Когда я умер, первое, что меня поразило, – не боль и не страх.
Меня поразила тишина.
Не та ночная, когда просто выключили телевизор, соседи наконец перестали сверлить стену, а за окном только редкие машины шуршат по мокрому асфальту. Нет. Это была другая тишина – как если бы кто-то вырвал из мира сам звук, ожидание, дыхание «ещё чуть-чуть, и…».
Знаете, какой вопрос первым приходит в голову человеку, который осознал, что больше никогда не вдохнёт?
Не «где я?», не «что дальше?», не «а есть ли Бог?».
Первый вопрос был странным и до смешного земным:
– И это всё?
Я не произнёс его губами – губ у меня уже не было. Я просто сформулировал его так чётко, как не формулировал ни один вопрос при жизни. Без суеты, без надежды на ответ, почти спокойно.
И именно в этот момент я понял: что бы это ни было, «всё» ещё не кончилось.
Потому что мне ответили.
Голос не грянул с неба, не загремел басом из-под земли, не запел ангельским хором.
Он прозвучал так, как звучат мысли, которые ты ещё не успел испугать себя.
– Нет, – сказали мне. – Это не всё.
Тогда у меня появился второй вопрос:
– А что осталось?
И тут тишина чуть дрогнула. Как если бы тёмная вода разошлась лёгкими кругами от брошенного камня. И из этой ряби начал проступать контур.
Стол.
Прямоугольный, не новый, с поцарапанной поверхностью.
Тот самый дешёвый стол, который когда-то стоял у меня на кухне. С облупившейся кромкой, с одним шатающимся ножком, который я подклинивал сложенной вчетверо газетой.
На столе – две чашки. Одна – с трещинкой у ручки, другая – моя любимая, с потёртым рисунком: не то город, не то абстрактные пятна, купленная когда-то на распродаже «просто потому что нравится».
Из обеих чашек поднимался пар.
– Садись, – сказал тот же голос.
Теперь он прозвучал отчётливее. Изнутри. И одновременно – оттуда, из-за стола.
Я изумился не тому, что мог двигаться, – я просто не задумывался об этом. Не тому, что мог «сесть» за стол, не имея тела. Изумление накрыло меня, когда я увидел, кто уже сидит напротив.
Я узнал его сразу.
Чуть всклокоченные волосы, которые никак не укладываются. Сутуловатая спина, привычка стягивать пальцами переносицу, будто пытается стереть усталость. Нервное постукивание ногой под столом.
И взгляд – ещё живой, но уже уставший, как у человека, который внезапно понял: юность не спасает от безденежья, одиночества и тревоги за завтрашний день.
Он был моложе меня – того, последнего, – лет на двадцать.
Но я помнил хорошо: это тоже был я.
Не «примерно похожий парень».
Не картинка из юности.
Не обобщённая «моя молодость».
Это был конкретный день. Конкретный я. Конкретный возраст.
Двадцать семь.
Я знал, какое сейчас число. Знал, в каком городе он живёт. Знал, чем закончится этот день.
И от этого стало невыносимо холодно, хотя воздух здесь вообще не должен был иметь температуры.
Он, живой, потёр ладонями колени, вздохнул и глотнул из чашки. Поморщился – обжёгся.
Я смотрел на него с той странной, пронзительной нежностью, которую человек умеет испытывать только к тем, кого поздно спасать.
Он поднял глаза – прямо на меня.
И спросил:
– Ты кто?
Я мог ответить по-разному.
«Твоя совесть». «Твой ангел-хранитель». «Тень будущего».
Я мог начать с пафоса, с иносказаний, с загадок.
Но я уже был мёртв.
И мёртвым, оказывается, врать себе куда сложнее, чем живым.
– Я – ты, – сказал я. – Тот, кто был тобой. И тот, кем ты станешь.
Он усмехнулся. Улыбка вышла нервной, почти некрасивой.
– Шизофрения, – пробормотал он. – Да. Вполне ожидаемо. Чего ещё ждать после недели без нормального сна.
Он потянулся за сигаретами, нащупал в кармане пустую пачку, поморщился. Потом вдруг насторожился, наклонился вперёд.
– Погоди. Если ты – это я… – он замолчал, глядя куда-то мимо меня. – Ты из будущего?
– Я – из конца, – ответил я. – Ты ещё жив. Я – уже нет.
Он смотрел на меня очень долго.
Так смотрит человек, который впервые в жизни осознал: его «когда-нибудь» тоже превратится в «никогда больше».
– И что, – тихо спросил он. – Всё так плохо?
Я вспомнил свою смерть.
Не детали – они уже начали стираться, как старые фотографии.
Я вспомнил ощущение «поздно».
Тот самый вкус, когда понимаешь: ты уже не успеешь сказать главное. Уже не успеешь попросить прощения, поменять работу, обнять, позвонить, уехать, вернуться. Не успеешь перестать бояться – придётся умирать вместе со своим страхом.
– Вопрос не в том, плохо или хорошо, – ответил я. – Вопрос в том, зачем тебе дают возможность поговорить со мной.
Он сжал пальцы в кулак.
– Так зачем?
Я посмотрел на него – на себя – и понял: мне тоже страшно. Даже здесь.
Потому что на кону было не его будущее – оно уже свершилось.
На кону было моё оправдание. Или… моя последняя честность.
– Затем, – произнёс я, – чтобы ты узнал, где именно ты потеряешь себя.
И чтобы я, наконец, перестал прятаться от ответа: когда я предал тебя первым.
Он замер.
Наш разговор начался.