Я стоял перед своей хозяйкой.
– Ну, где горит? – спросила фрау Залевски.
– Нигде, – ответил я. – Просто хочу заплатить за квартиру.
До истечения срока оставалось три дня, и фрау Залевски едва не упала от удивления.
– Тут дело нечисто, – высказала она свое подозрение.
– Отнюдь, – возразил я. – Вы позволите мне взять на сегодняшний вечер оба парчовых кресла из вашей гостиной?
Она грозно вперила руки в свои увесистые бока.
– Вот оно что! Вам, значит, больше не нравится ваша комната?
– Нравится. Но ваши парчовые кресла мне нравятся больше.
Я объяснил, что меня, возможно, посетит кузина и поэтому мне хотелось бы несколько украсить свою комнату. Она хохотала так, что грудь ее накатывала на меня, как девятый вал.
– Кузина! – передразнила она меня, вложив в интонацию все свое презрение. – И когда же пожалует ваша кузина?
– Ну, я в этом не совсем уверен, но если она придет, то, конечно, достаточно рано, к ужину. А почему, собственно, не должно быть на свете кузин, фрау Залевски?
– Кузины на свете, конечно, бывают, да только ради них не одалживают кресла.
– А я вот одалживаю, у меня, видите ли, очень развито родственное чувство, – заявил я.
– Как же, как же! На вас это очень похоже! Все вы шатуны. А парчовые кресла можете взять. Свои плюшевые поставьте пока в гостиную.
– Большое спасибо. Завтра я все верну на свои места. И ковер тоже.
– Ковер? – Она повернулась. – Кто здесь сказал хоть слово о ковре?
– Я. Да и вы тоже. Только что.
Она сердито смотрела на меня.
– Так он как бы часть целого, – сказал я. – Ведь кресла стоят на нем.
– Господин Локамп, – заявила фрау Залевски величественным тонам, – не заходите слишком далеко! Умеренность во всем, как говаривал блаженной памяти Залевски. Не худо бы и вам усвоить себе этот девиз.
Я-то знал, что этот девиз не помешал блаженной памяти Залевски однажды в буквальном смысле упиться до смерти. Его жена в иных обстоятельствах сама не раз рассказывала мне об этом. Но ей это было нипочем. Она использовала своего мужа, как другие люди Библию, то есть для цитирования. И чем больше времени проходило со дня его смерти, тем больше изречений она ему приписывала. Теперь он уже – как и Библия – годился на все случаи жизни.
Я приводил свою комнату в божеский вид. Днем я разговаривал с Патрицией Хольман по телефону. До этого она была больна, и я целую неделю не виделся с ней. Теперь же мы условились на восемь, я предложил поужинать у меня, а потом пойти в кино.
Парчовые кресла и ковер производили внушительное впечатление, но освещение портило все. Поэтому я постучал к своим соседям, Хассам, чтобы попросить у них настольную лампу на вечер. Фрау Хассе с усталым видом сидела у окна. Ее супруга еще не было дома. Он по собственной воле задерживался на часик-другой на работе, лишь бы избежать увольнения. Фрау Хассе чем-то напоминала больную птицу. В ее расплывшихся и постаревших чертах все еще проглядывало узкое личико маленькой девочки – разочарованной и печальной.
Я изложил свою просьбу. Несколько оживившись, она вручила мне лампу.
– Подумать только, – сказала она, вздыхая, – ведь и я в свое время…
Эту историю я знал назубок. Она повествовала о том, какие замечательные виды открылись бы перед ней, если б она не вышла замуж за Хассе. Я знал эту историю и в редакции самого Хассе. Там речь шла о том, какие перед ним открылись бы замечательные виды, если бы он не женился. По-видимому, это была самая банальная история на свете. И самая безнадежная.
Я послушал ее какое-то время, вставив по ходу дела несколько подходящих фраз, и направился к Эрне Бениг за ее патефоном.
Фрау Хассе говорила об Эрне не иначе как об «этой особе, проживающей рядом». Она презирала ее, потому что завидовала. Я же души в ней не чаял. Она не строила себе никаких иллюзий и твердо знала, что нужно постараться урвать хоть немного от того, что у людей называется счастьем. Знала она и то, что за каждую кроху счастья нужно платить вдвое, а то и втридорога. Счастье – это самая неопределенная вещь на свете, которая идет по самой дорогой цене.
Эрна опустилась на колени и принялась рыться в чемодане, подбирая мне пластинки.
– Фокстроты хотите? – спросила она.
– Нет, – ответил я, – я не умею танцевать.
Она удивленно воззрилась на меня.
