Семья Алексея Петровича Рыбакова, в недавнем прошлом капитана артиллерии, ныне – редактора армейской газеты, прибыла на Сахалин в разгар войны, когда на Западном фронте вовсю шли бои. Прежде они жили в Хабаровске, куда перебрались из Прибалтики, оказавшись на Дальнем Востоке ещё перед войной. Затем вышел приказ, и вместе с супругой Софьей Ивановной и сыном Виктором капитан Рыбаков отправился на Сахалин, в его северную половину. Это была советская территория, однако по-прежнему в некоторых её местах проживали японцы.
Давнее дело, когда юг Сахалина, до пятидесятой широты, стал японской территорией – неприятно и вспоминать о том договоре, который без особого желания подписала Россия аж в 1905 году. Дальше больше, безвластие на Сахалине спустя полтора десятилетия привело к тому, что японцы занялись разработкой земных ресурсов на всей территории острова. Поздней их войска переместились с севера на юг, но право концессии на уголь, нефть и рыбу осталось на севере за ними.
Спустя некоторое время ситуация изменилась. Вышел советско-японский пакт о нейтралитете, включавший ликвидацию японских концессий на севере Сахалина. Три года Япония тянула с его исполнением, однако наши победы на Западном фронте вынудили в конце концов исполнить принятые раньше условия.
Весной 1944 года началась передача концессионного имущества японской стороны на севере Сахалина. Отношения тогда были очень непростыми, и этот факт не принято воспроизводить, умалчивая о причинах трёх лет задержки. Кто и как допустил вопиющую несправедливость, спросит история. К тому времени капитан Рыбаков с семьёй уже около года проживал в Александровске-Сахалинском – тогдашней советской столице острова.
До революции царская каторга Александровск-Сахалинский была знаменита по-своему – там провела последние годы легендарная Сонька Золотая Ручка. Если бы она писала мемуары, то нетрудно представить, какой интерес мог бы появиться к этому невзрачному, малонаселённому прибрежному городку, жизнь в котором раскрывает все «прелести» условий Крайнего Севера.
Однако личная встреча с ней тогда произвела бы отнюдь не романтическое впечатление – низкого роста худая женщина с седыми прядями волос и лицом старухи. Руки в кандалах после двух попыток побега, одна в камере – словно зверёк снуёт из угла в угол, ко всему прислушиваясь и принюхиваясь. Одним словом, мышь в мышеловке, а никак не роковая красавица, когда-то соблазнившая своих тюремщиков. Впрочем, история знает невероятные случаи перевоплощения, на что, по словам современников, она была мастерица…
По приезде на остров семью Рыбаковых приняли к себе в дом японцы – семья инженера-нефтяника Иошито Накасимы. Условия нефтяной концессии, где работал Иошито, предписывали сотрудничество с Россией, да он и сам не был против того, чтобы в их доме жили русские. Его жена Мари преподавала русский язык в японской школе, там же училась их десятилетняя Акира. Многое в этой японской семье было связано с Россией, русским народом и культурой.
Накасима жили в доме дореволюционной постройки, неподалеку от зелёного одноэтажного деревянного казначейства. Кроме большой залы и гостевых комнат, в доме были детские и спальни – достаточно места, чтобы разместиться двум небольшим семьям с детьми. Они могли жить каждая по-своему, совершенно не стесняя друг друга. Лишь в особых случаях встречались за общим столом в зале, когда, например, случался день рождения – Акиры или Виктора. Детские праздники стали традицией, в остальном бывали просто приглашения – давайте-ка посидим за столом, потолкуем.
В первый вечер прямо с военного катера уже знакомый нам сержант-мумия доставил семью Рыбаковых со всеми вещами прямо к дому Накасимы. У дверей, Иошито и Мари довольно долго стояли, время от времени посматривая в сумрачную даль. Затем они приветливо переглядывались, словно подтверждая друг другу: «Ты, правда, рад, дорогой, что мы теперь будем не одни?» – «Конечно, дорогая, как и ты!»
