Жизнь на земной коре тяготила Федора. Хлебом его не корми, подавай заброшенный пустырь и черную кротовину, где можно спрятаться и забыться от всех человеческих тревог, – полузаросшую карстовую полость посреди юрских известняков, обвальные гроты, термальные воды и сам этот воздух пещерный, который вдыхал он полной грудью с неизъяснимым наслаждением.
– Там очень воздух полезный, особенно тем, у кого коклюш или бронхит! Плохой и сухой кашель в пещере становится правильным и хорошим благодаря абсолютному отсутствию патогенных организмов! – объяснял он годовалому Пашке. – Запомни, ужик: никакая микстура так не способствует отделению мокроты, как влажный воздух пещер! Там легче дышится, привольней, не давит примитивный мир. И жизнь течет по совсем другим законам!
Где тот ясный свет единения, когда люди ни минуты не могут жить друг без друга? Павлу два с половиной года, его ровесники болтают обо всем на свете, а наш только: “Где Федя?” И больше ничего.
Павел играл в песочнице, сломал руку в двух местах, ему делали операцию, вставляли две спицы. Соня вернулась в слезах из детской поликлиники.
– По коридору один бегал – на голову ниже Павлика и на месяц младше, – орал своей бабушке на всю поликлинику: “Я тебе голову оторву!”, – она с завистью рассказывала. – И так хорошо “р”, стервец, выговаривал. Нашему бы такую дикцию!
Летом сидели на даче в Шатуре – кругом клубы дыма, горят торфяники… А Флавий для Пашки сочинил сказку про пиратов. Естественно, тот стал записным пиратом: черная повязка на глазу, треуголка джентльмена удачи. Но, убей бог, не мог запомнить пиратское здрасьте: “Кошелек или жизнь!”
Вдруг приехал Федор, открывает калитку, и тут – весь в дыму – выскакивает Пашка из кустов – с палкой, с перевязанной рукой – и кричит:
– Давай деньги, гад!!!
Мы так были рады ему – нажарили груздей с валуями!
– Вы бы еще мухоморов туда добавили и бледных поганок, – удивлялся Федор.
И хотя меня доканывали мелкие бытовые проблемы: канарейку съел соседский кот, черепаха удрала, ночью своровали яблоню с яблоками (раньше яблоки воровали, а теперь яблони!), – я была до того счастлива в то лето, будто оно последнее в моей жизни. От всего – от неба, от земли, от листьев и травы, от чистого существования кузнечика, громыханья колодезной цепи, хрупкого гнезда трясогузки под стрехой, стрекота сорок.
Сороки с жадностью пожирали нашу облепиху. Ветки тонкие, гибкие, все в колючках, а им нипочем, знай орудуют клювом. Скок-поскок – и балансирует на веточке хвостом. Вылезет голова сорочья, иссиня-черная, а в клюве оранжевая ягода облепихи.
Соседка Клава – богатырь-печница, кастрюли супа мне передает через забор. На второе – запеченные грибы с картошкой. Никто ее не просит, исключительно по зову сердца. Одного не понимаю: как ей приходит в голову, что в моем случае это в самый раз? Например, я – притащу кому-нибудь кастрюлю супа, все только выразят недоумение. А мне – пожалуйста, я принимаю с жаркой благодарностью, ну разве что однажды она добавила гусиного жира знакомого нам гуся в суп, и то мы съели все с большим аппетитом.
Притом нельзя сказать, что Клава – одинокая волчица, у нее гражданский муж – драчун и алкоголик, бывший работник государственной безопасности Свищ, сколько раз я ей под глазом рисовала йодом сеточки и угощала чаем с коньяком и анальгином с димедролом! Она Свища поит-кормит-одевает, а он – то пьяный с крыши упал, то в нашей низенькой светелке, когда Клава прочищала дымоход, провалился в подпол и орал благим матом, или выйдет на большую дорогу – ругается, дерется, кричит Клаве, что ему “любая даст”, в такие минуты лучше не попадаться ему под горячую руку.
– Что ж ты ему не засветишь, – говорю, – ты же кирпичи ворочаешь?!
– Ты с ума сошла, – она мне отвечает, – разве я могу ударить мужика? Тем более в возрасте. Я если ударю – он и не встанет.
Один мой папочка в состоянии утихомирить эту разбушевавшуюся стихию.
– Вот наш сосед Еремей Васильевич, – торжественно представляет отец Абрикосов этого дромадера кому-нибудь из своих гостей. – Он нам лук сажал!
– Что лук, я людей сажал! – с гордостью откликается Свищ.
Соседи справа тоже золотые. Раньше там жили согбенная старуха Нюра Паскина и Витька, Нюрин сын. Витя ко мне был неравнодушен: то ежика нам принесет посмотреть, то продемонстрирует щенка с мертвой хваткой.
