Этот раздел включает тексты всех совместных импровизаций Ильи Кабакова, Иосифа Бакштейна и Михаила Эпштейна с мая 1982 по апрель 1983 года. Тексты воспроизводятся с сохранением авторских стилистических особенностей и сокращений, как подобает архивным документам, по машинописной перепечатке того времени, сделанной прямо с рукописных листов. Исправлены только явные орфографические и пунктуационные ошибки и описки.
Общее название темы, указанное в начале каждой сессии, могло изменяться автором в заглавии конкретного текста. Поэтому схема представления импровизаций такова:
Общая тема.
Кем предложена.
Дата и время[7].
Автор и заглавие импровизации.
Предложена Ильей Кабаковым. Май 1982 года
Исчерпать эту тему ни в жизни, ни в искусстве, ни в исследовании – невозможно.
Видимо, ощущение грязи возможно лишь в некотором представлении о «негрязи», т. е. уже разведенности некоторой чистоты и нечистоты. Замечателен пример (из басни) – грязная свинья, свинья в луже грязи и прочее… Свинья для нас грязна, потому что мы «видели» свинью не грязную, белую, розовую – и вот она, забравшись в лужу, испачкалась «до половины», а сверху нет, сияет прошлой белизной. Но любой, знающий позицию «с точки зрения свиньи», отлично знает, что она на самом деле «моется». Моется в буквальном смысле, плюхаясь в грязи. Так что образ «чистой свиньи» дан лишь как образ вполне идеальный, так сказать, художественный, который мы проецируем на ни в чем не повинное, весьма чистоплотное животное.
Среди прочих аспектов пары «грязь – чистота», – а сам реестр этих пар может быть представлен таким образом:
грязь – чистота
хаос – порядок
низ – верх
материальное – идеальное
отвратительное – прекрасное
бесформенное – конструктивное
текучее – твердое
изменяющееся – неизменное
первичное – вторичное
безликое – индивидуальное
нерасчлененное – расчлененное.
Возвращаясь к «дому», то есть к нашим краям, хочется представить отношение к грязи и здесь, у нас.
Хозяйка, помыв тщательно пол в доме, заходит на крыльцо с тазом или ведром грязной воды и сначала могучим движением широко разметывает грязную жижу на улицу возле дома (есть что-то в этом движении плеч и рук от движения сеятеля).
Это не вызывает, так сказать, онтологически не может вызвать никакого осуждения со стороны соседей, все происходит на их глазах, они делают то же самое.
Рассмотрим эту кинетическую притчу:
1) Крыльцо:
Крыльцо – это край дома, конец бытия и начало небытия. Крыльцо – это балкон, висящий над неизвестным, не существующим ни для меня и ни для кого иррациональным пространством, крыло самолета, только оптически совпадающее с далекими внизу безымянными реками и лесами, которые видны из иллюминатора летящего самолета… Женщина на крыльце бросает грязную воду в другое пространство, вполне безымянное, полое, не существующее, как мы бросаем кожуру в опущенное окно купе.
2) Внутренние помещения дома:
Помещение абсолютной чистоты, прибрано, подметено, расставлено. Все на своих местах, видно, сияет.
3) Прихожая:
Бурное драматическое скопление вещей, предназначенных для выхода в открытый космос внешней пустоты, доспехи для успешной борьбы с ней – коляски, велосипеды, плащи, шапки, палки, веревки, чемоданы и пр.
Голос тревоги, опасности, глухие отзвуки битвы, постоянно не затихающей, – вот атмосфера этого «арсенала». Много «пострадавших» в битве вещей – порванных, потрепанных и т. д.
4) Внешняя кожа дома. Возле крыльца:
Вещи, не пущенные в дом, под охрану дома. Обреченные быть съеденными, уничтоженными внешним молохом. Вором. Дождем. Ночью. «Неизвестночем» (без имени).
Лопата. Лестница. Телега. Ложка. Куртка.
Все, что не нашло убежища в доме, не взято под покровительство, – погибнет от него (нет у него имени).
5) Дверь:
Идеальная плоскость. Плоский запрет. Одновременно и эйдос. Идея рубежа, черты. Между бытием – небытием (см. выше список пар).
