Глава 2. Таволга

1

Вечером разлаялся Цыган возле церкви. Маша третий день обещала себе, что пойдёт и выяснит, кто дразнит старого пса, но, стоило ей выйти на крыльцо, решимость опять ее покинула.

В сумерках приходил туман. И сейчас он сочился из сада, полз над травой – мутный, белесый, плотный. Казалось, за его клубами на траве должен оставаться липкий след, как за гигантским слизнем.

Маша постояла на крыльце, без всяких мыслей глядя на графитовые стволы яблонь, таявшие в молочной мути, развернулась и ушла в дом.

Полает и перестанет.

Гниловатые кухонные половицы пружинили под ней. Из-за этого Маше казалось, будто она очутилась внутри живого, подвижного организма. Вот-вот изба примется раскачиваться, готовясь выпустить из-под себя две согнутые морщинистые куриные лапы, а затем приподнимется, потянется – и припустит со всех ног в лес.

– Интересно, курятник с собой потащит? – вслух спросила Маша.

Налила в блюдечко молока из холодильника, поставила на пол у двери, покрошила в него печенье. Домовых задабриваем! Эдак и соль начнём сыпать вдоль порога. Что там еще? Мусор не выкидывать по воскресеньям. Полынным веником мести половицы. Хотя насчет веника мысль неплоха, блохи полынь не любят.

Она задернула шторы. Открыла ноутбук, разложила на столе исписанные от руки листы. К началу сентября у нее должны быть готовы черновики пяти глав. Она, собственно, ехала сюда в надежде спокойно поработать. И что же? Первую главу закончила вчера. Еще три – только в подстрочнике. И это к двадцатому августа! Зато обитатели птичника сыты и довольны. Потрясающая работа, Мария Анатольевна. А редактору вы предъявите куриц породы Ломан Браун.

Маша уткнулась в листы второй главы. Где и работать над чудесной английской сказкой о господине Кроте и его подземном доме, наполненном волшебными предметами, как не здесь, в Таволге, в глуши и тиши. Господин Крот не продает вещи. Он их обменивает. Маша любила такие истории. И иллюстрации прекрасны!

Кротовья нора глубока. Вход в нее задернут бархатной темнотой, таинственной, точно занавес в театре. По стенам норы – шкафы красного дерева. Художница заполнила все полки крошечными предметами, принадлежащими Кроту. Вот лампа, что освещает путь своему обладателю, даже когда её нет рядом. Чудесная шаль из трав: если закутаешься в неё, окажешься рыбкой на дне озера, а чтобы стать тем, кем ты был, придется сплести из водорослей новую. Зонтик, под которым всегда льет дождь из сладкого чая. «Чаепитие у Крота», – записала Маша. Сложный отрывок, сплошные игры слов и фразеологизмы. Вот с ними-то она и разберется…

В дверь постучали.

На крыльце стояла, сунув руки в карманы, Ксения в длинном светло-голубом платье, похожем на ночную рубашку. Точь-в-точь мотылек, сложивший крылышки.

– Здрасьте, теть Маш! Можно к вам?

Выйдет Ксеня из тумана, вынет ножик из кармана. Маша подозревала, что, если вывернуть карманы ее незваной гостьи, там найдутся предметы поинтереснее ножа. Может быть, кое-что удивило бы даже старого Крота из английской сказки.

– Привет! Заходи.

Ксения помедлила, слабо шевеля губами, словно читала краткую молитву, и перешагнула через порог.

– Опять будешь какао варить? – вслед ей спросила Маша.

– Ага!

«Можно было и не пускать, – подумала Маша, глядя, как девочка хозяйничает на кухне. – Но ведь обидится, чего доброго».

Обижать это странное дитя ей совершенно не хотелось.

Ксения достала пачку какао. Налила воды в чайник, умело зажгла газовую конфорку. «Сахар, сахар», – пробормотала еле слышно. Где хранятся сахар и специи, как и всё остальное, она знала лучше Маши и, как подозревала Маша, уж точно не хуже хозяйки.

– Почему Цыган каждый вечер лает? – спросила Маша.

– Бесы его дразнят, – спокойно ответила девочка.

Маша присела на стул в уголке. Бесы, конечно. Как она могла забыть.

– Жидковатые какие-то бесы, тебе не кажется? – Она наблюдала за движениями девочки. Никакой детской неуклюжести, и осанка прекрасная, словно занималась балетом, хотя откуда взяться в ее жизни балету. – Какой им прок в старой собаке?

– Так до нас-то им не добраться, – удивленно отозвалась Ксения. – Хотя до вас, может, и смогут. Вы святой водой дверь кропили?

Маша вздохнула.

– А окна?

Маша вздохнула еще раз.

– Вы как ребенок, теть Маш, – по-взрослому сказала девочка. – Ладно, я вам сама окроплю.

– Замечательно, – сказала Маша. – Святую воду ты где возьмешь? Священника вы прогнали, если я правильно помню.

Ксения пренебрежительно махнула рукой.

– Отец Симеон? Какой он священник! Бабушка говорит, он расстрига. Нечего ему тут делать.

– И церковь у вас в руинах.

– Пойдемте к Валентину Борисовичу сходим, – предложила Ксения так легко, словно продолжала разговор, хотя Валентин Борисович никакого отношения к церкви не имел.

– Не сегодня. Ксень, мне работать надо.

– Зря! Вы ему нравитесь! А как ваши курицы поживают?

– Одна, кажется, приболела, – задумчиво сказала Маша и спохватилась. – Только не вздумай ее ничем кропить!

– Дура я, что ли! С курицами по-другому надо. У вас куриный бог висит в курятнике?

Маша представила куриного бога и содрогнулась. Страшен куриный бог: клювами щелкает, гребешками колышет, кривыми желтыми когтями скрежещет по полу и кудахчет басом.

Она вспомнила птичник и сообразила, о чем говорит девочка.

– А-а, камешек с дыркой!

– А вы что подумали?

– Есть, не переживай. Прямо под потолком.

А она еще гадала, зачем Татьяна приладила там этот камень, довольно увесистый, надо сказать.

– Если висит, значит, все будет нормально, – заверила Ксения, отпивая какао. – Без него курицам хана. А с ним и воры не сунутся, и дохнуть не будут.

Маша уставилась на нее во все глаза.

– Ксеня, от вас тридцать километров до ближайшего подобия цивилизации, – раздельно сказала она. – По бездорожью. Через лес. Ты хоть раз видела в Таволге воров? Да их сюда ссылать можно, в наказание за грехи.

– Я много чего другого видела, – туманно отозвалась девочка. – А вот вы зря… это, как его… скептицизируете, – выговорила она по слогам.

– Не скептицизирую, а здравомыслю. Хочешь бутерброд?

– С колбасой?

– С сыром. Плавленым.

– С сыром не хочу, – отказалась Ксеня. – Опять у вас все не как у людей!

«Кто бы говорил».

– Кстати, ты так и не объяснила, откуда берёшь святую воду.

– Так с прошлого Крещения стоит, – удивилась Ксения. – У вас тоже наверняка есть, вы просто не искали.

– Вряд ли.

Маша хотела добавить, что хозяйка дома далека от религии, но вовремя спохватилась. Кому она собирается это объяснять? Десятилетнему ребенку? За тот год, что Муравьева провела в Таволге, многое могло поменяться. Это место, похоже, странно влияет на людей. Взять хоть Ксению…

Немочь бледная, а не девочка. Маша знала, что немочь – это малокровие, но бледная немочь представлялась ей живым существом, и существом исключительно болотным. Водилась немочь не в тех топях, где грязь, осока и мухоморы, а там, где вода черна и глубока, и вешками болезненных осин размечены ее контуры; где мох тянет жиденькие лапки к твоим следам, и упавшая ветка под ногой не трещит, а расползается беззвучно, как сгнившее тряпье.

Невероятно: ребенок все лето провел в деревне на свежем воздухе, но загар к ней так и не прилип. Кожа бледна и влажна, под глазами синева. Личико худое, заостренное, и глаза на нем большие, как у лемура.

– А что это вы на меня так смотрите? – спросила Ксения, облизывая ложку. – У вас, кстати, молоко убегает.

Маша отвернулась к плите – только чтобы убедиться, что ее разыгрывают, – а когда повернулась, за столом сидел самый обычный ребенок, по уши перемазавшийся в какао. И пальцы у нее были в какао, и щеки. Только бледно-голубое платье осталось чистым, словно его только что прополоскали и высушили.

«Она просто чрезвычайно аккуратная девочка».

– Очень вкусное какао! Спасибо, теть Маш!

«И воспитанная к тому же».

Маша взяла свою чашку и собиралась отпить, но Ксения встала, подошла к окну, прилипла к стеклу носом. А Маша прилипла взглядом к ее ногам.

– Ксеня, ты босиком ко мне пришла?

– Ага, – безмятежно отозвалась девочка.

– А почему у тебя подошвы чистые?

Ксения медленно обернулась и посмотрела на неё прозрачными глазами.

2

Таволга, день восьмой. Два часа дня. Надо бы работать, но вместо этого Маша набросила рубашку и вышла на улицу. Ни души… От Бутковых доносился пронзительный скрежет пилы. Она и этому визгливому пению сейчас была рада.

Пастораль, пастораль, кого хочешь выбирай.

А ведь именно такие ожидания у нее и были перед приездом. Дымок над крышами, березоньки, рощи золотые, бабушки возле колодцев, коровушки в полях – кудрявая провинция, пусть и не сусальная, но есенинская. «Изба-старуха челюстью порога жует тяжелый мякиш тишины».

Жует, ага, как же. Прожевала и выплюнула.

Небо оплывшее, побитое, в синяках туч, и воздух плотен, и собака смотрит из-под калитки тяжелым взглядом, как кондуктор на безбилетника. Захочешь сорвать цветок репейника над рваными лопухами, а он облеплен мелкими черными муравьями. Муравьи копошатся, собака не отводит взгляда, и кот щурится тебе вслед, словно ты слишком крупная крыса, которая ему не по зубам.

Самое удивительное, что Маша даже не стала бы утверждать, будто ей здесь не нравится.

До сегодняшнего утра.

Собственно говоря, что такого утром случилось? Ничего особенного. Ничего необъяснимого, ничего из ряда вон выходящего.