– У него укус – сорок пять атмосфер! – он гордо сообщал.
Свищ, пьяный, из-под забора:
– Вырастет – тебе горло перегрызет.
– Если он мне перегрызет, я ему тоже перегрызу, – достойно отвечал Виктор.
Витя не мог просто так прийти поболтать, у него был ограниченный запас слов, который он целиком расходовал в шумных скандалах с Нюрой, – меня ему надо было обязательно чем-то удивить.
Как-то он посадил возле дома кедрик и стал ждать шишек. Пролетали годы, кедр у него вымахал высокий, разлапистый, шевелил иголками на ветру, ствол горел на закате. А весной, когда Витя умер, появились шишки. Нюра сокрушалась: как так? Витюшка шишек не дождался.
Потом Нюру тоже призвали небесные селения, в доме Паскиных воцарились Горожанкины, геолог и скрипачка из Дербента, Ирка с Валериком, перебрались поближе к Москве. И с места в карьер, не разобравшись, что мы за люди, кинулись одаривать меня овощами “для рагу”: кочаны капусты, кабачки, морковки, пакеты с картошкой – причем предварительно помытой! – так и перекочевывали к нам от этих богов плодородия.
Со Свищем сложно отыскать общий интерес, а Федька – спелеолог, родная Горожанкину душа.
– Федь, я баньку затопил, иди попарься! – махал Валерик со своего огорода.
Федор нахлобучит белую войлочную шляпу с бахромой (в ней папочка элегантно прогуливался когда-то в Алупке-Саре), прихватит свежие трусы и спустя некоторое время, чистый, непорочный, сияющий, зовет меня посетить этот, можно сказать, мусеон.
Горожанкины камешков натаскали, шатурских, с выщербинками да корявинками, стены и потолок обили дощечками. А Федя капнет пихтового масла на раскаленную печь, плесканет водой из эмалированной кружки:
– Ну, Райка, – скажет, исчезая в клубах пара, – теперь с тебя хлынет пот ручьями.
Выйдет и подопрет дверь табуреткой.
Распаренная, упакованная в простыню с лебедями, словно Махатма Ганди, по башмакам на крыльце обнаружишь Федьку пирующим у Горожанкиных: они шпроты из холодильника достанут, нажарят подберезовиков, на столе запеченный в сметане карась, выловленный Валериком на рассвете из Витаминного прудика, и гвоздь программы – “Камю” двадцатилетней выдержки, преподнесенный сватьей, Изабеллой Митрофановной, женой капитана дальнего плавания корабля “Максим Горький” Ираклия Дондуа, тот из загранки всегда привозил на всю родню французского коньяка.
– Ир, сыграй, что ли, “Лебедя” Сен-Санса! – скажешь, утомленная едой и радостью встречи.
Ирка достанет из шкафа футляр, где томится старинная скрипка-тиролька аж восемнадцатого века, позабытая-позаброшенная с тех пор, как ее хозяйка уволилась из симфонического оркестра.
– А когда луна восходит, неужели не хочется выйти и заиграть “Лунную сонату”? – простодушно спрашивал Федор.
Нет, одна она не желала играть – а только с оркестром.
– Где ж мы тебе тут оркестр возьмем? – возмущался Валерик.
Вынешь из футляра скрипку – та сразу потеплеет, оживет, легонько завибрирует, – готовый экспонат для музея имени Михаила Ивановича Глинки, где наш Илья Матвеич служил непродолжительное время плотником.
– Вот эти руки, – говорил он и протягивал свои как бы натруженные пухлые ладони с коротенькими пальцами, – держали скрипки выдающихся Амати и Гварнери, не говоря о Страдивари, преподнесенной Ойстраху бельгийской королевой…
Он лично устанавливал это сокровище в центральную витрину. Все Ойстрахи мира прибыли на церемонию. Илья Матвеич надевает белые перчатки – внутри стеклянного шкафчика у него заранее приготовлен крепеж и хомут. К восхищению собравшихся он торжественно водружает ее на прозрачную полочку. После чего из нагрудного кармана извлекает ослепительно белый платок и обтирает платком деку скрипки, чтобы на корпусе не оставалось следов, это вредно для лака.
– Ойстрахи замерли, – рассказывал Золотник. – Им было ясно, что я удалил жир. Всё. Небрежно бросаю платок на рояль, и хранительница крошечным ключиком под аплодисменты замыкает витрину…
Ночью огромная круглая луна взошла над нашей 2-й Ленинградской улицей, и чарующие звуки скрипки поплыли ей навстречу, плавно огибая накрытые полиэтиленом стожки, с ветки на ветку взбираясь на Витюшкин кедр, просачиваясь сквозь иголки, покачивая кедровыми шишками.