Вот это-то изначальное драматическое двуединство, доведенное у нас до парадокса, демонстрирует нашу «островную» психологию, островную и в пространственном, и во временном смысле. Мы окружены «чем-то», чему нет имени и что вызывает у каждого обитателя островка ужас, панику, желание укрыться на острове, спрятаться.
Поведение обитателя наших мест – это прежде всего разнообразнейшие формы спрятывания, укрывательства, избегательства, поведение как у ящериц или змей в безнадежном климате жаркой пустыни:
спрятаться,
укрыться,
стать незаметным,
не шуршать,
не звучать,
не двигаться,
прислушиваться,
не обращать на себя внимание,
не выползать,
сливаться с внешним миром (быть как все),
жизнь в норе (пустыня ничья, нора моя).
Возвращаясь к нашей проблеме о грязи, в дихотомии «грязь – чистота» все, естественно, располагается на этой оси следующим образом:
1) внешний мир, окружающее пространство – полный мрак, абсолютная грязь;
2) возле моей норы. Не так, не очень грязно, если что-то делать, но не стоит, так как это все – собственность и сфера грязного «ничего»;
3) крыльцо – переход в чистоту (вытирайте ноги, половик, веник и пр.);
4) предбанник, прихожая – снятие «скафандра», кожуры с налипшим на ней враждебным грязным космосом;
5) внутренняя комната, обитель чистоты; именно внутренняя комната противостоит внешнему грязному Кроносу как пространство сакрализованное – храм чистоты.
Но чувство наружного ада, грязи, хаоса, неустроенности, опасности, беспорядка не проходит, от сидения в помещениях небольшого «храма» возникает состояние не «свободы и покоя», а чувства временного и удачного спасения, укрывательства, ловкой спрятанности (как в детстве при игре в жмурки). Беготня, шаги, рев грязного бесформенного НЕКОЕГО все время существует, сохраняется за стеной убежища. Но этот баланс и составляет особую сладость, во всяком случае, минутную и отсюда романтическую и литературную у нас:
«Петров, сняв пальто, присел, огляделся: „А хорошо тут у вас!“, глядя на лампу» и т. д., «Наша бедная лачужка» и т. д.
Присутствие грязи неотделимо в нашей жизни от переживания внешнего пространства. Выходя из своего убежища, наш человек окунается в грязь всего – злобы, нечистоты, неустроенности, необязательности, случая, хотя он, как ни смешно, окружен такими же невыходцами из нор, как и он сам, но… одно дело – в норе, а другое – «в нигде».
Проблема мусора лежит в центре любой цивилизации, ибо сама по себе цивилизация есть не что иное, как способ обработки и удаления мусора. Различие западной и нашей цивилизаций состоит не столько в количестве мусора, сколько в его качестве. Хотя наша жизнь и представляется сплошь захламленной, в западной цивилизации мусора едва ли не больше. Там сама цивилизация древнее и материально производительнее – следовательно, она и воздвигнута на горе мусора, гораздо выше нашей. Скажем, в Америке на среднестатистического гражданина приходится по два килограмма мусора в день. Но это по преимуществу «сухой» мусор неорганического происхождения: всяческие коробки, пакеты, обертки, а также газеты, рекламы и прочие печатные материалы. Это мусор, заведомо изготовленный в качестве мусора и предназначенный для выброса или для вторичной переработки. Тут сама функция отхода индустриализована – мусора как бы и нет, потому что он тоже есть фабричное изделие.
Напротив, наш мусор – преимущественно органического происхождения, жидкий, влажный. Это всевозможные очистки, обрезки, сгнившие продукты. Если на Западе мусор облекает продукт как его оболочка, тара, способствующая его сохранению, то у нас мусор естественным путем возникает изнутри продукта, из его внутреннего распада и гниения, причем часто именно из-за внешней незащищенности. Наш мусор – не столько «отход», возникающий после потребления, сколько «недоприход», предшествующий потреблению. Капуста, картошка, свекла и прочие «массовые» овощи, составляющие основу российской диеты, доходят до нас уже в полумусорном состоянии, т. е. заранее принадлежат своей существенной частью ведру и помойке. Виднее всего это не в квартире, куда приносится лучшее (купленное), и не в магазине, куда доставляется не худшее (уцелевшее), а на базе, которая фактически превращается в «мать – сыру землю» – место гниения и захоронения продуктов. Западные отходы лучше кремируются, т. е. поддаются огню; наши, по традиции, удобряют ту влажную почву, из которой взошли.