…Маша после завтрака отправилась к старику Колыванову, потому что такие инструкции ей оставила Татьяна. «Если что-то случится с курами – иди к Колыванову».

Возле развалин церкви к ней подбежал поздороваться старый Цыган – ничейный и одновременно общий пес, которого подкармливали все по очереди. Маша не могла взять в толк, отчего он полюбил крутиться именно на руинах, хотя его привечали в каждом дворе.

– Пойдешь со мной, старичок?

Цыган помахал хвостом, но компанию составить отказался.

– Заглядывай, если что. Угощу тебя супом.

С церковью тоже странная история. Жители деревни, определенно, были верующими. Существовали они в том своеобразном изводе православия, где сквозь религиозность глубоко пускают корни дичайшие суеверия, не выкорчевываемые никаким просвещением. В Таволге крестились, молились, взывали к Николаю Угоднику и Марии Заступнице, вешали в красных углах иконы и ездили на Пасху и Крещение за тридцать километров, чтобы поставить свечки в церкви.

Это не мешало старухе Прохоровой держать на комоде странных существ величиной с бидон, выточенных из камня, с раскосыми глазами и уродливыми дырами широко разинутых ртов. Стояли они у Прохоровой ровно напротив красного угла. Идолы, числом пять штук, переглядывались с Серафимом Саровским. Над головами у них покачивались пучки зверобоя. В ноги им Тамара Михайловна складывала кисти рябины, недозрелую калину или быстро сохнущую клюкву, собранную прямо со мхом. Откуда старуха взяла этих каменных страшилищ и что они символизируют, Маша не спрашивала. Она очень быстро поняла, что лишних вопросов здесь задавать не нужно.

Пастораль, пастораль.

Или вот Полина Беломестова. Здравомыслящая женщина! Бывший фельдшер, между прочим! Швырнула Маше под ноги горсть золы, когда та случайно оцарапалась в ее доме о какой-то подлый гвоздик, торчащий из спинки стула. Ксения потом объяснила: «Это она от чужой крови в избе».

У Колыванова висит над дверью молитва Спиридону Тримифунтскому, вышитая его покойной женой. Но кто яростнее всех восстал против идеи реставрации церкви? Валентин Борисович. А все остальные его поддержали.

И это при том, что Кулибаба – имени-отчества ее Маша не знала, и для всех она была Кулибабой, – так вот, старуха Кулибаба каждую неделю приносит к столетним могилам, что за церковью, свежие цветы.

Необъяснимо.

И чужих здесь не любят. Не просто не любят – близко не подпускают.

Это было совсем уже непонятно.

Таволга умирала. Кто-то сказал бы, что она засыпает, но то был сон дряхлой старухи, присевшей на минутку в кресло посреди жаркого полудня и погрузившейся в нескончаемую тяжкую дремоту, – сон на грани со смертью. Все неслышнее дыхание, все глубже тишина.

Стояло некогда большое село, в котором были церковь, совхоз и три магазина. Вывеска от одного из них – «Промтовары» – сохранилась у Колыванова. Рачительный старик подпирал ею дверь в сарай. Сарай восстановить было невозможно: окончательная гибель его, как и гибель всей Таволги, была вопросом ближайшего времени. Может быть, поэтому Валентин Борисович раз в неделю старательно отчищал вывеску от ржавчины и грязи. «С энтропией борется по мере своих слабых сил», – думала Маша. Мысль о том, что Колыванов давно и прочно сошел с ума, она отгоняла с той же настойчивостью, с которой старик чистил металлический лист лимонной кислотой.

Первым закрылся совхоз. Богослужения в церкви не велись последние сто лет, но кирпичное здание, по слухам, строившееся на яичных желтках, держалось стойко, пока год назад не случилась снежная зима. Под грузом снега крыша рухнула, и это было началом конца. Потребовалось всего несколько месяцев, чтобы осели и рассыпались стены, и над ними постепенно сгустилось бледно-малиновое облако кипрея, как салют над павшими.

Продуктовый магазин работал до последнего. Но когда в Таволге от шестисот жителей осталось тридцать, он мутировал в автолавку. Здание магазина от стыда ушло в землю по самые окна, лишь бы не видеть фургон с выцветшими рекламными плакатами на бортах, раз в неделю останавливавшийся на площади перед бывшим продуктовым.

К августу, когда здесь появилась Маша, в Таволге проживало круглогодично восемь человек. Девятым была Ксения Пахомова, внучка Тамары Пахомовой.

Появление новых жителей могло вдохнуть жизнь в деревню. Дачники, арендаторы, даже безумный Аметистов со своим проектом восстановления церкви – все пошло бы ей на пользу. Новая кровь влилась бы в иссыхающее тело, и существование Таволги продлилось.

Но Аметистова из Таволги гнали поганой метлой. Церковь реставрировать не желали. Дачников не зазывали. Семейную пару тихих художников, мечтавших снять угол в просторном доме Беломестовой, не пустили.

Маша не могла понять, как при таком отношении к чужакам в Таволге сумела прижиться ее подруга.

«Если что-то с курами, обращайся к Колыванову», – сказала Татьяна перед отъездом.

3

Маша толкнула незапертую калитку, прошла широкой вымощенной дорожкой мимо отцветающих флоксов и постучала в окно. За стеклом краснели шапки герани. Все, за что брался Валентин Борисович, он делал хорошо. Ксения рассказывала, что в деревне ему дали прозвище Немец, – за основательный подход к любой работе.

В доме отозвались ленивым лаем. Свою кривоногую толстую собаку Колыванов поэтично звал Ночкой.

Старик выглянул в окно.

– А, Мариша, это ты! Здравствуй-здравствуй! Подожди минуточку, сейчас выйду.

Спустя ровно минуту он показался в дверях – подтянутый, сухощавый, в куцых брюках со штрипками и старомодном коричневом пиджаке со штопкой на локтях. Маша задержала взгляд на его подбородке. Чисто выбрит, ни одного пореза. Колыванов брился дважды в неделю: по средам, когда он был трезв, и по воскресеньям, когда он «позволял себе», по выражению Беломестовой. Порезаться своей опасной бритвой Колыванов мог только трезвым. Стоило ему выпить, пальцы его обретали хирургическую точность и бестрепетность.

– Валентин Борисович, у меня, кажется, курица захворала.

Старик потер переносицу.

– Давай в подробностях, Мариша.

– Вчера была относительно бодрая, а сегодня с утра не ест.

– Ты ее трогала?

– Погладила, да. Она тихая такая сидит, смирная, даже не дернулась.

– А остальные как?

– Остальные – такие же звери, как и всегда, – с чувством сказала Маша. – Не понимаю, как они меня до сих пор не разорвали на куски.

Колыванов рассмеялся.

– Церемонишься ты с ними! Этого не надо. Они не то чтобы злобные, просто нету мозгов-то в голове, не-ту. – Он легонько постучал пальцем по своей макушке. – Пинай их в стороны, когда заходишь кормить.

– Таня то же самое говорила, – пробормотала Маша. – Но ведь жалко… Живое существо, как его пинать.

– Жалко может быть того, у кого соображалка работает. А наши с тобой тупые. Вот у деда моего, у него водилась пара куриц, в которых они с бабкой души не чаяли. На руках сидели, можешь себе представить?

– Удивительно!

Маша не стала добавлять, что еще лучше может представить, во что превращалось после нежных посиделок бабкино платье.

– От этих такого не дождешься! Значит, смотри: я тебе сейчас лекарство принесу, антибиотик. Растолчешь таблетку и будешь давать курице по утрам и вечерам.

– Я не смогу! – перепугалась Маша. У нее был опыт принудительного кормления таблетками кота, и она не сомневалась, что курица даст ему сто очков вперед по части сопротивления насильственным действиям двуногих.

– Это дело простое, – успокоил Колыванов. – Несколько крупинок разведешь водой. Утром подошла к курице, шприц ей вставила в клюв – без иглы только, смотри! – нажала – и вот она у тебя уже леченная сидит. И вечером так же. Если другие начнут грустить, разведи таблетку в поилке, пусть все пьют.

– Спасибо, Валентин Борисович!

– И яйца от больной, смотри, не вздумай съесть, – предупредил старик. – Сначала пролечи, потом три дня выжди, потом ешь.

Маша клятвенно пообещала, что к яйцам не прикоснется.

– Все будет хорошо, поправится твоя кура. – Старик ушел в дом, вернулся с маленьким бумажным кульком и вручил его Маше. – Пойдем, провожу тебя. Заодно и Ночку прогуляю.

Он сунул босые ноги в калоши, свистнул собаку.

Они шли по пустынной улице. Дома с заколоченными наглухо окнами, провалившимися стенами; пепелища, поросшие травой, осевшие крыши, и повсюду – бурьян, бурьян, бурьян. Из шелестящих волн травы то здесь, то там выскакивали мелкие и кругленькие, точно горошины, желто-серые пичужки и, пролетев немного, ныряли обратно.

– Валентин Борисович, почему наследники этих участков их не продают? Наверняка нашлись бы желающие.

– Отчего же, продают. Вот только жадничают. Заламывают цену. Ставят, как в Анкудиновке. А теперь посмотри, где Таволга, а где Анкудиновка. Газ у нас не проведен, уж сколько лет просим, все впустую. Дороги человеческой нету. Электричество как минимум дважды в год вырубают, когда обрыв на линии, и сидим по трое суток без света, с керосинками, как при царе. И за это – платить? Потому и не едет никто, и правильно делают. Спасибо, что зимой из Анкудиновки трактор приезжает снег разгребать на улицах. Ну, и Альберт с Климушкиным помогают, чистят тропинки, если нужно.

– Аметистов хочет… – начала Маша, но старик сердито перебил ее:

– Какой Аметистов! Шубейкин он! А фамилия это наследственная. Он архивы раскопал, подлец. – Колыванов поджал губы, словно раскапывание архивов было занятием предосудительным. – Нашёл, что прадед его был Аметистов, действительно, из священников, только не смоленских, а саратовских. В семинариях и духовных училищах, как ты знаешь, меняли юношам фамилии на благозвучные, вот его предок и стал Аметистовым. Может, порядочный был человек, об этом нам узнать неоткуда. Но потомок его – шелупонь, и сюда его пускать нельзя. Он как плесень: раз заведется, потом не выведешь.

