Пухов все шел по снегу, и шел, увязая в нем, веря, что оно и есть то самое болото, породившее все живое. Пухов погружался все сильнее и сильнее в него, возомнив себя гигантским локомотивом, сурово громыхающим в покинутом Белыми полевом хороводе метелей. [2]
Увязать в снег, в него падать – в этом есть и диурническое[3]. Иметь дело с замершей водой благороднее, чем с текущей и, даже вялотекущей (олеонафт / мазут). Сидение (немного мазутное) в пространстве рядом с «Трансильванией»[4], маленькой московской «Трансильванией», дает силы. В столице расставлены по точкам кристаллы, энергетические значки (игровые и крутятся). Собрать их, не попавшись в руки энергетических ям – искусство. В чайной около «Трансильвании» бродит небывало высокая девочка. Наверное, это гражданка великого земного скола. Закрывая глаза, видеть великанов, острые скалы, горные перевалы с замерзшими водопадами, острые звезды, острые одеяния солнца. Выпив литр копченого чая, начинаешь чувствовать себя как прокопченная сосновая ветвь, неспешно догорающая рядом с маленьким чайным домиком, в котором, конечно, ходят великаны. Птица-травмпункт.
В чайной выращивают тайную птицу (не травмпункт). Тут целый сговор – деревянные столы, девушка-гигант и, наверное, птенец птицы-гиганта! Странная и загадочная серия чайных: Покровская похожа на огромный поезд. Эта напоминает гнездо птицы-гиганта, которую охраняет девочка-великан.
Гигантская девочка. Совершенно непонятно, какую страну они пытались воспроизвести… Фоном играет странная рэгги-джаз-импровизация с английского радио, на котором периодически песни анонсирует ребенок. Деревянные столики, подносы для чайных церемоний, стена-водопад, клетка для птицы, с которой разговаривает владелица пространства, розетки с лампами, большая голубая чашка на стене…
С какого-то момента мое «окружающее» стало кристаллизоваться в своей нестандартности, будто внешний мир получил от меня мандат на размытие контура – все диковинное, витиеватое, платоновское (котловановское[5], конечно). Кажется, эта чайная меня заколдовала, наложила чары, обездвижила.
Наблюдение за городом: одно из самых медленных созданий в городе – аппарат метрополитена по оплате карты Тройка. Немного проанализировав скорость машины, приходишь к выводу, что тройка – это три коника, два из которых из диалога «Федр»[6]. Бьют копытцем по плоскости внутренностей машины: один из них не принимает монеты по рублю, другой – выкидывает из маленькой расщелины десятки. Кормчий же не принимает и бумажные полотна. Долго фыркает конь, медленно пересчитывает кормчий приданое. Мне кажется, что если нужно было бы привести пример, как выглядит «долгота», то можно смело эту триаду приводить и показывать. Фырк-фырк: кормчий напоминает коням, что человек – пленник временного.
Я – человек облегченного типа, объяснил он тем, которые хотели его женить и водворить в брачную усадьбу.[7]
Найден список «гостей» на мои похороны. Обновила. Одного из гостей уже нет в живых. Другой гость два раза упомянут в списке. Третий гость не имеет фамилии (запросила у него).
Когда в метро говорят «соблюдайте спокойствие и порядок, поезд скоро отправится», ваше спокойствие – так же, как у меня – исчезает? И пронзительный звук вагона, затягивающийся на миллионы секунд. Ничто не является таким беспокойным, как прерывающийся голос машиниста, говорящий о необходимости соблюдать спокойствие. Вагон стал темным. На чуть-чуть.
Солнечный активизм.
Телесность ломится от пара. Хорошо, когда только от него. Телест-ность. «Телест» – «нести». Где же мой Телест? У каждого в жизни должен быть Телест. Если его нет, человек должен задуматься, все ли он делает правильно. В подмосковном городе двое двадцатилетних сосен были арестованы за создание организованной преступной группировки «Телест».