Иошито Накасима, средних лет невысокий худой мужчина в сером костюме и дождевой накидке на плечах, имел весьма благородные и мужественные черты лица, с императорски широкой улыбкой под небольшими чёрными усиками. Он стоял, крепко придерживая над собой и Мари большой зонт, скорее от ветра, чем от дождя, которого уже почти не было. Фигура хозяина дома производила впечатление человека весьма твёрдого в своих намерениях, однако готового обсуждать их, если это кого-нибудь задевает.
В тёплом шерстяном платье и накинутой непромокаемой куртке, а не в традиционное кимоно, миловидная японка Мари выглядела совсем по-европейски. И оделась она так, вероятно, для того, чтобы подчеркнуть своё приветливое отношение к прибывающим Рыбаковым. Те, конечно, не сразу оценили это – после морской «болтанки» нужно время, чтобы прийти в себя. Но потом, вспоминая, как хозяева встречали на пороге своего дома, Рыбаковы радостно улыбались друг другу – у каждого их них осталось об этом особое впечатление. А японцы действительно давно ожидали гостей из России и были несказанно рады, наконец, их приезду.
Хитро придумав себе занятие, Акира Накасима в самый последний момент скрылась в доме под видом того, что будет раскладывать на столе приборы. Знакомиться – процедура не из лёгких, особенно для юной красавицы, которая уже ощущала на себе внимание всех мальчишек в классе. А тут приезжает ещё один мальчишка, и он – русский! Каким будет выглядеть этот новый знакомый и как ей перед ним показаться – это задача не из простых. Акира подумала: пусть сначала представится сам, а там уж решу, как себя с ним держать.
Первым выскочив из повозки, Витя, в свою очередь, внимательно оглядывался вокруг, чтобы увидеть Акиру, про которую он уже знал из рассказа отца. Но девочки не было рядом с родителями. Её загадочное отсутствие тронуло мальчишечье сердце, и Витя ломал голову над тем, какая она, японская девочка, с которой им предстоит жить в одном доме.
Пока родители знакомились и обменивались любезностями, Витя нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Он чувствовал неловкость, которую объяснял тем, что земля-то русская, а на ней живут японцы. «И живут они совсем неплохо, возможно, даже лучше самих русских, – думал мальчик. – Вот бы им стало совестно, что с целым складом вещей, в запачканной одежде и уставшие от долгого пути, русские приезжают сюда издалека будто в гости, а не к себе. Тогда бы иначе приняли нас, взаправду вернувшихся домой, и, наверное, извинились бы, что жили вместо нас на нашей земле…»
Вот, наконец, Рыбаковы зашли в дом, посмотрели свои комнаты и начали переносить вещи из прихожей. Витя бегал взад-вперёд, мешаясь под ногами, но в суете и хлопотах никто не делал ему замечаний. Он продолжал крутиться, пока не дождался появления Акиры. Та сочла, наконец, возможным выйти перед всеми и быть представленной своим отцом.
– Акира, наше сокровище, – отец с любовью погладил девочку по голове, после того, как она вежливо поклонилась гостям, – доктор сказал, что, вероятно, мы не будем иметь детей, и, когда она родилась, мы с Мари были так счастливы, так счастливы…
– И нас стало трое, когда никто не ждал, – улыбнулась Софья Ивановна, – Витя родился в дороге, где и роды-то принять было некому…
– Как некому, а отец, – возмутился Рыбаков и шутливо добавил, – виновник пусть сам расхлёбывает… что натворил.
– М-да, если хотя бы готов к этому, а то… ведь испугается… – Мари посмотрела на своего мужа.
– В общем, – подвела итог Софья Ивановна, – Витя оказался шустрым – появился на свет скорее, чем его ошарашенный отец успел что-то придумать!