Такой «живорожденный» мусор – т. е. гниль, преобладающая над сухими отходами, – есть неотпускающая власть земли над всем нашим укладом: она любит заглатывать своих детей, не успев их по-настоящему выродить. Если даже животная природа порой поддается такому искушению (кошка, «зализывающая-заглатывающая» своих котят), то растительная оказывается еще более «самоедной» и регрессивной. Как ни странно, именно «земляные» цивилизации хуже умеют обращаться с порождениями земли, чем «городские», промышленные. Ибо власть земли в том и состоит, что она не дает своим порождениям обрести самостоятельное существование в отрыве от себя – и корневой тягой заглатывает их обратно. Наша сырь и гниль – подневольная, почти ритуальная жертва и приношение матушке-земле, тогда как «антипочвенные» цивилизации воздают другому божеству – солнцу, предавая кремации свои «упокоившиеся» вещи. Различие «гнили» и «пыли» как двух разновидностей мусора в том и состоит, что гниль засасывается обратно землей, а пыль отпускается на воздушную волю.
Недаром овощехранилища, вообще хранилища всего живого, называются у нас «базами» – они «ниже всего», в основе основ, ближе всего к земле. Естественно, что основное их содержание и уходит обратно в землю. Кстати, «база» как хранилище овощей – это и есть то, что мы сделали с «базисом» и над чем возвышается наша «надстройка», – образ основы, которая втоптана сама в себя и в себе захоронена. Земля незримо витает над всеми нашими пиршествами как призрак могилы и захоронения, проникая вглубь поглощаемых яств. Земля ревнует добычу нашего рта – к своей ненасытной утробе.
И, кидая в мусорное ведро сгнившую еще до потребления провизию, мы совершаем невольный ритуал землепочитания, мы отдаем ей то, что не успели отобрать. В Древней Иудее лучшей жертвой почитался непорочный молодой ягненок, ибо он возносился Всевышнему. Наша жертва – изначально порченная, ибо сама порча и есть предназначенность к жертве, коль скоро речь идет о матери – сырой земле, о нижайшем из божеств.
С этой темой я столкнулся впервые в разговоре с Кабаковым, когда он описывал культурную ситуацию в России через призмы оппозиции «стройка – помойка», имея, наверно, в виду, что каждый (строительный) объект в России является чем-то неопределенным по своему состоянию во времени: то ли он еще не достроен, то ли разрушается. И это довольно верное наблюдение. Логично, резюмируя эту мысль Кабакова, сказать, что Россия как нечто видимое есть большая мусорная куча, свалка ненужных вещей и, добавим, идей. Именно это соотношение было бы интересно рассмотреть подробнее. Обилие вещей и идей на свалке не означает их обилия в обращении, где они находятся в умопостигаемой связи, и порядок идей, как считал Спиноза, воспроизводит порядок вещей в мире. Тотальная свалка означает, что исходное отношение нарушено: идеи лишены той бытийной основы, которую они отображают и удваивают в мысли, а у вещей отнят их идеальный план, их живая душа, и они есть мертвые вещи, трупы, и свалка поэтому есть кладбище.