Это Ира между картофельных грядок играла на тирольке “Лунную сонату” Бетховена.
Когда Флавий возвратился из армии, сиятельный отец Амори данной ему небесами державой восстановил его в пединституте. Тем временем я устроилась училкой младших классов в районную школу.
А ведь все детство мать моя, Сонечка, участковый терапевт, водила меня в кружок хореографии – из чисто утилитарных соображений: заставить ребенка расправить плечи, а то ей казалось, что я живу с опущенными крыльями.
С первого класса мне сшили синюю в полоску сатиновую подушечку с белой фасолью, которую Соня потребовала держать на макушке чуть не до выпускного бала. Сдвинутые позвонки, говорила она, пережимают кровеносные сосуды, головной мозг недополучает питательные вещества. В итоге – низкая самооценка, лень, повесничанье, хамство и бронхиты.
Студию вела Ида Кармен, бывшая балерина семидесяти семи лет, сухопарая, волосы на затылке стянуты в пучок, юбка у нее была “карандаш с разрезом”, чтобы не сковывать движений, ровная спина, подбородок параллельно полу – Бонапарт Наполеон проводит военные учения на плацу, готовится к очередной военной кампании:
– Батман тандю!
– Батман фраппе…
– Пор де бра!
– Деми плие!..
– Фондю вперед! Выше голову!
– Фондю назад! Тянем носок! Тянем!! Тянем!!!
На меня, увы, никто не возлагал надежд, у центрального станка тренировались тонконогие грациозные фламинго: ребра, ключицы, высокий подъем, тонкая щиколотка, парящие руки-крылья, развернутое бедро и аккуратная головка на гибкой шее.
– Голова должна быть маленькой! – безапелляционно заявляла Ида, неодобрительно косясь на мой самовар.
Зато у меня лучше всех получалось marche pas – “топанье по залу” – с моим-то плоскостопием, продольным и поперечным! И как это ни парадоксально – “воздушный шар” (ballon): подпрыгнув, зависать в воздухе, пучить бельмы и выкидывать разные коленца под хохот будущих солисток, а то и, чем черт не шутит, прим.
Каково же было удивление Сони, когда на вопрос нашей знойной Кармен “Кто хочет стать балериной, когда вырастет?” из всех сильфид и воздушных созданий, очумевших от бесконечных батманов, “лягушек” и шпагатов, ни секунды не раздумывая, поднял руку один толстопопый коротыш – ее дочь.
– Нам это, слава богу, не грозит! – воскликнул тогда папа. – У Райки никаких предпосылок.
– Ерунда, – возражал Илья Матвеич. – Когда-то среди балерин встречались пышки! Матильда Кшесинская, например.
– Нашел с кем сравнить! – отмахивался Абрикосов.
– Как вы знаете, Альберт, во время войны мы с мамой жили в эвакуации в Чапаевске, – эпически начинал Илья Матвеич в изношенном махровом полосатом халате и стоптанных тапках, помешивая овсянку. – Мама работала в Доме культуры – помогала гримировать и одевать артистов на спектакли, а меня, чтобы не оставлять одного, брала с собой. Мне очень нравилось “Лебединое озеро”, я всегда ждал, когда с восходом луны чары злого гения ослабнут, белый лебедь превратится в прекрасную Одетту и покоренный красотой Зигфрид поклянется ей в вечной любви…
– Все пленяло меня, – рассказывал он с таким теплом, таким участием, – и белое адажио принца с Одеттой, и нервный дуэт Зигфрида с коварной Одиллией. Но танец маленьких лебедей! Я не мог дождаться, когда четыре златокрылых создания выпорхнут из кулисы, сливаясь в геометрический узор, линии которого пересекались строго в определенном порядке…
– Как-то раз явились три ангела, птицы одного оперения, а четвертая, – Золотник ложкой постучал о край кастрюльки, – Геркулес, косая сажень в плечах, такие ноги у ней мускулистые, скрещенные не туда, а сюда!
Илья показал ее танец, и все покатились со смеху.
– Больше я не ходил с мамой на “Лебединое”, вот какой балбес! А эта лебедь, как я сейчас понимаю, – она всем лебедям лебедь. В ней было столько жизни! Возможно даже, это был мужчина, я не знаю.
– Пусть девочка попробует, почему нет? – вмешалась в разговор Берта Эммануиловна. – У меня подруга училась в Ваганьковском училище…
– Вагановском, – заметит надменная Магницкая, – Ваганьковское – это кладбище.
– Да какая разница! Вольф, ты помнишь Ларочку Синаткину? – Берта поворачивалась к своему супругу, хромоногому старичку. – Она еще танцевала краковяк и мазурку в Императорском театре. “Колени в хлам, – Лара говорила, – связки воспаленные, шея свернута… Но игра стоит свеч!”