– Не умеете танцевать? Но что же вы делаете, когда ходите вечером развлекаться?
– Устраиваю перепляс в своем горле. Тоже, знаете, получается неплохо.
Она покачала головой:
– Мужчина, не умеющий танцевать? Нет, я такому сразу бы дала от ворот поворот!
– У вас суровые правила, – заметил я. – Но ведь есть же и другие пластинки. Вот недавно у вас играла замечательная – знаете, такой женский голос и что-то вроде гавайской музыки…
– А, это чудо! «И как я жить могла без тебя?..» Эта, да?
– Точно! Кто только придумывает все эти слова! Мне кажется, что авторы этих песенок должны быть последними романтиками на нашей земле.
Она засмеялась.
– Вполне возможно, что так оно и есть. Ведь патефон теперь стал чем-то вроде альбома для посвящений. Раньше писали друг другу стишки в альбом, а теперь дарят пластинки. Если мне хочется вспомнить какой-нибудь эпизод из своей жизни, мне стоит лишь завести пластинку, которую я слушала тогда, и прошлое сразу оживет.
Я перевел взгляд на груду пластинок на полу.
– О, если судить по пластинкам, Эрна, то у вас есть о чем вспомнить.
Она встала с колен и откинула со лба непокорные рыжие волосы.
– Что верно, то верно, – сказала она, отодвигая ногой стопку пластинок. – Но я бы все свои воспоминания отдала за одно – настоящее…
Я вынул все, что закупил к ужину, и приготовил стол как умел. На помощь со стороны кухни рассчитывать не приходилось, отношения с Фридой у меня были слишком неважные. Уж она бы постаралась уронить что-нибудь на пол. Но я справился кое-как и сам, да так, что не мог узнать свою комнату в ее новом блеске. Кресла, лампа, накрытый стол – я чувствовал, как во мне растет беспокойное ожидание.
Я вышел из дома, хотя до условленного времени оставалось еще больше часа. На улице бушевал порывистый ветер, нападавший из-за угла. Фонари были уже зажжены. Сумерки между домами сгустились и посинели, как море. «Интернациональ» плавал в них, как фрегат со спущенными парусами. Я решил заглянуть туда на минутку.
– Гопля, Роберт, – встретила меня Роза.
– А ты что здесь поделываешь? – спросил я. – На дежурство не собираешься?
– Рановато еще.
Алоис словно соткался из воздуха.
– Одинарную? – спросил он.
– Тройную, – ответил я.
– Ого, резво ты начинаешь, – заметила Роза.
– Надо для куражу, – сказал я, опрокидывая ром.
– Сыграешь что-нибудь? – спросила Роза.
Я покачал головой:
– Неохота. Очень уж ветрено. Как твоя малышка?
Она улыбнулась всеми своими золотыми зубами.
– Не звонят, стало быть, все хорошо. Завтра опять к ней поеду. На этой неделе собралась приличная выручка: знать, весна уже задорит вас, старых козлов. Отвезу ей новое пальтишко. Из красной шерсти.
– О, красная шерсть – это последний крик моды, – сказал я.
Роза просияла.
– Какой ты джентльмен, Робби.
– Твоими бы устами да мед пить. Кстати, не выпить ли нам по одной? Тебе ведь анисовую?
Она кивнула. Мы чокнулись.
– Скажи-ка, Роза, а что, собственно, ты думаешь о любви? – спросил я. – Ведь ты в этих делах разбираешься.
Она рассмеялась звонким, раскатистым смехом.
– Ах, перестань, – сказала она, отсмеявшись. – Любовь! Хотя, конечно, и у меня был мой Артур… Как вспомню этого проходимца, так до сих пор чувствую слабость в коленках. Я вот что тебе скажу, Робби, если серьезно: человеческая жизнь слишком длинная для любви. Просто-напросто слишком длинная. Это мне мой Артур объяснил, когда удирал, на прощание. И это верно. Любовь – это чудо. Но для одного из двоих она всегда тянется слишком долго. А другой упрется как бык, и все ни с места. Вот и остается ни с чем – сколько бы ни упирался, хоть до потери пульса.
– Ясно, – сказал я. – Но и без любви человек – все равно что покойник в отпуске.
– А ты сделай как я, – сказала Роза. – Заведи себе ребенка. Вот и будет тебе кого любить и кем утешаться.
– Да уж, это идея! – засмеялся я. – Пожалуй, только этого мне не хватало.
Роза мечтательно покачала головой.
– Уж как меня, бывало, поколачивал мой Артур, а все равно – войди он сейчас сюда в своем котелке, эдак наискось сдвинутом на затылок… Милый ты мой! Да я вся трясусь, как только себе это представлю.
