Севильский цирюльник, или Тщетная предосторожность

Комедия в четырех действиях

Сдержанное письмо о провале и о критике «Севильского цирюльника»

Скромно одетый автор с поклоном подносит читателю свою пьесу.


Милостивый государь!

Имею честь предложить вашему вниманию новую мою вещицу. Хорошо, если бы я попал к вам в одно из тех счастливых мгновений, когда, свободный от забот, довольный состоянием своего здоровья, состоянием своих дел, своею возлюбленною, своим обедом, своим желудком, вы могли бы доставить себе минутное удовольствие и прочитать моего «Севильского цирюльника», так как без этих условий человек не способен быть любителем развлечений и снисходительным читателем.

Но если, паче чаяния, ваше здоровье подорвано, ваши дела запутаны, ваша красавица нарушила свои клятвы, ваш обед оказался невкусным, а пищеварение ваше расстроено, – о, тогда оставьте моего «Цирюльника», вам сейчас не до него! Лучше подсчитайте свои расходы, изучите «дело» вашего недоброжелателя, перечтите предательскую записку, найденную вами у Розы, просмотрите образцовые труды Тиссо о воздержании или же размышляйте о политике, экономике, диете, философии и морали.

Если же состояние ваше таково, что вам непременно надо забыться, то сядьте поглубже в кресло, разверните буйонскую энциклопедическую газету[1], издающуюся с дозволения и одобрения, и часика два подремлите.

Разве произведение легкого жанра способно рассеять мрачные думы? В самом деле, что вам до того, ловко ли цирюльник Фигаро провел доктора Бартоло, помогая сопернику отбить у него возлюбленную? Не очень-то смешит чужое веселье, когда у самого на душе тяжело.

Точно так же не все ли вам равно, что этот испанец-цирюльник, приехав в Париж, испытал превратности судьбы и что моим досужим вымыслам могли придать слишком большое значение только благодаря тому, что Фигаро было запрещено заниматься своим ремеслом? Чужие дела возбуждают любопытство только в том случае, когда за свои собственные беспокоиться нечего.

Итак, все у нас благополучно? Вы можете кушать за двоих, у вас хороший повар, верная возлюбленная, а покой ваш ничем не нарушен? О, тогда поговорим, поговорим! Прошу вас, уделите внимание моему «Цирюльнику».

Я прекрасно понимаю, милостивый государь, что прошли те времена, когда я, всюду таская с собой свою рукопись и напоминая прелестницу, часто отказывающую в том, на что она всегда горит желанием согласиться, скупо читал мой труд избранным лицам, а те полагали своею обязанностью платить за мою любезность высокопарною похвалой.

О счастливые дни! Время, место, доброжелательность слушателей – все мне благоприятствовало, очарование искусного чтения обеспечивало мне успех, я проглатывал слабые места и подчеркивал сильные, затем с горделивою скромностью, с полуопущенным взором принимал знаки одобрения и упивался торжеством, тем более отрадным, что три четверти его не доставались на долю мошенника-актера.

Увы, какими жалкими представляются теперь все эти ухищрения! Теперь, когда нужны чудеса, чтобы покорить вас, когда один только жезл Моисея мог бы что-нибудь поделать, я лишен даже той силы, какою обладал посох Иакова: больше не существует ни фокусов, ни плутовства, ни кокетства, ни модуляций голоса, ни театральной иллюзии – ничего. На ваш суд я отдаю мое дарование таким, каково оно есть, без всяких прикрас.

Пусть же не удивляет вас, милостивый государь, что в выборе слога я считаюсь с моим положением и не беру примера с тех писателей, которые позволяют себе небрежно обращаться к вам: читатель, друг-читатель, дорогой читатель, благосклонный, любезный читатель – или же дают вам какое-либо другое фамильярное, я бы даже сказал, неблагопристойное, название, с помощью коего эти неосмотрительные люди пытаются стать на равную ногу со своим судьей, хотя ничего, кроме недоброжелательства, это в нем обыкновенно не вызывает. Не было случая на моей памяти, чтобы чванство кого-нибудь пленило, – добиться от гордого читателя известной снисходительности можно только скромностью.

Ах, еще ни один писатель так не нуждался в снисходительном отношении, как я! Тщетно стал бы я это скрывать; когда-то я имел неосторожность в разное время предложить вашему вниманию, милостивый государь, две печальные пьесы[2], два, как известно, чудовищных произведения, ибо теперь уже для всех ясно, что нечто среднее между трагедией и комедией не должно существовать; это вопрос решенный, все, от мала до велика, о том твердят. Я сам в этом до такой степени убежден, что, если б я сейчас захотел вывести на сцену неутешную мать, обманутую супругу, безрассудную сестру, сына, лишенного наследства, и в благопристойном виде представить их публике, я бы прежде всего придумал для них дивное королевство на каком-нибудь архипелаге или же в каком-либо другом уголке мира, где бы они царствовали, как их душе угодно. Тогда я уже был бы уверен, что мне не только не поставят в упрек неправдоподобие интриги, невероятность событий, ходульность характеров, необъятность идей и напыщенность слога, но, напротив, именно это и обеспечит мне успех.

Изображать людей среднего сословия страдающими, в несчастье? Еще чего, их следует только высмеивать! Смешные подданные и несчастные короли – вот единственно существующий и единственно возможный театр. Я со своей стороны принял это к сведению – и кончено: больше я ни с кем ссориться не желаю.

Итак, милостивый государь, некогда я имел неосторожность написать пьесы, не принадлежащие к хорошему жанру, – я искренне в этом раскаиваюсь.

Затем, в силу некоторых обстоятельств, я рискнул выступить со злополучными «Мемуарами»[3], и недруги мои признали, что они не отличаются хорошим слогом, – меня за это жестоко мучает совесть.

Нынче я вам подсовываю презабавную комедию, которую кое-кто из законодателей мнений не считает произведением хорошего тона, – я в неутешном горе.

Быть может, в один прекрасный день я осмелюсь оскорбить ваш слух оперой, и люди, которые когда-то были молодыми, скажут о ней, что в ней не чувствуется влияния хорошей французской музыки, – я заранее сгораю со стыда.

Так, то совершая ошибки, то прося прощения, то попадая впросак, то извиняясь, я до самой смерти буду стараться заслужить ваше снисхождение тем обезоруживающим простосердечием, с каким буду признавать свои ошибки и приносить свои извинения.

Что же касается «Севильского цирюльника», то я принимаю сейчас почтительный тон не для того, чтобы вас подкупить, а потому, что меня клятвенно уверяли, будто автору, хотя бы и потрепанному, но все же одержавшему в театре победу, остается лишь на предмет стяжания всех литературных лавров заслужить ваше, милостивый государь, одобрение и быть изруганному на все корки в нескольких газетах. Таким образом, если только вы соизволите пожаловать мне лавровый венок вашей благосклонности, то слава мне обеспечена, ибо я не сомневаюсь, что некоторые из господ журналистов не откажут мне в венке своей неблагосклонности.

Один из них, обосновавшийся с дозволения и одобрения в Буйоне, уже оказал мне энциклопедическую честь, уверив своих подписчиков, что в пьесе моей нет ни плана, ни единства, ни характеров, что она нисколько не занимательна и не смешна.

Другой, еще более простодушный, который, впрочем, не имеет ни дозволения, ни одобрения, не имеет даже энциклопедии, попросту пересказывает мою пьесу своими словами и присовокупляет к лавровому венку своей критики следующую лестную похвалу моей особе: «Репутация г-на Бомарше сильно пошатнулась. Порядочные люди поняли наконец, что когда из него повыдергают павлиньи перья, то под ними окажется противная черная ворона, наглая и назойливая, как все вороны».

Так как я действительно имел наглость написать комедию «Севильский цирюльник», то, дабы полностью оправдать данное мне определение, я буду настолько назойлив, что покорнейше попрошу вас, милостивый государь, судить меня самостоятельно, не обращая внимания на критиков бывших, настоящих и будущих: вы же знаете, что газетчикам часто бывает положено по штату враждовать с литераторами; я буду до того назойлив, что прямо заявлю вам: раз вы взялись за мое дело, то, хотите вы или не хотите, вы непременно должны быть моим судьей, ибо вы – мой читатель.

Вы прекрасно понимаете, милостивый государь, что, если бы вы, дабы не утруждать себя или же доказать мне, что я неправильно рассуждаю, наотрез отказались меня прочесть, вы сами допустили бы логическую ошибку, недостойную такого просвещенного человека, как вы: не будучи моим читателем, вы уже не могли бы быть тем лицом, к коему обращена моя жалоба.

В самом деле, если бы, невзирая на то, что я вас известным образом обязал, вам во время чтения вздумалось швырнуть мою книгу, это, милостивый государь, было бы равносильно тому, что во время любого другого судебного разбирательства вас унесла бы из залы заседаний смерть или же какой угодно другой несчастный случай вывел бы вас из состава судей. Вы можете избежать суда надо мной, только превратившись в ничто, сделавшись отрицательной величиной, сойдя на нет, перестав существовать в качестве моего читателя.

Да и какой вам вред от того, что я ставлю вас над собой? После счастья повелевать людьми самая высшая честь – это судить их; ведь правда, милостивый государь?

Итак, мы с вами уговорились. Я не знаю никаких других судей, кроме вас, не исключая и господ зрителей, которые судят лишь в первой инстанции, а затем нередко убеждаются, что их приговор отменен вашим судом.

Первоначально мое дело слушалось в их присутствии в театре, и эти господа много смеялись, так что я уже начал было думать, что выиграл процесс. Не тут-то было: журналист, обосновавшийся в Буйоне, утверждает, что смеялись не над кем иным, как надо мной. Но это, милостивый государь, выражаясь языком судейских, всего лишь гнусная прокурорская ябеда. Моя цель была – позабавить зрителей, и, если только они смеялись от души, значит, цель достигнута, все равно – смеялись они над моей пьесой или же надо мной самим. Вот почему я продолжаю думать, что выиграл процесс.

Тот же самый журналист уверяет, или, во всяком случае, намекает, что, желая заручиться поддержкой некоторых зрителей, я устраивал для них чтения в частных домах и этим особым почетом заранее их подкупал. Но и это, милостивый государь, есть лишь навет немецкого публициста. Совершенно очевидно, что я ставил себе только одну задачу: ознакомить их с пьесой; я устраивал нечто вроде совещаний по существу дела. Если же мои советчики, высказав свое мнение, впоследствии попали в число моих судей, то, как вы сами понимаете, милостивый государь, я тут ни при чем: раз они чувствовали, что неравнодушны к моему цирюльнику-андалусцу, им из деликатности следовало от этого уклониться.

Ах, если б они продолжали оставаться хоть немного неравнодушными к этому юному чужестранцу! Нам бы с ним легче было тогда переносить мимолетную нашу невзгоду. Таковы люди: вы пользуетесь успехом – вас принимают с распростертыми объятиями, от вас не отходят, за вами ухаживают, вами гордятся. Но бойтесь оступиться. Помните, друзья мои: малейшая неудача – и друзей у вас как не бывало.

Это-то самое и случилось с нами сейчас же после того наизлополучнейшего вечера. Надо было видеть, как малодушные друзья цирюльника старались замешаться в толпу, отворачивались или же убегали. Женщины, всегда такие смелые, когда они что-либо поощряют, тут надвигали чуть не до бровей капюшоны и в смущении опускали глаза. Мужчины спешили побывать друг у друга, принести покаяние в том, что они хвалили мою пьесу, и объяснить моею проклятою манерою чтения то обманчивое удовольствие, которое они испытывали. Это было повальное отступничество, истинное бедствие.

Одни, да простит им Господь, как только замечали, что я показался справа, сейчас же направляли лорнеты налево и притворялись, что не видят меня. Другие, более отважные, удостоверившись, что никто на них не смотрит, тащили меня в угол и говорили:

– Как же это вам так удалось обмануть нас? Ведь, сказать по совести, любезный друг, ваша пьеса – это нечто в высшей степени пошлое.

– Увы, господа, я действительно читал эту пошлость так же пошло, как написал ее. Но если уж вы так добры, что разговариваете со мной после моего провала, то вот вам мой совет: чтобы и второй ваш приговор не был опорочен, не допускайте новой постановки моей пьесы на сцене. А вдруг, как на грех, ее сыграют так, как я ее читал? Чего доброго, вы снова дадитесь в обман и еще, сохрани бог, рассердитесь на меня, потому что окончательно запутаетесь в том, когда же вы были правы, а когда ошибались.

Мне не поверили. Пьеса моя была играна снова, и на сей раз я оказался пророком в своем отечестве. Бедный Фигаро, выпоротый завистниками в качестве трутня и почти погребенный в пятницу, поступил не так, как Кандид[4]: набравшись храбрости, мой герой восстал в воскресенье, и ни строгий пост, ни усталость после семнадцати публичных выступлений не отразились на жизненной его силе. Но кто знает, как долго это продлится? Я не поручусь за то, что через пять-шесть столетий о нем будут еще помнить, – до такой степени наша нация непостоянна и легкомысленна!

Драматические произведения, милостивый государь, подобны детям. От них, зачатых в миг наслаждения, выношенных с трудом, рожденных в муках и редко живущих столько времени, чтобы успеть отблагодарить родителей за их заботы, – от них больше горя, чем радости. Проследите за их судьбой: стоит им увидеть свет, как под предлогом удаления опухолей их подвергают цензуре, – из-за этого многие из них остались недоразвитыми. Вместо того чтобы осторожно играть с ними, жестокий партер толкает их и валит с ног. Нередко актер, качая колыбель, их калечит. Стоит вам на мгновение потерять их из виду, и, – о ужас! – растерзанные, изуродованные, испещренные помарками, покрытые замечаниями, они уже бог знает куда забрели. Если же им и удается, избежав стольких несчастий, на краткий миг блеснуть в свете, то самое большое несчастье их все-таки постигает: их убивает забвение. Они умирают и, вновь погрузившись в небытие, теряются навсегда в неисчислимом множестве книг.

Я спросил одного человека, чем объясняются эти битвы, эта ожесточенная война между партером и автором на первом представлении даже таких пьес, которые впоследствии будут нравиться зрителям. «Разве вы не знаете, – ответил он, – что Софокл и престарелый Дионис умерли от радости, когда их в театре наградили за стихи? Мы очень любим наших авторов, и мы не можем допустить, чтобы радостное волнение оказалось для них слишком сильным и отняло их у нас. Вот почему, стремясь уберечь их, мы прилагаем все усилия к тому, чтобы их торжество никогда не было полным и чтобы они не могли умереть от счастья».

Каковы бы ни были причины подобной суровости, плод моего досуга, юный невинный цирюльник, встреченный таким презрением в первый день, но далекий от мысли по прошествии нескольких дней воспользоваться своим торжеством и отомстить критикам, приложил только еще больше стараний, чтобы обезоружить их веселостью своего нрава.

Это, милостивый государь, случай редкий и поразительный в наш век мелочных дрязг, когда рассчитано все, вплоть до смеха, когда малейшее различие во мнениях вызывает вечную ненависть, когда любая шутка превращается в войну, когда брань, давая отпор брани, сама получает в ответ брань, тотчас же посылает другую, которая затмевает предыдущую и порождает новую, а та, в свою очередь, плодит еще и еще, и так обиды множатся до бесконечности, вызывая у самого язвительного читателя сначала смех, потом пресыщение, затем отвращение и в конце концов негодование.

Я же, милостивый государь, если только это правда, что все люди – братья (а ведь мысль-то сама по себе прекрасная!), я бы хотел уговорить наших братьев-литераторов помириться на том, что к заносчивому и резкому тону в спорах будут прибегать только наши братья-пасквилянты, которые отлично умеют не оставаться в долгу, а к брани – наши братья-сутяги, которые тоже в высшей степени обладают этим уменьем. Больше же всего мне бы хотелось уговорить наших братьев-журналистов отказаться от того поучающего и наставительного тона, которым они распекают Аполлоновых питомцев и вызывают смех у глупости наперекор рассудку.

Разверните газету. Не создается ли у вас впечатления, что вы видите перед собой строгого наставника, который замахивается линейкою или же розгою на нерадивых школяров и обращается с ними как с невольниками за малейшее уклонение от их обязанностей? Кстати, об обязанностях, братья мои: литература – это отдых от обязанностей, это приятное времяпрепровождение.

Во всяком случае, мой-то ум вы уж не надейтесь подчинить в этих играх своей указке: он неисправим, и, как только обязательный урок кончился, он становится крайне легкомысленным и шаловливым и может только резвиться. Будто волан, отскакивающий от ракетки, он взвивается, вновь опускается, снова, веселя мой взор, устремляется вверх, перекувыркивается и, наконец, возвращается обратно. Если какой-нибудь искусный игрок изъявляет желание принять участие в игре и начать перекидываться со мною легким воланом моих мыслей, я бываю рад от всей души; если он отбивает изящно и легко, я втягиваюсь в игру, и начинается увлекательная партия. Тогда вы можете видеть, как удары посылаются, отражаются, принимаются, возвращаются, учащаются, становятся проворнее, даже, если хотите, задорнее, и вся игра ведется с такой быстротою и ловкостью, которая способна и повеселить зрителей, и вдохновить актеров.

Вот, собственно говоря, милостивый государь, какою должна быть критика, и таким я всегда представлял себе спор между благовоспитанными людьми, которые занимаются литературой.

А теперь давайте посмотрим, сохранил ли в своей критике буйонский журналист тот любезный, а главное, искренний тон, который я только что отстаивал.

Моя пьеса – не то фарс, не то фарш, – заявил он.

Не будем спорить против кличек. Неудачные названия, которые повар-иностранец дает французским блюдам, ничуть не меняют их вкуса: они становятся хуже только после того, как пройдут через его руки. Давайте разберем буйонский фарш.

К пьесе отсутствует план, – заявляет журналист.

Может быть, мой план слишком прост и потому именно ускользает от проницательных взоров этого молодого критического дарования?