Надо сказать, что тёплый приём семьи капитана Рыбакова у японцев заметно озадачил Тихона Ворожеева. Так звали сержанта-водителя, который «всё-всё знал об этих узкоглазых» и про себя всегда рассуждал: им доверять нельзя ни на йоту. Он даже задержался, опешив от такой радостной встречи, которую никак не мог себе представить иначе, как вражескую. Ведь, наш остров-то – советский, а эти чего здесь делают? – так говорил он сам себе. В ожидании, когда придёт новая власть, он на чем свет поносил японцев и готов был обо всем донести куда следует.
– Работаешь с темноты до темноты, покоя не знаешь, – Ворожеев, или просто Ворожей, как его обычно звали в народе, взволновался, – а эти, понимаешь, ба-а-ре… в ус не дуют. Вот придёт час, за всё ответ держать придётся. Как нашу землю-матушку истерзали своим бурением. Да толком так и не получили ничего. Знать, не хочет земля этих самураев, чтоб им пусто было.
Коллеги по водительскому цеху не любили Ворожея за его жадность и «тихоходный» характер. Когда Тихон утром потихоньку отправлялся со своими первыми пассажирами, вслед ему слышалось: «Ну вот – все тише, и тише, и тише…» Что имелось в виду – «нетрудовые доходы», стекавшиеся к жадному Тише, или его неторопливая езда – сказать было трудно. Так само собой устоялось, и особой приязни никто к нему не питал.
Ворожей отвечал «взаимностью» – был нелюдим и держался крайне отстранённо. Обо всех имел собственное мнение и, как говорили про него, доносил начальству. Тихон и правда писал доносы, если слышал что-то, по его мнению, слишком независимое. Сам он любил повторять, что никого к себе не привязывает и вообще, мол, поступайте, как хотите, мне-то что! Вот и выходило, что всё вокруг независимое, значит, всегда есть о чём доложить.
И на самом деле Тихон присматривался ко всем, кто бывал рядом с ним, и прислушивался к тому, о чём они рассказывали, а особенно – о чём с ними говорили другие. По вечерам в своей комнате, которую снимал у рабочего японской концессии, он зажигал тусклую настольную лампу, садился за стол и сочинял «рапорт». Вспоминал, как водится, всё… «что было и чего не было». Особенно же когда дело касалось узкоглазых, то бишь японцев. Вот, к примеру, как в этот вечер, когда он встречал семью капитана Рыбакова и отвозил их к дому Накасимы. Здесь было немало всего такого, о чём следовало известить… хм, кого следовало.
Перед тем как начать свой донос, Тихон постарался припомнить разговор между японцем, хозяином дома, и приезжим военным. Дело пошло – чего не вспоминалось, додумывал на ходу.
– Они встретились так, будто давно знали друг друга, – решил Ворожей, – значит, была переписка… да-да, точно… писали, наверное, обо всем. А наш-то чего так расшаркивался перед японцем? Да и тот, в общем, хотел услужить нашему, как родному. Тут, гляди-ка, на свет выползает что-то тайное между ними.
Тихон аж задрожал от сладкого предвкушения – вот-вот разоблачит заговор. А там похвалят, а может, и наградят за усердие. Писать-то он писал, и много писал начальству, а похвалы ещё не удостоился. «Им, конечно, видней, – успокаивал себя сержант, – а надо прислушаться, что люди пишут. Неспроста, поди, бумагу-то мараем. Значит, есть о чём доложить и постараться, чтобы «врагу не пройти». Народишко наш слаб на язык, болтают много, вот и проговорится кто, если вовремя не остановишь.
Но, важней всего, чтоб скорей наша власть вернула всё и никого из узкоглазых здесь не осталось. А то, понимаешь, хозяевами тут заделались!» Почему так ненавидел японцев, Ворожей и сам толком не мог сказать. Одно чувствовал – другой они природы, не нашей, вот и не нравится в них ну буквально все. Того и гляди, обставят нас на Сахалине, а время-то какое – там с Гитлером надо справиться, а тут самураев одолеть.