Кластер античников. Кластер ранних стоических школ. Слово «кластер» меня заворожило. Непопулярное искусство как цель. Чем менее популярно нечто, тем ценнее оно. «Устраивать выставки, запрещая на них приходить всем!»
Странно. Всю жизнь виделись финно-угорские черты во мне как желание зарыться в землю. Оказывается, в финно-угорском есть дионисийское – очень странная смесь. Спокойные, нессорящиеся, курносые и при этом зарываются в землю солярно. В гробиках, в гробиках спят. Солярное закапывание – это как старообрядческий сон в гробах! «Ах, гробы мои, гробы»![8]
«Баллистический желатин». Солярная «зарывка» в землю.
The “clusters” of which this Universal “cluster of clusters” consists, are merely what we have been in the practice of designating “nebulae” – and, of these “nebulae,” one is of paramount interest to mankind. I allude to the Galaxy, or Milky Way. [9]
Из разговора с Эженом[10]:
– Мы солярные?
– Нет ни солярки, ни керосина…
– Тогда – олеонафтические!
Олеонафтические топи – это такие лоскуты природы, где можно сесть на скамью, располагающуюся на воздушной подушке из невесомости, и плыть, кончиком пальца на ноге направляя корабль, прорывая пальцем маленькие ямочки в сгущенной нефтяной дали. Там есть розовощекое сияние перед закатом и странные древа, издали сосны напоминающие. Вьется нежность там, подобно виноградным лозам. Ногу в нефть опустить при условии, что под черной коркой поверхности никаких подвохов не будет.
Внезапно захотелось положить кого-то на землю за три удара. В принципе, я это умею: надо теперь научиться сделать это за два.
А вдруг и внутри меня нефть течет? Болотистый цвет глаз в центре держит черный зрачок. Через него она с внешним миром и общается. Течет, течет нефть и на тебя несдержанным взглядом выплеснется. Поплывем по реке, ноги в воду окунем и будем бродить по поверхностям черным. Олеонафтические шатуны.
Землю ели, хороводы водили, червей варили, почву любили, деревья целовали, небеса подпирали, грибы собирали, о могилах грезили, в гробах спали, руки укутывали, половицы расшатывали, ближнего возносили, на небо сон провожали, тропы протоптали, листья сметали, одеялом накрывали, весну ждали.
– Мертвые не шумят, – сказал Вощев мужику. – Не буду, – согласно ответил лежачий и замер, счастливый, что угодил власти.
– Ну, прекрасно, – сказал тогда Чиклин. – А кто ж их убил? – Нам, товарищ Чиклин, неизвестно, мы сами живем нечаянно. – Нечаянно! – произнес Чиклин и сделал мужику удар в лицо, чтоб он стал жить сознательно. Мужик было упал, но побоялся далеко уклониться, дабы Чиклин не подумал про него чего-нибудь зажиточного, и еще ближе предстал перед ним, желая посильнее изувечиться и затем исходатайствовать себе посредством мучения право жизни бедняка. Чиклин, видя перед собою такое существо, двинул ему механически в живот, и мужик опрокинулся, закрыв свои желтые глаза. Елисей, стоявший тихо в стороне, сказал вскоре Чиклину, что мужик стих. – А тебе жалко его? – спросил Чиклин. – Нет, – ответил Елисей. – Положь его в середку между моими товарищами.[11]
Мертвые не шумят. Мертывые не шумят. Мертовенькие мертвяки, мертвеченькие не шумят.
А я шумлю. Еще бы калиточку прогрызть!
Порой возникает острая потребность в том, чтобы что-то (кого-то), нечто (ничто) укусить. Впиться зубами и немного ими еще и покусаться. Яростные дни.
При наличии горя в груди надо либо спать, либо есть что-либо вкусное.[12]
Что же разрывает-то так? Гость изнутри? Или чушь постполуденная? Будто слова услышали тысячи шушлянов[13] и маленьких гоэтических существ и начали иступленно играть, играть, играть! Как разрывает, однако – как разрывает. Нефть изнутри.