Влюбленный старик собирается завтра жениться на своей воспитаннице. Юный ее поклонник, как более ловкий, опережает его и в тот же день сочетается с нею законным браком под самым носом опекуна, у него же в доме. Вот основа моего произведения: на ней с одинаковым успехом можно было бы построить трагедию, комедию, драму, оперу и так далее. Не на этом ли построен «Скупой» Мольера? Не на этом ли построен «Великий Митридат»? [5] Жанр пьесы, как и всякого действия вообще, зависит не столько от положения вещей, сколько от характеров, которые и приводят их в движение.

Я же лично не собирался делать из этого плана ничего иного, кроме забавной, неутомительной пьесы, своего рода imbroglio[6], моим воображением владела отнюдь не серьезная пьеса, но превеселая комедия, потому-то в качестве лица, ведущего интригу, мне понадобился не мрачный злодей, а малый себе на уме, человек беспечный, который посмеивается и над успехом, и над провалом своих предприятий. И только благодаря тому, что опекун у меня не так глуп, как все те, кого обыкновенно надувают на сцене, в пьесе появилось много движения, а главное, пришлось сделать более яркими других действующих лиц.

Если б я, вместо того чтобы остаться в пределах комедийной простоты, пожелал усложнить, развить и раздуть мой план на трагический или драматический лад, то неужели же я упустил бы возможности, заключенные в том самом происшествии, из которого я взял для сцены как раз все наименее потрясающее?

В самом деле, теперь ни для кого уже не является тайной, что в ту историческую минуту, когда пьеса у меня весело заканчивается, ссора между доктором и Фигаро из-за ста экю начинает принимать серьезный характер уже, так сказать, за опущенным занавесом. Перебранка превращается в драку. Фигаро бросается на доктора с кулаками, доктор, отбиваясь, срывает с цирюльника сетку, и все с удивлением обнаруживают, что на его бритой голове выжжен шпатель. Слушайте меня внимательно, милостивый государь, прошу вас.

При виде этого доктор, как сильно ни был он избит, восторженно восклицает: «Мой сын! Боже, мой сын! Мой милый сын!..» Однако же Фигаро не слышит этих слов – он с удвоенной силой лупит своего дорогого папашу. Это и в самом деле его отец.

Фигаро, вся семья которого в давнопрошедшие времена состояла из одной лишь матери, является побочным сыном Бартоло. Доктор в молодости прижил этого ребенка с чьей-то служанкой; служанка из-за последствий своего легкомыслия лишилась места и оказалась в самом беспомощном положении.

Однако ж, прежде чем их покинуть, огорченный Бартоло, в то время подлекарь, накалил свой шпатель и наложил клеймо на затылок сына, чтобы узнать его, если судьба когда-нибудь их сведет. Мать и сын стойко переносили лишения, а шесть лет спустя некий потомок Луки Горика[7], предводитель цыган, который кочевал со своим табором по Андалусии и которого мать Фигаро попросила предсказать судьбу ее сыну, похитил у нее ребенка, а взамен оставил в письменном виде следующее предсказание:

Кровь матери своей он пролил бессердечно,

Злосчастного отца он поразил потом,

Но ранил собственным себя он острием

И вдруг законным стал и счастлив бесконечно![8]

Изменив, сам того не подозревая, свое общественное положение, злосчастный юноша, сам того не желая, изменил и свое имя: он вступил в зрелый возраст под именем Фигаро; он не погиб. Его мать – это та самая Марселина, которая уже успела состариться и теперь ведает хозяйством у доктора; потеряв сына, она нашла утешение в ужасном этом предсказании. И вот ныне оно сбывается.

Пустив Марселине кровь из ноги, как это видно из моей пьесы, или, вернее, как это из нее не видно, Фигаро тем самым оправдывает первый стих:

Кровь матери своей он пролил бессердечно.

Когда, после закрытия занавеса, он, не ведая, что творит, колотит доктора, он тем самым подтверждает правильность второй части предсказания:

Злосчастного отца он поразил потом.

Вслед за тем наступает трогательнейший момент: доктор, старуха и Фигаро узнают друг друга. «Это вы! Это он! Это ты! Это я!» Какая эффектная сцена! Однако ж сын, придя в отчаяние от простодушной своей вспыльчивости, заливается слезами и, согласно третьему стиху, хватается за бритву:

Но ранил собственным себя он острием.

Какая картина! Не подлежит сомнению, что, если бы я не пояснил, собирается ли Фигаро перерезать себе горло или всего только побриться, у пьесы получился бы необыкновенно сильный конец. В заключение доктор женится на старухе, и Фигаро, в соответствии с последним прорицанием,

…вдруг законным стал и счастлив бесконечно!

Какая развязка! Для этого мне пришлось бы написать шестой акт. И какой шестой акт! Еще ни одна трагедия во французском театре… Довольно! Возьмем пьесу в том виде, в каком она была играна и подвергнута критике. Раз меня бичуют за то, что я сделал, нечего расхваливать то, что я мог бы сделать.

В пьесе неправдоподобен самый ход событий, – замечает все тот же газетчик, с дозволения и одобрения обосновавшийся в Буйоне.

Неправдоподобен? Что ж, давайте от нечего делать разберемся и в этом.

Его сиятельство граф Альмавива, коего близким другом я имею честь быть с давних пор, представляет собой юного вельможу, вернее сказать, он когда-то был таковым, ибо возраст и видные должности превратили его, как и меня, в человека весьма степенного. Итак, его сиятельство был юным испанским вельможей, страстным и пылким, как и все влюбленные испанцы, – испанцы ведь совсем не холодны, как принято думать, а только ленивы.

В Мадриде он мельком увидел некую прелестную особу; вскоре после этого опекун увез ее обратно на родину, а он тайно от всех поехал следом за ней. Целую неделю расхаживал он под ее окнами в Севилье, пытаясь обратить на себя ее внимание, и вот однажды утром случай привел туда же цирюльника Фигаро. «Ага, случай! – скажет мой критик. – А если бы случай не привел в тот же день и на то же место цирюльника, что сталось бы с пьесой?» – «Она началась бы в какое-нибудь иное время, брат мой». – «Это невозможно, в пьесе ясно сказано, что опекун должен был жениться на своей воспитаннице на другой день». – «Тогда, значит, не было бы и всей пьесы, или если бы она и была написана, брат мой, то уже по-другому. Разве событие становится неправдоподобным только оттого, что оно могло произойти иначе? Право же, вы придираетесь. Кардинал де Ретц[9] преспокойно сообщает нам: „Однажды мне необходим был один человек. В сущности говоря, я желал невозможного: мне хотелось, чтобы он был внуком Генриха Великого, чтобы у него были длинные белокурые волосы, чтобы он был красив, хорошо сложен, чтобы он был сорвиголова, чтобы он умел пользоваться языком рынка и любил рынки; и вот случай сводит меня в Париже с господином де Бофором[10], бежавшим из королевской тюрьмы; он оказался именно таким человеком, который был мне нужен“. Так вот, кому же придет в голову, читая этот рассказ, возразить коадъютору: „Ага, случай! А если бы вы не встретили господина де Бофора? А если бы то, а если бы другое?..“»

Итак, случай привел туда же цирюльника Фигаро, краснобая, кропателя стишков, отважного певца, неутомимого гитариста, бывшего графского камердинера. Проживая в Севилье, он с успехом брил бороды, сочинял романсы и устраивал браки, с одинаковым искусством владел и ланцетом хирурга, и аптекарским пестиком, являл собою грозу мужей и любимчика жен, – словом, он оказался именно таким человеком, который был нам нужен. А так как то, что обыкновенно называется страстью, есть не что иное, как желание, при стремлении к чему-либо воспламеняющееся от преград, то юный поклонник, который, повстречай он эту красавицу в свете, быть может, испытал бы лишь минутное увлечение, влюбился в нее именно потому, что ее держат взаперти, влюбился до такой степени, что готов сделать все возможное и невозможное, только бы на ней жениться.

Впрочем, милостивый государь, подробно излагать вам здесь содержание моей пьесы значило бы выказать недоверие к вашей догадливости, значило бы предположить, что вы не сумеете сразу же уловить замысел автора и в слегка запутанном лабиринте потеряете из виду нить интриги. Будучи не столь проницательным, как буйонская газета, с дозволения и одобрения неправильно представляющая себе весь ход пьесы, вы, однако ж, увидите, «что все усилия любовника направлены» не на то, чтобы «просто-напросто передать письмо»: письмо – это лишь незначительная частность в развитии интриги, а, уж конечно, на то, чтобы проникнуть в крепость, которую защищают бдительность и недоверчивость; главное же – на то, чтобы обмануть человека, который все время разгадывает хитрости противника и вынуждает его довольно-таки ловко изворачиваться под угрозой с первых же шагов быть выбитым из седла.

Когда же вы увидите, что вся прелесть развязки состоит в том, что опекун запер дверь, а ключ отдал Базилю, чтобы только он да нотариус могли войти и заключить его брачный договор, то вас, конечно, удивит, что столь справедливый критик, то ли сознательно злоупотребляя доверием читателя, то ли искренне заблуждаясь, пишет, да еще в Буйоне, такие вещи: «Графу для чего-то пришлось вместе с Фигаро лезть на балкон по лестнице, хотя дверь была не заперта».

Наконец, когда вы увидите, что бедняга опекун, обманутый, несмотря на все меры предосторожности, которые он принял, чтобы избежать этого, в итоге вынужден подписать брачный договор графа и дать согласие на то, чего он не сумел предотвратить, вы уж предоставьте критику решить, такой ли «болван» опекун, что не разгадал интриги, тщательно от него скрывавшейся, если сам критик, от которого ровно ничего не скрывали, разгадал ее не лучше, чем опекун.

В самом деле, если бы критик постиг ее, мог ли бы он не похвалить все удачные места в пьесе?

Что он проглядел, как уже в первом действии намечаются и весело раскрываются характеры действующих лиц, это еще можно ему простить.

Что он не заметил некоторого комизма в большой сцене второго действия, где, невзирая на недоверие и ярость ревнивца, воспитаннице удается ввести его в заблуждение по поводу письма, переданного ей в его присутствии, и заставить его на коленях просить прощения за проявленную им подозрительность, это мне еще понятно.

Что он ни единым словом не обмолвился о сцене недоумения Базиля в третьем действии, сцене, которая представляет собой нечто совершенно новое для нашего театра и которая так смешила зрителей, это меня нисколько не удивляет.

Пусть от него ускользнуло то затруднительное положение, в какое автор добровольно поставил себя в последнем действии, вынудив воспитанницу признаться опекуну, что граф похитил ключ от жалюзи, и как потом автор, не тратя много слов, выпутывается из этого положения и обращает в шутку ту новую тревогу, которую он вселил в умы зрителей. В сущности, это не так важно.

Положим, он просто упустил из виду, что в пьесе, одной из самых веселых, которые когда-либо шли на сцене, нельзя найти ни малейшей двусмысленности, ни единого намека, ни единого слова, которые могли бы оскорбить стыдливость даже посетителей маленьких лож, а ведь это, милостивый государь, чего-нибудь да стоит в наш век, когда лицемерная благопристойность зашла почти так же далеко, как и порча нравов. Очень может быть, что он это упустил из виду. Конечно, такому важному критику все это могло показаться не заслуживающим внимания.

Но как же он не оценил того, на что все порядочные люди не могли смотреть без слез умиления и радости? Я разумею сыновнюю нежность этого славного Фигаро, который никак не может забыть свою мать!

«Так ты знаешь ее опекуна?» – спрашивает его граф в первом действии. «Как свою родную мать», – отвечает Фигаро. Скупец сказал бы: «Как свои собственные карманы». Франт ответил бы: «Как самого себя». Честолюбец: «Как дорогу в Версаль», а буйонский журналист: «Как моего издателя», – сравнения всегда черпаются из той области, которая нас особенно занимает. «Как свою родную мать», – сказал любящий и почтительный сын.

В другом месте опекун ему говорит: «Вы просто очаровательны!» И этот славный, этот честный малый, вместо того чтобы шутки ради сравнить эту любезность с любезностями, которые он слышал от своих возлюбленных, снова возвращается мыслью к своей дорогой матушке и на слова: «Вы просто очаровательны!» – отвечает так: «По правде сказать, сударь, в былое время моя матушка мне тоже это говорила». А буйонская газета проходит мимо таких штрихов! Только люди с совершенно высохшим мозгом и очерствевшим сердцем могут этого не видеть и не чувствовать.

Я уже не говорю о множестве художественных тонкостей, щедрою рукой рассыпанных в моем произведении. Так, например, известно, что амплуа у актеров развелось до бесконечности: существуют амплуа первой, второй и третьей любовницы; амплуа первого, второго и третьего лакея; амплуа простака, важного господина, нищего, крестьянина, письмоводителя, даже уличного зеваки, но амплуа зевающего еще, как известно, не установлено. Что же сделал автор, чтобы обучить артиста, еще не развившего в себе дар разевать рот на сцене? Автор постарался собрать для актера в одной фразе все зевательные звукосочетания: «едва… объявил он, что я захворал». В самом деле, эти звукосочетания вызвали бы зевоту у мертвеца и самое зависть заставили бы разжать зубы!

А это изумительное место, где цирюльник, осыпаемый упреками опекуна, который кричит: «А что вы скажете тому несчастному, который все время зевает и стоя спит? И другому, который чихает три часа подряд, да так, что, кажется, вот-вот лопнет? Что вы им скажете?» – наивно отвечает: «Я им скажу… А, черт! Чихающему я скажу: „Будьте здоровы“, – а зевающему: „Приятного сна“. Ответ, в самом деле, до того точен, до того незлобив и до того очарователен, что один из тех гордых критиков, которым уготовано место в раю, не мог воздержаться от восклицания: „Черт возьми! Автор, наверное, целую неделю просидел над этой репликой!“»

А буйонский газетчик, вместо того чтобы восхищаться этими бесчисленными красотами, пользуется типографской краской и бумагой, дозволением и одобрением для того, чтобы объявить, что мое произведение ниже всякой критики! Пусть мне отсекут голову, милостивый государь, но молчать я не стану.

Ведь до чего он, изверг, договорился: «Чтобы этот самый цирюльник не умер для театра, пришлось его искалечить, переделать, переплавить, подрезать, ужать до четырех действий и очистить от великого множества колкостей, каламбуров, от игры слов, коротко говоря, от шутовства!»

По тому, как он рубит сплеча, сейчас видно, что он ни единого слова не слыхал из того произведения, которое он разбирает. Смею уверить этого журналиста, а вместе с ним и того молодого человека, который оттачивает ему перья и слог, что автор не только не очистил пьесу от каламбуров, игры слов и т. д., повредивших ей на первом представлении, но даже ввел потом в действия, сохранившиеся на сцене, все, что только можно было взять из действия, оставшегося у него в портфеле; так расчетливый плотник ищет среди щепок, валяющихся в мастерской, все, что только может ему пригодиться, чтобы заткнуть и заделать в своей работе мельчайшие дыры.

Можем ли мы обойти молчанием жестокий упрек, который он бросает молодой девушке, – упрек в том, что она будто бы «страдает всеми недостатками дурно воспитанной девицы»? Правда, чтобы уклониться от ответственности за подобное обвинение, он пытается спрятаться за других, будто это не он его выдвинул, и употребляет следующее пошлое выражение: «Находят, что молодая особа…» – и т. д. Находят!

Как же, по его мнению, ей следовало поступить? Значит, наше прелестное дитя, вместо того чтобы ответить взаимностью очаровательному юному поклоннику, да к тому же еще и знатному, должно было выйти замуж за старого подагрика-лекаря? Славно же он устраивает ее судьбу! И только потому, что вы не разделяете мнения этого господина, у вас оказываются «все недостатки дурно воспитанной девицы»!

Может статься, буйонская газета благодаря справедливости и искренности своих критиков и приобретает себе друзей во Франции, зато нужно сказать прямо, что по ту сторону Пиренеев друзей у нее будет гораздо меньше, а главное, что она слишком сурова к испанским дамам.

Кто знает, а вдруг ее сиятельство графиня Альмавива, пример для женщин ее круга, ангел в семейной жизни, хотя мужа своего она уже разлюбила, в один прекрасный день припомнит те вольности, которые с дозволения и одобрения говорят о ней в Буйоне?

Подумал ли непредусмотрительный журналист хотя бы о том, что графиня, пользующаяся благодаря положению своего мужа огромным влиянием в высоких сферах, могла бы выхлопотать для него пособие от испанской газеты, а может быть, даже и право на издание испанской газеты, и что избранный им род занятий требует от него бережного отношения к знатным дамам? Всякий поймет, что это я для него стараюсь, – мне-то, собственно, все равно.

Пора, однако ж, оставить в покое этого моего противника, хотя это он, главным образом, утверждает, будто, чувствуя, что моей пьесе, разделенной на пять действий, не удержаться на сцене, я, чтобы привлечь зрителей, сократил ее до четырех. А если бы даже и так? Не лучше ли в трудную минуту пожертвовать пятою частью своего имущества, нежели отдать его целиком на разграбление?

Но не впадайте, дорогой читатель (то есть я хотел сказать – милостивый государь), не впадайте, пожалуйста, в распространенную ошибку, это очень отразилось бы на правильности вашего суждения.

Моя пьеса только кажется четырехактною, в действительности же и на самом деле она состоит из пяти актов: первого, второго, третьего, четвертого и пятого, как обыкновенно.

Правда, в день сражения, видя, что враги неистовствуют, партер бурлит, бушует и глухо ропщет, как морские валы, и, слишком хорошо зная, что этот неясный гул, предвестник бурь, вызвал уже не одно кораблекрушение, я пришел к выводу, что многие пьесы, тоже состоящие из пяти действий, как и моя, вдобавок так же превосходно написанные, как и моя, не пошли бы целиком к черту, как пошла бы и моя, если бы авторы не приняли смелого решения, какое принял я.