– Ну так давай выпьем за здоровье Артура.
Роза рассмеялась.
– Подлецу и юбочнику – долгие лета!
Мы выпили.
– До свидания, Роза. Желаю тебе побольше выручить сегодня вечером!
– Спасибо, Робби! До свидания!
Хлопнула дверь в подъезде.
– Хэлло, – сказала Патриция Хольман, – задумались?
– Ни о чем вовсе. А как вы поживаете? Выздоровели? Что с вами было?
– Пустяки, ничего особенного. Простудилась, поднялась немного температура.
Она вовсе не выглядела изнуренной болезнью. Напротив, ее глаза еще никогда не казались мне такими большими и сияющими, ее лицо покрывал легкий румянец, а движения были грациозны, как у гибкого, изящного животного.
– Выглядите вы великолепно, – сказал я. – Ни тени болезни! Мы можем наметить большую программу.
– Это было бы прекрасно, – сказала она. – Но сегодня, к сожалению, не получится. Сегодня я не могу.
Я уставился на нее, остолбенев.
– Не можете?
Она покачала головой:
– К сожалению.
Я все еще не мог ничего понять. Я решил, что она раздумала идти ко мне, но согласна пойти в другое место.
– Я звонила вам, – сказала она, – чтобы вы не приходили напрасно. Но вы уже ушли.
Наконец-то до меня дошло.
– Вы действительно не можете? У вас занят весь вечер? – спросил я.
– Сегодня да. Мне обязательно нужно в одно место. К сожалению, я узнала об этом всего полчаса назад.
– И вы не можете перенести это дело на другой день?
– Нет, не получится. – Она улыбнулась. – Это что-то вроде деловой встречи.
Меня словно стукнули по голове. Все, все я предусмотрел, но только не это. Я не верил ни одному ее слову. Деловая встреча! Нет, не такой у нее вид! Отговорка, по всей вероятности. В этом даже нет никаких сомнений. Какие могут быть вечером деловые переговоры? На это есть утренние часы! И за полчаса о таких вещах не сообщают. Просто ей расхотелось, вот и весь сказ.
Я был огорчен прямо-таки как ребенок. Только теперь я понял, насколько был рад предстоящему вечеру. Я был недоволен собой из-за того, что так огорчился, и мне не хотелось, чтобы она это заметила.
– Что ж, – сказал я, – коли так – ничего не поделаешь. До свидания.
Она испытующе посмотрела на меня.
– Ну, особой-то спешки нет. Я договорилась только на девять. Мы могли бы еще немного погулять. Я целую неделю не была на улице.
– Хорошо, – нехотя согласился я. Внезапно я почувствовал себя разбитым и опустошенным.
Мы пошли по улице. Вечернее небо прояснилось, и над крышами встали звезды. Мы шли вдоль газона, на котором темнело несколько кустов. Патриция Хольман остановилась.
– Сирень, – сказала она. – Пахнет сиренью.
– Я не чувствую никакого запаха, – возразил я.
– Ну как же! – Она склонилась над газоном.
– Это «дафне индика», сударыня, – раздался из темноты хриплый голос.
Там, прислонившись к дереву, стоял один из городских озеленителей в форменной фуражке с латунной кокардой. Слегка пошатываясь, он подошел к нам. Из его кармана высверкивало горлышко бутылки.
– Мы ее, слышь ты, сегодня высадили, – заявил он, прерывая свое сообщение сильнейшей икотой. – Тут она и есть.
– Да-да, спасибо, – сказала Патриция Хольман и, повернувшись ко мне, добавила: – Вы все еще не чувствуете никакого запаха?
– Нет, отчего же, – вяло возразил я. – Теперь я чувствую запах доброго пшеничного шнапса.
– Попадание – первый класс! – Человек в тени звучно рыгнул.
Я отчетливо различал густой сладковатый аромат цветения, растекавшийся по мягкому бархату ночи, но я бы ни за что на свете не признался в этом.
Девушка засмеялась и потянулась одними плечами.
– Ах, как это прекрасно, особенно для того, кто целую неделю проторчал дома. Как жаль, что надо уходить! Этот Биндинг – вечно он спешит, вечно сообщает обо всем в последний момент! Лучше бы он действительно перенес это на завтра!
– Биндинг? – переспросил я. – Вы договорились с Биндингом?
Она кивнула:
– С Биндингом и еще одним человеком. В этом-то человеке все дело. Серьезная деловая встреча. Представляете себе?
– Нет, – возразил я, – не представляю.