Жизнь в России есть жизнь на кладбище, но не в качестве покойников, разумеется, а в качестве гостей – тех, кто пришел навестить своих родственников в «теплый летний воскресный день». Этот кладбищенский визит аналогичен занятию старьевщика, разбирающего мусорную кучу. Конечно, русские люди не гробокопатели и не некрофилы, но они хотят перебрать в памяти слегка забытые соображения: высказанные ими самими или кем-то из знакомых или почерпнутые из книг. Русская мечтательность и есть такое воспоминание о «разных там идеях», именно непринужденное воспоминание, а не напряженное припоминание в платоновском смысле, когда обретение идеи жизненно важно, когда самобытное существование в качестве мыслящего существа поставлено под вопрос. На кладбище идей вопрос о существовании не ставится. Оно есть данность, или подарок. С другой стороны, приведение вещей и идей в соответствие есть особого рода деятельность, и довольно интенсивная, т. е. просто-напросто – труд. Жизнь на «кладбище-свалке» есть безвременный отдых, почти кончина, – почти, но не совсем. Недаром так любят в народе, особенно по молодости лет, говорить о желанном пенсионном покое. Россия есть Россия над вечным покоем, в летаргическом сне, но снится в этом сне деятельное, трудовое прошлое. Но так как его не было, оно переводится в статус вечного, вневременного, т. е. в статус идеи.
Труд в Советском Союзе есть дело чести, доблести и геройства, но не аккуратности, пунктуальности, ответственности, методичности и т. д. Этот факт был подтвержден контекст-анализом отечественной печати, работ, посвященных теме труда. Предикаты первого рода встречаются на два порядка чаще, чем предикаты второго рода. Основная смысловая зависимость наиболее часто повторяется в текстах эпохи: это связь «вечное – временное». Это очень точно отражено и в стихах Д. А. Пригова: «Неважно, что надой записанный / Реальному надою не ровня / Все что записано – на небесах записано / И если сбудется не через два-три дня / То через сколько лет там сбудется / И в высшем смысле уж сбылось / И в низшем смысле все забудется / Да и уже почти забылось».
В отличие от этого основная связь европейского мышления – каузальная, и мир предстает как законосообразное целое.
На свалке все есть ничто, прах и пепел. Тема самоуничижения очень популярна в России. В. Кожинов в своей статье в «Нашем современнике», не очень удачно, правда, попытался представить эту тему как основную во всей русской литературе. И в самом деле, русские – самоироничны. В аристократической России ничтойность была культурным обстоятельством и своего рода религиозной ценностью. В послереволюционной России тот, кто был ничем (мусором), стал всем (весью), был вызван к новому бытию. Ничтойность утратила ореол. Когда революционно-романтический туман рассеялся и стала создаваться русско-советская культура, то в ней неискоренимое «ничто перед Богом» перевоплотилось в идею актуального равенства. Но актуальное равенство возможно только между вещами.
В одном советском учебнике по социальной психологии встретилось такое рассуждение: да, действительно, если применить западные тестовые методики по определению меры и интеллектуальности, то, конечно, одни люди окажутся умнее, другие несколько глупее. Но последние могут оказаться (а по общей интонации работы можно догадаться, что чаще всего и оказываются) более достойны в нравственном, скажем, или в каком-нибудь еще отношении. Полемизируя с идеей актуального равенства и вскрывая ее наружность, обычно противопоставляют ей идею потенциального равенства – равенства возможностей. В самом деле, актуальное равенство есть равенство «людей как людей на свалке». Оно парализует любой импульс, позыв, намерение, инициативу. Равенство возможностей создает условие для самоактуализации. Независимость оценки труда от его результатов есть причина свалки как конечного результата труда.
Но каков же образ человека, который создает идею актуального равенства? Во-первых, перед кем это равенство? Потенциальное – перед Богом, актуальное же – не имеет субъекта отнесения, так как это показатель природный, эмпирический. В России не говорят: «на самом деле все люди равны», потому что в России они на самом деле не равны. На самом деле люди равны в цивилизованном обществе и потому, что там царствует в качестве регулятивной идеи идея равенства метафизического: достоинство каждого человека так велико, что их различия эмпирически абсолютно несущественны – беден я или богат, умен или глуп, уже не имеет значения… Ситуация актуального равенства – это ситуация утилизации именно эмпирических свойств «людей-как-вещей».
По-английски – не возразить, но дополнить.
Дополнить идею о «земляной культуре», о ее свойстве втягивать, всасывать с особым чавканьем в свою, так сказать, гнойно-разжиженную плазму… Надо сказать, что, встречаясь с воздушной средой, с наружным космосом, внутренняя сырая ткань земли слупляется, сворачивается струпьями, распадается на мельчайшие корпускулы вещества, превращаясь в пыль.