Убедившись, что бог завистников разгневан, я твердо сказал актерам:

О дети, жертва здесь необходима!

Сделав уступку дьяволу и разорвав рукопись, я воскликнул: «Бог свистящих, сморкающихся, плюющих, кашляющих и бесчинствующих, ты жаждешь крови? Так пей же мое четвертое действие, и да утихнет твой гнев!»

И вот, поверите ли, адский шум, от которого бледнели и терялись актеры, в то же мгновение начал ослабевать, утихать, спадать, его сменили рукоплескания, и дружное браво вырвалось из глубин партера и, ширясь, поднялось до самых верхних скамеек райка.

Из всего вышесказанного, милостивый государь, следует, что в моей пьесе осталось пять действий: первое, второе и третье – на сцене, четвертое – у дьявола, а пятое – там же, где и первые три. Сам автор ручается вам, что от этого четвертого действия, которое не показывают, пьеса больше всего выигрывает именно потому, что его не показывают.

Пусть люди злословят как угодно, с меня довольно того, что я высказал свой взгляд; с меня довольно того, что, написав пять действий, я тем самым принес дань уважения Аристотелю, Горацию, Обиньяку[11], а также современным писателям и вступился за честь правил в искусстве.

Черт с ней, с переделкой, – моя колесница и без пятого колеса катится не хуже: публика довольна, я тоже. Почему же недовольна буйонская газета? Почему? Да потому, что трудно угодить людям, которые по самому роду своих занятий обязаны веселые вещи всегда признавать недостаточно серьезными, а серьезные – недостаточно игривыми.

Льщу себя надеждой, милостивый государь, что я рассуждаю разумно и что вы довольны моим силлогизмом.

Мне остается ответить на замечания, коими некоторые лица почтили эту наименее значительную из всех пьес, осмелившихся в наш век появиться на сцене.

Я оставляю в стороне письма без подписи, которые посылались и актерам и мне и которые обыкновенно называются анонимными; видимо, судя по их резкости, корреспонденты, мало что смыслящие в критике, не вполне отдают себе отчет в том, что скверная пьеса – это еще не скверный поступок и что брань, допустимая по отношению к плохому человеку, всегда неуместна по отношению к плохому писателю. Перейдем к другим.

Знатоки находили, что я сделал ошибку, заставив севильского шутника критиковать в Севилье французские обычаи, меж тем как правдоподобие требовало, дескать, чтобы он держался испанских нравов. Это верно, я и сам был того же мнения и для большего правдоподобия вначале собирался написать и поставить пьесу на испанском языке, но один человек со вкусом в разговоре со мной заметил, что тогда она, пожалуй, утратит для парижской публики некоторую долю своей веселости, – именно этот довод и заставил меня написать ее по-французски. Таким образом, я, как видите, многим пожертвовал ради веселья, но так и не мог развеселить буйонскую газету.

Другой театрал, выбрав момент, когда в фойе было много народа, самым серьезным тоном бросил мне упрек в том, что моя пьеса напоминает «Во всем все равно не разберешься»[12]. «Напоминает, сударь? Я утверждаю, что моя пьеса и есть „Во всем все равно не разберешься“. – „Как так?“ – „Да ведь в моей пьесе так до сих пор и не разобрались“. Театрал осекся, а все кругом засмеялись, главным образом, потому, что тот, кто упрекал мою пьесу в сходстве с пьесой „Во всем все равно не разберешься“, сам положительно ни в чем не разбирался».

Несколько дней спустя (это уже серьезнее) в доме у одной больной дамы некий представительный господин, весь в черном, с пышной прической, опираясь на палку с изогнутой ручкой, чуть дотрагивался до запястья дамы и в вежливой форме высказывал сомнения в справедливости моих сатирических замечаний по поводу врачей. «А у вас, сударь, есть друзья среди докторов? – спросил я. – Мне было бы чрезвычайно неприятно, если бы мои шалости…» – «Не в этом дело, сейчас видно, что вы меня не знаете. Я человек беспристрастный, в данном случае я имею в виду всю корпорацию в целом». По его словам очень трудно было догадаться, кто бы это мог быть! «Знаете, сударь, – возразил я, – в шутках не то важно, соответствуют ли они истине, а хороши они или нет». – «А если мы с этой стороны взглянем на вашу пьесу, то много ли вы выиграете?» – «Браво, доктор! – воскликнула дама. – Этакое чудовище! Чего доброго, он еще и нас, женщин, очернил! Давайте заключим против него единый союз».

При слове доктор я начал догадываться, что дама говорит со своим врачом.

– Милостивая государыня и милостивый государь, – скромно заговорил я, – я действительно допустил в этом отношении некоторые промахи, но я не придавал им никакого значения, оттого что они совершенно безвредны.

Да и кто посмел бы пойти против этих двух могущественных корпораций, владычество которых распространяется на всю вселенную и которые поделили между собою мир? Назло завистникам красавицы будут царить до тех пор, пока существует наслаждение, а доктора – пока существует страдание. Крепкое здоровье так же неизбежно приводит нас к любви, как болезнь отдает нас во власть медицины.

Впрочем, если взвесить преимущества и той и другой стороны, – кто знает, может статься, искусство врачевания до некоторой степени превзойдет красоту. Красавицы часто отсылают нас к врачам, но еще чаще врачи берут нас под свое наблюдение и уже не отсылают к красавицам.

Таким образом, когда шутишь, то, пожалуй, не мешает принимать в соображение разницу в последствиях нанесенной обиды: во-первых, красавицы мстят тем, что покидают нас, а это является злом отрицательного свойства, в отличие от врачей, которые мстят тем, что завладевают нами, а это уже зло чисто положительное.

Во-вторых, когда мы в руках врачей, они делают с нами все, что хотят, красавицы же, будь то красавицы писаные, делают с нами только то, что могут.

В-третьих, чем чаще мы видимся с красавицами, тем менее необходимыми становятся они для нас, тогда как, раз прибегнув к врачам, мы потом уже не можем без них обойтись.

Наконец, владычество одних существует, очевидно, только для того, чтобы упрочить владычество других, ибо чем больше румяная юность предается любви, тем вернее бледная старость подпадает под иго медицины.

Засим, милостивая государыня и милостивый государь, раз вы заключили против меня единый союз, значит, я поступил правильно, что представил свои оправдания заодно вам обоим. Верьте же мне, что мой обычай – поклоняться красавицам и опасаться врачей и что если я и говорю что-либо дурное о красоте, то только в шутку, равно как не без трепета посмеиваюсь я над медициной.

У вас, милостивые государыни, нет оснований сомневаться в моей искренности: самые ярые мои враги вынуждены были признать, что в порыве раздражения, когда моя досада на одну красотку легко могла распространиться на всех прочих, я мгновенно остановился на двадцать пятом куплете и, внезапно раскаявшись, принес в двадцать шестом повинную разгневанным красавицам:

Красавицы! Вы не должны

Моим смущаться осужденьем,

Что не всегда любви верны, —

Зато верны вы наслажденьям.

Пускай на яд шутливых стрел

Прекрасный пол не негодует:

Ведь тот их слабости бичует,

Кто с ними б их делить хотел!

Что же касается вас, господин доктор, то ведь известно, что Мольер…

– Я в отчаянии, – сказал он, вставая, – что не могу долее наслаждаться вашим просвещенным обществом, но человечество не должно страдать из-за моих удовольствий.

Ей-богу, я так и остался с открытым ртом, не докончив своей мысли.

– Не знаю, прощу ли вас я, – сказала со смехом больная красавица, – но я вижу ясно, что наш доктор вас не прощает.

– Наш, сударыня? Он никогда не будет моим.

– Но почему же?

– Не знаю. Боюсь, как бы он не оказался ниже своего звания, раз он не выше тех шуток, которые можно себе позволить над его званием.

Этот доктор не для меня. Человек, искушенный в своем искусстве и в силу этого чистосердечно признающий, что оно не безупречно, человек остроумный и потому готовый посмеяться вместе со мной над теми, кто считает его непогрешимым, – таков мой врач. Окружая меня своими попечениями, – а попечения у них называются визитами, – давая мне советы, которые у них называются предписаниями, он достойно и не пуская пыли в глаза исполняет благороднейший долг души просвещенной и чувствительной. Как человек более умный, чем его собратья, он принимает в соображение наибольшее количество симптомов, а ведь к этому только и можно стремиться в искусстве, столь же полезном, сколь и неточном. Он беседует со мной, утешает меня, руководит мной, а природа довершает остальное. Вот почему он не только никогда не обижается на шутку, но, напротив, сам прибегает к шутке в разговорах с педантами. Самовлюбленному лекарю, который с важным видом говорит ему: «Из восьмидесяти больных пневмонией, прошедших этой осенью через мои руки, умер только один», – мой врач с улыбкой отвечает: «А я лечил этой зимой более ста человек, – увы, мне удалось спасти только одного». Таков мой милый доктор.

– Я его знаю.

– Позвольте мне не менять его на вашего. Я столько же доверяю педантам, когда я болен, сколько оказываю внимания недотрогам, когда я здоров. Однако ж я сглупил. Вместо того чтобы читать вам мою повинную прекрасному полу, мне надо было пропеть доктору куплет о недотроге, – это прямо про него написано:

В усердье авторском моем

Ища веселые сюжеты,

Люблю набрасывать пером

Эскизы только – не портреты.

Но кто ж себя в них узнает?

Умна – так не подаст и виду!

А та, что выскажет обиду, —

Себя лишь этим выдает!

– Кстати о песенках, – сказала дама. – Как это было с вашей стороны любезно ставить свою пьесу во Французском театре, когда у меня ложа в Итальянском! Почему вы не сделали из нее комической оперы? Говорят, сначала вы именно так и хотели. Жанр вашей пьесы таков, что я бы на вашем месте непременно внесла в нее музыку.

– Не знаю, как бы она это перенесла, – думаю, что мой первоначальный план был ошибочен. Из всех доводов, заставивших меня переменить мое намерение, я приведу вам, сударыня, только один, и он объяснит вам все.

Драматическая наша музыка еще мало чем отличается от нашей музыки песенной, поэтому от нее нельзя ожидать подлинной увлекательности и настоящего веселья. Ее можно будет серьезно начать применять в театре лишь тогда, когда у нас поймут, что на сцене пение только заменяет разговор, когда наши композиторы приблизятся к природе, а главное, перестанут навязывать нелепый закон, требующий постоянного возвращения к первой части арии после того, как вторая уже исполнена. Разве в драме существуют репризы и рондо? Это несносное топтание на месте убивает всякий интерес и обличает нестерпимую скудость мыслей.

Я всегда любил музыку, любил без измен и даже без мимолетных увлечений, и все же, когда я смотрю пьесы, особенно меня занимающие, я часто ловлю себя на том, что пожимаю плечами и недовольно шепчу: «Ах, музыка, музыка! К чему эти вечные повторения? Разве ты и так не достаточно медлительна? Вместо того чтобы вести живой рассказ, ты твердишь одно и то же, вместо того чтобы изображать страсть, ты цепляешься за слова! Поэт бьется над тем, чтобы укоротить развязку, а ты ее растягиваешь! Зачем он добивается наибольшей выразительности и сжатости языка, если никому не нужные трели пускают насмарку все его усилия? Раз ты так бесплодно плодовита, так и оставайся со своими песнями, и да будут они единственной твоей пищей, пока ты не познаешь бурного и возвышенного языка страстей».

В самом деле, если декламация есть уже превышение законов сценической речи, то пение, представляющее собой превышение законов декламации, есть, следовательно, превышение двойное. Прибавьте к этому повторение фраз, и вы увидите, как это в конце концов занимательно получается. Коренной порок все более и более бросается в глаза, занимательность между тем ослабевает, действие становится вялым; мне чего-то недостает; внимание мое рассеивается; мне скучно; если же я пытаюсь угадать, чего бы мне хотелось, то чаще всего оказывается, что я хочу, чтобы спектакль поскорее кончился.

Существует еще одно подражательное искусство; вообще говоря, оно еще менее совершенно, чем музыка, но в данном случае, пожалуй, оно может служить ей примером. По одному своему разнообразию возвышенный танец уже является образцом для пения.

Посмотрите, как величественный Вестрис или гордый Оберваль начинает характерный танец. Он еще не танцует, но стоит ему показаться вдали, как его свободная, непринужденная манера держаться уже заставляет зрителей поднять головы. Он подчиняет вас себе и в то же время обещает наслаждение. Он начал… Музыкант двадцать раз повторяет одни и те же фразы, одни и те же движения, меж тем как танцовщик в своих движениях разнообразен бесконечно.

Смотрите, как легко он приближается небольшими прыжками, как затем большими шагами отступает, – расчетливою своею небрежностью он заставляет забыть, что это труднейшее мастерство. Вот он, на одной ноге, искуснейшим образом поддерживая равновесие, на несколько тактов застывает в этой позе, – как изумляет, как поражает он тогда своею неподвижностью! А то вдруг, словно пожалев о времени, потраченном на отдых, стрелою летит в глубину сцены и тут же возвращается, делая такие быстрые пируэты, что глаз устает за ними следить.

Музыка может сколько угодно начинать сызнова, твердить одно и то же, повторяться, топтаться на одном месте, зато он не повторяется! Выставляя напоказ мужественную красоту своего гибкого и могучего тела, он изображает сильные движения взволнованной своей души: он бросает на вас страстный взгляд, выразительность которого усиливается тем, что он простирает вам нежные объятия, и вдруг, точно ему наскучило пленять вас, с презрительным видом приподнимается на носках, а затем внезапно ускользает от следящего за ним взора, и тогда кажется, что сладчайшее упоение вызвало и породило необычайно пылкую страсть. Бурный, мятежный, он выражает такой яростный и такой подлинный гнев, что я невольно срываюсь с места и хмурю брови. Еще мгновение – и его жест и взгляд снова дышат спокойствием сладострастья, он небрежно скользит по сцене, а в изящных и мягких его движениях разлита такая нега, что в зрительном зале слышится столько же возгласов одобрения, сколько взоров приковано к волшебному его танцу.

Композиторы! Пойте так, как он танцует, и вместо опер у нас будут мелодрамы.

Но тут я слышу голос постоянного моего критика (не знаю, из Буйона он или откуда-нибудь еще):

– Что вы хотите сказать этим описанием? Я вижу необыкновенный талант, а не танец вообще. Для сравнения нужно брать заурядные произведения искусства, но не его вершины. Разве нет у нас…

Но тут уж я прерываю его:

– Что такое? Если я хочу описать скакуна и составить себе точное представление о благородном этом животном, неужели я стану искать старую клячу, которая еле тащит экипаж или же трусит под понукание возчика? Нет, я пойду на конный завод и выберу там гордого жеребца, сильного, хороших статей, с горящими глазами, такого, чтоб он бил копытом землю, чтоб из ноздрей у него вылетало пламя, чтоб он взвивался на дыбы от обуревающих его желаний и от нетерпения, чтоб он рассекал наэлектризованный им воздух и чтоб от внезапного его ржания человеку становилось весело, а все местные кобылы вздрагивали. Таков мой танцовщик.

Словом, когда я описываю какое-нибудь искусство, я ищу образцы у величайших его мастеров. Все усилия гения… Однако я слишком отклонился от моего предмета, возвратимся к «Севильскому цирюльнику»… вернее, милостивый государь, не возвратимся. Для такой безделицы довольно и этого. Иначе я незаметно для себя допущу ошибку, которую нам, французам, с полным основанием ставят на вид, – что-де, мол, о важных вещах мы обыкновенно слагаем коротенькие песенки, о вещах же не важных пишем длинные сочинения.

С глубочайшим почтением честь имею быть, милостивый государь, вашим преданнейшим и покорнейшим слугою.

Автор


И я, отец, там умереть не мог!

«Заира», действие II

Действующие лица

Граф Альмавива, испанский гранд, тайный поклонник Розины.

Бартоло, доктор, опекун Розины.

Розина, особа благородного происхождения, воспитанница Бартоло.

Фигаро, севильский цирюльник.

Дон Базиль, органист, дающий Розине уроки пения.

Весна, престарелый слуга Бартоло.

Начеку, другой слуга Бартоло, малый придурковатый и вечно сонный.

Нотариус.

Алькальд, блюститель закона.

Альгуасилы и слуги с факелами.

Костюмы действующих лиц, соответствующие старинным испанским

Граф Альмавива. В первом действии появляется в атласном камзоле и в атласных коротких штанах; сверху на нем широкий темный испанский плащ; шляпа черная, с опущенными полями, вокруг тульи цветная лента. Во втором действии он в кавалерийской форме, в сапогах и с усами. В третьем действии он одет бакалавром: волосы в кружок, высокий воротник, камзол, короткие штаны, чулки, плащ, как у аббата. И в четвертом действии на нем великолепный испанский костюм, часть которого составляет роскошный плащ; сверху на нем его обычный плащ, широкий и темный.

Бартоло. Короткополый, наглухо застегнутый черный костюм, большой парик, брыжи и отложные манжеты, черный пояс; когда он выходит из дому, то надевает длинный ярко-красный плащ.

Розина. Одет как испанка.

Фигаро. На нем костюм испанского щеголя. На голове сетка; шляпа белая, с цветной лентой вокруг тульи; на шее свободно повязанный шелковый галстук; жилет и короткие атласные штаны на пуговицах, с петлями, обшитыми серебряной бахромой; широкий шелковый пояс; на концах подвязок кисти; яркий камзол с большими отворотами, одного цвета с жилетом, белые чулки и серые туфли.

Дон Базиль. Черная шляпа с опущенными полями, сутана без брыжей и манжет, длинный плащ.

Весна и Начеку. Оба в галисийских костюмах, волосы заплетены в косичку, на обоих светло-желтые жилеты, широкие кожаные пояса с пряжками, синие штаны и такие же куртки, рукава которых, с разрезами для рук возле плеч, откинуты за спину.