Она засмеялась и продолжала что-то говорить. Но я больше не слушал. Биндинг! Это имя прозвучало для меня как раскат грома. Я и думать не хотел о том, что она ведь знает его много дольше, чем меня, я только совершенно отчетливо и в каких-то преувеличенных размерах видел перед собой его сверкающий «бьюик», его дорогой костюм и его портмоне. Бедная моя, славная, изукрашенная берлога! И что это мне взбрело на ум! Лампа от Хассе, кресла от Залевски! Да эта девушка мне просто не пара! Кто я такой, в конце концов? Тротуарный шаркун, одолживший себе на вечер «кадиллак», жалкий пьянчужка – и ничего больше! Да такие шьются на каждом углу. Я уже видел, с каким подобострастием швейцар в «Лозе» приветствует Биндинга, видел светлые, теплые, великолепно обставленные помещения, утопающие в сигаретном дыму, видел элегантно одетых людей, небрежно расположившихся в них, слышал музыку и смех, смех надо мной. «Назад, – подумал я, – скорее назад! Что-то предчувствовать, на что-то надеяться – уже и это было смешно! Глупо предаваться таким иллюзиям. Так что только назад!»
– Мы могли бы встретиться завтра вечером, если хотите, – сказала Патриция Хольман.
– Завтра вечером у меня нет времени, – возразил я.
– Или послезавтра, или в какой-нибудь другой день на этой неделе. На ближайшие дни у меня нет никаких планов.
– Это будет трудно, – сказал я. – Сегодня мы получили срочный заказ, над которым придется работать всю неделю до поздней ночи.
Это был обман, но я не мог иначе. Столько во мне скопилось бешенства и стыда.
Мы пересекли площадь и пошли по улице вдоль кладбищенской ограды. Я увидел, как от «Интернационаля» навстречу нам движется Роза. Ее высокие сапоги сверкали. Я бы мог еще свернуть и в другое время так бы и сделал, но теперь я пошел прямо, ей навстречу. Роза скользнула взглядом мимо меня, как будто мы и в глаза друг друга не видели. Все это само собой разумелось: ни одна из этих девушек не узнавала на улице своих знакомых, если они были не одни.
– Привет, Роза, – сказал я.
Она озадаченно взглянула сначала на меня, потом на Патрицию Хольман, быстро кивнула и в полном смятении прошла мимо. Через несколько шагов после нее показалась Фрицци. С ярко намалеванными губами, она шла, помахивая сумочкой и вихляя бедрами. Она равнодушно смотрела сквозь меня, как сквозь стекло.
– Мое почтение, Фрицци, – сказал я.
Она наклонила голову, как королева, и ничем не выдала своего удивления; но я услышал, как каблучки ее застучали чаще, – она явно хотела обсудить происшедшее с Розой. Я все еще мог свернуть в переулок, ведь я знал, что сейчас появятся и остальные – как раз настал час первого большого обхода. Но я с каким-то особым упрямством решительно шагал им навстречу – почему я должен избегать тех, кого знаю намного лучше, чем девушку рядом со мной с ее Биндингом и его «бьюиком»? Пусть все видит, пусть насмотрится вдоволь.
Они проследовали все по длинному коридору под фонарями – и красавица Валли, бледная, стройная, элегантная, и Лина с ее протезом, и кряжистая Эрна, и цыпленочек Марион, и краснощекая Марго, и педераст Кики в женской шубке, и под конец старушка Мими с ее узловатыми венами, похожая на общипанную сову. Я приветствовал их всех, а уж когда проходили мимо котла с сосисками, то я и вовсе от души потряс «мамашину» руку.
– У вас тут много знакомых, – немного погодя сказала Патриция Хольман.
– Таких, как эти, да, – ответил я, задираясь.
Я заметил, как она на меня посмотрела.
– По-моему, нам пора возвращаться, – сказала она через какое-то время.
– По-моему, тоже, – ответил я.
Мы подошли к ее подъезду.
– Прощайте, – сказал я, – и приятных вам развлечений сегодня вечером.
Она не ответила. Не без труда я оторвал взгляд от кнопки звонка на входной двери и посмотрел на нее. И не поверил своим глазам. Вот она стоит прямо передо мной, и никаких следов оскорбленности на лице – в чем я был уверен, но – ничуть не бывало, губы ее подрагивали, глаза мерцали огоньками, а там прорвался и смех – раскатистый, свободный. Она от души смеялась надо мной.
– Сущий ребенок! – сказала она. – Нет, какой же вы еще ребенок!
Я уставился на нее.
– Ну да… как-никак… – пролепетал я и наконец-то все понял. – Вы, наверное, считаете меня полным идиотом, не так ли?