– Валентин Борисович, ко мне вчера Ксения забегала вечером… – Маша решила перевести разговор на более безопасную тему. – Она пришла в одних носках. На крыльце сняла, спрятала и в дом вошла босиком. По ее словам, бабушка отобрала у нее обувь, чтобы она весь день провела дома. Я не понимаю: это детские выдумки или Тамара Михайловна действительно склонна к подобным… ограничениям?

– Конечно, Тома чудит, – добродушно отозвался старик.

– Но почему?

– Да кто же ее знает! Может, решила, что наступил Еремин день? У нее, понимаешь, дни-то путаются, могли и времена года перемешаться.

– Что за Еремин день? – осторожно спросила Маша.

– Семнадцатое ноября. «Ерема-сиди дома» – слыхала про такое?

– Никогда.

– За порог в этот день выходить нельзя, и вещей никаких выносить, и взаймы давать тоже. Иначе случится несчастье. Свадьбу не играть, нового дела не начинать. Может, поэтому Тома обувку внучкину спрятала? Да что гадать! Спроси у нее, все и разъяснится.

Но Маша не была уверена, что все разъяснится. И разговаривать с диковатой старухой Пахомовой тоже не хотела. Тамара Михайловна напоминала ей кусок янтаря: снаружи желтая, как воск, окаменевшая миллионы лет назад смола, а внутри непременно какая-нибудь тварь неприятного вида, даром что засохшая.

– Валентин Борисович, вы считаете, это нормально?

Старик поднял с дороги длинную палку, обтер от песка.

– Тут ведь, Мариша, вся ситуация не совсем нормальная. Одно могу тебе сказать: никто девочку не обидит. Тома, конечно, женщина с выкрутасами. Но посидела бы Ксения один день дома, ничего бы с ней не случилось.

– Вы же понимаете, что это не разовое явление.

– Непростая у них ситуация, – повторил Колыванов и сковырнул палкой поганку под столбом.

Он помолчал и добавил:

– А помочь, считай, нечем. Я, когда Ксению только привезли, размышлял, что тут можно сделать. Даже ездил советоваться с одним моим давним приятелем в Смоленск. Вернее, это Любы моей покойной коллега… Ну, не важно. Он мне объяснил, что можно, так сказать, организовать бузу с органами опеки и попечительства, забросать их жалобами, обращениями, они в наше время все обязаны проверять по первому свистку, так что и напрягаться особо не пришлось бы… Но станет ли лучше в итоге – это вопрос! Вопрос, – повторил он значительно и снова взглянул на Машу. – Я понаблюдал вблизи и решил, что нынешний способ жизненного, так сказать, устройства для девочки самый правильный.

– Вы хорошо знаете ее мать, Валентин Борисович?

– Знаю, – с неохотой сказал старик. – Безалаберная женщина. И, как бы выразиться, до счастья жадная. Все вертится, ищет, смотрит, у кого бы отобрать. Не злая, нет. Безалаберная, – повторил он снова, как будто это все объясняло.

Он замедлил шаг, и они остановились возле избы.

– Ну, увидимся, Мариша, – доброжелательно проговорил Колыванов. – А насчет Ксении не беспокойся. Наладится потихоньку.

Маша помолчала. Затем огляделась и неловко улыбнулась.

– Валентин Борисович, это не мой дом.

Старик засмеялся и похлопал её по плечу:

– Я бы, может, тоже хотел в другом месте обосноваться. Что ж поделать, Мариша. Жизнь такая.

Свистнул собаку и ушёл.

Маша осталась стоять перед серой избой с наглухо заколоченными окнами. Навесной замок ржавеет на двери. Между досок рассохшегося крыльца пробилась трава. Перед окнами скрюченная бузина, точно карликовое дерево бонсай, изгибается змеиным стволом.

Маша села на верхнюю ступеньку и машинально провела ладонью по колоску, оказавшемуся под рукой. В кожу впились острые усики. Она дернулась и прижала ладонь к губам.

– Жизнь такая, – повторила она вслух, поднялась и пошла прочь от мёртвого дома.

4

Не было ничего особенного в том, что старик, безвыездно живущий в Таволге, немного тронулся умом. Это даже сумасшествием назвать нельзя, говорила себе Маша, он разумный человек, достаточно послушать его рассуждения о Ксении, чтобы понять это. Просто перепутал. Вот как с именами. Называет же он ее Маришей вместо Маши. Все потому, что имена похожи. Ну, вот и дома похожи.

«Он привёл меня к нежилой избе и сказал, что это мой дом».

Воспоминание о безмятежном взгляде старика повисло в голове, как клейкая лента, и мысли липли к этой ленте дрянными, навязчиво жужжащими мухами. Что-то странное было в этой избе, к которой привел ее Колыванов. Не просто заброшенный дом, нет…

«Лекарство для курицы», – напомнила себе Маша, чтобы отвлечься.

Она надела перчатки, взяла в сарае корзину и вышла в огород. Сыроватый мокрец, душные лопухи, крапива – она бездумно набросала полную корзину, прежде чем вспомнила, что можно было воспользоваться косилкой. Татьяна предупреждала, что измельчать нужно только длинные травинки – они застревают у курицы в зобу и сбиваются в ком. Но Маша решила перестраховаться. Не хватало еще, чтобы кто-нибудь из Татьяниных любимиц издох из-за ее неосторожности.

Под лезвиями ножниц лопухи и крапива превращались в ярко-зеленое пахучее месиво. Мягкие побеги мокреца Маша порвала руками, прикинула, не сварить ли себе травяной суп вместо того, чтобы обеспечивать глупых кур витаминной подкормкой, но решила, что старые травы на исходе лета не годятся для ее затеи.

– Праздник у вас, сударыни, – сообщила она, зайдя в курятник.

Пока курицы бойко растаскивали траву, она подошла к единственной тихоне. Птица сидела на насесте, нахохлившись. Когда Маша погладила ее по гладкой рыжей спине, курица презрительно сощурилась.

– Больной, примите лекарство, – сказала Маша, доставая из кармана заранее припасенный шприц.

К ее удивлению, процедура прошла как по маслу. Курица покорно проглотила содержимое шприца.

– Вот и умница, – одобрительно сказала Маша, и тут снизу её больно клюнули в ногу.

5

Они не были подругами с Таней Муравьевой, но, когда Маше пришлось объяснять мужу, зачем она едет в богом и людьми позабытую деревушку под Смоленском, она использовала именно это слово. «Подруга».

В качестве ярлыка он годился. А главное, упрощал ситуацию до прозрачной: подруга попросила помочь в трудной ситуации, нельзя ее не выручить.

Когда пристально вглядываешься в нечто, помеченное ярлыком, предмет твоего интереса всегда оказывается несколько сложнее.

Маша с Таней не только не дружили, но и не разговаривали последние два года. Конец их общению положила сама Маша – и за это решение теперь расплачивалась, нянчась с малознакомыми курицами.

Давным-давно они учились в одном институте, затем волею обстоятельств встретились снова и сошлись на почве любви к книгам. Вернее, у Татьяны это была большая и всеобъемлющая страсть к литературе – писателям, их биографиям, сложным связям между произведениями, отсылкам и постмодернистским играм. Муравьева цитировала авторов, фамилии которых звучали для Маши как названия мексиканских соусов. Она могла объяснить смысл всех аллюзий в романе Умберто Эко. При этом собственно книг она, по-видимому, не любила. Во всяком случае, Маша никогда не слышала, чтобы она похвалила какую-нибудь из них. Однажды Маша не удержалась и спросила, понравился ли Татьяне «Щегол» Донны Тарт. «Я не рассуждаю в таких категориях» – был дан несколько высокомерный ответ.

Однако говорила Муравьева интересно. И потом, она была единственным знакомым Маше человеком, который действительно прочитал произведения всех нобелевских лауреатов по литературе.

Когда одна женщина готова слушать, а вторая – рассказывать, это может заложить исключительно прочный фундамент отношений. Приятельство переросло бы в дружбу. Однако Татьяна допустила ошибку: она решила, что если Маша слушает ее рассуждения о Ферлингетти и Керуаке, она будет слушать обо всем.

Из близких у Татьяны были дочь и муж. Дочь была вялая, ленивая девица, не желавшая ничего, кроме пончиков. Это пристрастие обеспечило бы ей искреннюю Машину симпатию (люди, любящие пончики, вызывали теплый отклик понимания в ее душе), но и для добычи пончиков девушка не предпринимала никаких усилий. Она жила с родителями, презирала домашний труд и, как выяснилось, любой труд вообще. «Или ты учишься, или ты работаешь», – предупредила Татьяна. Дочь со скрипом поступила в институт, но полагала, что с ней обошлись несправедливо.

Муж звался «наше ничтожество». Маша предпочла бы не знать о нем ничего, но Татьяна не оставила ей такой возможности. В какой момент разговоры о литературе были вытеснены жалобами на семейную жизнь? Маша не помнила. Но однажды она поймала себя на том, что потратила два часа, слушая рассуждения своей приятельницы о ее страданиях.

Как все сложноустроенные люди, Татьяна страдала тоже сложно. Иной раз трудно было определить, что именно в этот раз дало повод к терзаниям. Маша подозревала, что и «наше ничтожество» находится в недоумении.

Увлекательную, ни к чему не обязывающую болтовню сменили тягучие жалобы. Тоска, тоска… Маша попыталась вернуть былую легкость. Сперва намеками, а затем прямо она дала понять, что содержание их нынешних бесед ей не в радость. Татьяна соглашалась, каялась, заверяла, что Маша – ее единственная родственная душа. И ничего не менялось.

Если заткнуть фонтан жалоб и излияний, непременно прослывешь человеком бесчувственным и жестоким. Маша начала задаваться вопросом, кто более бесчувственен: тот, кто не замолкает, несмотря на просьбы, или тот, кто слишком слаб, чтобы выдержать чужие горести в таком объеме.

– Ты моя жилетка, в которую я всегда могу поплакать! – доверчиво говорила Татьяна.

Маша уже давно ощущала себя не жилеткой, а эмалированным тазиком, в который собеседницу тошнило непереваренными эмоциями.

Чтобы отвлечься и развлечься, она придумывала названия для стратегии, выбранной Татьяной. Нытинг? Плаксинг? Прессинг плаксингом?