– Э-эх, – тяжко вздыхал водитель, – наделают своих «мисубисей» и отнимут у нас копейку трудовую. Чёрт знает, как в этих «мисубисях» всё вертится, а ездят по нашим дорогам, пропади они пропадом, лучше «газонов». Понавезут сюда узкоглазых водил, а нас – за борт! Во-о, житуха будет, чтоб им сгореть! Гнать, чтоб не замутили здесь своих делов. Глянь, капитан этот – только приехал, а уже японец его обхаживает, затеи свои внедряет… э-эх-ма, чтоб вашего духа здесь не было!
Тихон поежился и начал выводить на бумаге кривые каракули букв. Писать-то вроде умел, а пальцы загрубели на работе и не слушались, когда надо было чуть поаккуратней. Получалось так, что едва мог разобрать. Иногда стукало в голове, мол, если ты сам не можешь прочитать свою писанину, то кто ж станет этим заниматься, тут шифровальщика надо… Ну уж нет, писал и буду писать! – решает Ворожей, привычка, так сказать, вторая натура, да и как не писать, когда на душе муторно?! Тревожно и обидно… за державу, за народ, за своё, расейское…
– Литаристу этому, – слово «милитарист» у Тихона не выговаривалось, – небось, надо всё знать про наши планы на острове. А главное, разведать – когда их попрут отседова. Во-от чего он добивается от капитана. Тот, конечно, сам не дурак, чтоб проговориться. А жена, а мальчишка… кто-нибудь, да брякнет о наших планах. Эти по-русски хорошо, не хуже нашего кумекают. Вот и выведают всё, а там – о-ох и хи-и-т-ры же! – намутят воды и всё расстроят. Нам, водилам, на погибель, ежели «мисубисями» заменят «газоны». Кто их разберёт, как устроены, кроме самих узкоглазых. Опять к ним на поклон… тошно всё это, о-ох и тошно!
Дело было уже далеко за полночь, когда Ворожей, чертыхаясь, докончил вырисовывать свои каракули. Пальцы уже совсем не слушались, голову клонило набок, а внутри свербело – закончить всё… о-ох, надо сегодня. Завтра будет поздно, да и забудется. Что же будет потом, если не упредить проклятых «литаристов»? А потом…
Неожиданным порывом ветра форточка в окне распахнулась настежь, и в ночной тишине ясно послышался глухой мощный звук. Словно тысячи двигателей работали одновременно. Звук нарастал и превращался в монотонный гул, наполнявший своим рокотом всё вокруг. На душе стало тревожно, Тихон очнулся от сонной истомы и, встав из-за стола, подошёл к окну.
– Ба-а-тюшки! – завопил он, увидев за окном…
Сотни новеньких, блестевших металлом в темноте грузовиков надвигались прямо на его дом. Словно танковая колонна, они ползли по склону сопки, на которой стоял дом Ворожея. Ещё немного, колонна будет здесь – «мисубисями» заполнится всё, и… каюк!
– Они раздавят нас, вместе с домом и моим «газоном», что стоит у ворот. – Тихон заметался у окна, соображая, что делать. – Граната, где граната, – ему пришла спасительная мысль о ручной гранате, которую по прибытии на остров выдали на военном складе вместе с винтовкой и плащ-палаткой.
Тихон бросился к шкафу, где стояла винтовка. Ага, граната здесь! Она висела на крючке у стенки шкафа, закрытая полами плащ-палатки. Тихон схватил ставшую необычайно тяжёлой гранату и дёрнулся прямо к окну. Гул нарастал, машины подбирались ближе и ближе. Уже можно было различить безмятежное лицо японца-водителя в первом грузовике колонны.
– Вот чека, и… – по-матросски широко расставив ноги, Тихон стал у окна, решительно глядя в ночную темноту, сверкавшую огнями машин, – как только первая «мисубися» покажется на дворе – рвану! А ну-ка, держись, узкоглазый!