Она смеялась. Я быстро шагнул к ней и крепко прижал к себе: будь что будет. Ее волосы касались моих щек, ее лицо было близко-близко, я чувствовал слабый персиковый запах ее кожи; потом ее глаза выросли перед моими, и я вдруг ощутил ее губы на своих губах…
Она исчезла, прежде чем я успел сообразить, что случилось.
Я побрел назад и подошел к «мамашиному» котлу с сосисками.
– Дай-ка мне штучку побольше, – сказал я, весь сияя.
– С горчицей? – спросила «мамаша». На ней был чистенький белый передник.
– Да уж, мамаш, горчицы давай побольше!
Я с наслаждением ел сардельку, запивая ее пивом, которое Алоис по моей просьбе вынес мне из «Интернационаля».
– Странное все-таки существо человек, мамаша, а?
– Да уж, это точно! – подхватила она с пылом. – Вот хоть вчера приходит тут один, съедает две венские сосиски с горчицей, а потом вдруг – нате вам, платить ему нечем. Ну, дело-то было позднее, кругом ни души, что ж я могу, не бежать же за ним. А сегодня, представь-ка, он является снова, платит сполна за вчерашнее да еще дает мне на чай.
– Ну, это тип еще довоенный, мамаша. А как вообще-то дела?
– Плохо! Вчера вот семь пар венских да девять сарделек. Знаешь, если б не девочки, я б давно разорилась.
Девочками она называла проституток, которые поддерживали ее как могли. Подцепив клиента, они по мере возможности старались затащить его к «мамашиному» котлу и раскошелить на сардельку-другую, чтобы «мамаша» могла хоть что-нибудь заработать.
– Теперь уж потеплеет скоро, – продолжала она, – а вот зимой, когда сыро да холодно… Тут уж напяливай на себя что хочешь, а все одно не убережешься.
– Дай-ка мне еще сардельку, – сказал я, – что-то меня сегодня распирает охота жить. А как дела дома?
Она взглянула на меня своими водянистыми маленькими глазками.
– Да все то же. Недавно вот кровать продал.
«Мамаша» была замужем. Лет десять назад ее муж, прыгая на ходу в поезд подземки, сорвался, и его переехало. В результате ему отняли обе ноги. Несчастье оказало на него странное действие. Он настолько стыдился перед женой своего вида, что перестал спать с ней. Кроме того, в больнице он пристрастился к морфию. Это быстро потащило его на самое дно, он связался с гомосексуалистами, и теперь его можно было видеть только с мальчиками, хотя пятьдесят лет до этого он был нормальным мужчиной. Мужчин калека не стыдился. Ведь калекой он был только в глазах женщин, ему казалось, что он вызывает отвращение и жалость, и это было для него невыносимо. А для мужчин он оставался мужчиной, с которым случилось несчастье. Чтобы добыть деньги на мальчиков и морфий, он забирал у «мамаши» все, что только подворачивалось под руку, и продавал все, что только мог продать. Но «мамаша» держалась за него, хоть он ее частенько поколачивал. Она вместе с сыном каждую ночь до четырех стояла у своего котла. А днем стирала белье и скоблила лестницы. У нее был больной желудок, и весила она девяносто фунтов, но никто никогда не видел от нее ничего, кроме радушия и ласки. Она считала, что ей еще повезло в жизни. Иной раз муж, когда ему совсем уж становилось невмоготу, приходил к ней и плакал. И то были самые отрадные минуты ее жизни.
– А ты как? Держишься еще на своем таком хорошем месте?
– Да, мамаша. Я теперь зарабатываю неплохо.
– Смотри только, не потеряй его.
– Постараюсь, мамаша.
Я подошел к своему дому. У подъезда – вот уж Бог послал! – стояла служанка Фрида.
– Фрида, вы просто прелесть что за девочка, – сказал я, обуреваемый желанием творить добро.
Она сделала такое лицо, точно хватила уксусу.
– Да нет, я серьезно! – продолжал я. – Ну какой смысл вечно ссориться! Жизнь коротка, Фрида, и полна самых опасных случайностей. В наше время надо держаться друг друга. Давайте жить дружно!
Она даже не взглянула на мою протянутую руку, пробормотала что-то о проклятых пьянчужках и скрылась в подъезде, громыхнув дверью.
Я постучал к Георгу Блоку, из-под его двери пробивалась полоска света. Он зубрил.
– Пойдем, Георгий, пожуем, – сказал я.
Он поднял на меня глаза. Бледное лицо его порозовело.
– Я сыт.
Он решил, что я предлагаю ему из жалости, поэтому и отказался.