Кто из вас приклонил к этому ухо, вникнул и выслушал это для будущего.
В полной темноте комнаты чиркнула спичка. Свет бросился от стены к стене, ударился в мрак ночных окон и разостлал тени под неуклюжей старинной мебелью.
Человек, спавший на диване, но разбуженный теперь среди ночи нетерпеливым толчком вошедшего, сел, оглаживая рукой заспанное лицо. Остаток сна боролся в нем с внезапной тревогой. Через мгновение он, вскочив на ноги, босиком, в нижнем белье, стоял перед посетителем.
Вошедший не снял шляпы; свечка, которую он едва разыскал среди разных инструментов и книг, загромождавших большой стол, плохо освещала его фигуру в просторном, застегнутом на все пуговицы пальто; приподнятый воротник открывал между собой и нахлобученными полями шляпы полоску черных волос; лицо, укутанное снизу до рта темным шарфом, казалось нарисованным углем на пожелтевшей бумаге. Вошедший смотрел вниз, сжимая и разжимая губы; тот, кто проснулся, спросил:
– Все ли благополучно, Хейль?
– Нет, но не вздрагивайте. У меня простужено горло; ухо…
Два человека нагнулись одновременно друг к другу. Они могли бы говорить громко, но укоренившаяся привычка заставляла произносить слова шепотом. Хозяин комнаты время от времени кивал головой; Хейль говорил быстро, не вынимая рук из карманов; по тону его можно было судить, что он настойчиво убеждает.
Шепот, похожий на унылый шелест ночной аллеи, затих одновременно с появлением на лице Хейля мрачной улыбки; он глубоко вздохнул, заговорив внятным, но все еще пониженным голосом:
– Он спит?
– Да.
– Разбудите же его, Фирс, только без ужасных гримас. Он человек сообразительный.
– Пройдите сюда, – сказал Фирс, шлепая босыми ногами к двери соседней комнаты. – Тем хуже для него, если он не выспался.
Он захватил свечку и ступил на порог. Свет озарил койку, полосатое одеяло и лежавшего под ним, лицом вниз, человека в вязаной шерстяной фуфайке. Левая рука спящего, оголенная до плеча, была почти сплошь грубо татуирована изображениями якорей, флагов и голых женщин в самых вызывающих положениях. Мерное, отчетливое дыхание уходило в подушку.
– Блюм, – глухо сказал Фирс, подходя к спящему и опуская на его голую руку свою, грязную от кислот. – Блюм, надо вставать.
Дыхание изменилось, стихло, но через мгновение снова наполнило тишину спокойным ритмом. Фирс сильно встряхнул руку, она откинулась, машинально почесала небритую шею, и Блюм сел.
Заспанный, щурясь от света, он пристально смотрел на разбудивших его людей, переводя взгляд с одного на другого. Это был человек средних лет, с круглой, коротко остриженной головой и жилистой шеей. Он не был толстяком, но все в нем казалось круглым, он походил на рисунок человека, умеющего чертить только кривые линии. Круглые глаза, высокие, дугообразные брови, круглый и бледный рот, круглые уши и подбородок, полные, как у женщины, руки, покатый изгиб плеч – все это имело отдаленное сходство с филином, лишенным ушных кисточек.
– Блюм, – сказал Хейль, – чтобы не терять времени, я сообщу вам в двух словах: вам надо уехать.
– Зачем? – коротко зевая, спросил Блюм. Голос у него был тонкий и невыразительный, как у глухих. Не дожидаясь ответа, он потянулся к сапогам, лежавшим возле кровати.
– Мы получили сведения, – сказал Фирс, – что с часу на час дом будет оцеплен и обстрелян – в случае сопротивления.
– Я выйду последним, – заявил Хейль после короткого молчания, во время которого Блюм пристально исподлобья смотрел на него, слегка наклонив голову. – Мне нужно отыскать некоторые депеши. У вас каплет стеарин, Фирс.
– Потому ли, – Блюм одевался с быстротой рабочего, разбуженного последним гудком, – потому ли произошло все это, что я был у сквера?
– Да, – сказал Хейль.
– Улица была пуста, Хейль.
– Полноте ребячиться. Улица видит все.
– Я не люблю ложных тревог, – ответил Блюм. – Если бы я вчера, убегая переулками, оглянулся, то, может быть, не поверил бы вам, но я не оглядывался и не знаю, видел ли меня кто-нибудь.
Хейль хрипло расхохотался.
– Я забыл принести вам газеты. Несколько искаженный, вы все же можете быть узнаны в их описаниях.
Он посмотрел на Фирса. Лицо последнего, принадлежащее к числу тех, которых мы забываем тысячами, вздрагивало от волнения.
– Торопитесь же, – вполголоса крикнул Хейль. Блюм завязывал галстук, – если вы не хотите получить второй, серого цвета и очень твердый.
– Я никогда не тороплюсь, – сказал Блюм, – даже убегая, я делаю это основательно и с полным расчетом. Вчера я убил двух. Осталась сырая, красная грязь. Как мастер – я, по крайней мере, доволен. Позвольте же мне спасаться с некоторым комфортом и без усталости, – я заслужил это.
– Вы, – сказал Хейль, – я и он.
– Да, но я не держу вас. Идите – я могу выйти без посторонней помощи.
– До вокзала. – Хейль вынул небольшое письмо. – Вы слезете в городке Суан; там, в двух милях от городской черты, вас убаюкает безопасность. На конверте написан подробный адрес и все нужные указания. Вы любите тишину.
– Давайте это письмо, – сказал Блюм. – А вы?
– Мы увидимся.