Метание по цитататам.
Трудись и трудись, а когда дотрудишься до конца, когда узнаешь все, то уморишься и помрешь. Не расти, девочка, затоскуешь.[14]
А в гробиках-то игрушки разложены уже. Хочется подраться, обняться, обмазаться олеонафтом, окунуться в ледяную воду и посмотреть на синее заброшенное небо сквозь поверхность открытыми в остуженной воде глазами. Еще: поваляться на земле, подраться на земле, развалиться на земле, получить синяк от земли, зацепиться за ветку, взаимодействие, упасть небольно, получить еще синяк, найти красивый лист, скатиться с земляной горки, громко спеть песню из XII-го века, не встретить волка, изумиться строгости берега (где глины и месива грязного нет), увидеть лед тонкий, провалиться одной ногой (голой) немного в него…
Еще, еще: «жить холодно и расчетливо» (после валяния в земле – такое желание аннулировано на фазе «желание»). А вообще ясно, отчего так драться хочется, и сильно хочется драться – с кровоподтеками и рассеченным кулаком. Как лихо желания я перевожу из кластера в кластер. Кластер желаний. Избиение земли или избиение землей?
Нефть гниет? Кажется, когда нефть должно не прогорает, она загнивает, плесенью покрывается ее матовая корка, а ее намерение прогоркает. Оттого и редко внутри нефть проявляется. Больно, больно, больно! Состояние тотальной обнаженности.
«Море олеонафта волнуется» В.[15] Mon cœur mis à nu.[16]
Духовна плоть ее, в ней ароматы рая,
И взгляд ее струит свет неземных лучей.
В ночном безмолвии, в тиши уединенья,
И в шуме уличном, в дневном столпотворенье,
Пылает лик ее, как факел, в высоте. [17]
И молвит: «Я велю – иного нет закона, —
Чтоб вы, любя меня, служили Красоте;
Я добрый ангел ваш, я Муза, я Мадонна!».
Изучение телесности – изучение телестностью – телетезация изучения. Плоть плотью плотить и наплотить. Плотию плоть поправ.
Cильные и крепкие тела – прекрасны. Скорее, скорее навстречу вечернему танцу!
Меня настойчиво преследует чувство того, что все истлевает – жизнь, силы, возраст. Когда ты ребенок или юнот, все вокруг блестит и переливается красками, а мотылек, пролетающий между березой и елью в зареве предзакатных лучей, кажется вечным.
Мы не знаем детьми о том, что через пару часов в стемневшей дачной заводи он обожжет свои крылья на догорающем огоньке, ошибочно приняв его за источник подлинного света. Мир кажется нам огромным пространством игры, которое мы оживляем. Старая бочка становится морем, старая купель – фрегатом, на котором ты залезаешь в тот же закат и поешь песни… Все озаряется солнечным блеском – речка, травы… И все это кажется вечным.
А потом все становится революционным – ты отрекаешься от детского ритма и переходишь в бетонные короба, в которых стремишься проводить лето. Мечта теперь – стать как все взрослые: деловым, со жвачкой или даже сигаретой и сумкой, в которой непременно будут важные таблицы. Игра вытесняется бетонными стенами. В юности бетон оживает цветами – влюбленность, но на миг, и та, которая более никогда не повторится… Она шире любого города, но у́же того, что предписано судьбой… Любовь истлевает. Бетон начинает казаться пыльным, а коробки городского типа – бездушными. Наступает эра Чорана[18].
Пару лет – как во сне. То ты среди музыкального раздолья, то в парке, то погибающий от асфальтового жара. И ты, окруженный смертью, понимаешь, что предметы седеют – так же, как твое окружение, и те, кто растил тебя. В них становится мало сил, а рядом начинают бегать новые дети. Ты смотришь на них и во всем этом видишь закат, а в себе – лишь свидетеля какого-то мига.
