Греки называли пытку ἀνάγκαι. ἀναγαῖος значит «необходимый» или «неизбежный». Пытку воспринимают и принимают как судьбу или природный закон (ἀνάγκη). Здесь перед нами общество, санкционирующее физическое насилие как целесообразное средство. Это общество крови, которое следует отличать от современного общества, как общества души. Конфликты в нем разрешаются непосредственным применением насилия, то есть молниеносным ударом. Вместе с тем внешнее насилие облегчает душу, поскольку оно экстернализирует страдание. Душа не хоронит себя в мучительном разговоре с самой собой. Современное насилие выступает в психизированной, психологизированной, интернализированной форме. Оно обретает интрапсихические формы. Разрушительные энергии перестают получать непосредственную аффективную разрядку, теперь они психически пере-рабатываются.
Греческая мифология перенасыщена кровью и расчлененными телами. Для богов насилие является вполне самопонятным, естественным средством достижения целей и проведения своей воли. Вот как бог северных ветров Борей оправдывает свое насилие: «Бог был долго лишен любезной ему Орифии, просьбам пока предпочесть не желал применение силы. Но, как ни в чем не успел, надеясь на мягкость, в ужасный гнев пришел, что и так чрезмерно свойствен Борею. “И поделом! – он сказал. – Для чего отложил я оружье, ярость и силы свои, и гнев, и лихие угрозы. К просьбам прибег для чего, когда не пристали мне просьбы? Сила под стать мне”»2. Кроме того, античная Греция была культурой возбуждения. Сильные аффекты, которые ей свойственны, принимают насильственные формы. Вепрь, убивающий прекрасного юношу Адониса своими клыками, воплощает насилие, внутренне присущее культуре возбуждения и аффекта. После смерти Адониса вепрь по преданию рассказывает: своими «любвеобильными зубами» (ἐρωτικοὺς ὀδόντας) он хотел вовсе не поранить, а всего лишь поцеловать. Именно из-за этого парадокса погибнет культура аффекта и влечения.
На досовременной стадии[14] насилие присутствует повсюду, оно повседневно, оно на виду. Оно является важной составной частью общественного праксиса и коммуникации. Поэтому его не просто практикуют, но и выставляют напоказ. Власть господина проявляется в смертоносных актах насилия, в кровопролитии. Театр жестокости, который разыгрывает свои представления на открытых площадях, который инсценирует собственную силу и господство. Насилие и его театральная инсценировка является здесь существенным признаком отправления власти и господства.
Munera означает у древних римлян обязательства перед народом. Munus – это еще и подарок, который ожидают от того, кто занимает должность. Одним из таких подарков-munera был munus gladiatorium – гладиаторское состязание. Собственно, состязание гладиаторов образует лишь часть munus gladiatorium. Гораздо более жестокими, чем гладиаторские бои, были предшествовавшие им полуденные казни. Наряду с demnatio ad gladium (смерть от меча) и demnatio ad flammas (смерть от огня) применялась и казнь damnatio ad bestias – с участием животных. Преступника живьем бросали на съедение голодным диким животным. Munus gladiatorium не является массовым развлечением в чистом виде – таким, которое призвано удовлетворять агрессивные влечения массы. Важнее присущее ему политическое значение. В театре жестокости власть суверена разыгрывает себя как власть меча. Поэтому munus gladiatorium является важной составной частью культа кесаря. Помпезная инсценировка смертоносного насилия обнаруживает власть и господство господина. Господство использует символику крови. Грубое насилие функционирует как отличительный знак власти. Тут насилие не прячется. Оно на виду и манифестировано. Ему чужд всякий стыд. Оно здесь не является ни немым, ни голым, оно красноречиво и многозначительно. Как в архаический период, так и в античности инсценировка насилия является неотъемлемой, даже центральной частью общественной коммуникации.
В модерне грубое насилие не только на политической сцене, но и практически на всех остальных социальных уровнях постепенно лишается легитимации. Лишается оно и своих лобных мест. Казни отныне совершаются только в закрытых и недоступных публике местах. Убийство перестает быть зрелищем. Выражением этого топологического преобразования становится и концентрационный лагерь. Он перестает быть сценой, на которой разыгрывается насильственный акт убийства, поскольку он располагается не в центре, а на окраине города. Подмостки кровожадного насилия, по которым можно узнать общество суверенитета, уступают место бескровной газовой камере, к которой не прикованы взгляды публики. Насилие избегает пышных инсценировок и стыдливо прячется. Его становится только больше – просто его перестают выставлять на всеобщее обозрение. Оно старается не привлекать внимания. Оно совершается как безъязыкое, немое уничтожение. Die Muselmänner[15]– это жертвы уже ставшего стыдливым насилия – насилия, которое именно из-за своей стыдливости воспринимается как преступление и которое само себя отрицает. Утратив легитимный характер, смертоносное насилие суверена покидает открытость публичного места. Лагерь – это не-место. Этим он отличается от тюрьмы, которая все еще относится к месту.