Алькальд. В руке у него длинный белый жезл.


Действие происходит в Севилье; первый акт – на улице, под окнами Розины, остальные – в доме доктора Бартоло.

Действие первое

Сцена представляет улицу в Севилье; во всех домах окна забраны решеткой.

Граф, в широком темном плаще и шляпе с опущенными полями, прохаживаясь по сцене, вынимает часы.

Явление первое

Граф один

Граф. Я думал, сейчас больше. До той поры, когда она имеет обыкновение показываться в окне, ждать еще долго. Ну, ничего: лучше явиться раньше времени, чем упустить возможность увидеть ее. Если б какому-нибудь придворному любезнику могло прийти в голову, что я, в ста лье от Мадрида, каждое утро стою под окнами женщины, с которой ни разу словом не перемолвился, он принял бы меня за испанца времен королевы Изабеллы. А что в этом такого? Все охотятся за счастьем. Мое счастье заключено в сердце Розины. Но как же так? Подстерегать женщину в Севилье, когда в столице и при дворе сколько угодно вполне доступных наслаждений? Вот их-то я и избегаю. Я устал от побед, беспрерывно доставляемых нам корыстью, обычаем или же тщеславием. Это так отрадно, когда тебя любят ради тебя самого! И если бы с помощью этого переодевания я мог убедиться… Кого-то черт несет! (Прячется.)

Появляется Фигаро; он весело напевает; за спиной у него гитара на широкой ленте, в руках бумага и карандаш.

Явление второе

Фигаро, Граф.

Фигаро.

Прогоним грусть: она

Нас заедает!

Без песен и вина

Жизнь даром пропадает!

И каждый – если он

На скуку обречен —

Исчахнет от забот

И дураком умрет!

Пока что, право, недурно.

И дураком умрет,

Лень и вино – мои две страсти:

Они мне сердце рвут на части…

Да нет, они его не рвут, они оба мирно уживаются в нем…

И спорят в сердце из-за власти…

А разве говорят: «спорят в сердце»? Ах, боже мой, наши сочинители комических опер в такие тонкости не входят! В наше время чего не следовало бы говорить, то поется. (Поет.)

Лень и вино – мои две страсти:

Обеим предан я равно…

Мне бы хотелось в заключение придумать что-нибудь необыкновенное, блестящее, сверкающее, содержащее в себе определенную мысль. (Становится на одно колено и пишет, напевая.)

Обеим предан я равно:

Лень для меня источник счастья,

А радость мне дает вино.

Э, нет, это плоско. Не то… Здесь требуется противопоставление, антитеза:

У лени я всегда во власти,

Вино же…

Ага, канальство, вот оно!..

Вино же – верный мой слуга!

Молодец, Фигаро!.. (Записывает, напевая.)

Вино и лень – мои две страсти,

И дружба их мне дорога:

У лени я всегда во власти,

Вино же – верный мой слуга!

Вино же – верный мой слуга!

Вино же – верный мой слуга!

Так, так, а если к этому еще аккомпанемент, то мы тогда посмотрим, господа завистники, правда ли, будто я сам не понимаю, что пишу… (Замечает графа.) Я где-то видел этого аббата. (Встает.)

Граф (в сторону). Лицо этого человека мне знакомо.

Фигаро. Да нет, это не аббат! Эта горделивая благородная осанка…

Граф. Эти ухватки…

Фигаро. Я не ошибся: это граф Альмавива.

Граф. Мне кажется, это плут Фигаро.

Фигаро. Он самый, ваше сиятельство.

Граф. Негодяй! Если ты скажешь хоть одно слово…

Фигаро. Да, я узнаю вас, узнаю по лестным определениям, которыми вы всегда меня награждали.

Граф. Зато я тебя не узнаю. Ты так растолстел, раздобрел…

Фигаро. Ничего не поделаешь, ваше сиятельство, – нужда.

Граф. Бедняжка! Однако чем ты занимаешься в Севилье? Ведь я же дал тебе рекомендацию в министерство и просил, чтобы тебе подыскали место.

Фигаро. Я его и получил, ваше сиятельство, и моя признательность…

Граф. Зови меня Линдором. Разве ты не видишь по этому моему маскараду, что я хочу остаться неузнанным?

Фигаро. Я удаляюсь.

Граф. Напротив. Я здесь кое-кого поджидаю, а два болтающих человека внушают меньше подозрений, чем один гуляющий. Итак, давай болтать. Какое же тебе предоставили место?

Фигаро. Министр, приняв в соображение рекомендации вашего сиятельства, немедленно распорядился назначить меня аптекарским помощником.

Граф. В какой-нибудь военный госпиталь?

Фигаро. Нет, при андалусском конном заводе.

Граф (со смехом). Для начала недурно!

Фигаро. Место оказалось приличное: в моем ведении находились все перевязочные и лечебные средства, и я частенько продавал людям хорошие лошадиные снадобья…

Граф. Которые убивали подданных короля!

Фигаро. Увы! Всеисцеляющего средства не существует. Все-таки они иной раз помогали кое-кому из галисийцев, каталонцев, овернцев.

Граф. Почему же ты ушел с должности?

Фигаро. Я ушел? Она от меня ушла. На меня наговорили начальству.

О зависть бледная с когтистыми руками…

Граф. Помилосердствуй, помилосердствуй, друг мой! Неужели и ты сочиняешь стихи? Я видел, как ты, стоя на коленях, что-то царапал и ни свет ни заря распевал.

Фигаро. В этом-то вся моя и беда, ваше сиятельство. Когда министру донесли, что я сочиняю любовные стишки, и, смею думать, довольно изящные, что я посылал загадки в газеты, что мои мадригалы ходят по рукам, словом, когда министр узнал, что мои сочинения с пылу с жару попадают в печать, он взглянул на дело серьезно и распорядился отрешить меня от должности под тем предлогом, что любовь к изящной словесности несовместима с усердием к делам службы.

Граф. Здраво рассудил! И ты не возразил ему на это…

Фигаро. Я был счастлив тем, что обо мне забыли: по моему разумению, если начальник не делает нам зла, то это уже немалое благо.

Граф. Ты чего-то недоговариваешь. Помнится, когда ты служил у меня, ты был изрядным сорванцом…

Фигаро. Ах, боже мой, ваше сиятельство, у бедняка не должно быть ни единого недостатка – это общее мнение!

Граф. Шалопаем, сумасбродом…

Фигаро. Ежели принять в рассуждение все добродетели, которых требуют от слуги, то много ли, ваше сиятельство, найдется господ, достойных быть слугами?

Граф (со смехом). Неглупо сказано. Так ты переехал сюда?

Фигаро. Не сразу…

Граф (прерывает его). Одну секунду… Мне показалось, что это она… Продолжай, я тебя слушаю.

Фигаро. Я вернулся в Мадрид и решил еще раз блеснуть своими литературными способностями. Театр показался мне достойным поприщем…

Граф. Боже милосердный!

Во время следующей реплики Фигаро граф не сводит глаз с окна.

Фигаро. Откровенно говоря, мне непонятно, почему я не имел большого успеха: ведь я наводнил партер прекрасными работниками, – руки у них… как вальки. Я запретил перчатки, трости, все, что мешает рукоплесканиям. И даю вам честное слово, перед началом представления я проникся уверенностью, что завсегдатаи кофейной относятся ко мне в высшей степени благожелательно. Однако ж происки завистников…

Граф. Ага, завистники! Значит, автор провалился.

Фигаро. Как и всякий другой. Что же в этом особенного? Они меня освистали. Но если бы мне еще раз удалось заставить их собраться в зрительном зале…

Граф. То скука бы им за тебя как следует отомстила?

Фигаро. О черт, как же я их ненавижу!

Граф. Ты все еще бранишься! А знаешь ли ты, что в суде предоставляют не более двадцати четырех часов для того, чтобы ругать судей?

Фигаро. А в театре – двадцать четыре года. Всей жизни не хватит, чтобы излить мою досаду.

Граф. Мне нравится твоя забавная ярость. Но ты мне так и не сказал, что побудило тебя расстаться с Мадридом.

Фигаро. Мой ангел-хранитель, ваше сиятельство: я счастлив, что свиделся с прежним моим господином. В Мадриде я убедился, что республика литераторов – это республика волков, всегда готовых перегрызть друг другу горло, и что, заслужив всеобщее презрение смехотворным своим неистовством, все букашки, мошки, комары, критики, москиты, завистники, борзописцы, книготорговцы, цензоры, всё, что присасывается к коже несчастных литераторов, – всё это раздирает их на части и вытягивает из них последние соки. Мне опротивело сочинительство, я надоел самому себе, все окружающие мне опостылели, я запутался в долгах, а в карманах у меня гулял ветер. Наконец, рассудив, что ощутительный доход от бритвы лучше суетной славы пера, я оставил Мадрид. Котомку за плечи, и вот, как заправский философ, стал я обходить обе Кастилии, Ламанчу, Эстремадуру, Сьерра-Морену, Андалусию; в одном городе меня встречали радушно, в другом сажали в тюрьму, я же ко всему относился спокойно. Одни меня хвалили, другие порицали, я радовался хорошей погоде, не сетовал на дурную, издевался над глупцами, не клонил головы перед злыми, смеялся над своей бедностью, брил всех подряд и в конце концов поселился в Севилье, а теперь я снова готов к услугам вашего сиятельства, – приказывайте все, что вам заблагорассудится.

Граф. Кто тебя научил такой веселой философии?

Фигаро. Привычка к несчастью. Я тороплюсь смеяться, потому что боюсь, как бы мне не пришлось заплакать. Что это вы все поглядываете в ту сторону?

Граф. Спрячемся.

Фигаро. Зачем?

Граф. Да иди же ты, несносный! Ты меня погубишь!

Прячутся.

Жалюзи в первом этаже открываются, и в окне показываются Бартоло и Розина.

Явление третье

Бартоло, Розина.

Розина. Как приятно дышать свежим воздухом!.. Жалюзи так редко открываются…

Бартоло. Что это у вас за бумага?

Розина. Это куплеты из «Тщетной предосторожности», – мне их дал вчера учитель пения.

Бартоло. Что это еще за «Тщетная предосторожность»?

Розина. Это новая пьеса.

Бартоло. Опять какая-нибудь мещанская драма! Какая-нибудь глупость в новом вкусе![13]

Розина. Не знаю.

Бартоло. Ну, ничего, ничего, газеты и правительство избавят нас от всего этого. Век варварства!

Розина. Вечно вы браните наш бедный век.

Бартоло. Прошу простить мою дерзость, но что он дал нам такого, за что мы могли бы его восхвалять? Всякого рода глупости: вольномыслие, всемирное тяготение, электричество, веротерпимость, оспопрививание, хину, энциклопедию и мещанские драмы…

Лист бумаги выскальзывает у Розины из рук и падает на улицу.

Розина. Ах, моя песенка! Я вас заслушалась и уронила песенку. Бегите, бегите же, сударь, а то моя песенка потеряется!

Бартоло. А, черт, держали бы как следует! (Отходит от окна.)

Розина (смотрит ему вслед и подает знак на улицу). Пст, пст!

Появляется граф.

Скорей поднимите и – бегом!

Граф мгновенно поднимает с земли лист бумаги и скрывается.

Бартоло (выходит из дома и начинает искать). Где она? Я не вижу.

Розина. Под окном, у самой стены.

Бартоло. Нечего сказать, приятное поручение! Наверно, здесь кто-нибудь проходил?

Розина. Я никого не видела.

Бартоло (сам с собой). А я-то стараюсь, ищу! Бартоло, мой друг, вы болван, и больше ничего. Вот вам урок: в другой раз не станете открывать окон, которые выходят на улицу. (Входит в дом.)

Розина (у окна). Оправданием служит мне моя горькая доля: я одинока, сижу взаперти, меня преследует постылый человек, так разве же это преступление – попытаться выйти на волю?

Бартоло (появляется у окна). Отойдите от окна, сеньора. Это моя оплошность, что вы потеряли песенку, но подобное несчастье больше с вами не повторится, ручаюсь вам. (Запирает жалюзи на ключ.)

Явление четвертое

Граф и Фигаро крадучись входят.

Граф. Они ушли, теперь давай посмотрим, что это за песня: в ней, уж верно, кроется тайна. Это записка!

Фигаро. А он-то еще спрашивал, что такое «Тщетная предосторожность»!

Граф (быстро читает). «Ваша настойчивость возбуждает мое любопытство. Как только уйдет мой опекун, вы с безучастным видом спойте на известный мотив этих куплетов что-нибудь такое, что мне открыло бы наконец имя, звание и намерения человека, который, по-видимому, столь упорно стремится обратить на себя внимание злосчастной Розины».

Фигаро (передразнивая Розину). «Моя песенка, моя песенка упала. Бегите, бегите же!» (Хохочет.) Ха-ха-ха! Ох уж эти женщины! Если вам нужно, чтобы самая из них простодушная научилась лукавить, – заприте ее.

Граф. Дорогая моя Розина!

Фигаро. Ваше сиятельство, теперь мне уже ясна цель вашего маскарада: вы ухаживаете на расстоянии.

Граф. Ты угадал. Но если ты проболтаешься…

Фигаро. Я, да вдруг проболтаюсь! Чтобы вас разуверить, я не стану прибегать к трескучим фразам о чести и преданности, которыми у нас нынче так злоупотребляют. Я скажу лишь, что мне выгодно служить вам. Взвесьте все на этих весах, и вы…

Граф. Отлично. Так вот, да будет тебе известно, что полгода назад случай свел меня на Прадо с молодой девушкой, да такой красавицей!.. Ты ее сейчас видел. Напрасно я потом искал ее по всему Мадриду. Только совсем недавно мне удалось узнать, что ее зовут Розиной, что она благородного происхождения, сирота и замужем за старым севильским врачом, неким Бартоло.

Фигаро. По чести скажу, славная птичка, да только трудно вытащить ее из гнезда! А кто вам сказал, что она замужем за доктором?

Граф. Все говорят.

Фигаро. Эту небылицу он сам сочинил по приезде из Мадрида для того, чтобы ввести в заблуждение и отвадить поклонников. Пока она всего лишь его воспитанница, однако в скором времени…

Граф (живо). Никогда! Ах, какая новость! Я готов был пойти на все, чтобы выразить ей соболезнование, а она, оказывается, свободна. Нельзя терять ни минуты, нужно добиться ее взаимности и спасти ее от тех недостойных уз, которые ей готовятся. Так ты знаешь ее опекуна?

Фигаро. Как свою родную мать.

Граф. Что это за человек?

Фигаро (живо). Это крепенький, приземистый, толстенький, серый в яблоках, старичок, гладко выбритый, молодящийся, но уже не мастак, отнюдь не простак, за всем следит, в оба глядит, ворчит и охает одновременно.

Граф (нетерпеливо). Да я же его видел! А вот какого он нрава?

Фигаро. Груб, прижимист, влюблен в свою воспитанницу и бешено ее ревнует, а та ненавидит его смертельной ненавистью.

Граф. Следовательно, данных у него, чтобы понравиться…

Фигаро. Никаких.

Граф. Тем лучше. Насколько он честен?

Фигаро. Ровно настолько, чтобы не быть повешенным.

Граф. Тем лучше. Составить свое счастье, наказав мошенника…

Фигаро …значит принести пользу и обществу, и самому себе. Честное слово, ваше сиятельство, это высшая мораль!

Граф. Ты говоришь, что он держит дверь на запоре от поклонников?

Фигаро. От всех на свете. Если б он мог ее замуровать…

Граф. А, черт, это уже хуже! Ну, а тебя-то он пускает?

Фигаро. Еще бы не пускать! Primo[14], я живу в доме, хозяином которого является доктор, и он предоставляет мне помещение gratis…[15]

Граф. Вот оно что!

Фигаро. А я в благодарность обещаю ему платить десять пистолей золотом в год, и тоже gratis…

Граф (в нетерпении). Так ты его жилец?

Фигаро. Не только: я его цирюльник, хирург, аптекарь. Когда ему требуется бритва, ланцет или же клистир, он никому не позволяет к ним прикоснуться, кроме вашего покорного слуги.

Граф (обнимает его). Ах, Фигаро, друг мой, ты будешь моим ангелом-хранителем, моим спасителем!

Фигаро. Дьявольщина! Как быстро выгода заставила вас перешагнуть разделяющую нас границу! Вот что делает страсть!

Граф. Счастливец Фигаро, ты увидишь мою Розину, ты ее увидишь! Сознаешь ли ты свое блаженство?

Фигаро. Я слышу речь влюбленного! Да разве я по ней вздыхаю? Вот бы нам поменяться местами!

Граф. Ах, если б можно было устранить всех сторожей!

Фигаро. Я об этом думал.

Граф. Хотя бы на полсуток!

Фигаро. Если занять людей их собственным делом, то в чужие дела они уже не сунут носа.

Граф. Конечно. Ну, дальше?

Фигаро (в раздумье). Я соображаю, располагает ли аптека такими невинными средствами…

Граф. Злодей!

Фигаро. Разве я собираюсь причинить им зло? Они все нуждаются в моей помощи. Вопрос только в том, чтобы полечить их всех сразу.

Граф. Но у доктора может закрасться подозрение.

Фигаро. Нужно так быстро действовать, чтобы подозрение не успело возникнуть. Я надумал: в наш город прибывает полк наследника.

Граф. Командир полка – мой приятель.

Фигаро. Прекрасно. Нарядитесь солдатом и с ордером на постой заявитесь к доктору. Он вынужден будет вас принять, а все остальное я беру на себя.

Граф. Превосходно!

Фигаро. Было бы недурно, если бы вы вдобавок сделали вид, что вы под хмельком…

Граф. Это зачем?

Фигаро. И, пользуясь своим невменяемым состоянием, держали себя с ним поразвязнее.

Граф. Да зачем?