– Хорошо. Я надел шляпу.
– Фирс, – Хейль обернулся и увидал вполне одетого Фирса, заряжавшего револьвер, – Фирс, уходите; ваш поезд в другую сторону.
Более он не оборачивался, но слышал, как хлопнула выходная дверь; вздохнул и быстро опустошил ящики письменного стола, сваливая на холодную золу камина вороха писем и тощих брошюр. Прежде, чем поджечь кучу, Хейль подошел к окну, осмотрел темный провал двора; затем сунул догорающую свечку в бумажный арсенал, вспыхнувший бледными языками света, вышел и два раза повернул ключ.
На улице Блюм остановился. Звезды бледнели; вверху, сквозь черную кисею тьмы, виднелись контуры крыши и труб; холодный, сухой воздух колол щеки, умывая заспанные глаза. Блюм посмотрел на своего спутника; унылый рот Фирса внушал Блюму желание растянуть его пальцами до ушей. Он встрепенулся и зашагал быстрее. Фирс сказал:
– Вы едете?
– Да. И вы.
– Да. Возможно, что мы больше не встретимся.
– В лучшем мире, – захохотал Блюм. В смехе его звучал оскорбительный, едва уловимый оттенок. – В лучшем мире.
– Я не думаю умирать, – сухо сказал Фирс.
– Не думаете? Напрасно. Ведь вы умрете. – Он потянул носом холодный воздух и с наслаждением повторил: – Вы умрете и сгниете по всем правилам химии.
Фирс молчал. Блюм повернулся к нему, заглядывая в лицо.
– Я, может быть, уеду в другую сторону, – сказал он тоном благосклонного обещания. – Вы и пироксилин мне, – как говорят в гостиных, – «не импонируете». Свернем влево.
– Вы шутите, – сердито ответил Фирс, – как фельетонист.
– А вы дуетесь, как бегемот. Кровавые ребятишки, – громко сказал Блюм, раздражаясь и начиная говорить более, чем хотел, – в вас мало едкости. Вы не настоящая серная кислота. Я кое-что обдумал на этот счет. В вас нет прелести и возвышенности совершенства. Согласитесь, что вы бьете дряблой рукой.
– В таком случае, – объяснитесь, – хмуро сказал Фирс, – нас немного, и мы спаяны общим доверием, колебать это доверие небезопасно.
– Милые шутки, Фирс. Для того, чтобы разрушить подъезд у заслужившего вашу немилость биржевика или убить каплуна в генеральском мундире, вы тратите время, деньги и жизнь. Нежно и добродушно говорю вам: вы – идиоты. Наблюдаю: лопаются красные пузырики, чинят мостовую, хлопочут стекольщики – и снова пыль и свет, и опоганенное чиханьем солнце, и убивающие злобу цветы, и сладкая каша влюбленных, и вот – опять настроено проклятое фортепиано.
Задыхающийся полушепот Блюма оборвался на последнем слове невольным выкриком. Фирс усмехнулся.
– Я люблю жизнь, – уныло сказал он. – И я поражен, да, Блюм, вы действуете так же, как мы.
– Развлекаюсь. Я мечтаю о тех временах, Фирс, когда мать не осмелится погладить своих детей, а желающий улыбнуться предварительно напишет духовное завещание. Я хочу плюнуть на веселые рты и раздавить их подошвой, так, чтобы на внутренней стороне губ отпечатались зубы.
Рассвет обнажал землю; тихий, холодный свет превращал город в ряды незнакомых домов на странных вымерших улицах. Блюм посмотрел на Фирса так, как будто видел этого человека в первый раз, замолчал и, обогнув площадь, увидел фасад вокзала.
– Прощайте, – сказал он, не подавая руки. – Отстаньте тихонько и незаметно.
Фирс кивнул головой, и они расстались как волки, встретившиеся на скрещенном следу коз. Блюм неторопливо купил билет; физиономия его, вплоть до отхода поезда, сохраняла мирное выражение зажиточного, многосемейного человека.
Когда запели колеса и плавный стук их перешел в однообразное содрогание летящих вагонов, Блюм почувствовал облегчение человека, вырытого из-под земляного обвала. Против него сидел смуглый пассажир в костюме охотника; человек этот, докурив сигару, встал и начал смотреть в окно. У него были задумчивые глаза, он тихо насвистывал простонародную песенку и смотрел.
Стены душили Блюма. Сильное возбуждение, результат минувшей опасности, прошло, но тоскливый осадок требовал движения или рассеяния. Охотник протирал глаз, стараясь удалить соринку, попавшую из паровозной трубы, лицо его болезненно морщилось. Блюм встал.
– Позвольте мне занять у окна ваше место, – сказал он, – я не здешний, и мне хочется посмотреть окрестности.
– Что вам угодно?
– Глоток свежего воздуха.
– Вы видите, что здесь стою я.
– Да, но вы засорили глаз и смотреть все равно не можете.
– Это правда, – охотник скользнул взглядом по лицу Блюма, сел и, улыбаясь, закрыл глаза. Улыбка не относилась к Блюму, – он помнил о нем только один миг, затем мысленно опередил поезд и ушел в себя.
Блюм смотрел. Равнина, дикая и великолепная, лениво дымилась перед ним, медленно кружась под светлой глубиной неба; серый бархат теней и пестрые цветные отливы расстилались у рельс высокой помятой ветром травой с яркими венчиками. Он повернул голову, окинул круглыми замкнутыми глазами нежное лицо степи, вспомнил что-то свое, ухнувшее беззвучной темной массой к далекому горизонту, и плюнул в сияющую пустоту.