Она мучилась, пытаясь найти наилучший для всех выход, пока в один прекрасный день не сказала себе: «Из этой ситуации нельзя выбраться без потерь».

Эти слова привели ее в чувство. Как и понимание, что с этого момента определять, где именно находится выход и кто понесет потери, будет она и никто другой.

От трех встреч Маша уклонилась под надуманным предлогом, на четвертый раз Татьяна приехала к ней сама и потребовала объяснений. Состоялся некрасивый разговор на лестничной клетке. «Ты меня бросила в сложной ситуации! – кричала Татьяна. – Ты мне не подруга! Я нужна тебе только для интеллектуальных бесед о каком-нибудь паршивом Бегбедере!»

«Нет, – с сожалением согласилась Маша, – я тебе не подруга. Но ведь и ты мне не подруга тоже».

«Я бы все для тебя сделала!»

«Как зовут моего мужа?» – кротко спросила Маша.

Татьяна открыла рот. Потом закрыла. Потом спросила, что Маша хочет сказать этим вопросом.

«Этим вопросом я хочу спросить у тебя, как зовут моего мужа, – раздельно повторила Маша. – Мы общаемся с тобой несколько лет. Все эти годы я замужем за одним и тем же человеком. Как его имя?»

Татьяна развернулась и ушла.

Маша вздохнула и попыталась выкинуть случившееся из головы. Слабая, но отчетливая вина покусывала ее: она ведь знала, что Татьяна не сможет ответить на ее вопрос, и все равно приперла беднягу к стенке. Если на то пошло, ей и самой не было известно имя Татьяниного супруга.

Некрасиво.

Это «некрасиво» преследовало ее каждый раз, когда она вспоминала о бывшей приятельнице.

От общих знакомых до нее доходили известия о Муравьевой. Вскоре после их последнего, такого неудачного разговора муж Татьяны переехал в Таиланд и теперь жил там. Татьяна осталась вдвоем с дочерью. А год спустя ей в наследство от умершей родственницы перешли земля и дом в Смоленской области.

Удивительно было не это. А то, что Татьяна разом бросила городскую жизнь, оставила дочь хозяйничать в квартире и обосновалась в своем новом имении.


Десятого августа Машу разбудил телефонный звонок.

– Маш, это Таня. Таня Муравьева.

– Привет, – сонно сказала Маша.

– Прости меня, пожалуйста, я была дура. Душная занудная дура.

Маша немедленно проснулась.

– Что случилось?

– Мне очень нужна твоя помощь, – сказала Таня. – Мне куриц оставить не с кем.


– Я не понимаю, – говорил Сергей, перекладывая документы на машину в сумку жены, – там что, нет соседей? Что значит «Куриц оставить не с кем»? Она их грудью кормит, что ли?

– Она их очень любит. За ними нужно постоянно присматривать.

– Ты – последняя женщина, которую я попросил бы о присмотре за курятником! Я еще могу понять, отчего она попросила. Но ты-то почему согласилась?

«Потому что я поступила с ней нехорошо. Изобразила все так, будто Татьяна использовала меня как дупло для своих жалоб, при этом ни секунды не интересуясь моей жизнью.

Но она и не должна была. У нас был негласный договор – она ни о чем меня не спрашивает, все наши беседы – на сугубо отвлеченные темы. Да, она нарушила правила, ныла и жаловалась. Однако я выставила ее виноватой совсем в другом, и это было нечестно.

«Как зовут моего мужа?» Я все испортила этим вопросом. Можно было промолчать и остаться в выигрыше. А я поставила эффектную точку – и оказалась должна».

Все это Маша подумала, но вслух сказала:

– Слушай, у нее единственная оставшаяся родственница попала в больницу в Томске. Татьяна – моя подруга. По-моему, я обязана ей помочь.

6

– Куры – иерархические твари, – предупредила Татьяна. – Им нужно показать, кто главный петух в курятнике, а главный петух в курятнике – это мы, дорогая. До тех пор, пока ты не докажешь, что сильнее, они будут на тебя нападать и клеваться. Смело давай им по сусалам, от них не убудет! Они людей не различают, так что не думай, что раз курятник теперь обслуживает новый человек, у них принципиально что-то сместится в головах. Им, в общем-то, плевать.

Они сидели на верхней ступеньке крыльца. Татьяне предстояло уехать на следующее утро.

На коленях у Маши лежал открытый блокнот, в который она собиралась заносить бесценную информацию о курицах, Татьяна быстро и очень ловко штопала носок на старом деревянном грибке – Маша помнила такой же выцветший мухомор еще в хозяйстве своей бабушки.

– Главное, не вздумай их как-нибудь пометить. Ни ленточку на шею, ни ниточку на ногу, боже тебя упаси. – Татьяна поймала Машин взгляд, брошенный на носок, и рассмеялась. – Это я не от нищеты, не подумай, а то ты сейчас нафантазируешь всякого и кинешься деньгами помогать, я тебя знаю… У меня за год выработалось две привычки: во-первых, не избавляться от годных вещей, если их можно починить, а во-вторых, не бездельничать.

– Вообще-то ты даешь мне инструкции.

– Все разговоры проходят по разряду безделья, – отрезала Татьяна. – Ты запомнила, что нельзя никого выделять в курятнике?

– Запомнила, – кивнула Маша. – А почему?

– Расклюют, – флегматично отозвалась Татьяна.

– Так же, как собаки разлизывают операционные швы?

Татьяна взглянула на Машу с насмешливой жалостью.

– Другие птицы расклюют, – объяснила она раздельно, как ребенку. – Поэтому курам трудно лечить внешние повреждения. Их нельзя мазать ни зеленкой, ни йодом – остальные накинутся и будут клевать, пока не растерзают. Мои, может, и не растерзают, их всего дюжина, но помучают изрядно. И будет у тебя раненая курица, вся в крови. Ее придется держать отдельно, и все равно она отдаст концы.

– И на ниточку кинутся? – ошарашенно спросила Маша.

– И на ниточку.

Маша содрогнулась.

– Я у Кена Кизи о таком читала в юности, но решила, что имею дело с художественным преувеличением.

– Никаких преувеличений! – Татьяна оборвала нитку. – Даже новых кур к старым подсаживать нельзя – забьют насмерть. У меня, кстати, как-то раз курица померла вечером. Знаешь, что ее товарки сотворили с ней за ночь?.. Нет, ты не хочешь этого знать. В общем, следи, чтобы они не наглели.

– Таня, а Таня, – позвала Маша, щурясь на закат. – Слушай, а за что ты их любишь?

Татьяна задумалась.

– Во-первых, это мой личный биореактор. Разве не удивительно? Забрасываешь отходы, а на выходе получаешь съедобные яйца! Очистки, картофельная шелуха, скорлупа от яиц, рыбьи кости – всё проваливается в курятник, как в измельчитель мусора.

– Естественнонаучный интерес, помноженный на полезный результат, – подытожила Маша. – Это мне понятно. А во-вторых?

– Я как-то раз видела карикатуры, где люди изображались в виде кругов с выемками сложной формы. Сразу было видно, какие из них могут образовывать пары, а у каких разъемы не совпадают. Я поняла, что и с животными это работает. В каждом человеке есть выемка под существо, которое ему идеально подходит. У кого-то под собаку. Встречает менеджер по продаже сотовой связи на улице какую-нибудь мальтийскую болонку и сразу понимает, что она у него в душе уместится как родная. Или возьми кошатников, которые обожают этих, как их… ориентальных котов. Ты видела ориенталов? Они же страшные, Маша! Ноги мускулистые, задница толстая, нос горбатый… Гибрид кенгуру, Мерилин Монро и грузинского князя. Как их можно полюбить? А просто у кого-то под их носы и задницы как раз выемка. Я раньше думала, мои существа – собаки или кошки, например. Может быть, крысы. А потом увидела куриц вблизи, почитала про них – и всё, пропала. Никто с ними не сравнится. Мощные, свирепые, яростные.

– Гордый, хищный, разъяренный, – в тон ей процитировала Маша.

– Я считаю, что это моя собственная стая динозавров. Живое пособие по иерархии доминирования, агрессии и бог знает чему еще. Увлекательнейшее пособие, между прочим, не сухие учебники! Так что береги моих кур, Машка, Христом-богом прошу.

7

Снизу клюнули еще раз. Одна из куриц стояла над Машиной ногой и тщательно прицеливалась в голую полоску кожи между штаниной и галошей.

– Голову оторву! – страшным голосом сказала Маша и топнула.

Курица убежала.

Выйдя из птичника на свежий воздух, Маша глубоко вдохнула.

Тусклое солнце тускло светило над Таволгой. Кружок с неровными краями, как рисуют маленькие дети.

Дом, к которому привел ее старик Колыванов, не выходил у Маши из головы. «Я просто посмотрю еще раз», – сказала она себе и вышла на улицу.

Из-за поворота вывернула белая «Тойота». За лобовым стеклом желтело круглое, как блин, лицо водителя. С пассажирского сиденья выпорхнул Геннадий Аметистов и кинулся к Маше.

«Чтоб тебя!» – мысленно выругалась она.

Куда бы она сейчас ни пошла, Аметистов отправится за ней. Отвязаться от него можно было, только выстрелив ему в голову. «Нет, этого недостаточно. Он и с пробитой головой будет тащиться за мной, свесив руки. Или ползти по песку, оставляя кровавый след». Маша усмехнулась. Аметистов, не догадывавшийся, что за последнюю минуту он успел погибнуть от ее руки и восстать в образе зомби, ликующе заулыбался ей в ответ.

Аметистову было около тридцати пяти. Лицо у него было какое-то стертое – точно аверс монеты, долго бывшей в обращении. Он носил жиденькую бородку, которая не добавляла ему индивидуальности, а лишала ее. Маша была уверена, что он пытается культивировать в себе сходство со священником.

Геннадий Тарасович не был чиновником, но его всегда можно было встретить в чиновничьих кабинетах. Аметистов забегал туда что-то «порешать», «поделать дела», «устроить кое-что»: эвфемизмов для пронырливого жулья, год за годом откусывающего свой небольшой кусок бюджетных средств, хватало. Однако если бы кто-то обозвал в лицо Аметистова жуликом, Геннадий оскорбился бы.