Фигаро. Чтобы он вас ни в чем не заподозрил, чтобы у него было такое впечатление, что вам хочется спать, а вовсе не заводить шашни у него в доме.

Граф. Необычайно предусмотрительно! А почему бы тебе не отправиться к нему?

Фигаро. Да, как раз! Хорошо, если он вас-то не узнает, хотя с вами он никогда раньше и не встречался. Да и под каким предлогом введешь потом к нему вас?

Граф. Твоя правда.

Фигаро. Вот только вам, пожалуй, не под силу сыграть такую трудную роль. Солдат… да еще захмелевший…

Граф. Ты смеешься! (Изображая пьяного.) Эй, дружище, это, что ли, дом доктора Бартоло?

Фигаро. По правде сказать, недурно. Только на ногах вы должны быть не так тверды. (Более пьяным тоном.) Это, что ли, дом…

Граф. Фу! У тебя получается простонародный хмель.

Фигаро. Он-то и есть хороший хмель, потому что веселый.

Граф. Дверь отворяется.

Фигаро. Это доктор. Спрячемся, пока он уйдет.

Явление пятое

Граф и Фигаро прячутся, Бартоло.

Бартоло (выходя из дома). Я сейчас приду, никого ко мне не пускать. Как это глупо было с моей стороны, что я вышел тогда на улицу! Стала она меня просить, вот бы мне сразу и догадаться, что это неспроста… А тут еще Базиль не идет! Он должен был все устроить так, чтобы завтра тайно от всех могла состояться моя свадьба, а от него ни слуху ни духу! Пойду узнаю, что за причина.

Явление шестое

Граф, Фигаро.

Граф. Что я слышу? Завтра он тайно женится на Розине!

Фигаро. Чем труднее добиться успеха, ваше сиятельство, тем решительнее надо приниматься за дело.

Граф. Кто этот Базиль, который полез в устроители его свадьбы?

Фигаро. Голодранец, дающий уроки музыки его воспитаннице, помешанный на своем искусстве, жуликоватый, бедствующий, удавится за грош – с ним сладить будет нетрудно, ваше сиятельство… (Смотрит на жалюзи.) Вон она, вон она!

Граф. Да кто?

Фигаро. За жалюзи, она, она! Не смотрите, да ну, не смотрите!

Граф. Почему?

Фигаро. Ведь она же вам ясно написала: «Пойте с безучастным видом!» То есть пойте так, как будто вы поете… только чтобы что-нибудь петь. Ага! Вон она! Вон она!

Граф. Раз она, не зная меня, мною заинтересовалась, то я предпочитаю сохранить за собой имя Линдора, – тем слаще будет победа. (Развертывает лист бумаги, который обронила Розина.) Но что я буду петь на этот мотив? Я не умею сочинять стихи.

Фигаро. Что бы вам ни заблагорассудилось, ваше сиятельство, все будет чудесно. Когда речь идет о любви, сердце становится снисходительным к плодам умственных занятий… Возьмите-ка мою гитару.

Граф. А что я с ней буду делать? Я же очень плохо играю!

Фигаро. Разве такой человек, как вы, может чего-нибудь не уметь? А ну-ка, тыльной стороной руки, дрын-дрын-дрын!.. В Севилье петь без гитары – этак вас мигом узнают, ей-богу, мигом накроют! (Прижимается к стене под окном.)

Граф

(прохаживается и поет, аккомпанируя себе на гитаре)

Сказать вам, кто я, вы мне приказали.

Неведомый – я обожать вас смел;

Узнав меня, вы сжалитесь едва ли…

Но вам повиноваться – мой удел!

Фигаро (тихо). Здорово, черт возьми! Смелей, ваше сиятельство!

Граф

Я ваш Линдор, я бакалавр безвестный.

Мечты мои смиренно к вам летят…

О, если б я был знатен и богат,

Чтоб кинуть все к ногам моей прелестной!

Фигаро. А, прах меня возьми! Мне самому так не сочинить, а уж на что я, кажется, в стихах собаку съел!

Граф

Здесь буду петь я утром в ранний час,

Как страсть меня терзает беспощадно…

Отрадно будет мне хоть видеть вас —

Пусть будет слышать вам меня отрадно!

Фигаро. Ну, уж за этот куплет, честное слово… (Подходит и целует полу графского плаща.)

Граф. Фигаро!

Фигаро. Что угодно, ваше сиятельство?

Граф. Как ты думаешь, меня там слышали?

Розина (в доме, поет)

Все говорит мне, как хорош Линдор;

Его любить – удел мой с этих пор!

Окно с громким шумом захлопывается.

Фигаро. Ну, а теперь вы-то сами как думаете, слышали вас или нет?

Граф. Она закрыла окно, должно быть, кто-то к ней вошел.

Фигаро. Ах, бедняжка, с каким трепетом она пела! Она поймана, ваше сиятельство.

Граф. Она прибегла к тому же самому способу, который указала мне. «Все говорит мне, как хорош Линдор». Сколько изящества! Сколько ума!

Фигаро. Сколько лукавства! Сколько любви!

Граф. Как ты думаешь, Фигаро, она согласна быть моей?

Фигаро. Она постарается пройти сквозь жалюзи, только бы не упустить вас.

Граф. Все кончено, мое сердце принадлежит Розине… навеки.

Фигаро. Вы забываете, ваше сиятельство, что она вас уже не слышит.

Граф. Одно могу сказать вам, господин Фигаро: она будет моей женой, и если только вы поможете осуществить мой замысел, скрыв от нее мое имя… ты меня понимаешь, ты меня знаешь…

Фигаро. Весь к вашим услугам. Ну, брат Фигаро, желаю тебе удачи!

Граф. Уйдем отсюда, иначе мы навлечем на себя подозрение.

Фигаро (живо). Я войду в этот дом и с помощью моего искусства одним взмахом волшебной палочки усыплю бдительность, пробужу любовь, собью с толку ревность, вверх дном переверну все козни и опрокину все преграды. А вы, ваше сиятельство, – ко мне! Военная форма, ордер на постой, в карманах – золото.

Граф. Для кого золото?

Фигаро (живо). Золота, боже мой, золота! Это нерв интриги.

Граф. Не сердись, Фигаро, я захвачу побольше.

Фигаро (уходя). Я скоро вернусь.

Граф. Фигаро!

Фигаро. Что вам угодно?

Граф. А гитара?

Фигаро (возвращается). Забыть гитару! Я совсем рехнулся! (Уходит.)

Граф. Да где же ты живешь, ветрогон?

Фигаро (возвращается). А ведь у меня и правда ум за разум зашел! Мое заведение в двух шагах отсюда, выкрашено в голубой цвет, разрисованные стекла, три тазика в воздухе, глаз на руке, consilio manuque[16], Фигаро. (Убегает.)

Действие второе

Сцена представляет комнату Розины. Окно в глубине закрывает решетчатое жалюзи.

Явление первое

Розина одна, держит подсвечник. Берет на столе бумагу и садится писать.

Розина. Марселина больна, люди все заняты, – никто не увидит, что я пишу. То ли у этих стен есть глаза и уши, то ли некий злобный гений своевременно извещает обо всем моего Аргуса, но только я не успеваю слово сказать, шагу ступить, как он уже угадывает мое намерение… Ах, Линдор! (Запечатывает письмо.) Письмо все же надо запечатать, хотя я и не представляю себе, когда и как я могла бы его передать. Сквозь жалюзи я видела, что он долго беседовал с цирюльником Фигаро. Фигаро – малый славный, он несколько раз выражал мне сочувствие. Вот бы мне с ним поговорить!

Явление второе

Розина, Фигаро.

Розина (в изумлении). Ах, господин Фигаро, как я рада вас видеть!

Фигаро. Как вы себя чувствуете, сударыня?

Розина. Неважно, господин Фигаро. Я умираю от скуки.

Фигаро. Верю. Жиреют от нее только глупцы.

Розина. С кем это вы так оживленно беседовали? Слов я не могла разобрать, но…

Фигаро. С моим родственником, молодым бакалавром, подающим большие надежды: умен, чувствителен, одарен, весьма приятной наружности.

Розина. О, весьма приятной, можете мне поверить! Как его зовут?

Фигаро. Линдором. У него ничего нет, но если бы он покинул внезапно Мадрид, он мог бы там найти хорошее место.

Розина (беспечно). Он найдет себе место, господин Фигаро, непременно найдет. Если этот молодой человек действительно таков, как вы его описываете, то он не создан прозябать в безвестности.

Фигаро (в сторону). Великолепно! (Розине.) Но у него есть один большой недостаток, который всегда будет препятствовать его продвижению по службе.

Розина. Так у него есть недостаток, господин Фигаро? Недостаток? Вы в этом уверены?

Фигаро. Он влюблен.

Розина. Влюблен! И вы считаете это недостатком?

Фигаро. Откровенно говоря, это можно считать недостатком только потому, что он беден.

Розина. Ах, как несправедлива судьба! А он вам назвал имя той, которую он любит? Я страх как любопытна…

Фигаро. Ставить об этом в известность вас, сударыня, меньше всего входит в мои расчеты.

Розина (живо). Почему же, господин Фигаро? Я не болтлива. Этот молодой человек вам близок, меня он до крайности занимает… Ну, говорите!

Фигаро (лукаво смотрит на нее). Вообразите себе прехорошенькое существо, милое, нежное, приветливое, юное, обворожительное: крохотная ножка, тонкий, стройный стан, полные ручки, алый ротик, а уж пальчики! Щечки! Зубки! Глазки!..

Розина. Она живет в нашем городе?

Фигаро. Даже в этом квартале.

Розина. Может быть, на нашей улице?

Фигаро. В двух шагах от меня.

Розина. Ах, как это хорошо… для вашего родственника! А как ее…

Фигаро. Разве я ее не назвал?

Розина (живо). Только это вы и забыли сказать, господин Фигаро. Скажите же, скажите скорей, – кто-нибудь войдет, и я так и не узнаю…

Фигаро. Вам непременно надо это знать, сударыня? Ну так вот, это… воспитанница вашего опекуна.

Розина. Воспитанница…

Фигаро. Да, сударыня, воспитанница доктора Бартоло.

Розина (в волнении). Ах, господин Фигаро!.. Право, мне что-то не верится.

Фигаро. И он горит желанием убедить вас в этом лично.

Розина. Я трепещу, господин Фигаро!

Фигаро. Фу, сударыня, трепетать – это последнее дело. Когда поддаешься страху перед злом, то уже начинаешь чувствовать зло страха. К тому же я до завтра освободил вас от всех надзирателей.

Розина. Если он меня любит, пусть он это докажет тем, что будет сохранять полнейшее спокойствие.

Фигаро. Ах, сударыня, могут ли покой и любовь ужиться в одном сердце? Бедная молодежь в наше время до того несчастна, что ей остается лишь один ужасный выбор: любовь без покоя или покой без любви.

Розина (опускает глаза). Покой без любви… вероятно…

Фигаро. О да, это очень скучно! Зато любовь без покоя, по-моему, гораздо заманчивее, так что, будь я женщиной…

Розина (в замешательстве). Конечно, молодая девушка не может запретить порядочному человеку относиться к ней с уважением.

Фигаро. Вот именно, мой родственник вас глубоко уважает.

Розина. Но, господин Фигаро, малейшая с его стороны неосторожность – и мы погибли.

Фигаро (в сторону). Мы уж и так погибли! (Розине.) Вот если бы вы написали ему письмецо и строго-настрого запретили… Письмо имеет большое значение.

Розина (подает ему письмо, которое она только что написала). Переписывать мне недосуг, но когда вы будете ему передавать, скажите… непременно скажите… (Прислушивается.)

Фигаро. Никого, сударыня.

Розина. Что все это я делаю единственно из дружбы.

Фигаро. Само собою разумеется. Как же можно! У любви совсем другой пошиб.

Розина. Единственно из дружбы, слышите? Боюсь только, как бы он, придя в уныние от стольких преград…

Фигаро. Еще сильнее не воспламенился? Помните, что ветер, задувающий свечу, разжигает жаровню, а мы с вами и есть эта жаровня. Стоит ему об этом заговорить, и от него так и пышет жаром[17]; он и меня чуть было не распалил, а ведь я всего-навсего зритель!

Розина. Силы небесные! Идет мой опекун. Если он вас застанет здесь… Пройдите через ту комнату, где клавесин, и как можно тише выйдите на улицу.

Фигаро. Будьте спокойны. (Показывая на письмо, про себя.) Это стоит всех моих наблюдений. (Уходит в соседнюю комнату.)

Явление третье

Розина одна.

Розина. Я не успокоюсь до тех пор, пока он не выйдет на улицу… Как я люблю этого славного Фигаро! Он очень порядочный человек и заботливый родственник. А вот и мой тиран – надо приниматься за работу. (Гасит свечу и садится за пяльцы.)

Явление четвертое

Бартоло, Розина.

Бартоло (в гневе). О проклятие! Сумасшедший, злодей, разбойник Фигаро! Нельзя ни на минуту оставить дом…

Розина. Что вас так разгневало, сударь?

Бартоло. Окаянный цирюльник разом свалил с ног всех моих домочадцев: Начеку дал снотворного, Весне – чихательного, пустил кровь из ноги Марселине, даже мула моего не пощадил… Несчастной слепой животине поставил на глаза припарки! Должен мне сто экю и спешит их отработать. Нет того, чтобы принести наличными!.. В передней ни души, кто хочет – иди прямо сюда: не дом, а проходной двор.

Розина. Кто же, кроме вас, сударь, может сюда войти?

Бартоло. По мне, лучше излишняя предосторожность, чем упущение. Кругом все народ предприимчивый, дерзкий… Не далее как сегодня утром кто-то ухитрился подобрать вашу песенку, пока я шел ее искать. О, я…

Розина. Вольно же вам всякому пустяку придавать значение! Бумажку мог унести ветер… В конце концов, любой прохожий!

Бартоло. Ветер, любой прохожий!.. На свете, сударыня, не бывает ни ветра, ни любого прохожего – всегда кто-нибудь торчит нарочно, чтобы подобрать бумажку, которую женщина роняет якобы нечаянно.

Розина. Якобы нечаянно, сударь?

Бартоло. Да, сударыня, якобы нечаянно.

Розина (в сторону). О, старый черт!

Бартоло. Но больше этого не случится: я велю наглухо заделать решетку.

Розина. Уж лучше совсем замуруйте окна, между тюрьмой и казематом разница невелика!

Бартоло. Что касается окон, выходящих на улицу, то это было бы совсем не так глупо… По крайней мере, цирюльник к вам не заходил?

Розина. Он вам тоже внушает опасения?

Бартоло. Как и всякий другой.

Розина. Как это красиво с вашей стороны!

Бартоло. Попробуйте только доверять всем и каждому – и скоро у вас в доме ваша верная жена станет вас обманывать, ваши верные друзья будут стараться отбить ее, а ваши верные слуги будут им помогать.

Розина. Неужели же вы не допускаете, что строгие правила уберегут женщину от обольщений господина Фигаро?

Бартоло. В женских причудах сам черт ничего не поймет! Видал я этих добродетельных женщин с правилами!

Розина (вспылив). Позвольте, сударь: если для того, чтобы нам понравиться, достаточно быть мужчиной, почему же вы мне так не нравитесь?

Бартоло (растерянно). Почему?.. Почему?.. Вы не отвечаете на мой вопрос о цирюльнике.

Розина (вне себя). Ну так знайте же, что этот мужчина приходил ко мне, я его видела, я с ним говорила. Не скрою от вас и того, что он произвел на меня очень приятное впечатление. Можете теперь хоть лопнуть с досады! (Уходит.)

Явление пятое

Бартоло один.

Бартоло. Ах, они жиды, ах, они собаки, а не слуги! Весна! Начеку! Начеку, будь ты проклят!

Явление шестое

Бартоло, Начеку.

Начеку (входит заспанный и зевает.) А-а, а-а, а-а…

Бартоло. Где ты был, сонная тетеря, когда сюда приходил цирюльник?

Начеку. Я, сударь… а-а, а-а, а-а…

Бартоло. Наверно, обделывал свои делишки? Что ж, ты так и не видел цирюльника?

Начеку. Как же не видел, он мне еще сказал, что я совсем болен. И, верно, так оно и есть, потому как у меня во всем теле началась ломота, едва объявил он, что я за-ахвора-ал… А-а, а-а…

Бартоло (передразнивает его). За-ахвора-ал!.. А где же этот проказник Весна? Без моего предписания напичкать малого лекарством! Тут что-то нечисто.

Явление седьмое

Те же и Весна; он входит, по-стариковски опираясь на палку, имеющую вид костыля, и несколько раз подряд чихает.

Начеку (по-прежнему зевая). Весна, что с тобой?

Бартоло. Прочихаешься в воскресенье.

Весна. Вот уж больше пятидесяти… пятидесяти раз… в минуту! (Чихает.) Сил моих нет.

Бартоло. Что же это такое? Я вас обоих спрашиваю, не приходил ли кто-нибудь к Розине, и вы мне не говорите, что цирюльник…

Начеку (продолжая зевать). Да разве господин Фигаро – «кто-нибудь»? А-а, а-а…

Бартоло. Бьюсь об заклад, что этот плут с ним в заговоре.

Начеку (зевает). Я… в заговоре!

Весна (чихает). Да что вы, сударь, где же… где же справедливость?

Бартоло. Справедливость! Это вы между собой, холопы, толкуйте о справедливости! А я – ваш хозяин, следовательно, я всегда прав.

Весна (чихая). Ну, а если это все-таки правильно?..

Бартоло. Если правильно! Если я не хочу, чтобы это было правильно, так я настою на том, что это не правильно. Попробуй только признать, что эти нахалы правы, – посмотрим, что тогда будет с правительством.

Весна (чихая). Когда так, пожалуйте расчет. Проклятая служба, ни минуты покоя!

Начеку (плача). С честным бедняком обращаются как с последним негодяем.