Все покрыто у нас пылью, все постепенно само становится пылью.
Пыль – та же земля, но в другом своем виде, не всасывает на этот раз, но засыпает, застывает как пепел из постоянно действующей трещины, щелей, проплешин повсюду открытой земли, все уравнивая своим незаметным, ровным сеянием.
Пыль, продукция лета, в этом смысле может быть сравнима со снегом, так же постоянно, бесшумно и безнадежно покрывающая всю нашу бесконечную территорию. Так же, как и снег, пыль все погружает в сон, покрывая глубокие места, все сглаживая и выравнивая, давая всему один вид, один цвет, один единый для всего облик.
Сам воздух здесь напоен землей. Мы вздыхаем, притрагиваемся к самой земле, по видимости притрагиваясь к предметам, видим и различаем все сквозь флер, покров пыли; сами мысли и результат труда тоже различаешь и видишь сквозь пыль, они покрыты пылью.
Это все та же земля. То, что она не взяла прямо в свой низ, она нашла, достала, обняла собою, но уже в другом своем обличье…
Основная мысль работы состоит в попытке реконструкции русского культурного космоса в его пространственном измерении, с выделением внешнего пространства, пространства около дома, крыльца, двери, прихожей и комнат. Смысловая ось очевидна: от грязи к чистоте, от тьмы к свету. Психологическая ось – в попытке укрыться от враждебности чужого, пугающего мира. Этому космосу противопоставляется однородный космос чистоты европейцев. У них обостренное чувство собственного Я и способность отождествлять себя с обобщенным другим создают тип пространства, где «мое» каждого сливается в «мое» всех. В России у истока – не «мое», а «наше». Здесь говорят не «Я с тобой пойду гулять в лес», а «Мы с тобой пойдем гулять в парк». Парк в России есть всегда парк культуры – особо ухоженное место, остальное – некультура, но и не природа как автономная первозданность. Русское «наше» означает отсутствие субъекта дела и речи – «ничье», не «личное», а «казенное».
Но, дойдя до этого места, я столкнулся с особой трудностью в тематизации. Закон текстового строительства требует, чтобы было сказано нечто в этом роде: «Да, конечно, все это так, жизнь в России такова, но есть здесь некая положительная для всех нас темнота, обнаружением которой оправдается вся эта работа». Тогда как бы достигнут всегда взыскуемый катарсис, разрешение, облегчение от постоянного нагнетания страха и ужасов, фантомов из русской волшебной сказки. Но и у меня, и, по-видимому, у моих собеседников такое разрешение ищется на пути выявления культурных и культовых прототипов русской жизни, как будто ссылка на Перуна или Велеса что-то объясняет. Трансцендирование вверх по русско-мировому древу должно выявить эту положительную «с точки зрения вечности» русскую идею. Но какова она?
P. S. Если всякая культура другая строится на базовой оппозиции типа конфуцианства или легизма у китайцев, разума и чувства у французов, то в России этого нет. Грязь и чистота не есть оппозиция, а тьма и свет не похожи на аналогичную пару в цветоведении Гете. Они – зарубки на пути непрерывного перехода из одного состояния в другое, даже не состояния, а самочувствия…
Очень выразительна мысль о том, что мусор есть духооставленность вещей, а идеология – вещеоставленность идей. Там, где вещи и идеи взаимно вычитаются, в материальном бытии царит мусор, а в духовном – «идейность». Причем сущность их, в силу взаимолишенности, эквивалентна: и мусор, и идейность основаны на равенстве. В одном случае это качественная безразличность и голая количественность частиц, слагающих кучу мусора, в другом – уравнительность, провозглашаемая идеологией. Почему же так сразу и одинаково получается – и для людей, и для вещей? Потому что вещи приобретают свою качественность благодаря человеку, которым они индивидуально сработаны и которому лично принадлежат: качественность вещей есть их бытие в качестве чьей-либо собственности. С другой стороны, и личность обретает свою качественность и независимость в мире благодаря вещам, которыми обладает. Недаром язык «помнит», что собственность