Уставившись невидящими глазами в тёмный провал окна, Ворожей вдруг с силой дёрнул чеку, размахнулся тяжёлой гранатой, как ему показалось, до самого пола и… потеряв равновесие, опрокинулся назад вместе с ней.
– Сейчас взорвется, – только успело мелькнуть в голове, как раздался страшный грохот и всё провалилось…
Голова соскользнула со скрещённых рук на стол, стул покачнулся, и упавший с него Ворожей даже не проснулся. Лёжа на полу, «писатель» всё ещё спал глубоким сном. Граната, учебная, без чеки, валялась рядом с ним на полу.
С начала войны уже прошло около трёх лет, и многое на севере Сахалина могло измениться в ближайшее время, однако никто толком не знал, как и что именно. Концессии работали по-прежнему, на улочках городка спешили прохожие и проезжали грузовики с утра до темноты, подступающей так скоро и незаметно, что нередко она заставала врасплох тех, кто не успел вовремя закончить свои дела. А в темноте всякое бывает…
Теперь, как и в давние «каторжные» времена, по острову шаталось немало лихого народа. Как-то туманным холодным утром, вскоре после приезда семьи Рыбаковых, в город пришло известие – оперативники окружили банду отпетого уголовника Лабуша. В тайге, на северо-востоке острова, наконец после долгих недель скитаний один из отрядов истребительного батальона нарвался на бандитов. Перестрелка длилась недолго, в конце концов бандиты сдались. Лабуш, матёрый волк, хотел пристрелить своих напарников и скрыться один. Загодя догадавшись, те внезапно окружили пахана, навалились все на него, связали и вышли из леса, толкая своего атамана в спину.
Безжалостные ко всем, кто встречался им на пути, бандиты попросили пощады, попросту струсив. Метавший вокруг звериные взгляды и рычавший от боли связанный Лабуш уже не представлял угрозы.
– Впрочем, кто знает, – сказал один из его подручных, – пока суд да дело, пахан и в тюрьме может расправиться с нами.
Тогда его никто не услышал, вспомнили позже, когда перед судом пахан задушил охранника, овладел ключами и проник в камеру к тому самому подручному, который высказал свои опасения. Лабуш не совсем прикончил его, а истекающего кровью подвесил за язык на двери, тем самым ещё раз подтвердив, кто здесь пахан. Для такого нет ничего невозможного – пахан должен суметь поразить даже видавших виды зэков, иначе кто из них его послушает.
Оперативников не слишком удивляли зверства уголовников, но иногда даже у них это вызывало дрожь отвращения. Зная свою уязвимость, каторжники шли до конца – со времён Соньки Золотой Ручки их сахалинская порода не изменилась. Здесь, как в зоопарке с открытым вольером, – людей и зверей разделяет лишь естественное пространство, перескочить которое для царя зверей – сущий пустяк, если набраться сил. А вот спастись-то сил и недоставало. Не только уголовникам, но и приезжим, поначалу настроенным на большие подвиги, а спустя некоторое время – полностью отчаявшимся и опустившимся людям.
Рыбаков приметил одну особенность в общении с поселенцами. Не стоит перед ними выдавать себя знающим человеком. Почти сразу опустят – поставят на место, как бы ни старался выкрутиться. И это ещё хорошо, а то могут и покалечить ненароком, чтобы не высовывался. Для всех должно быть понятно, в чём состоит твоя слабость, хотя бы какая-нибудь. Это, общая для многих, черта сахалинского характера. Непонимание не устраняет опасности быть помеченным, то есть каким-то образом ослабленным, униженным или попросту изрядно побитым.
Нашлись доброжелатели, которые буквально сразу же поведали только что прибывшему Рыбакову о разных местных обычаях. К примеру, про «сахалинскую усмешку».