Бартоло. Ну, так убирайся отсюда вон, честный бедняк! (Передразнивает их.) Апчхи, а-а! Один чихает мне в нос, другой зевает.

Весна. Ах, сударь, честное слово, если б не барышня, ни за что бы… ни за что бы не остался у вас в доме. (Уходит, чихая.)

Бартоло. Что с ними сделал Фигаро! Я догадываюсь: этот мошенник хочет вернуть мне свой долг, не уплатив ни гроша…

Явление восьмое

Бартоло, дон Базиль. Фигаро время от времени выглядывает из соседней комнаты и подслушивает.

Бартоло. А, дон Базиль! Вы что же, пришли дать урок музыки?

Базиль. Это дело совсем не спешное.

Бартоло. Я был у вас, но не застал.

Базиль. Я ходил по вашим делам. Должен вам сообщить весьма неприятную новость.

Бартоло. Для вас?

Базиль. Нет, для вас. В наш город приехал граф Альмавива.

Бартоло. Говорите тише. Тот самый, который искал Розину по всему Мадриду?

Базиль. Он живет на Большой площади и ежедневно выходит из дому переодетый.

Бартоло. Сомнений нет: это касается непосредственно меня. Что же мне делать?

Базиль. Будь это простой смертный, устранить его ничего бы не стоило.

Бартоло. Да, вооружиться, облечься в доспехи, устроить ему вечерком засаду…

Базиль. Bone Deus[18]. И попасть в затруднительное положение! Нет, втянуть его самого в какое-нибудь грязное дело – вот это пожалуйста. И, пока заваривается каша, опутать его клеветой – concedo[19].

Бартоло. Странный способ отделаться от человека!

Базиль. Клевета, сударь! Вы сами не понимаете, чем собираетесь пренебречь. Я видел честнейших людей, которых клевета почти уничтожила. Поверьте, что нет такой пошлой сплетни, нет такой пакости, нет такой нелепой выдумки, на которую в большом городе не набросились бы бездельники, если только за это приняться с умом, а ведь у нас здесь по этой части такие есть ловкачи!.. Сперва чуть слышный шум, едва касающийся земли, будто ласточка перед грозой, pianissimo[20], шелестящий, быстролетный, сеющий ядовитые семена. Чей-нибудь рот подхватит семя и, piano[21], piano, ловким образом сунет вам в ухо. Зло сделано – оно прорастает, ползет вверх, движется – и, rinforzando[22], пошла гулять по свету чертовщина! И вот уже, неведомо отчего, клевета выпрямляется, свистит, раздувается, растет у вас на глазах. Она бросается вперед, ширит полет свой, клубится, окружает со всех сторон, срывает с места, увлекает за собой, сверкает, гремит и, наконец, хвала небесам, превращается во всеобщий крик, в crescendo[23] всего общества, в дружный хор ненависти и хулы. Сам черт перед этим не устоит!

Бартоло. Что вы мне голову морочите, Базиль? Какое отношение может иметь ваше piano-crescendo к моим обстоятельствам?

Базиль. То есть как какое отношение? Что делают всюду, дабы устранить противника, то надо делать и нам, дабы воспрепятствовать вашему противнику подойти на близкое расстояние.

Бартоло. Подойти на близкое расстояние? Я рассчитываю жениться на Розине, прежде чем она узнает о существовании графа.

Базиль. В таком случае нельзя терять ни минуты.

Бартоло. А за чем же дело стало, Базиль? Я всецело положился на вас.

Базиль. Да, но вы скупитесь на расходы, а между тем неравный брак, неправильное решение суда, явная несправедливость, все это диссонансы в гармонии порядка, – диссонансы, которые способно подготовить и сгладить одно только стройное созвучие золота.

Бартоло (дает ему денег). Действуйте, как вам заблагорассудится, но только скорее.

Базиль. Это другой разговор. Завтра все будет кончено. От вас требуется лишь не допустить, чтобы сегодня ваша воспитанница получила какие-либо сведения.

Бартоло. Можете быть уверены. Вы придете вечером, Базиль?

Базиль. Особенно не ждите. Весь день у меня уйдет на ваши свадебные дела. Особенно не ждите.

Бартоло (провожает его). Всего наилучшего.

Базиль. Не беспокойтесь, доктор, не беспокойтесь.

Бартоло. Да нет, я хочу запереть за вами дверь на улицу.

Явление девятое

Фигаро один, выходит из соседней комнаты.

Фигаро. О благоразумная предосторожность! Запирай, запирай дверь на улицу, а я, уходя, отопру ее графу. Этот Базиль – изрядный мерзавец! К счастью, глупости в нем еще больше, чем подлости. Для того чтобы твоя клевета произвела впечатление в обществе, нужно быть из хорошей семьи, благородного звания, иметь имя, занимать определенное положение, словом, иметь вес. А тут какой-то Базиль! Его сплетням никто не поверит.

Явление десятое

Розина вбегает, Фигаро.

Розина. Как, вы еще здесь, господин Фигаро?

Фигаро. К великому для вас счастью, сударыня. Ваш опекун и ваш учитель пения, полагая, что они здесь одни, говорили между собой начистоту…

Розина. А вы подслушивали, господин Фигаро? Вы же знаете, что это очень дурно!

Фигаро. Подслушивать? Между тем когда вам нужно что-нибудь явственно услышать, то это наилучшее средство. Было бы вам известно, что завтра ваш опекун намерен на вас жениться.

Розина. Боже милосердный!

Фигаро. Не бойтесь, мы ему наделаем столько хлопот, что ему некогда будет думать об этом.

Розина. Вот он идет, спуститесь по маленькой лестнице. Я из-за вас умру от страха.

Фигаро убегает.

Явление одиннадцатое

Розина, Бартоло.

Розина. С вами здесь кто-то был, сударь?

Бартоло. Дон Базиль. Я его проводил до входной двери, у меня есть на то основания. Вы, конечно, предпочли бы, чтобы это был господин Фигаро?

Розина. Мне это совершенно безразлично, уверяю вас.

Бартоло. Любопытно мне знать, какой такой важный разговор мог быть у цирюльника с вами?

Розина. Вы меня серьезно спрашиваете? Он мне сообщил о здоровье Марселины; по его словам, она себя еще очень неважно чувствует.

Бартоло. Сообщил о здоровье? Бьюсь об заклад, что ему было поручено передать вам письмо.

Розина. От кого бы это, позвольте узнать?

Бартоло. От кого? От того, чье имя женщины никогда не называют. Почем я знаю? Может быть, ответ на бумажку, выпавшую из окна.

Розина (в сторону). Всякий раз попадает в точку. (Бартоло.) Вы этого, право, заслуживаете.

Бартоло (смотрит Розине на руки). Так оно и есть. Вы писали.

Розина (в замешательстве). Вам, должно быть, так хочется меня уличить, что это даже становится забавным.

Бартоло (берет ее за правую руку). Совсем не хочется, но вот пальчик-то у вас в чернилах! Что, хитрая сеньора?

Розина (в сторону). Проклятый!

Бартоло (все еще держит ее руку). Когда женщина одна, ей кажется, что все будет шито-крыто.

Розина. Ну конечно… Веское доказательство!.. Перестаньте, сударь, вы мне вывихнете руку. Я перебирала вещи возле самой свечи и обожглась, а мне давно говорили, что обожженное место надо помазать чернилами, – я так и сделала.

Бартоло. Вы так и сделали? Посмотрим, подтвердит ли второй свидетель показания первого. Мне точно известно, что в этой пачке шесть листов бумаги, – я их пересчитываю каждое утро, и еще сегодня пересчитывал.

Розина (в сторону). Ах, болван!..

Бартоло (считает). Три, четыре, пять…

Розина. Шесть…

Бартоло. Шестого-то как раз и нет.

Розина (опустив глаза). Шестого? Из шестого я сделала пакетик для конфет и послала их дочурке Фигаро.

Бартоло. Дочурке Фигаро? А почему же совсем новенькое перо в чернилах? Вы что же, надписывали этим пером адрес дочурки Фигаро?

Розина (в сторону). У этого ревнивца особый нюх!.. (Бартоло.) Я им подрисовывала стершийся цветок на камзоле, который я вам вышиваю.

Бартоло. Как это похвально! Чтобы можно было вам поверить, дитя мое, вам не следовало краснеть всякий раз, как вы пытались утаить истину, но именно этого-то вы еще и не умеете.

Розина. Ах, сударь, покраснеешь тут, когда из самых невинных поступков делаются такие злостные выводы!

Бартоло. Понятно, я не прав. Обжечь себе палец, намазать его чернилами, сделать пакетик для конфет дочке Фигаро и подрисовать цветок на моем камзоле, – что может быть невиннее? И тем не менее сколько лжи для того, чтобы скрыть одно истинное происшествие!.. «Я одна, меня никто не видит, после я могу лгать сколько душе угодно». Но кончик пальца в чернилах, перо запачкано, бумаги не хватает! Всего не предусмотришь. Смею вас уверить, сеньора, что отныне, когда я буду уходить в город, за вас мне будет отвечать двойной поворот ключа.

Входит граф в форме кавалериста и, делая вид, что он навеселе, напевает «Разбудим ее».

Явление двенадцатое

Розина, Бартоло, граф.

Бартоло. Что ему надо? Какой-то солдат! Идите к себе, сеньора.

Граф (напевая «Разбудим ее», направляется к Розине). Кто из вас двух, сударыни, зовется доктором Чепухартоло? (Розине, тихо.) Я – Линдор.

Бартоло. Бартоло!

Розина (в сторону). Он произнес имя Линдор!

Граф. Чепухартоло он или Олухартоло, я на это плевать хотел. Мне важно знать, которая из вас… (Розине, показывая записку.) Вот вам письмо.

Бартоло. Которая! Вы же видите, что это я! Которая! Уйдите, Розина, он, как видно, пьян.

Розина. Потому-то я и останусь, сударь, ведь вы один. Присутствие женщины иногда действует.

Бартоло. Идите, идите, я не из робких.

Явление тринадцатое

Бартоло, граф.

Граф. А я вас сразу узнал по приметам!

Бартоло (графу, который прячет письмо). Что это вы прячете в карман?

Граф. Я для того и прячу в карман, чтобы вы не знали, что это такое.

Бартоло. По приметам! Вы не с солдатом разговариваете.

Граф. А вы думаете, что так трудно описать ваши приметы?

С трясучей лысой головою,

С фигурой грузной и кривою

И с тусклым взглядом пескаря;

Нога – точь-в-точь медвежья лапа,

Лицо темней, чем у арапа,

На вид свирепей дикаря.

Одно плечо другого выше;

Нос – точно острый выступ крыши;

Ворчливый, хриплый звук речей.

Рот – на манер звериной пасти…

У всех дурных страстей во власти:

Ну, словом, перл среди врачей!

Бартоло. Что это значит? Вы пришли меня оскорблять? Вон отсюда сию минуту!

Граф. Вон отсюда! Ай-ай, как невежливо! Вы человек грамотный, доктор… Бородартоло?

Бартоло. Не задавайте мне дурацких вопросов.

Граф. О, это вас не должно обижать! Я ведь тоже доктор и, уж во всяком случае, не хуже вашего умею…

Бартоло. Это каким же образом?

Граф. Да я же врач полковых лошадей! Потому-то меня и назначили на постой к собрату.

Бартоло. Смеют равнять коновала…

Граф (говорит)

Простите, доктор, виноват:

Вы и отец ваш Гиппократ

Гораздо выше нас, быть может!

(Поет.)

Наука ваша, милый друг,

Куда существенней поможет:

Не уничтожит злой недуг,

Зато больного уничтожит!

Ну разве это для вас не похвала?

Бартоло. Таким невежественным знахарям, как вы, вполне пристало унижать первейшее, величайшее и полезнейшее из искусств!..

Граф. Особенно полезное для тех, кто им занимается.

Бартоло. Такое искусство, успехи которого почитает за честь озарять само солнце!

Граф. И чьи оплошности спешит укрыть земля.

Бартоло. Сейчас видно, неуч, что вы привыкли разговаривать с лошадьми.

Граф. Разговаривать с лошадьми? Ай, доктор, а еще умный человек! Неужели вам не известно, что коновал лечит своих больных, ни о чем с ними не говоря, меж тем как врач подолгу с ними говорит…

Бартоло. Не леча их? Вы это хотите сказать?

Граф. Это вы сказали, а не я.

Бартоло. Кой черт принес сюда этого треклятого пьянчугу?

Граф. Душа моя, вы, кажется, отпускаете на мой счет шуточки?

Бартоло. В конце концов, что вам угодно? Что вам нужно?

Граф (делает вид, что очень рассердился). Вот тебе раз! Что мне угодно! Да вы что, сами не видите?

Явление четырнадцатое

Розина, граф, Бартоло.

Розина (вбегает). Господин солдат, не гневайтесь, прошу вас! (К Бартоло.) Говорите с ним помягче, сударь: человек не в полном рассудке…

Граф. Вы здраво рассуждаете: он не в полном рассудке, но ведь мы-то с вами люди рассудительные! Я – человек учтивый, вы – красивы… Вот и весь сказ. Одним словом, в этом доме я признаю только вас.

Розина. Чем могу служить, господин солдат?

Граф. Сущей безделицей, дитя мое. Но только, может быть, я выражаюсь не совсем ясно…

Розина. Я догадаюсь.

Граф (показывает ей письмо). Вчитайтесь получше, как можно лучше. Все дело в том… Скажу вам напрямик: позвольте мне у вас переночевать.

Бартоло. Только и всего?

Граф. Больше ничего. Вот вам записка от нашего квартирмейстера.

Бартоло. Посмотрим.

Граф прячет письмо и подает ему другую бумагу.

(Читает.) «Доктору Бартоло предлагается приютить, накормить, напоить и спать уложить…»

Граф (подчеркивает). Спать уложить.

Бартоло. «…только на одну ночь некоего Линдора, по прозванию Школяр, кавалериста полка…»

Розина. Это он, он самый!..

Бартоло (живо Розине). Что такое?

Граф. Ну что ж, разве я вам солгал, доктор Балдартоло?

Бартоло. Можно подумать, что этому человеку доставляет какую-то злобную радость на все лады коверкать мою фамилию. Убирайтесь вы к черту с вашим Балдартоло, Бородартоло и скажите вашему нахалу квартирмейстеру, что, после того как я съездил в Мадрид, меня освободили от постоя.

Граф (в сторону). Ах ты господи, вот досада!

Бартоло. Ага, приятель, это вам не по вкусу? Даже хмель соскочил! А ну, убирайтесь отсюда подобру-поздорову, живо!

Граф (в сторону). Чуть было себя не выдал. (К Бартоло.) Убираться подобру-поздорову? Если вас освободили от постоя, то, надеюсь, не освободили от обязанности быть вежливым? Убираться! Покажите мне ваше свидетельство об освобождении. Хоть я и неграмотен, а все-таки разберу.

Бартоло. Сделайте одолжение. Оно у меня тут, в бюро.

Граф (не сходя с места, в то время как Бартоло направляется к бюро). Ах, моя прелестная Розина!

Розина. Так вы – Линдор?

Граф. Возьмите же скорей письмо.

Розина. Осторожнее, за нами следят.

Граф. Достаньте платок, я уроню письмо. (Приближается к ней.)

Бартоло. Но-но, сеньор солдат! Я не люблю, чтобы так близко подходили к моей жене.

Граф. Разве это ваша жена?

Бартоло. А что же тут такого?

Граф. Я вас принимал за ее предка не то с отцовской, не то с материнской, вернее, с праматеринской стороны, – между ней и вами, по крайней мере, три поколения.

Бартоло (читает бумагу). «На основании точных и достоверных сведений, полученных нами…»

Граф (снизу ударяет рукой по бумаге, и она взлетает под потолок). На что мне вся эта белиберда?

Бартоло. Знаете что, солдат? Я сейчас кликну слуг, и они вам покажут.

Граф. Сражение? Извольте! Сражаться – это мое ремесло (показывает на пистолет за поясом), они у меня отведают пороху. Вы, сударыня, вероятно, никогда не видели сражения?

Розина. И видеть не хочу.

Граф. А между тем нет ничего веселее сражения. Прежде всего вообразите (наступает на доктора), что неприятель по ту сторону оврага, а наши – по эту. (Розине, показывая письмо.) Достаньте платок. (Плюет на пол.) Положим, это овраг.

Розина вынимает платок, граф роняет письмо с таким расчетом, что оно падает между ним и ею.

Бартоло (нагибаясь). Ага!..

Граф (поднимая письмо). Вот так так! А я еще собирался открыть вам тайны моего ремесла… На вид такая скромная женщина! А что как не любовная записка выпала у нее сейчас из кармана?

Бартоло. Дайте, дайте!

Граф. Dulciter[24], папаша. Кому что! А если б у вас выпал рецепт слабительного?

Розина (протягивает руку). Ах, господин солдат, я знаю, что это такое! (Берет письмо и прячет в карманчик своего передника.)

Бартоло. Уйдете вы или нет?

Граф. Ну что ж, уйду. Прощайте, доктор, не поминайте лихом. Еще два слова, радость моя: попросите смерть, чтобы она на несколько походов забыла обо мне, – никогда еще я так не дорожил своей жизнью, как теперь.

Бартоло. Ступайте, ступайте. Если бы я имел влияние на смерть…

Граф. Если бы? Да ведь вы же доктор! Вы столько сделали для смерти, что она ни в чем не откажет вам. (Уходит.)

Явление пятнадцатое

Бартоло, Розина.

Бартоло (смотрит ему вслед). Наконец-то ушел! (В сторону.) Притворюсь.

Розина. Согласитесь, однако ж, сударь, что этот молодой солдат – большой забавник! Хоть он и выпил лишнее, а все-таки сейчас скажешь, что он неглуп и недурно воспитан.

Бартоло. Какое счастье, душенька, что нам удалось от него отделаться! А тебе не хотелось бы прочитать вместе со мной ту бумажку, которую он тебе передал?