Окончание досовременного общества суверенитета как общества крови отмечен топологическим преобразованием насилия. Насилие перестает быть частью политической и общественной коммуникации. Оно отступает в субкоммуникативные, подкожные, капиллярные и внутри-душевные пространства. Оно смещается, из видимого переходя в невидимое, из физического – в психическое, из воинственности – в медийность, из фронтального – в виральное, переставая быть прямым и становясь более осторожным. Не конфронтация, а контаминация, не открытое нападение, а незаметное заражение – таков отныне присущий ему способ действия. Сегодня эта структурная перемена насилия постепенно становится главной его чертой. Даже терроризм не фокусирует свои деструктивные силы фронтально, а вирально рассеивает их, действуя незаметно. Даже кибервойна – война XXI века – действует вирально. Виральность полностью лишает насилие видимости и публичной открытости. Сам преступник делает себя невидимым. Цифровые вирусы, которые скорее заражают, чем нападают, практически не оставляют следов, которые могли бы однозначно указать на преступника. И тем не менее вирусное насилие есть насилие негативности. Ему по-прежнему свойственна биполярность преступника и жертвы, хорошего и плохого или друга и врага.
Психическая интернализация составляет одно из центральных топологических смещений насилия в современную эпоху. Насилие обретает форму внутри-душевного конфликта. Деструктивное напряжение вынашивают внутри, вместо того чтобы дать ему разрядиться вовне. Линия фронта отныне проходит не снаружи, а внутри Я: «Таким образом, культура одолевает опасные агрессивные наклонности индивидуума за счет того, что она его ослабляет, разоружает и приставляет к нему надзирателя – внутреннюю инстанцию, которая напоминает оккупационные власти в занятом городе»4 (перевод мой. – С. М.). Фрейд считает, что такой внутрипсихической инстанцией надзора является совесть. Она оказывается местом инверсии насилия: «Мы даже высказали крамольную мысль, что возникновение нашей совести объясняется тем, что агрессия направляется внутрь»5 (перевод мой. – С. М.). Агрессия против других превращается в агрессию против самого себя. Угрызения совести становятся тем сильнее и навязчивее, чем больше человек воздерживается от агрессии в адрес других людей 6.
Техника господства тоже пользуется интернализацией насилия. Она старается сделать так, чтобы послушный субъект усвоил господствующую инстанцию, сделав ее частью своего нутра, частью самого себя. Тем самым насилие отправляется с меньшим расточительством. Символическое насилие тоже пользуется автоматизмом привычки. Оно причисляет себя к очевидностям, к привычным моделям восприятия и поведения. Насилие поэтому также натурализуется. Без переизбытка, свойственного физическому, воинственному насилию, оно хлопочет, чтобы наличные отношения господства не перестали существовать. Схожим образом и дисциплинарная техника пользуется психической интернализацией принуждения. Тонкими, точными вмешательствами проникает оно в нервные пути и мышечные ткани субъекта, воздействуя на них орто- и нейропедически принуждениями и императивами. Массивное насилие декапитации или обезглавливания, играющее основную роль в обществе суверенитета, замещается насилием постепенной, подкожной деформации.
Продукт позднего модерна – производительный субъект – не подчиняется никому. Мы здесь, собственно, имеем дело уже не с тем субъектом, которому внутренне присуще находиться в подчиненном положении (subject to, sujet à). Он обретает позитивность, освобождает себя ради некоторого проекта. Превращение субъекта в проект еще не ведет к исчезновению насилия. На место принуждения со стороны другого приходит самопринуждение, которое выдает себя за свободу. Это развитие тесно связано с капиталистическими производственными отношениями. Начиная с определенного уровня производства самоэксплуатация становится существенно эффективнее, гораздо производительнее, чем эксплуатация со стороны другого, поскольку самоэксплуатация сопровождается чувством свободы. Общество производительности есть общество самоэксплуатации. Производительный субъект эксплуатирует самого себя вплоть до полного выгорания (burnout). При этом развивается аутоагрессия, которая нередко обостряется настолько, что доводит до насилия по отношению к самому себе, до самоубийства. Проект оборачивается проектилем[16], которым производительный субъект целится в самого себя.
Неискоренимость насилия вынуждает Фрейда ввести в качестве допущения влечение к смерти, порождающее деструктивные импульсы. Они циркулируют до тех пор, пока не получат разрядки на объекте. Рене Жирар, напротив, пытается обойти такое гипостазирование насилия, объясняя последнее «миметическим соперничеством». Оно возникает из-за того, что человеку свойственно желать того же, чего желает другой. Человек хочет обладать именно тем, чем хочет обладать другой человек. Поэтому «мимесис присвоения» порождает насильственный конфликт. Два желания, направленные на один и тот же объект, мешают друг другу. Из этого Жирар заключает, что мимесис неизбежно ведет к конфликту . Он видит в «миметическом соперничестве» главный источник межчеловеческого насилия. Запрет на подражательство, который он находит во многих культурах, оказывается превентивной мерой, поскольку «каждое миметическое воспроизводство влечет за собой также и насилие»78.
Однако предложенное Жираром понятие «миметическое соперничество» не ухватывает сущности насилия. Этимологически слово rivale – «соперник» – отсылает к использованию потока воды (rivus). Человек хочет воды не потому, что другие тоже хотят воды. К насильственным действиям прибегают в борьбе за те вещи, ценность которых не возникает благодаря миметическому желанию, но присуща им внутренне. Речь идет о вещах, которые удовлетворяют первичные потребности. Еще одним слабым местом миметической теории Жирара являются деньги. Я хочу денег не потому, что другие хотят денег. Ценность им сообщает не только миметическое желание. Деньги – это особый объект, поскольку он сам есть ценность. Мимесис, разумеется, представляет собой одну из главных форм человеческого поведения. Без него невозможна никакая социализация. Однако он отсылает прежде всего к символическому, например к речевым или поведенческим моделям, так что он не обязательно влечет за собой насильственный конфликт.