Сам он называл себя «предприниматель-меценат». Официальный список облагодетельствованных им лиц был обширен. Аметистов помогал детскому дому, инвалидам, обществу слепых, собакам-поводырям и ветеранам военных действий; когда приходило время, он выводил за руку слепого сироту с собакой-поводырем и трагичным голосом сообщал, что его возможностей уже недостаточно, нужны дополнительные средства… И средства находились.

Ведомый таинственным, но мощным чутьем, он в нужную минуту оказывался перед камерами журналистов, решивших запечатлеть плачевное состояние очередного памятника архитектуры, и произносил пылкие речи, из которых зритель понимал только одно: что Аметистов – за сохранение всего хорошего и против всего плохого. Он просачивался в проекты, присасывался к фондам, и когда все заканчивалось невнятицей и пшиком, волшебным образом оказывался в выигрыше. Аметистов был везде – и нигде. Никто не принимал его всерьез. Однако на круглых столах по проблемам предпринимательства Аметистов неизменно занимал одно из кресел. Он умел создать себе репутацию значительного человека в глазах людей ничтожных, и человека ничтожного – в глазах людей значительных. Эта несколько парадоксальная стратегия провела его, точно рыбу-лоцмана, мимо водоворотов сумы и тюрьмы и позволила не нажить крупных врагов.

Таков был человек, который распахнул объятия навстречу Маше.

– Если вы опять хотите обсуждать реставрацию, Геннадий Тарасович, лучше воздержитесь, – сказала она, делая шаг назад к калитке.

– И вам доброго денечка! – Аметистов приложил ладонь к груди, слегка поклонившись. – И благословения во всех трудах и начинаниях ваших!

– Такими темпами вы скоро начнете младенцев крестить без спроса и отпевать чужих покойников, – заметила Маша. – В прошлый раз, помнится, хлеб мой благословляли. Вы не священник.

– Почин мой от сердца идет, – елейным голосом сообщил Аметистов, ни капли не смутившись.

Маша выжидательно молчала, глядя на него.

– Я тут договорился кое с кем… – деловито начал предприниматель-меценат, мгновенно сменив тон. – Завтра подъедут тележурналисты, хотят сделать небольшой репортаж о восстановлении реликвии…

– Забудьте, – ласково посоветовала Маша.

– В каком смысле? Мы уже договорились!

– Обо мне забудьте. Я не стану ни с кем общаться.

– Две минуты всего! Неужели вы не хотите, чтобы здесь стоял храм? Не верю! У вас на лице написано, что вы добрая, умная, понимающая женщина, что душа ваша открыта для чуда…

– Для чуда открыта, – согласилась Маша. – А для вас и ваших телевизионных проходимцев на зарплате – закрыта и заколочена. Кстати, учтите: руины – не реликвия. Если скажете так на камеру, опозоритесь.

Аметистов ударил себя в грудь с такой силой, что изо рта его вырвалось кряканье.

– Я душу Таволги понимаю! – с надрывной хрипотцой крикнул он. – Душу! А вы…

Для Маши было загадкой, блажит ли предприниматель-меценат по привычке, чтобы не терять сноровки, или действительно утратил вменяемость. Временами в глазах его загорался нехороший бесноватый огонь. Но это могли быть отблески сожаления об утраченных возможностях.

Все дело заключалось в фонде «Путь к небесам».

«Путь к небесам» готов был выделить грант на восстановление памятника старины. Было подано много заявок, в которых рассказывалось, среди остального, о доме слепого деревенского художника с расписанными стенами, о храме на берегу озера, сложенном монахами в семнадцатом веке. Противостоять этим игрокам было трудно. Аметистов пошел с карты «Люди – наша главная ценность». Он повсюду вещал о вымирающей деревне, которая сплотилась бы вокруг восстановленной церкви. О ее великом художественном, религиозном и историческом значении. О том, как не хватает жителям служб, как они приходят на развалины и молятся под дождем.

Все это было враньем. Никакой особой ценности, ни художественной, ни исторической, церковь не имела. А главное, восстановление ее было делом совершенно бессмысленным при том количестве жителей, которое оставалось в Таволге. Все это прекрасно понимали. Однако заявить вслух о вздорности затеи Аметистова никто не осмеливался. За него постоянно вступались какие-то говорливые священнослужители, местечковые деятели искусств и даже директор дома культуры в соседней Анкудиновке – женщина, по словам Колыванова, неглупая и порядочная. Маша не могла взять в толк, чем Аметистов соблазнил ее.

К самой Маше он явился на второй день после ее приезда. Каким образом он прознал, что она заняла дом Муравьевой, осталось неизвестным. Татьяна не предупреждала об этом человеке, и Маша некоторое время терпеливо вслушивалась в его велеречивое обращение, в котором все слова по отдельности были понятны, однако общий смысл ускользал.

В конце концов ей удалось прижать его и заставить выдавить, словно остатки зубной пасты из плоского тюбика, что он надеется с Машиной помощью переубедить упершихся жителей деревни. Те дружно заявили, что накладывают вето на работы по восстановлению. Церковь им не нужна, а стройка на ближайшие три года – и подавно.

Какие бы аргументы ни приводил взбешенный Геннадий Тарасович, они стояли насмерть. На его глазах вожделенный грант уплывал из рук.

Маша вежливо отказала. Тогда он открыто предложил ей денег, чем окончательно убедил в своей нечистоплотности. Не дослушав, Маша попросту ушла и закрыла калитку на засов.

И вот он снова явился. Что за неугомонный человек!

– Два слова скажете! – упрашивал Аметистов. – Что вам, жалко, что ли? Вас по телевизору покажут, знакомые вас увидят, будут гордиться… Вы что, славы не хотите? Или боитесь, что это престарелое дурачье будет вам мстить?

– Вы бы про престарелое дурачье лучше в лицо Беломестовой сказали, – посоветовала Маша и с удовлетворением увидела, как мрачнеет Аметистов.

– Погорячился, виноват! – Предприниматель с самым сокрушенным выражением лица прижал руку к сердцу.

«Надо отдать ему должное, перестраивается он мгновенно, – подумала Маша. – Но людей совсем не чувствует».

– Не интересовались ли вы историей Таволги? – спросил вдруг Аметистов, словно иллюстрируя ее наблюдение о его способности к быстрой смене темы разговора.

Маша собиралась игнорировать этого пройдоху, но вопрос ее озадачил.

– Что вы имеете в виду?

– Знаете что-нибудь про купца Дубягина? Читали? Слышали?

Он так и впился глазами в нее, весь подобравшись, словно изготовившись к прыжку. Бороденка его встопорщилась, как у козла, но впервые Маше показалось, что Аметистов не смешон, а опасен.

– Вы постоянно забываете, что я здесь в гостях. Я почти ни о ком ничего не знаю. Чем он вас заинтересовал? – не удержалась она от встречного вопроса.

Аметистов коротко мотнул головой.

– Не он. Дети его. Двое сыновей и дочь. Незадолго до революции похоронили папаню, а буквально через пару месяцев началось… Ну, вы знаете. – Он говорил со странной сосредоточенностью, как бы прислушиваясь одновременно к внутреннему голосу. – Их дом сожгли, они разбежались, больше сюда не вернулись. – Он неестественно хохотнул. – Я б на их месте тоже не вернулся!

– Довольно обычная история для тех лет.

– Обычная, да…

У Аметистова явно что-то еще было на уме. Маша ожидала, в какую сторону он вывернет, чтобы вновь свести все к теме восстановления церкви. Однако их прервали. К ним быстро приближался Альберт Бутков.

«О Господи!» – мысленно выдохнула Маша. Альберта она видела уже четырежды, и это было на четыре раза больше, чем ей бы хотелось.

Бутков был плотный, желтоватый, рыхлый и наводил на мысль о протухшем фаршированном кролике. Его мутные глаза, найдя, на чем остановиться, больше уже не двигались – как вставшие под водорослями рыбины, тупо укачиваемые течением.

В Таволге Альберт считался мастером на все руки. Он уже несколько раз заглядывал к Маше с вопросом: «Помочь не надо?» – и даже после ее вежливого «Спасибо, все в порядке» продолжал стоять в дверях, утягивая Машу за собой в глубину чрезвычайно неловкой паузы. Однажды они простояли так не меньше минуты – Альберт безмолвствовал, Маша смотрела на него, – пока она не оттолкнулась от дна, чтобы вынырнуть наружу, и не ухватилась за спасательный круг с надписью «простите-мне-нужно-работать».

– Чего тебе здесь?.. – кислым голосом осведомился Альберт у предпринимателя.

Маше вместо приветствия достался легкий кивок.

– А ты что, хозяин здесь? – окрысился Аметистов. – Не твое дело, чего я здесь.

– Давай, проваливай. Не приставай к девушке.

Маша озадаченно наблюдала, как Бутков начал теснить Аметистова к машине. Назревала драка. Как и все остальные жители, Альберт выступал против идеи Аметистова и при каждом удобном случае гнал его прочь. Физический и моральный перевес был на его стороне, однако у Аметистова в запасе был водитель – крупный грузный мужчина, отдувавшийся на сквозняке за приоткрытой дверью. Маша, правда, никогда не видела, чтобы он покидал водительское место, и не знала, заступится ли он за босса.

Но все рассосалось.

Аметистов, криво ухмыляясь, медленно обошел машину, притворяясь, будто не замечает следующего за ним по пятам Буткова, захлопнул дверь перед его носом и уехал.

Маша запоздало сообразила, что, пока Альберт занимался варягом, ей тоже следовало сбежать.

– Водички нальешь? – попросил Альберт. – Спасителю твоему…

И подмигнул.

Маша надеялась, что он останется снаружи. По неписаному деревенскому этикету входить без приглашения в дом не полагалось. Если ты просишь что-то у хозяина, жди, когда вынесут. Однако Альберт проследовал за ней.

Он обвел комнату рыбьими глазами, остановил взгляд на разбросанных по столу листах и с легким пренебрежением осведомился:

– Чем занимаешься-то?

Губы у него были бледные, едва намеченные расплывчатым контуром на мясистом лице.

«Он это не специально, – сказала себе Маша. – Здесь так принято».

Здесь так принято, и она будет следовать местным правилам.

– Я перевожу книгу.

– Типа, переводчик, что ли? – Глаза Альберта превратились в щелочки от еле сдерживаемого смеха.