– Смотри, – посмеиваясь в бороду, рассказывал Рыбакову старичок-сосед, – как бы тебе не оказаться не месте Михася, ну, того парня с Большой земли, что никак не мог понять местные обычаи. Всё пытался показать, гляди-ка, силен… кто с ним поспорит? Ну, никто и не стал спорить, а как-то ночью завалили его наземь и по-нашему пометили. Ну и что ж… ведь не по твоим правилам нам тут жить, Михась!
– Как это «по-нашему»? – переспросил Алексей Петрович.
– А вот как: разрезали непонятливому Михасю… ну, ножичком, края рта.
– Хм… зачем же так? – Рыбакова аж передёрнуло.
– А, чтоб все узнавали пришельца, – осклабился старичок и, повернувшись, удалился.
– Действительно, – понял про себя Рыбаков, – шрамы-то на лице останутся навсегда.
От ужасного выражения «усмешки» бедному Михасю никогда уже не избавиться. И «сахалинская усмешка» – лишь одна из «невинных шалостей» на острове. От прежней каторжной эпохи осталось в этом смысле богатое наследие.
На фоне особенных, не самых тёплых отношений между русскими Рыбаков с невольной завистью наблюдал совсем иное у японцев. А главное, его поражало, как те воспринимали их, пришедших сюда, чтобы в конце концов, как все понимали, восстановить здесь своё положение. «Ну конечно, – говорил он себе, идёт уже четвёртый год войны, и победа, как ты ни крути, «выглядывает» с нашей стороны. Им всё трудней, будучи союзниками Гитлера, держать с нами нейтралитет. Вот и стараются хотя бы как-нибудь нам угодить, а впрочем… – признавался сам себе капитан, – дело, кажется, не только в этом».
Всё чаще замечал Рыбаков нечто особенное, присущее японцам по природе. Почти мгновенно бросалась в глаза их деликатность и умение слушать. Всякий из них, казалось, заботился, чтобы не столько высказаться самому, сколько дать сказать другому. А более всего восхищало тонкое внимание к прекрасному – не любовь к изобилию и роскоши, а очарование сокровенного и созерцание скрытой красоты вещей. И уже на первых порах, приоткрывая для себя характер общения в семье Накасимы, Алексей Петрович не раз ощущал, что в глазах японца – «некрасивое недопустимо»!
«Они способны видеть бесконечность жизни, – философски догадывался Рыбаков, – которая не завершается, а лишь меняет форму. Где-то там, впереди, бесконечная смена форм перейдёт во что-то иное, чего мы теперь не знаем. Если это сейчас некрасиво, то оно не станет лучше. А в конце концов вообще никуда не перейдёт, то есть канет в небытие. Как бы кому ни хотелось сохранить все, что им сделано, но, если это некрасиво, то у него нет шансов остаться вечно. Думаю, так-то лучше, чем бесконечно перебирать возможности там, где их попросту нет».
Сам того за собой не замечая, Алексей Петрович обладал редким даром «зреть в корень». Каким-то естественным образом, без особого напряжения, он вдруг ощущал то главное, над чем другие бьются целую жизнь и не могут постичь. Он мог собрать в одно целое такое, о чём было трудно и подумать как о едином. Не разрозненные части, а движение к единому полюсу или центру – это было его главным аргументом для собирания. И у него получалось, даже когда в подобное не очень-то верилось.
Однажды, ещё до войны, размышления молодого капитана Рыбакова выслушал генерал, его «верхний начальник», которому следовало бы лишь отдавать приказы, чтобы их исполняли. Но генерал решил не просто выяснить, чем в мирное время «дышат» его подчинённые, но встать с ними как бы на одну ступень. Ненадолго, конечно, а всё-таки стать одним из них, простых офицеров, чтобы увидеть себя… гм, равным среди них. Зачем? – спроси любой его подчинённый, и не получил бы ответа. Генералу вдруг стало интересно просто узнать ближе своего офицера. И узнал…
– Значит, капитан Рыбаков, вы думаете, что если не избежать большой войны, то нам нужно удержать мир хотя бы на востоке?
