели отпали, не выдержав условий работы и взаимодействия с основателем, Евдохин нанял других, затем еще одних…. Нынешний состав полностью сформировался за предыдущие четыре года. Удивительно, что при такой текучке кадров фирме удавалось выпускать весьма и весьма хорошие вещи. Раз я заказывал себе костюм у них; да ты помнишь его – пиджак без разрезов, чтоб не совать постоянно руки в рукава. Надо ж как-то избавляться от дурацкой привычки.
Со временем, Евдохин поднял предприятие, стал получать хорошие деньги, выбрался из долгов, переехал в новую квартиру. Тут-то его и сразил первый кризис, за которым через год последовал еще один, а после и еще. Трудоголик никак не мог сбавить темп и понять, почему подобное с ним происходит, хорошо, помог психолог, посоветовавший ему хотя бы по воскресеньям бывать дома и вообще, придти в себя, вспомнить приятные моменты в жизни, общаться, не задумываясь. А то сразу после окончания института, на который его мать едва наскребла последние деньги, он решил оборвать все прежние контакты, за ненадобностью – кроме тех двух приятелей, что составили ему костяк будущей компании. Шутка сказать, но на Аглае он женился, руководствуясь мыслью больше о необходимости иметь семью, чем по какой-то еще причине. Удивительно, что при этом они умудрились целый год прожить вместе. Видимо, потому, что редко виделись.
Тут-то Евдохин и вспомнил о своем детском увлечении. Лет в семь-восемь, он любил голубей до самозабвения. Вот и сейчас, приходя в себя после тяжелого стресса, решил вспомнить былое, рассчитывая, что птицы быстро помогут ему придти в норму.
Наверное, так и вышло. Впрочем, голубятником он оказался не ахти каким, все же, детское увлечение одно, а содержание – совсем другое. За полгода большая часть голубей попросту сдохла, Евдохину пришлось купить новые, и тут он выяснил, что старая стая не хочет принимать новичков. Да и корма – в них он тоже не разбирался, давал, что посоветуют первые попавшиеся птичники из интернета. Неудача следовала за неудачей, но хозяин пошивочной каждый вечер шел в голубятню, кормил птиц, выпускал в небо.
Пока однажды в очередной раз не поранил руку о бесчисленные металлические кромки клеток. Царапался он часто, но только в тот злополучный день кормом голубей оказалась булочка с кунжутом. Одно из семян попало ему в рот, когда он обеззараживал поцарапанную ладонь сосанием. Евдохину стало тяжело дышать, он не понял даже, что произошло, когда его накрыл анафилактический шок. Из которого он выплыл в сознание уже в больнице, на третий день после происшествия, находясь в окружении мамы, спешно прибывшей ей на помощь тети Розы, бывшей супружницы и бухгалтера, заскочившего проведать хозяина.
Едва начальник утвердился в сознании, как сообщил, что его пытались отравить. Ситуация вышла нехорошая, ибо все, кто находился у его постели в тот день, да вообще всё окружение, прекрасно знало об аллергии. Евдохин говорил об особенностях своего организма, предупреждая на каждом углу, что и от чего с ним может случиться. Понятно, подразумевая праздники, на которые его иной раз приглашали, довольно редко, и еще реже он приходил. Но ставить в известность всех и каждого все равно считал обязанным.
Поняв, на что у него реакция, Евдохин сообщил во всеуслышанье, что это не просто так, и кем-то явно подстроено. После чего и супруга и большая часть сотрудников оказалась у меня в клиентах, опасаясь возбуждения дела. Об Аглае я говорил, но повторюсь, что та рассказала: супруг явно считал, что Звонарева женилась на его состоянии, а потому держал Аглаю в черном теле, часто ссорился и под конец стал требовать чеки со всех ее покупок.
А ведь начинались отношения за здравие, даже какая-то романтика со стороны Антона проскальзывала, пока Аглая не «повесилась ему на шею», по выражению Звонаревой, слышавшей это из уст мужа постоянно. Словом, супруга даже не стала обжаловать брачный контракт, который заблаговременно подписала – примерно за месяц до дня бракосочетания, в тот самый счастливый для девушки день, когда ей предложили не только руку и сердце, но и ручку для визирования документа.
Остальные сотрудники тоже не остались в долгу, наговорили на начальника пошивочной столько всего, что я головой качал, не слишком веря в их слова. И решил сходить к Евдохину, благо, тот уже выписывался.
– Все они одним миром мазаны, только и норовят где-то обдурить, что-то урвать. Работают мало и через силу, а мне за клиентами бегай, – пришло подтверждение из уст самого работодателя. – Салон-магазин на ладан дышит, прибыль от силы семь процентов, а эти прохиндеи языками чешут. И ладно бы с клиентами, нет. Бухгалтер хорош, придумал карты лояльности, будто мы супермаркет какой. Чуть было не внедрил, да я его штрафом успокоил. И ведь все через мою голову норовят устроить.
– Так у вас все должно быть под контролем?
Антон неохотно кивнул.