Маша не знала, что смешного в том, чтобы быть переводчиком, но натянуто улыбнулась и сказала, что не совсем, то есть, она не совсем настоящий переводчик, в смысле, настоящий, но лишь иногда…

И замолчала, запутавшись. «Я время от времени берусь за переводы, но назвать себя переводчиком не имею права, потому что у настоящего переводчика должно быть профильное образование, которого у меня не имеется, и не три переведенных детских сказки за плечами, а больше; однако если вы решите, что дело в синдроме самозванца, то ошибетесь – просто я действительно не переводчик».

Вываливать все это на Альберта не имело смысла.

Она на секунду испугалась, что он сейчас спросит, какую книгу она переводит, и придется врать, чтобы укрыть от этого неприятного человека то, что ей дорого. Но гостя интересовало другое:

– Платят-то много?

– Не очень.

Вопрос о деньгах не покоробил ее, она была к нему готова. Однако реакция Альберта оказалась неожиданной. Он вдруг засмеялся.

– Ха-ха, не очень! – Не переставая посмеиваться, Альберт снова подмигнул. – Ишь ты какая! Не очень, значит. Типа, мало, да?

Он явно ждал от нее каких-то уточнений. С такими людьми, как Альберт, беда в том, что в самую невинную и простую фразу они способны вписать бездну посторонних смыслов и выбрать из них один, чтобы оскорбиться. Маша предположила, что он посмеивается над ее «не очень», подразумевая, что для жителя Таволги это была бы ощутимая сумма. Таким образом, беседа свелась к понятному ей высказыванию «москвичи зажрались», и Маша даже обрадовалась.

– Переводчики – действительно не самая высокооплачиваемая профессия, – извиняющимся тоном начала она.

– Ага, понял я, понял. – Интонация Альберта теперь была недвусмысленно саркастичной. – А тачку во дворе тебе этот подарил! Писатель! Который написал ту книжку, которую ты переводишь. В благодарность, ну!

«Так вот в чем дело!» Маша и думать забыла о «БМВ».

– Это автомобиль мужа, – суховато сказала она.

Лицо Альберта изменилось. Маша читала его мысли, как открытую книгу. Теперь перед ним стояла не тетка, на которую за тупую и бессмысленную деятельность с неба незаслуженно падали большие деньги, а мужняя жена, супруг которой не просто заработал на крутую машину, но и позволял жене на ней ездить.

Это в корне меняло дело.

– Аа, ну так бы сразу и сказала! Муж, значит, купил! – Он удовлетворенно кивнул самому себе. – Чем занимается-то он? Бизнес?

– Бизнес, – коротко подтвердила Маша.

– А чего с тобой не приехал?

– У него много дел. Альберт, вы меня извините, мне действительно пора работать.

– Мужу, должно быть, звонить? – Он снова подмигнул. – Отчитаться, не снесла ли зеркало его ласточке, а? За зеркало муж ата-та сделает по попе!

Маша молча смотрела на Альберта. Она не понимала, как ей реагировать на этого кривляющегося мужлана, отпускающего скользкие шуточки. Будь Маша у себя дома, давно выставила бы его, но она была не одна: за ней возвышалась невидимая Татьяна, молча говорившая: «Ты уедешь, а мне с ними жить». А потому Маша лишь сдержанно повторила:

– Мне нужно работать.

И Альберт, недовольно шмыгнув, удалился. Глядя на его вислозадую фигуру из окна, Маша говорила себе, что в следующий раз не впустит его, даже если дома действительно что-то сломается.


Встречу с этими двумя ей хотелось чем-то перебить. Маша достала из сумки набор пастельных мелков и отправилась к Пахомовым.

Тамара Пахомова безжалостно выдирала из земли вислые плети золотых шаров в палисаднике.

– Доброе утро, Тамара Михайловна, – сказала Маша, подойдя.

Старуха выпрямилась, уставилась на нее.

– День уже давно.

Ни улыбки, ни приветствия. «Не любят здесь чужих».

Одежда на старухе болталась как на вешалке. Совсем мало было Тамары Михайловны под этой розовой китайской футболкой, российской мохеровой кофтой и тренировочными штанами неизвестного происхождения, на которых было неубедительно вышито во всю штанину: «LITVA». Маше на секунду показалось даже, что если раздеть Пахомову, под этими тряпками не окажется ровным счетом ничего. Пустота. Как в детстве, когда разбираешь капустный кочанчик, листик за листиком, надеясь обнаружить в его сердцевине что-то секретное, но не находишь даже жучка.

Меднолицая остроносая старуха глядела на гостью не мигая.

– Я принесла мелки для Ксении, Тамара Михайловна. Она на днях упомянула, что хочет поучиться рисовать.

Маша протянула коробку с пастелью.

Пахомова выудила из кармана кофты очки, нацепила на нос и, перегнувшись над низким штакетником, пристально рассмотрела коробку.

– А-а, карандашики, – протянула она. – Вот это хорошо. Ксеня порадуется. Спасибо, милая! Сколько я тебе должна?

Она полезла в другой карман, словно собираясь немедленно отсыпать Маше горсть мелочи.

– Что вы, Тамара Михайловна! Это просто так, в подарок!

– Ну хоть цветочков возьми. Да не тех, не выполотых!

Она скрылась во дворе и вскоре вернулась с пучком небольших фиолетовых и розовых астр.

– Красивые какие. Спасибо!

– На здоровье! Ксеня! – вдруг тонко и пронзительно выкрикнула Пахомова. – Ксения! Иди сюда!

В доме прошуршало, но никто не отозвался. Маша взглянула на Тамару Михайловну – слышала ли она этот звук?

– Уроки свои, должно быть, учит, – с осуждением пробормотала Тамара. – Я ей передам твою коробочку, не бойсь.

Маша бережно перехватила цветы под тоненькие ребристые стебли.

– Тамара Михайловна, – небрежно спросила она, будто только что вспомнив, – а кто жил в пятнадцатом доме на Школьной?

Тамара задумчиво пожевала сухими губами.

– Дай-ка сообразить… В пятнадцатом, пятнадцатом… Это какой же?

– Третий за поворотом. Перед ним ещё бузина старая.

– А, бузина! Марина Мякинина там жила.

«Мариша»!

– Где она сейчас? – спросила Маша.

– Марина-то? Померла она. В прошлом году померла.

Маша поблагодарила и отошла, но от дороги снова вернулась к палисаднику.

– Тамара Михайловна!

– Ась?

– А как она выглядела? Марина Мякинина.

Старуха поправила на голове платок.

– Ну как… Обычно выглядела. Женщина как женщина. Рослая. Молодая. Волосы рыжие, навроде твоих.

8

Вот все и объяснилось, говорила себе Маша на обратном пути. Имена похожие, и волосы рыжие, и возраст близкий – не удивительно, что Колыванов перепутал, он, должно быть, эту Марину-Маришу много раз провожал до дома по стариковской своей галантности. И тут ему снова подворачивается рыжеволосая женщина. Память дала сбой.

Астры покачивали мохнатыми головками в такт ее шагам.

Официальных улиц в Таволге было четыре. Улица Ленина, переименованная в девяностых в Центральную, улица Гагарина – в честь одноименного совхоза. Школу в Таволге построили, но так и не открыли, а длинное одноэтажное здание приспособили под клуб. От него отсчитывала начало Школьная, бывшая Советская. Четвертая же улица была, по сути, нагромождением переулочков, тупиков и проездов на задворках Гагарина и Центральной и носила название Лесная.

Дойдя до развилки Гагарина и Школьной, Маша несколько секунд постояла, раздумывая, а затем свернула на Школьную.

Змеиный ствол бузины перед домом она увидела издалека. В первую секунду ей показалось, что под бузиной кто-то стоит, но она прищурилась – и иллюзия растаяла. Где-то лаял Цыган. Перекрикивались сороки. Шелестела высокая трава. Улица выглядела хоть и пустынной, но безмятежной.

Маша хотела уже возвращаться – зачем она вообще снова явилась сюда? – но какое-то смутное чувство заставило ее подойти ближе. Снова кольнуло едва уловимо: что-то здесь не так.

Она поняла, что именно, когда оказалась прямо перед домом. В щель между досками, которыми были заколочены окна, падал солнечный свет, и в этом свете Маша разглядела слабую зеленую поросль.

В первую минуту она решила, что за то время, что изба стояла бесхозной, пол в доме сгнил, крыша провалилась, и внутри, за этими стенами, которые с улицы казались крепкими, выросли вечные спутники разрушения человеческого жилья – березки. Но потом пригляделась и ахнула.

Никакая это была не березка. Это была герань в горшке, зеленеющая герань.

«Собственно, в этом ведь тоже нет ничего удивительного… – начала было мысленно Маша. – Да, хозяйка умерла, а горшки забыли унести, и за год цветы в них разрослись…»

Она осеклась, поскольку на ум ей пришло очевидное соображение: забытые растения кто-то должен был поливать. Без воды не растет даже очень стойкая герань.

Ржавый навесной замок был похож на дохлую черепаху.

9

Маша приманила Цыгана на вареную индюшатину. Цыган, сообразительное существо, быстро понял, что ему время от времени будут выдавать лакомство, если он последует за этой странной женщиной, и согласился на условия сделки.

Без собаки Маша не чувствовала бы себя и вполовину так уверенно. Пёс, трусивший чуть впереди, как бы придавал ее затее характер обычной прогулки. Дама с собачкой. Отчего бы благородной даме не прогуляться со своим верным псом в ближайшую дубраву?

Скажем, полтора километра.

Ровно столько отделяло Таволгу от кладбища.

Возле развалин церкви Маша, гуляя, видела старые могильные плиты. Под ними упокоились священники и члены семьи купца Афанасия Дубягина, щедро жертвовавшего на нужды прихода, – чтобы разобрать его фамилию, Маша долго вглядывалась в полустершуюся надпись.

Но жителей Таволги хоронили на официальном кладбище.

Извилистая дорога привела ее под своды леса. До места назначения, если верить гугл-карте, оставалось совсем немного. На всякий случай Маша подобрала увесистую палку и свистнула Цыгана, чтобы не отбегал далеко.

Беспокоили ее не сами могилы и, уж конечно, не их обитатели, спящие вечным сном. При кладбище жил сторож.