– Воевать на все стороны света ещё никому не удавалось – так, чтобы везде победить, товарищ генерал. – Рыбаков был искренен и внимателен, чтобы не пропустить мимо себя того, что по-настоящему интересовало генерала.
– М-да, хорошо бы так, чтобы воевать лишь там, где удобно, а в остальных направлениях просто держать нейтралитет, – согласился генерал, – однако, понимаете ли, дорогой мой, всякий стратег хочет добиться, чтобы, нападая, одновременно ударить со всех сторон. Тогда можно одолеть силу противника, какой бы та ни была. Ну а потом можно договориться с теми, кто наступал с разных сторон. Поделить, так сказать, победу между союзниками.
– Было бы неплохо, конечно, однако, в любой момент самолёты союзников могут повернуться друг против друга. Ведь после победы договориться трудней, чем когда победители ещё неизвестны…
– Готов согласиться с вами, Алексей Петрович, – генерал заговорил менее официально. Чувствовалось, что беседа для него становится более увлекательной. – Но, если представить, что враг двинет с запада, что остаётся императору Хирохито?
– В случае, когда война придёт с запада, император может хранить с нами нейтралитет, – рассуждал Рыбаков. – Если ему будет выгодно, то наверняка найдёт способ, как это сделать.
– Значит, по-вашему, Советский Союз согласится, чтобы не воевать с японцами, когда те союзники нашего врага?
– Лучше, конечно, – заметил Рыбаков, – везде сохранить мир: на востоке и на западе… Советскому Союзу стать как бы «третьим братом» с ними.
– Хорошо бы, но вот проблема: когда двое задумали против третьего недоброе, как тут быть? – генерал усмехнулся и тут же добавил: – Ага, может быть, поскорей договориться с одним против другого? Хм… так ведь и не разберёшь, в конце концов, кто против кого.
– Двое между собой в тайных отношениях не устойчивы… – философствовал Рыбаков, – а ну как один заподозрит другого. Что бы тот ни говорил, другой будет думать, ага, за нос меня водит, чтобы я не догадался, что он задумал обо мне.
– И правда, – кивнул генерал, – перебирая одно за другим, вдруг вспомнит, что когда-то доверял тому, а он, смотри-ка, такое подумал обо мне…
– Получается, – продолжал Рыбаков, – что двоим до конца никак не выяснить своих отношений, пока не появится третий, независимый от них, чтобы каждый мог доверять его мнению.
– М-да, – генерал улыбнулся, – третий для дерущихся двоих как раз кстати…
– Если будет как брат каждому, то сможет примирить обоих!
– По-настоящему, – закончил мысль генерал, – братья даже в драке своё родное-то не растеряют до конца… Против природы не восстанешь!
– Хоть и люди мы, одной природы, а всё же… – тихо проговорил Рыбаков, – воюем, друг друга убиваем.
– Один напал, другой – обороняйся, чтобы не стать тому рабом.
– А вот если третий между ними – ни раб, ни господин, а похож и на того, и на другого. Такому не прикажешь, чтобы подчинился, да и сам он не станет тебе приказывать…
– Это как же понять, – в голосе генерала прозвучало недоумение, – чтобы никто никому не приказывал. Как же тогда будет народ жить, как армия, кто страной станет управлять?
– Так если всегда с «третьим братом»… втроём, по-братски рассудить, – мечтательно проговорил Рыбаков, – то всё можно сделать без принуждения, без насилия и без жесткого приказа.
– Эк-ка, брат, х-хватил, – генерал не выдержал, – а мы тогда с тобой на что нужны?!
– Так представьте, товарищ генерал, что ваш приказ для меня стал моим собственным… хм, не приказом, а убеждением, как и для того майора, например, что говорил с вами передо мной.
– Гм, хорошо, если так, – генерал нахмурился, – а ну как вы вдвоём против меня настроитесь, мол, генерал нам не указ…
– Так в том-то и дело, товарищ генерал, – убеждённо проговорил Рыбаков, – что вдвоем-то легче выполнить чей-либо приказ, чем своё придумывать… А если от «третьего брата» пришло, так уже вроде и не приказ это для двоих, а что-то общее между ними, с чем согласны оба…
– М-да?