Розина. Какую бумажку?

Бартоло. Ту, которую он будто бы поднял для того, чтобы вручить ее тебе.

Розина. Ах да, это письмо от моего двоюродного брата, офицера, оно выпало у меня из кармана.

Бартоло. А я склонен думать, что он достал его из своего кармана.

Розина. Я сразу узнала это письмо.

Бартоло. Что тебе стоит на него взглянуть?

Розина. Я только не помню, куда его дела.

Бартоло (показывает на карманчик ее передника). Ты положила его сюда.

Розина. Ах, это я по рассеянности!

Бартоло. Ну, понятно! Вот ты увидишь, что это какая-нибудь чепуха.

Розина (в сторону). Если его не разозлить, то никак нельзя будет отказать ему.

Бартоло. Дай же записку, дружочек!

Розина. Но почему вы так настаиваете, сударь? Опять какое-нибудь подозрение?

Бартоло. А какое у вас основание не показывать записки?

Розина. Повторяю, сударь, что это всего лишь письмо от моего двоюродного брата, которое вы мне вчера отдали распечатанным. И раз уж зашла о нем речь, то я вам скажу прямо, что подобная бесцеремонность мне очень не нравится.

Бартоло. Я вас не понимаю.

Розина. Разве я когда-нибудь просматриваю ваши письма? Почему же вы позволяете себе вскрывать письма, адресованные мне? Если это ревность, то она меня оскорбляет, если же злоупотребление своею властью надо мной, то меня это возмущает еще больше.

Бартоло. Вот как? Возмущает? Вы так никогда еще со мной не говорили.

Розина. Если я до сих пор пересиливала себя, то не для того, чтобы дать вам право безнаказанно меня оскорблять.

Бартоло. При чем тут оскорбление?

Розина. При том, что это вещь неслыханная – читать чужие письма.

Бартоло. Письма жены?

Розина. Я вам еще не жена. И почему именно жена обладает таким преимуществом, что муж вправе делать ей гадости, которых он никому другому не сделает?

Бартоло. Вы стараетесь забить мне голову и отвлечь мое внимание от записки, а между тем для меня несомненно, что это послание какого-нибудь поклонника. И все-таки я его увижу, можете мне поверить.

Розина. Нет, не увидите. Если вы ко мне подойдете, я убегу из дому и попрошу убежища у первого встречного.

Бартоло. Никто вас к себе не пустит.

Розина. Это мы там посмотрим.

Бартоло. Мы не во Франции, где женщины всегда оказываются правы. А чтобы вы эту блажь выкинули из головы, я еще пойду запру дверь.

Розина (пока Бартоло нет на сцене). Боже мой, что же мне делать? Положу-ка я скорей вместо того письма письмо двоюродного брата, – пусть себе берет на здоровье. (Меняет письма местами и кладет письмо двоюродного брата в карман передника таким образом, что кончик его виден.)

Бартоло (возвращается). Ну, теперь, надеюсь, я увижу письмо.

Розина. А по какому праву, позвольте вас спросить?

Бартоло. По наиболее общепризнанному – по праву сильного.

Розина. Вы скорей убьете меня, чем получите письмо.

Бартоло (топает ногой). Сударыня! Сударыня!..

Розина (падает в кресло, делая вид, что ей дурно). Ах, какая подлость!..

Бартоло. Дайте письмо, иначе я за себя не ручаюсь.

Розина (запрокинув голову). Злосчастная Розина!

Бартоло. Что с вами?

Розина. Какая ужасная судьба!

Бартоло. Розина!

Розина. Меня душит гнев!

Бартоло. Ей дурно!

Розина. Силы покидают меня, я умираю.

Бартоло (щупает ей пульс; про себя). Праведные боги! Письмо! Прочту, благо она не видит. (Продолжая щупать ей пульс, берет письмо и, повернувшись к ней боком, пытается прочитать его.)

Розина (все так же запрокинув голову). Что я за несчастная!..

Бартоло (отпускает ее руку; про себя). Как мучительно хочется человеку узнать то, в чем ему страшно удостовериться!

Розина. Ах, бедная Розина!

Бартоло. Употребление духов… вот что вызывает эти спазматические явления. (Щупает ей пульс и читает письмо, стоя за креслом.)

Розина приподнимается, лукаво смотрит на него, кивает головой и снова молча откидывается на спинку кресла.

(Про себя.) Силы небесные! Это письмо двоюродного брата. Проклятая мнительность! Как же теперь успокоить Розину? Пусть, по крайней мере, не подозревает, что я прочел письмо! (Делает вид, что поддерживает Розину, а сам в это время кладет письмо в карманчик ее передника.)

Розина (вздыхает). Ах!..

Бартоло. Полно, дитя мое, это все пустое! Легкое головокружение, только и всего. Пульс у тебя очень хороший. (Направляется к столику за пузырьком.)

Розина (про себя). Он положил письмо на место! Отлично!

Бартоло. Милая Розина, понюхайте спирту!

Розина. Ничего не хочу от вас принимать. Оставьте меня.

Бартоло. Я признаю, что немного погорячился из-за письма.

Розина. Дело не только в письме! Меня возмущает ваша манера требовать.

Бартоло (на коленях). Прости! Я скоро понял свою вину. Ты видишь, что я у твоих ног, что я готов ее загладить.

Розина. Да, простить вас! А сами думаете, что письмо не от двоюродного брата.

Бартоло. От него ли, от кого-нибудь еще, – я не прошу у тебя объяснений.

Розина (протягивает ему письмо). Вы видите, что добром от меня всего можно добиться. Читайте.

Бартоло. Если б, на мое несчастье, у меня еще оставались какие-нибудь подозрения, то твой честный поступок рассеял бы их окончательно.

Розина. Читайте же, сударь!

Бартоло (отступает). Чтобы я стал так оскорблять тебя? Да боже сохрани!

Розина. Своим отказом вы меня только обидите.

Бартоло. Зато вот тебе знак полного моего доверия: я пойду навещу бедную Марселину, которой неизвестно для чего Фигаро пустил кровь из ноги. Может быть, и ты составишь мне компанию?

Розина. Я сейчас приду.

Бартоло. Раз уж мир заключен, дай мне, детка, твою ручку. Если б ты могла меня полюбить, ах, как бы ты была счастлива!

Розина (потупившись). Если бы вы могли мне понравиться, ах, как бы я вас любила!

Бартоло. Я тебе понравлюсь, я тебе понравлюсь, уж я знаю, что понравлюсь! (Уходит.)

Явление шестнадцатое

Розина одна.

Розина. Ах, Линдор, опекун меня уверяет, что он мне понравится!.. Прочту-ка я наконец это письмо, которое чуть было не причинило мне столько горя. (Читает и вскрикивает.) Ах!.. Я слишком поздно прочла. Он советует мне пойти на открытую ссору с опекуном, а я только что упустила такой чудный случай! Когда я взяла письмо, я почувствовала, что краснею до корней волос. Да, мой опекун прав: он часто говорит, что мне недостает светскости, благодаря которой женщины не теряются в любых обстоятельствах! Однако несправедливый мужчина самое невинность умудрится превратить в обманщицу.

Действие третье

Явление первое

Бартоло один.

Бартоло (в унынии). Ну и нрав! Ну и нрав! Ведь только как будто бы успокоилась… Скажите на милость, какого черта она отказалась заниматься с доном Базилем? Она знает, что он устраивает мои свадебные дела…

Стучат в дверь.

Вы можете вывернуться наизнанку, чтобы понравиться женщинам, но если вы упустите какую-нибудь малость… какую-нибудь безделицу…

Опять стучат.

Кто это еще?

Явление второе

Бартоло, граф, одетый бакалавром.

Граф. Мир и радость всем, в этом доме живущим!

Бартоло. Пожелание как нельзя более уместное. Что вам угодно?

Граф. Сударь! Я – Алонсо, бакалавр и лиценциат…

Бартоло. Я в домашних наставниках не нуждаюсь.

Граф. …ученик дона Базиля, монастырского органиста, имеющего честь обучать музыке вашу…

Бартоло. Да, да, Базиль, органист, имеющий честь, – все это мне известно. К делу!

Граф (в сторону). Ну и человек! (К Бартоло.) Внезапный недуг удерживает его в постели…

Бартоло. Удерживает в постели? Базиля? Хорошо сделал, что сообщил. Сейчас же иду к нему.

Граф (в сторону). А, черт! (К Бартоло.) Под словом «постель» я разумею комнату.

Бартоло. Пусть даже легкое недомогание. Идите вперед, я за вами.

Граф. (в замешательстве). Сударь! Мне было поручено… Нас никто не слышит?

Бартоло (в сторону). Должно быть, мошенник… (Графу.) Нет, загадочный господин, что вы! Говорите, не стесняясь, если можете.

Граф (в сторону). Проклятый старикашка! (К Бартоло.) Дон Базиль просил передать вам…

Бартоло. Говорите громче, я плохо слышу на одно ухо.

Граф (возвысив голос). А, с удовольствием! Граф Альмавива, который проживал на Большой площади…

Бартоло (в испуге). Говорите тише, говорите тише!

Граф (еще громче). …сегодня утром оттуда съехал. Так как это я сказал Базилю, что граф Альмавива…

Бартоло. Тише, пожалуйста, тише!

Граф (все так же). …живет в нашем городе, и так как именно я обнаружил, что сеньора Розина ему писала…

Бартоло. Она ему писала? Дорогой мой! Говорите тише, умоляю вас! Присаживайтесь, давайте поговорим по душам. Стало быть, вам удалось обнаружить, что Розина…

Граф (с достоинством). Несомненно. Базиль, узнав об этой переписке, встревожился за вас и попросил меня показать вам письмо, но вы так со мной обошлись…

Бартоло. Ах, боже мой, я с вами обошелся совсем не плохо! Только неужели нельзя говорить тише?

Граф. Вы же сами сказали, что на одно ухо глухи.

Бартоло. Простите, сеньор Алонсо, простите мне мою подозрительность и суровость, но меня преследуют враги, строят мне козни… да и потом, ваша манера держать себя, ваш возраст, ваша наружность… Простите, простите! Значит, письмо при вас?

Граф. Давно бы так, сударь! Но только я боюсь, что нас подслушивают.

Бартоло. А кому подслушивать? Мои слуги спят без задних ног! Розина со злости заперлась! Все у меня в доме вверх дном. Пойду на всякий случай проверю… (Тихонько приоткрывает дверь в комнату Розины.)

Граф (в сторону). С досады я сам испортил себе все дело. Как же теперь, не оставить письма? Придется бежать. А тогда не стоило и приходить… Показать письмо?.. Если б только я мог предупредить Розину, это было бы бесподобно.

Бартоло (возвращается на цыпочках). Сидит у окна, спиной к двери, и перечитывает письмо своего двоюродного брата, офицера, которое я распечатал… Посмотрим, что пишет она.

Граф (передает ему письмо Розины). Вот оно. (В сторону.) Она перечитывает мое письмо.

Бартоло (читает). «С тех пор как вы сообщили мне свое имя и звание…» А, изменница! Это ее почерк.

Граф (в испуге). Говорите и вы потише!

Бартоло. Вот одолжили, милейший!..

Граф. Когда все будет кончено, вы меня, если найдете нужным, отблагодарите. Судя по тем переговорам, которые ведет сейчас дон Базиль с одним юристом…

Бартоло. С юристом? По поводу моей женитьбы?

Граф. А зачем же я к вам пришел? Он просил передать вам, что к завтраму все будет готово. Вот тогда-то, если она воспротивится…

Бартоло. Она воспротивится.

Граф хочет взять у него письмо. Бартоло не отдает.

Граф. Вот когда я могу быть вам полезен: мы покажем ей письмо, и в случае чего (таинственно) я не постесняюсь ей сказать, что получил его от одной женщины, а что той его передал граф. Вы понимаете, что смятение, стыд, досада могут довести ее до того, что она тотчас же…

Бартоло (со смехом). Вот она, клевета! Теперь я вижу, милейший, что вас действительно прислал Базиль! А чтобы она не подумала, что все это подстроено заранее, не лучше ли вам познакомиться с ней теперь же?

Граф (сдерживая порыв восторга). Дон Базиль тоже считает, что так лучше. Но как это сделать? Ведь уж поздно… Времени осталось немного.

Бартоло. Я скажу, что вы вместо Базиля. Ведь вы могли бы дать ей урок?

Граф. Для вас я готов на все. Но только будьте осторожны: истории с мнимыми учителями – это старо, это мы двадцать раз видели в театре… Что, если она заподозрит…

Бартоло. Я сам вас представлю, это ли не правдоподобно? Вы скорей напоминаете переодетого любовника, чем услужливого друга.

Граф. Правда? Вы думаете, что моя наружность ее обманет?

Бартоло. Ни один черт не догадается. Она сегодня ужасно не в духе. Но только она на вас взглянет… Клавесин в соседней комнате. Пока что вот вам развлечение, а я во что бы то ни стало ее приведу.

Граф. Смотрите же, ничего не говорите ей о письме!

Бартоло. Не говорить до решительной минуты? Конечно, иначе оно не произведет никакого впечатления. Я не из таких, чтобы мне надо было повторять одно и то же, я не из таких. (Уходит.)

Явление третье

Граф один.

Граф. Я спасен! Ух! С этим чертом не так-то легко справиться! Фигаро хорошо его изучил. Чувствую, что завираюсь, и оттого мямлю, мнусь, а у него, я вам доложу, глаз!.. По чести, если бы в последнюю минуту я не сообразил насчет письма, меня, конечно, спустили бы с лестницы. Боже! Там идет борьба. Что, если она заупрямится и не придет сюда? Послушаем… Она отказывается выйти из своей комнаты, – значит, вся моя хитрость насмарку. (Снова прислушивается.) Идет. Не надо ей показываться раньше времени. (Уходит в соседнюю комнату.)

Явление четвертое

Граф, Розина, Бартоло.

Розина (с напускным раздражением). Толковать со мной об этом бесполезно, сударь. Мое слово свято. Я и слышать не желаю о музыке.

Бартоло. Дай же мне договорить, дитя мое! Это дон Алонсо, ученик и приятель дона Базиля, – дон Базиль предлагает его в качестве свидетеля на нашей свадьбе. Музыка тебя успокоит, поверь!

Розина. Ну уж это извините! Чтоб я еще стала петь сегодня!.. Где этот самый учитель, которого вы стесняетесь выпроводить? Я мигом с ним разделаюсь, а заодно и с Базилем. (Узнав своего возлюбленного, вскрикивает.) Ах!

Бартоло. Что с вами?

Розина (схватившись за сердце, в сильном волнении). Ах, боже мой, сударь!.. Ах, боже мой, сударь!..

Бартоло. Она снова теряет сознание!.. Сеньор Алонсо!

Розина. Нет, я не теряю сознания… Но когда я повернулась… Ай!

Граф. У вас нога подвернулась, сударыня?

Розина. Да, да, нога подвернулась. Ужасно больно.

Граф. Я сразу заметил.

Розина (глядит на графа). Боль отдалась в сердце.

Бартоло. Надо скорей сесть, надо скорей сесть. Да где же кресло? (Уходит за креслом.)

Граф. Ах, Розина!

Розина. Как вы неосторожны!

Граф. Мне столько нужно сказать вам!

Розина. Он все равно не даст.

Граф. Нас выручит Фигаро.

Бартоло (приносит кресло). Вот, деточка, садись. Как видите, бакалавр, сегодня ей уж не до урока. Как-нибудь в другой раз. Прощайте.

Розина (графу). Нет, постойте. Мне немножко легче. (К Бартоло.) Я чувствую, что виновата перед вами, сударь, и, следуя вашему примеру, хочу немедленно загладить…

Бартоло. Вот оно, женское сердечко! Однако, дитя мое, после такого потрясения тебе необходим полный покой. Прощайте, бакалавр, прощайте!

Розина (графу). Ради бога, одну минуту! (Бартоло.) Если вы, сударь, не позволите мне взять урок и доказать на деле, что я раскаиваюсь, я буду думать, что вы не хотите сделать мне приятное.

Граф (к Бартоло, тихо). Я вам советую не противоречить ей.

Бартоло. Ну, как хочешь, моя ненаглядная. В угоду тебе я даже буду присутствовать на уроке.

Розина. Не стоит, сударь. Ведь вы же не охотник до музыки.

Бартоло. Уверяю тебя, что сегодня я буду слушать с наслаждением.

Розина (графу, тихо). Что за мученье!

Граф (берет с пюпитра ноты). Вы это желаете петь, сударыня?

Розина. Да, это премилый отрывок из «Тщетной предосторожности».

Бартоло. Опять «Тщетная предосторожность»!

Граф. Это последняя новинка. Картина весны, и при этом довольно яркая. Попробуйте, сударыня…

Розина (глядя на графа). С большим удовольствием. Я люблю весну, это юность природы. С концом зимы сердце становится как-то особенно чувствительным. Его можно сравнить с невольником: долгие годы проведя в заточении, невольник с неизведанной силой ощущает прелесть возвращенной ему свободы.

Бартоло (графу, тихо). Вечно в голове какие-то бредни.

Граф (тихо). Понимаете, что за ними кроется?

Бартоло. Как не понять! (Садится в кресло, где сидела Розина.)

Розина (поет)[25]

Когда, и светла и ясна,

На бархат зеленого луга,

В долину вернулась весна,

Влюбленных подруга, —

Она озарила кругом

Своим животворным огнем

Цветы на лугах,

Цветы у влюбленных в сердцах.

В сияющий день

Со всех деревень

За стадом сбирается стадо,

Простору весеннему радо.

Столпились… бегут… разбрелись…

Ягнятам привольно на травке пастись!

Кругом все цветет,

Все буйно растет,

Все сладкий струит аромат.

Резвых ягнят

Верные псы сторожат.