Его самого Маша еще ни разу не встречала. Имени у этого человека как будто вовсе не было, только фамилия – Климушкин: мягкая, безобидная фамилия, тянется в середине тоненько, словно детский голосок, а затем подпрыгивает небрежно подброшенным камушком. Клиииииимуш-кин!

Сторож был фигурой загадочной. Он жил на отшибе, хотя мог бы занять один из десятков пустующих домов в Таволге. Все были бы только рады: в тех условиях, в которых оказались таволжане, они были вынуждены сбиваться вместе, как пингвины, а на плаву их держала взаимовыручка. Здесь Климушкин тоже был незаменим: его призывали, когда требовалась помощь, связанная с тяжелым физическим трудом. Покосившийся забор у Пахомовых стоял только благодаря Климушкину, и с ульями Валентину Борисовичу помогал тоже он.

Климушкин мог оказаться кем угодно. Например, человеком, не любящим чужаков. Именно на этот случай Маша взяла с собой проводника – Цыгана. Пес должен был засвидетельствовать ее благонадежность; она всерьез на это рассчитывала.

Развалюха, где жил сторож, бросилась ей в глаза раньше, чем само кладбище. Кирпичный дом в одно окно, заросший плющом, притулился у входа, обозначенного ржавой аркой. Маша, подойдя, вежливо спросила в пространство, на месте ли хозяева, но ответа не получила. Климушкин то ли ушел, то ли не желал отвечать. Пес вел себя спокойно, и Маша двинулась за ним.

Она сразу убедилась, что сторож действительно ухаживает за могилами. Дорожки были расчищены. Маша ожидала увидеть повалившиеся кресты, но их не было вовсе. На могилах цвели бархатцы, их резкий горьковатый аромат плыл над кладбищем. Под ногами в траве покачивались поздние ягоды земляники, в воздухе вилась лесная мошкара.

Цыган вопросительно посмотрел на Машу. Еще один кусочек мяса перекочевал из пакета в ее кармане в его пасть.

– Подожди меня здесь, дружочек, – сказала Маша. – Я пока осмотрюсь.

Пес, потоптавшись, улегся в траву и зевнул. Маша неторопливо пошла по дорожке, выхватывая взглядом фамилии с надгробий.

Когда солнце коснулось макушек деревьев, она потерла воспалившиеся от усталости глаза и села прямо в траву рядом с дремавшим псом. Полтора часа она бродила, расширяя круги, и теперь с уверенностью могла сказать, что Марины Мякининой на кладбище нет.

«Это еще ни о чем не говорит. Родственники могли похоронить ее в другом месте».

Спросить бы у сторожа, но он так и не появился.

– Пойдем домой, Цыган.

10

Перед отъездом Татьяна познакомила Машу со всеми соседями. Маша записала их имена в тетрадку. Первым, выделенным в красную рамку, там стояло имя Полины Беломестовой.

– Она негласная староста Таволги, – сказала Татьяна. – А может быть, и гласная, я не знаю, как у них здесь дела обстоят.

– Ты здесь живешь уже год и не знаешь, как у них обстоят дела? – Маша насмешливо выделила «у них».

Татьяну это не смутило.

– Не хочу погружаться в хитросплетения их отношений. Во-первых, неинтересно. Во-вторых, начнешь – завязнешь в этой топи. Кто кого когда обидел, кто кому что остался должен… Нет, спасибо. У меня как-то сама собой выстроилась с ними дистанция. Меня это устраивает. Их, надеюсь, тоже. Вон дом Беломестовой, почти пришли. Подожди, докурю.

Маша посмотрела искоса на бывшую приятельницу. Татьяна выглядела спокойнее и увереннее, чем когда-либо. Прежние жалобные интонации, приглашавшие «Пожалей меня, раздели мои страдания», сменились медлительной, флегматичной манерой. Она снова курила, и курила много, перестала красить свои черные волосы, чтобы скрыть седину, носила заляпанный краской мужской комбинезон из магазина рыболовных принадлежностей, меньше говорила и больше смеялась.

– Не вздумай назвать ее Полей. Она Полина, Полина Ильинична.

Маша заверила, что не собиралась называть незнакомую женщину Полей.

– Даже если вы выпьете и она будет настаивать, – все равно не называй.

За этим предупреждением крылась какая-то загадка.


«Будет меня спаивать и требовать называть ее Полей», – думала Маша, идя к Беломестовой. Цыган проводил ее до перекрестка, но затем побежал к церкви привычным путем.

Вечерело, и запахи обострились. Ветер нес с собой дым: Тамара Пахомова топила баню. Пахло горькой травой и пылью. Сумерки лишали предметы привычных очертаний, и издалека дом Беломестовой был похож на хлебную горбушку с дырками, прогрызенными мышами.

Полина увидела Машу в окно и вышла встретить.

Это была моложавая, крепко сбитая женщина в спортивном костюме, с коротко стриженными густыми светлыми волосами, собранными в хвостик. Маша знала, что она вдова, что ей около пятидесяти и что не работает она по инвалидности. На ее вечно грязной «Ниве» с прицепом был кривовато прилеплен желтый знак с человечком в инвалидной коляске. Со стороны о нездоровье догадаться было невозможно. Под ее руками все цвело и зеленело. В теплицах вызревали огурцы с помидорами – в достаточном количестве, чтобы дальняя родня Беломестовой могла продавать их на рынке в Смоленске. Она держала кур и двух коз, таких же грязных, как ее машина, и раз в пару лет привозила в Таволгу бог знает где подобранного чахлого мужичонку. Мужичонка, пожив немного простой жизнью на свежем воздухе, либо набирался сил и сбегал, либо окончательно скисал – и тоже сбегал.

Беломестова, по словам Татьяны, была женщиной прямолинейной и довольно жесткой. Она не терпела алкоголиков, курильщиков, бездельников, дебоширов и «стрекулистов». Под определение стрекулиста попадал, например, предприниматель Аметистов. Их с Беломестовой связывала какая-то давняя история, которая привела к тому, что у Аметистова в Таволге появился злопамятный враг.

– Добрый вечер, Полина Ильинична.

– Здравствуй-здравствуй, Машенька. – Загорелое лицо Беломестовой осветилось приветливой улыбкой. – Что ж не заглядываешь, не рассказываешь, как дела. Скучно тебе у нас, наверное?

– Нет, что вы! Просто работы много. – Маша не стала уточнять, какой именно работы, потому что призрак непереведенных глав преследовал ее и здесь. – Полина Ильинична, я вас надолго не отвлеку…

– А чего ж, – удивилась Беломестова. – У меня дела переделаны, я как раз чаевничать собиралась. Пойдем, угощу тебя.

У жителей Таволги, похоже, было какое-то предубеждение против гостей в доме; вот и теперь Машу не провели внутрь, а посадили за самодельным столиком на улице, под липой. Было, однако, тихо и хорошо. На перилах крыльца трехцветная кошка дремала, подрагивая кончиком хвоста. У вазочки с вареньем сидела поздняя муха, молчаливая и сосредоточенная, как самурай, собирающийся сделать сеппуку.

Беломестова принесла чайник, поставила перед Машей стакан в мельхиоровом подстаканнике, а себе большую белую чашку с нарисованным петухом.

– Печенье наше, местное, свежее. Угощайся, не стесняйся. Вы, молоденькие, все, поди, на диетах сидите.

Беломестова держалась приветливо, может быть, даже с несколько искусственной любезностью, однако Машу не оставляло ощущение, что ее внимательно изучают. Напевности и некоторой умильности речи противоречил испытующий, проницательный взгляд Беломестовой.

Поначалу Маша собиралась притвориться, будто зашла перекинуться со старостой парой слов, спросить ее совета о курах и лишь затем перейти к тому, что ее волновало. Но сейчас, видя, что за ней наблюдают, она передумала. Сама того не зная, Маша последовала рабочей тактике собственного мужа: пошла напролом.

– Полина Ильинична, я искала могилу Марины Мякининой. Где ее похоронили?

Беломестова едва не уронила чашку.

– Марины? Ох… Зачем?!

– Колыванов, кажется, спутал меня с ней, – спокойно ответила Маша. – Он называет меня Маришей. Тамара Михайловна сказала, что так звали Мякинину, и еще добавила, что Марина всего год как умерла. Я прогулялась до кладбища, но ее могилы там нет. Меня это удивило.

Беломестова надолго задумалась, опустив глаза. На какую-то секунду Маше даже показалось, будто она заснула. Но с губ старосты сорвался тяжелый вздох:

– Тома наша, похоже, начала терять память. Не Мякинина, а Якимова. Марина Якимова.

Машу кольнула острая досада. Из-за глупой старухи она провела два часа, разыскивая несуществующего человека.

Маша-Мариша. Мякинина-Якимова.

– Ты не огорчайся, – сказала Беломестова, прочитав ее мысли. – Все равно найти ее могилу тебе не удалось бы.

– Почему?

– Марину вообще не хоронили.

– В Смоленске есть колумбарий? – удивилась Маша.

Полина Ильинична медленно покачала головой.

– Не в этом дело. Никаких похорон не было – ни традиционных, ни кремации. Тело-то откуда взять? Вот то-то и оно.

Маша внимательно посмотрела на нее.

– Как это могло произойти?

– В лес она ушла. И заблудилась. А найти ее не смогли.

Кажется, собеседница не горела желанием рассказывать эту историю. Но какое-то чувство, которого Маша сама толком не осознавала, заставило ее вцепиться в Беломестову мертвой хваткой – даже Сергей позавидовал бы вкрадчивому напору жены, под которым Полина Ильинична в конце концов сдалась.

«Маша-Мариша». Спутав двух женщин, Колыванов протянул между ними тонкую нить, и Маша чувствовала натяжение этой нити.

В конце концов Беломестова махнула рукой:

– Ладно. Подожди, к чаю еще что-нибудь отыщу.

На этот раз она ушла надолго. Маша заподозрила, что таким грубоватым образом от нее пытаются отделаться, но вскоре Полина Ильинична вернулась с конфетами.

– Якимова, конечно, не твоя ровесница. Только Тома могла такое ляпнуть. Ей было хорошо за сорок, да какое там – ближе к пятидесяти! Но волосы – да, это правда, волосы похожи. Она ими очень гордилась. Ни одного седого волоска! А уж блестят – как маслом облили.

Полина тяжело вздохнула.

– Она была вашей подругой? – сочувственно спросила Маша.