– Увы, в людях я разочаровался. В отличие от голубей, они старательно пытаются оттяпать лишний кусок из общего пирога и не думают о завтра ни секунды – ин своем, ни предприятия. Обидно, знаете ли. Да и поставщики хороши, сколько я с ними воевал за приличный материал, за пуговицы элементарные, а без толку. Норовят подешевле подсунуть, да задорого продать. Ну и клиенты тоже хороши. По наивности я думал, что на свете существует, если не нравственный кодекс, так элементарная порядочность, но увы. Вот и приходится у всех за спиной стоять. А я не железный.
– Вы кого-то подозреваете в отравлении?
Он немного помялся.
– Даже не знаю. Наверное, подозревал бы Аглаю, но столько времени прошло. Хотя она человек злопамятный, и прежде меня этим изводила. Может, еще бухгалтера, он как раз от меня взбучку получил за пару дней, припарки потом прикладывал. А может…
Он начал перечислять, я его попытался остановить, однако, помогло мало. Сперва потерпевший выдохся.
– Но ведь кто-то особенно мог желать вам зла.
– Может и так. Я думаю, дело тут не в мести, а в желании отправить меня на койку, чтоб самому на некоторое время расслабиться. Значит, речь о сотрудниках нашей фирмы. А если с далеко идущими последствиями? Нет, тут все возможно. Ведь, не будь рядом со мной в тот час гаражников, еще неизвестно, когда меня бы нашли и в каком состоянии. Боюсь, преступник хотел именно этого – чтоб нашли как можно позже. Счастье, что я вывалился из голубятни, – и кашлянув зло, продолжил: – А эти тоже хороши. Сперва наснимали меня, беспомощно валявшегося, а только потом вызвали «скорую». Нормальные люди, хоту вас спросить, нормальные?
Я молча покачал головой.
– Вот-вот. Каждый норовит подгадить. Хотя я всего раз попросил, чтоб не газовали возле голубятни, да кто бы послушал… Кстати, а вы по какому делу ко мне?
Я не стал скрывать, зачем пришел, но видно, зря, ибо Евдохин на следующий же день настрочил заявление в полицию. Те, видя, что работать особо не придется, врагов у обвинителя масса, можно сказать, все знакомые и не очень, только проверяй версии, тут же пошли ва-банк: отправились по всем известным им адресам. Видимо, переписали себе содержимое записной книжки потерпевшего.
И ведь буквально каждый, с кем хоть сколько-то общался хозяин фирмы, оказывался потенциальным вредителем. Да и, где находится голубятня, найти очень просто – она одна на задворках дома осталась, за гаражами. А войти туда мог каждый, запиралась та на задвижку и только. Евдохину в голову не могло придти, что кто-то захочет наведаться к голубям, вот и не предпринимал мер безопасности. Антон искренне считал эту территорию не просто своей вотчиной, но местом, где его точно никто не побеспокоит. Как оказалось, совершенно напрасно.
Полиция, видимо, посчитала ровно так же, проверила место происшествия, но не найдя следов посторонних, – видимо, работали в перчатках или сам Евдохин все случайно затер, – решила переговорить со всеми.
Начала, понятно, с супруги, которая немедля вызвала меня. Разговор получился тягомотный, следователь толком не знал, с чего начать, посему ограничивался общими вопросами, на которые Аглая отвечала, как-то не особо задумываясь о последствиях, мне приходилось постоянно на нее шикать, так что под конец беседы возмущались оба – и она, и следователь. Доказать свою невиновность в попытке нанесения тяжкого вреда здоровью она пыталась, рассказывая всю правду об их отношениях, видимо, чтоб сотрудник проникся ее непростым положением. Но, по сути, отчаянно себе вредила. После беседы я попросил ее больше рта не раскрывать, а общаться с полицией и прокуратурой через меня. После чего меня вызвал уже бухгалтер, к которому заявился другой следователь, но по тому же вопросу.
Следующие два дня я бегал от одного полицейского к другому, договариваясь и упрашивая, а потом, измаявшись, сообщил, что беседовать с подзащитными следователи будут только у меня. Что сразу отбило желание со мной видеться. Аглаю они телефонными звонками еще доставали, но и только.
За эти три дня я так и не смог как следует пообщаться со своими клиентами, чтоб разобраться, кто из них что-то скрывает, а кто говорит правду. Многие хотели бы видеть Евдохина именно в больнице и как можно дольше, о чем признавались мне вполне искренне. Да и возможность подкинуть булку с кунжутом у каждого имелась. Ни камер, ни людей – заходи когда хочешь, подкидывай в лотки, что вздумается. Пустой задворок. Я еще подумал, лучше всего подобное провернуть днем, но вот незадача: все сотрудники фирмы оказались заняты срочно свалившимся заказом, то есть, проверить алиби каждого, если в фирме не случился всеобщий заговор против начальника, не представлялось возможным. А такого, при общей нелюбви к Евдохину отнюдь не исключалось. Да и у Звонаревой алиби оказывалось весьма сомнительным.
Третий день общения с полицией выдался весьма странным. Евдохин неожиданно забрал заявление. Не знаю, как ему удалось остановить разошедшуюся машину правосудия, но от моих клиентов разом отстали.