Но цветы не милы для Линдора,

Не влечет его сердца весна:

Младая пастушка одна —

Отрада влюбленного взора!

Дома оставивши мать,

Младая пастушка

С песней пошла погулять

Лесною опушкой.

Поет и не знает о том,

Что опасности всюду кругом:

Цветы на лугах,

Щебетание пташек в кустах,

Звуки свирели,

Их нежные трели —

Все это головку кружит,

От сладких предчувствий бедняжка дрожит…

Кругом все цветет,

Все буйно растет…

Вдруг навстречу Линдор из кустов!

Ей путь преграждает,

Ее обнимает,

Отдать свою жизнь ей готов!

Но его она гонит притворно —

Затем чтоб излишний свой пыл

Мольбою смиренно-покорной

Загладить Линдор поспешил!

(Краткая реприза.)

Вздохи, моленья,

Страстные взоры,

Клятвы, укоры —

Все обольщенья

Пущены в ход.

Он шутит так нежно… и вот

Она уж не сердится боле

И в сладкой неволе

Любви отдается тайком

С любезным своим пастушком.

Но ревнивец напрасно за ними следит:

Они равнодушный делают вид

И боятся выдать случайно

Восторги любви своей.

Ведь любви – только сладостна тайна,

Придает она прелести ей!

Бартоло, слушая пение, начинает дремать. Во время краткой репризы граф, осмелев, берет руку Розины и покрывает ее поцелуями. Розина от волнения поет медленнее, голос ее звучит глуше и, наконец, на середине каденции, после слова «случайно» прерывается. Оркестр, вторя душевным движениям певицы, играет тише и вместе с ней умолкает. Наступившая тишина будит Бартоло. Граф встает, Розина и оркестр мгновенно возобновляют арию.

Граф. Действительно, чудесная вещица, и вы, сударыня, так мастерски ее исполняете…

Розина. Вы льстите мне, сударь, – заслуга всецело принадлежит учителю.

Бартоло (зевая). А я, кажется, вздремнул во время этой чудесной вещицы. Ведь у меня столько больных! Целый день бегаешь, носишься точно угорелый, а как присядешь, тут-то бедные ноги и… (Встает и отодвигает кресло.)

Розина (графу, тихо). Фигаро не идет!

Граф. Надо выиграть время.

Бартоло. Знаете, бакалавр, я уже говорил старику Базилю, чтобы он ей давал разучивать что-нибудь повеселее этих длинных арий, которые нужно тянуть то вверх, то вниз: и-о-а-а-а-а, – точь-в-точь похоронное пение. Дал бы он ей каких-нибудь песенок из тех, что певали во дни моей юности, – они были доступны каждому. Я и сам когда-то знал их… Вот, например… (Во время вступления Бартоло, почесывая голову, вспоминает, а затем, прищелкивая пальцами и по-стариковски приплясывая одними коленями, начинает петь.)

Розинетта, мой дружок,

Купишь муженька на славу?

Правда, я не пастушок…

(Графу, со смехом.) В песне – Фаншонетта, ну, а я заменил ее Розинеттой, чтобы доставить ей удовольствие и чтобы больше подходило к случаю. Ха-ха-ха-ха! Здорово! Правда?

Граф (смеется). Ха-ха-ха! Да, на что же лучше!

Явление пятое

Фигаро в глубине сцены, Розина, Бартоло, граф.

Бартоло (поет)

Розинетта, мой дружок,

Купишь муженька на славу?

Правда, я не пастушок,

Не Тирсис кудрявый,

Но впотьмах не хуже я,

Чем другие кавалеры…

Право, милая моя,

По ночам все кошки серы!

(Танцуя, повторяет припев.)

Фигаро у него за спиной передразнивает его.

(Увидев Фигаро.) А, пожалуйте, господин цирюльник, пожалуйте сюда, вы просто очаровательны!

Фигаро (кланяется). По правде сказать, сударь, в былое время моя матушка мне тоже это говорила, но с тех пор я немного изменился. (Графу, тихо.) Браво, ваше сиятельство!

В продолжение всей этой сцены граф усиленно пытается переговорить с Розиной, однако неспокойный и бдительный взор опекуна всякий раз его останавливает. Таким образом, между всеми актерами идет немая игра, хотя граф и Розина не участвуют в словопрении между доктором и Фигаро.

Бартоло. Вы опять пришли ставить клистиры, пускать кровь, пичкать лекарствами, чтобы у меня тут все с ног свалились?

Фигаро. Бывают такие дни, сударь. По крайности, вы могли удостовериться, сударь, что мое усердие не ждет особых распоряжений, когда помимо обычных услуг требуется еще…

Бартоло. Ваше усердие не ждет! А что вы скажете, усердный молодой человек, тому несчастному, который все время зевает и стоя спит? И другому, который чихает три часа подряд, да так, что, кажется, вот-вот лопнет? Что вы им скажете?

Фигаро. Что я им скажу?

Бартоло. Да.

Фигаро. Я им скажу… А, черт! Чихающему я скажу: «Будьте здоровы!» – а зевающему: «Приятного сна». Это, сударь, не увеличит моего счета.

Бартоло. Понятно, нет. А вот кровопускания и лекарства увеличили бы его, если б только я на это пошел. А это вы тоже в порыве усердия забинтовали мулу глаза? Вы уверены, что ваши припарки вернут ему зрение?

Фигаро. Если они и не вернут ему зрения, то, во всяком случае, хуже он от них видеть не будет.

Бартоло. Не вздумайте поставить мне в счет и эти припарки! Не на такого напали!

Фигаро. По чести, сударь, люди вольны выбирать только между глупостью и безумством, вот почему там, где я не усматриваю для себя никакой выгоды, я хочу получить, по крайней мере, удовольствие, и да здравствует веселье! Почем я знаю: может, через три недели наступит конец света?

Бартоло. Лучше бы вы, господин резонер, без дальних слов отдали мне сто экю с процентами, – мое дело предупредить.

Фигаро. Вы сомневаетесь в моей честности, сударь? Какие-нибудь сто экю! Да я предпочту быть вашим должником всю жизнь, чем отказаться от этого долга хотя бы на мгновение.

Бартоло. А скажите, пожалуйста, понравились вашей дочурке конфеты, которые вы ей принесли?

Фигаро. Какие конфеты? О чем вы говорите?

Бартоло. Да, конфеты в пакетике, сделанном сегодня утром из почтовой бумаги.

Фигаро. Пусть меня черти унесут, если я…

Розина (прерывает его). Надеюсь, господин Фигаро, вы не забыли ей сказать, что они от меня? Я же вас просила.

Фигаро. Ах да! Конфеты, нынче утром? Ну и дурак же я, совсем из головы вон… Как же, сударыня, дивные, изумительные!

Бартоло. Дивные! Изумительные! Да-с, господин цирюльник, что и говорить: ловко вывернулись! Почтенное занятие нашли вы себе, сударь!

Фигаро. А что такое, сударь?

Бартоло. Блестящую репутацию оно создаст вам, сударь!

Фигаро. Я буду поддерживать ее, сударь.

Бартоло. Да, это будет нелегкое бремя для вас, сударь.

Фигаро. Это уж мое дело, сударь.

Бартоло. Уж больно вы нос дерете, сударь! Было бы вам известно, что я имею обыкновение в споре с нахалом никогда ему не уступать.

Фигаро (поворачивается к нему спиной). В этом мы с вами не сходимся, сударь: я, напротив, уступаю ему всегда.

Бартоло. Ого! Бакалавр, что это он говорит?

Фигаро. Вы, верно, думаете, что имеете дело с каким-нибудь деревенским цирюльником, который только и умеет, что брить? Да будет вам известно, сударь, что в Мадриде я зарабатывал на хлеб пером, и если бы не завистники…

Бартоло. Почему же вы там не остались, а, переменив занятие, явились сюда?

Фигаро. Каждый поступает, как может. Побывали бы вы в моей шкуре!

Бартоло. В вашей шкуре? Дьявольщина! Каких бы я глупостей наговорил!

Фигаро. А вы уже подаете надежды, сударь, – ваш собрат, который вон там все мечтает, вам это подтвердит.

Граф (встрепенувшись). Я… я не собрат доктора.

Фигаро. Вот как? А я видел, что вы с доктором совещались, ну и подумал, что и вы занимаетесь тем же.

Бартоло (в сердцах). В конце концов, что вам здесь нужно? Передать еще одно письмо Розине? Так бы и говорили – я тогда уйду.

Фигаро. Стыдно вам обижать бедных людей! Ей-богу, сударь, я пришел вас побрить – только и всего. Ведь сегодня ваш день.

Бартоло. Зайдите в другой раз.

Фигаро. Да, в другой раз! Завтра утром принимает лекарство весь гарнизон, а я по знакомству получил на это подряд. Есть у меня время ходить к вам по нескольку раз! Не угодно ли вам, сударь, пройти к себе?

Бартоло. Нет, сударю не угодно пройти к себе. Постойте, постойте!.. А почему бы, собственно, мне не побриться здесь?

Розина (презрительно). Как вы прекрасно воспитаны! Уж тогда не лучше ли в моей комнате?

Бартоло. Ты сердишься? Прости, дитя мое, ведь урок у тебя еще не кончился, а я ни на минуту не хочу лишать себя удовольствия тебя послушать.

Фигаро (графу, тихо). Его отсюда не вытащишь! (Громко.) Эй, Начеку, Весна! Тазик воды, все, что нужно господину Бартоло для бритья!

Бартоло. Зовите, зовите! Сами же их утомили, измучили, довели до изнеможения, – как было их не уложить!

Фигаро. Ладно, я сам принесу! Прибор у вас в комнате? (Графу, тихо.) Я его вытяну отсюда.

Бартоло (отвязывает связку ключей; немного подумав). Нет, нет, я сам. (Уходя, графу, тихо.) Смотрите за ними, пожалуйста.

Явление шестое

Фигаро, граф, Розина.

Фигаро. Ах, какая досада! Он хотел было дать мне связку. Не там ли и ключ от жалюзи?

Розина. Это самый новенький ключик.

Явление седьмое

Бартоло, Фигаро, граф, Розина.

Бартоло (возвращается; про себя). Хорош я, нечего сказать! Оставить здесь этого проклятого цирюльника! (К Фигаро.) Нате. (Протягивает ему связку.) У меня в кабинете, под столом. Только ничего не трогайте.

Фигаро. Ну вот еще! У такого подозрительного человека, как вы! (Направляется к выходу; про себя.) Небо всегда покровительствует невинности!

Явление восьмое

Бартоло, граф, Розина.

Бартоло (графу, тихо). Вот этот самый пройдоха и передал от нее письмо графу.

Граф (тихо). По всему видно, плут.

Бартоло. Теперь уж он меня не проведет.

Граф. По-моему, самые необходимые меры приняты.

Бартоло. Все взвесив, я решил, что благоразумнее послать его ко мне в комнату, нежели оставлять с ней.

Граф. Я бы все равно не дал им поговорить наедине.

Розина. Куда как вежливо, господа, все время шептаться! А урок?

Слышен звон бьющейся посуды.

Бартоло (с воплем). Это еще что такое! Наверно, мерзкий цирюльник все разронял на лестнице! Ай-ай-ай, лучшие вещи из моего прибора!.. (Убегает.)

Явление девятое

Граф, Розина.

Граф. Воспользуемся мгновением, которое нам предоставила находчивость Фигаро. Умоляю вас, сударыня, назначьте мне сегодня вечером свидание, – оно вас избавит от грозящей вам неволи.

Розина. Ах, Линдор!

Граф. Я поднимусь к вашему окну. А что касается письма, которое я получил от вас утром, то я вынужден был…

Явление десятое

Розина, Бартоло, Фигаро, граф.

Бартоло. Я не ошибся: все разбито, перебито…

Фигаро. Много шума из ничего! На лестнице тьма кромешная. (Показывает графу ключ.) По дороге я зацепил ключом…

Бартоло. Надо осторожнее. Зацепил ключом! Вот нескладный!

Фигаро. Что ж, сударь, ищите себе кого-нибудь более юркого.

Явление одиннадцатое

Те же и дон Базиль.

Розина (испуганная, в сторону). Дон Базиль!

Граф (в сторону). Боже правый!

Фигаро (в сторону). Вот черт!

Бартоло (идет ему навстречу). А, Базиль, друг мой, с выздоровлением вас! Значит, у вас все прошло? По правде сказать, сеньор Алонсо здорово меня напугал. Спросите его, я хотел вас навестить, и если б он меня не отговорил…

Базиль (в недоумении). Сеньор Алонсо?

Фигаро (топает ногой). Ну вот, опять задержка, битых два часа на одну бороденку… К свиньям такую клиентуру!

Базиль (оглядывает всех). Скажите, пожалуйста, господа…

Фигаро. Говорите с ним, я уйду.

Базиль. Но все-таки нужно же…

Граф. Вам нужно молчать, Базиль. Господин Бартоло все уже знает. Ничего нового вы ему сообщить не можете. Я ему сказал, что вы поручили мне дать урок пения вместо вас.

Базиль (в изумлении). Урок пения!.. Алонсо!

Розина (Базилю, тихо). Молчите вы!

Базиль. И она туда же!

Граф (к Бартоло, тихо). Скажите же ему на ухо, что мы с вами уговорились…

Бартоло (к Базилю, тихо). Не выдавайте нас, Базиль: если вы не подтвердите, что он ваш ученик, вы нам все дело испортите.

Базиль. Что? Что?

Бартоло (громко). В самом деле, Базиль, ваш ученик на редкость талантлив.

Базиль (поражен). Мой ученик?.. (Тихо.) Я пришел сказать вам, что граф переехал.

Бартоло (тихо). Я знаю, молчите!

Базиль (тихо). Кто вам сказал?

Бартоло (тихо). Он, понятно!

Граф (тихо). Конечно, я. Да вы слушайте!

Розина (Базилю, тихо). Неужели трудно помолчать?

Фигаро (Базилю, тихо). Ты что, верзила, оглох?

Базиль (в сторону). Что за черт! Кто кого здесь проводит за нос? Все в заговоре!

Бартоло (громко). Ну, Базиль, а как же ваш юрист?..

Фигаро. Чтобы толковать о юристе, у вас впереди целый вечер.

Бартоло (Базилю). Только одно слово. Скажите, вы довольны юристом?

Базиль (озадачен). Юристом?

Граф (с улыбкой). Вы разве не виделись с юристом?

Базиль (в нетерпении). Да нет же, никакого юриста я не видел!

Граф (к Бартоло, тихо). Вы что же, хотите, чтобы он все рассказал при ней? Выпроводите его.

Бартоло (графу, тихо). Ваша правда. (Базилю.) Чем это вы так внезапно заболели?

Базиль (в бешенстве). Я не понимаю вашего вопроса.

Граф (незаметно вкладывает ему в руку кошелек). Ну да. Доктор спрашивает, зачем вы пришли, раз вам нездоровится.

Фигаро. Вы бледны как смерть!

Базиль. А, понимаю…

Граф. Идите и ложитесь, дорогой Базиль. Вы плохо себя чувствуете, и мы за вас страшно боимся. Идите и ложитесь!

Фигаро. На вас лица нет. Идите и ложитесь!

Бартоло. В самом деле, от вас так и пышет жаром. Идите и ложитесь!

Розина. И зачем вы только вышли? Говорят, что это заразно. Идите и ложитесь!

Базиль (в полном изумлении). Ложиться?

Все. Ну конечно!

Базиль (оглядывая всех). Кажется, господа, мне и правда лучше уйти, я чувствую себя здесь не в своей тарелке.

Бартоло. До завтра, если только вам станет легче.

Граф. Я приду к вам, Базиль, рано утром.

Фигаро. Послушайтесь моего совета: как можно теплее укройтесь.

Розина. Прощайте, господин Базиль!

Базиль (в сторону). Ни черта не понимаю! И если бы не кошелек…

Все. Прощайте, Базиль, прощайте!

Базиль (уходя). Ну что ж, прощайте так прощайте.

Все со смехом провожают его.

Явление двенадцатое

Те же, кроме Базиля.

Бартоло (важно). Вид его внушает мне тревогу. У него блуждающий взгляд.

Граф. Верно, простудился.

Фигаро. Вы заметили, что он разговаривал сам с собой? Да, все на свете бывает! (К Бартоло.) Ну что ж, теперь-то наконец можно? (Ставит ему кресло подальше от графа и подает полотенце.)

Граф. Прежде чем кончить наш урок, сударыня, мне бы хотелось сказать несколько слов о том, что я считаю необходимым для вашего усовершенствования в искусстве, которое я имею честь преподавать вам. (Подходит к ней и что-то шепчет на ухо.)

Бартоло (к Фигаро). Те-те-те! Это вы, должно быть, нарочно стали у меня перед глазами, чтобы я не мог видеть…

Граф (Розине, тихо). Ключ от жалюзи у нас, мы будем здесь в полночь.

Фигаро (повязывает Бартоло полотенцем). А что видеть-то? Будь это урок танцев, вам любопытно было бы посмотреть, но пения!.. Ай, ай!

Бартоло. Что такое?

Фигаро. Что-то попало в глаз. (Наклоняется к нему.)

Бартоло. Не надо тереть!

Фигаро. В левый. Будьте добры, подуйте в него посильней.

Бартоло берет Фигаро за голову, смотрит поверх нее, затем вдруг отталкивает его и крадется к влюбленным, чтобы подслушать их разговор.

Граф (Розине, тихо). Что касается вашего письма, то я не знал тогда, что придумать, лишь бы остаться здесь…

Фигаро (издали, предупреждая их). Гм!.. гм!..

Граф. Я был в отчаянии, что мое переодевание ни к чему не привело…

Бартоло (становится между ними). Ваше переодевание ни к чему не привело!

Розина (в испуге). Ах!

Бартоло. Так, так, сударыня, не смущайтесь. Нет, каково! Меня смеют оскорблять в моем присутствии, у меня на глазах!

Загрузка...