– Характер у нее для этого был слишком уж… – Беломестова без экивоков выразилась о характере покойной. – С таким норовом на друзей можно не рассчитывать. Но она активная была, Марина, и если хотела кому понравиться, то нравилась. А пела как! – Полина Ильинична грустно улыбнулась. – Выпьет – и заведет. Ух, голосина над всем селом летел, над лесом… Разное пела, но в основном народные. «Выйду ночью в поле с конем» особенно любила.

– Она не народная, – сказала Маша. – Музыку к ней написал Матвиенко, а слова… Не помню. Кажется, Шаганов.

– Правда, что ли? – удивилась Беломестова. – Ну, этим двоим понравилось бы, как Марина ее пела. Обычно как услышишь эту песню где-нибудь на радио, так и тянет подпевать. Но когда Марина пела, все молчали. В такие минуты все ей можно было простить.

– Было что прощать?

– Характер у нее был поганый, – повторила Беломестова. – Один день ходит веселая, в другой на тебя волком смотрит. Склоку могла на пустом месте затеять. Силы в ней жизненной много было, распирала она ее, а применения ей найти Марина не умела. Дома у нее творился вечный бедлам, в огороде – помойка какая-то, господи прости… Ну, и выпивала, не без этого. Редко, правда, то есть не пьянчужка, не подумай. И еще уважения в ней ни к кому не было. Настоящего уважения, не показного.

Маша догадалась, что в первую очередь в Марине не было уважения к самой Беломестовой.

– Она и решения наши всерьез не принимала, – продолжала Полина Ильинична. – Выполняла, но все через губу, кое-как. У нас тут, ты видишь, жизнь не самая простая. Поддерживаем друг друга, как можем. Нам здесь ссориться нельзя! Хоть из кожи вон вылези, но худой мир сохрани. Такое правило. А Марине все было нипочем! Все оттого, я думаю, что она не была вынуждена постоянно жить в Таволге, как мы, а приезжала, когда хотела. У нее была квартирка в Смоленске, крошечная и на окраине, но все-таки. И сбережения. Она много лет проработала на одном месте. Детей нет, мужа нет, увлечений или, скажем, пристрастий по женской части – цацки всякие или шмотки – у нее не водилось, чтобы на них много денег потратить. Она откладывала. В один прекрасный день уволилась, сказала, как отрезала: не желаю больше работать! И не работала. Бездельничала. Сюда приехала, собачонку с собой привезла. Лаючую! – Полина схватилась за голову. – Брехала без умолку. Мелкая, а голосу в ней – как в Марине, ей-богу. Мы уж ее и по-хорошему просили, и ругали – уйми ты свое брехло… Раздражает – сил нету. Вроде живем не так уж близко, но лай был такой пронзительный, разносило его по всему селу. Как будто иголочку мелкую тебе в висок вкручивают. В конце концов Альбертовна с ней поскандалила всерьез. Они к ней ближе всех, им совсем житья не стало. Пригрозили, что отравят сучонку. Марина поняла, что они не шутят, и пристроила собаку знакомым. Ты, может быть, решишь, что дело яйца выеденного не стоило, но я тебе так скажу: с Марининой стороны это было наплевательством чистейшей воды…

– Я отлично знаю, как может раздражать беспрестанный лай. Кстати, Цыган по вечерам стал брехать – вы его слышите?

Лицо Беломестовой омрачилось.

– Слышу. Не знаю, что это с ним. Надо его силком во дворе запереть на ночь. Я пыталась пару раз, да он удирает, как завидит меня – умный, подлец! Понимает, что стреножат его по рукам и ногам! Вот и Марина…

Она осеклась, сообразив, что сравнение покойницы с собакой вышло не совсем уместным.

– С остальными она тоже плохо ладила? – спросила Маша, чтобы скрыть эту неловкость.

– Неправильно я, значит, рассказываю, – вздохнула Беломестова. – Раз ты так и не поняла, что ладила она со всеми отлично. Если хотела. Беда в том, что иногда ей взбредало в голову всякое и хотелось не спокойной жизни, а суматохи и скандала. Но не подумай, она была не из тихих подстрекателей. Кем-кем, а интриганкой ее никто бы не назвал. Устроить там-тарарам, а самой стоять в центре, чтобы вокруг кастрюли, ножи и чашки летали – вот это было по ней! Вот тут она расцветала! Да что уж теперь говорить…

Беломестова сникла.

На Таволгу опустился прозрачный синий вечер. «Первый день, когда не пришел туман», – подумала Маша. Это как-то было связано с ее сегодняшним походом в лес, на кладбище…

– Марина плохо знала лес? – спросила она.

– Отлично знала! – неожиданно вскинулась Беломестова. – Отлично! Любила его, могла часами по нему бродить. Городская – а ориентировалась лучше местных. Она ведь, как и подруга твоя, получила землю по наследству, от родни. Якимовы здесь свои. Маринка к ним приезжала часто, была у людей на виду. О чем, значит, мы с тобой?.. А, про лес! Она грибник от природы. Пойдет в сухую рощу – принесет корзину подберезовиков. Выйдет за околицу, возвращается – в каждой руке по боровику, вот такенному, и ни одного червя! Скажу тебе без ложной скромности, я сама грибник и грибы закатываю каждый год – у меня и клиенты есть, берут-покупают, заранее заказывают, хотя грибы – такой непростой продукт… Я бы вот не рискнула есть приготовленное чужими руками. А они берут. Доверяют мне очень! Я потайные места знаю, чувствую, что гриб любит… Но Марина меня бы обставила в два счета.

– Как же она заблудилась, с такой-то способностью? – недоуменно спросила Маша.

Беломестова помолчала. Взгляд голубых глаз остановился на мухе, так и сидевшей под вазочкой. Когда Маша начала беспокоиться, что этот вопрос чем-то оскорбил ее собеседницу, Полина Ильинична, наконец, ответила.

– Способность – это не волшебная палочка. Ее недостаточно. Если возомнишь о себе слишком много, она подведет. Слыхала поговорку про старуху и проруху?

У Маши сложилось ощущение, что Беломестова что-то недоговаривает. Температура на улице быстро начала падать, она замерзла в своей вельветовой рубахе, которая всего пару часов назад казалась ей не по погоде теплой. Она поспешно отпила еще чаю, надеясь хоть немного согреться.

Можно было распрощаться с Беломестовой и отправиться домой, чтобы там выпить горячего чаю и завалиться с книжкой в постель. Но недосказанная история не дала бы ей покоя. Как Якимова сумела заблудиться в лесу, который должна была знать, как свои пять пальцев?

– Может быть, она была пьяна?

– Вот уж нет, – отозвалась Беломестова. – Пьяной она в лес ни за что бы не пошла. Я думаю, проучить она нас хотела.

– Проучить? – недоверчиво переспросила Маша. – Каким образом? За что?

Беломестова помешала в чашке уже размешанный сахар. Ее движение вспугнуло муху, и та с неприятным жужжанием пронеслась мимо Машиного лица.

– У нас с ней вышла ссора где-то за три дня до ее ухода. – Взгляд Полины Ильиничны не отрывался от чашки. – Крупная ссора. Я хочу сказать, у всех нас.

– У всех, кто живет в Таволге?

– Да.

– Опять из-за собаки?

– Собака ни при чем. Ее уже год как не было к тому времени. Марина стала привозить сюда своих приятелей… Дурные люди, если коротко сказать. И мы все с ней поговорили. Неудачно выбрали время, – поморщилась она, – у Марины на дне рождения. Она всех позвала, стол накрыла, а тут мы… с нравоучениями. Ну, Марина и взбеленилась. Выставила всех нас, кричала вслед, что мы пожалеем… Три дня ни с кем не разговаривала, на глаза не показывалась. А двадцать восьмого рано утром собралась и ушла в лес. И пропала.

– А кто видел, что она уходила?

Беломестова заколебалась.

– Да многие… Я видела, Альбертовна. Может, и Тома, не помню…

– Вы так рано встаете? – удивилась Маша.

– Ты поживи здесь с наше, научишься вставать засветло, – неожиданно резко ответила Беломестова. – Дел-то – полный дом! Это тебе не в городе, где вода сама из крана течет и греется. Марина, может, нарочно у нас перед окнами помаячила, кто ее знает. И спряталась.

– Вы думаете, она специально заблудилась, чтобы вы стали ее искать? – Маша с удивлением взглянула на Беломестову. – Как ребенок, который уходит из дома и ждет, чтобы родители нашли его и вернули обратно? Внимание к себе привлекала?

– Она в каком-то смысле и была как ребенок. Капризный, ремня не знавший. Не знаю, Машенька. Не знаю, что и думать. Мы спохватились к вечеру, к ночи пошли искать. На следующее утро поехали в полицию. Думали, может, нам спасателей выделят, на вертолет надеялись… – Она усмехнулась. – Дуры старые! Ничего нам не выделили, посочувствовали, сказали – ну, сейчас тепло, может, вернется еще… И отпустили с миром. Ступайте, ползайте по лесам, как муравьи… авось отыщете кого. Мы и пошли. Девять часов бродили, вернулись еле живые. Позвонили опять, просим – дайте нам хоть поисковую собаку! А в ответ ржут: ваша потеряшка с наркотиками в лес ушла, что ли? Нет? Ну и все. На таких заблудившихся собак не напасешься.

– Так и не нашли? – спросила Маша.

Беломестова покачала головой.

– Сгинула наша Марина в лесу. Ее через полгода признали умершей. Но тела не было, значит, и могилы тоже нету. Не по-человечески это, конечно. А что сделаешь? Я уж думала – может, хоть условные похороны провести, не настоящие… Как бы это выразиться…

– Символические, – подсказала Маша.

– Символические, да, – благодарно подхватила Беломестова. – Не знаю, почему не стала. Должно быть, не сообразила, с какой стороны к этому делу подойти, как все устроить, чтобы оно выглядело по-человечески, а не…

Она оборвала мысль и замолчала, не закончив.

Маша поняла, что на этот раз продолжения не последует.

– Простите, что разбередила тяжелые воспоминания, Полина Ильинична. – Она поднялась, и хозяйка дома тоже встала.

– Ты здесь ни при чем. Даже и хорошо, что вспомнили: эту мысль, про похороны, надо мне все-таки докрутить. Как раз год прошел.

Загрузка...