– Ну хотя бы поначалу и был приказ… гм, который не обсуждается.
– Так-то, брат, понятней…
– Ну а вы, товарищ генерал, – поправился Рыбаков, – со своей стороны, наверное, не отдадите такого приказа, чтобы нам обоим с ним никак не согласиться… мм… мысленно…
– Да уж, постараюсь, – сдержанно проговорил тот и поднялся, давая понять, что их разговор закончен.
Благодаря желанию учиться не только у других, но и на собственных ошибках, японцы обрели закон: никогда не нарушать единства слова и дела. Ну а если берёшься за дело, то отдавайся ему сполна, действуй посредством всего существа и с полной отдачей, как бы в состоянии отрешённости от самого себя. Сделать же что-то небрежно – это великий грех, нарушение изначальной гармонии, пренебрежение той самой красотой вещи, которая скрыта в ней.
К примеру, японские «мисубиси», которые приснились Ворожею, действительно превосходили наши грузовики почти во всём. Неспроста водитель-мумия опасался появления их на острове. И вырастил в себе ко всему этому глубокую неприязнь. Ему было как-то не с руки созерцать внутреннюю красоту «газона»… Поэтому тот, вероятно, и не отвечал особой преданностью своему хозяину, как «мисубиси» – японцу.
Обида и досада, как известно, не лучшие советчики. Тихону было невдомёк, как это может быть, что ранним морозным утром «мисубиси» заведётся с полуоборота, а «газон», как ни уговаривай и как ни угрожай ему, ни за что не стронуть с места. Пока, конечно, тот не доведёт всего водилу «до ручки». Тогда, в какой-то непостижимый момент, когда уже всё исчерпано и терпение на последнем пределе, вдруг как ни в чём ни бывало затарахтит мотор, с некоторым укором, мол, ты чего, хозяин? Чего ты взбеленился? Посмотри на себя в зеркало, лица на тебе нет! И всё из-за чего, из-за пустяка, да и только! Подумаешь, не завожусь! Так это я просто тренируюсь, ну в смысле, тебя тренирую, нервы твои, которые уже ни к чёрту! А так, может, хоть терпению тебя научу. А как ты думал? Только захотел, и сразу – на тебе!? Это, брат, не по-нашему, не по-советски. Тут нужно создать обстановку, понимаешь, коллективную – созвать консилиум… гм, ну из водил… и вместе, всем собранием, голосованием поименным вынести вердикт – не заводится, знаете ли, потому что воды в солярке оказалось больше самой солярки. Гм, перегнули заправщики, когда разбавляли цистерну. Ну бывает… а ты расстроился, пойди завтра и напиши начальству, пусть само с ними разберётся. А тебе выходной вне графика, ложись и спи, трудяга…
Как-то после ужина Иошито и Рыбаков засиделись у камина. Пламя играло с темнотой в прятки – пляшущие языки его вдруг являлись то тут то там, игриво нарушая унылый покой залы. Темнота сразу сдавалась, однако, стоило пламени притихнуть, неумолимо надвигалась вновь. Так продолжалось, пока не иссяк запас поленьев, приготовленных на вечер. Вспыхнув, последний язычок огня тихо ушёл внутрь своего жаркого убежища среди мерцающих углей.
Они давно уже высказали друг другу всё, что нагорело внутри после трудного дня. На душе в тот вечер было покойно и безмятежно, как бывает после тихого летнего заката. Казалось, наружное отошло куда-то вдаль, а разум незаметно оккупировали мечты и фантазии. Исподволь они приходят всякому, стоит лишь ослабить нагрузку на мозг. Если позволить ему отправиться в «свободное плавание», то сам не успеешь понять, как всё это вышло. Такое может привидеться… на зависть самому хитрому придумщику!