Мир уходит от тебя, ты больше не его центр, наступает время заката твоего. Я боюсь смерти!
Август 2018.[19]
Странный февраль поступью кровавого предчувствия приходит. Гуляют меридианы и полюса, монастырь удаляется, на шее не висит крест. Машины оставляют синие квадраты в помещениях. И снова время обгоняет дыхание. Заброшенность[20] в мир – заброшенность Высшим в пространство олеонафта. Если есть белый уголь, то есть белая нефть. Она льется внутри, но кто сказал, что она соткана из солнца?
Оказаться в точке бифуркации, когда выбор завтрашнего дня уже сделан – вступает в силу обратимость истории. Потерянность. Силы забирает нечто, сильнее меня. Может, я одержим?
Какая пустота ныне на плоскости февраля. Какая пустота. Все собрались в этом месяце и у всех болезненный слом. Воронки бы миновать. Так, так, так, переступая исступленной ногой.
Я так надеялся дойти до этого далекого заброшенного снегами монастырского пространства… А в итоге останусь в печальном, обветшалом от влаги городском пейзаже, рассматривая то, как внутри олеонафт, подобно ртути, соприкоснувшейся с воздухом, превращается в маленькие круглые шарики, закатывающиеся под паркет. Собрать бы их всех скотчем… Среди февраля закружиться дервишем в городе, в котором ботинки всегда пачкаются от грубых пешеходных троп.
Русские села молчаливы.
Два тела короля[21]!
Comment agir, ô coeur volé? [22]
Собираю сет на грядущие концерты. Будет экзистенциальный хардбасс. Надоело ныть.
В гранитных набережных, оберегаемый молчанием грустящих сфинксов, спрятан олеонафт. В черной реке формируются новые миры – как меня пугает вода и завораживает море!
Снилось, снилось, снилось причастие или исповедь, несобранность и разрушенность внутреннего – надо склеивать.
И имя твое, словно старая песня.
Приходит ко мне. Кто его запретит?
Кто его перескажет? Мне скучно и тесно
В этом мире уютном, где тщетно горит
В керосиновых лампах огонь Прометея —
Опаленными перьями фитилей… [23]
Тихой поступью прикоснулся к ладони летний сольстис[24]. Слава вечному солнцу и обжигающему свету!
В Китае[25] – смешение спокойствия и внутреннего умиротворения и высочайшей динамикой внешнего. Здесь все в QR-кодах, и даже нищие получают милостыню по QR-кодам.
В Китае – прозрачный персиковый воздух, тонкие облака. Во всем – состояние полета. Даже в садах или раскинувшихся на улицах со старыми низкими домами основательных деревьях. Есть классическое разделение на литье и ковку. Сквозь ковку ходит воздух в конструкциях, в литье же – невиданная тяжесть. Здесь все – это ковка.
Китайцы бьют себе по копчику. Что это за система самоисцеления?
Успенский[26] излагает учение Г. Гурджиева[27]:
Человек не имеет постоянного и неизменного «я».
Каждая мысль, каждое настроение, каждое желание, каждое ощущение говорят: «Я». И в любом случае считается несомненным, что это «я» принадлежит целому, всему человеку, что мысль, желание или отвращение выражены этим целым. На самом же деле для такого предположения нет никаких оснований. Всякая мысль, всякое желание человека появляются и живут совершенно отдельно и независимо от целого. И целое никогда не выражает себя по той причине, что оно, как таковое, существует только физически, как вещь, а в абстрактном виде – как понятие. Человек не обладает индивидуальным Я. Вместо него существуют сотни и тысячи отдельных маленьких «я», нередко совершенно неизвестных друг другу, взаимоисключающих и несовместимых. Каждую минуту, каждое мгновение человек говорит или думает: «я». И всякий раз это «я» различно. Только что это была мысль, сейчас – это желание или ощущение, потом – другая мысль – и так до бесконечности. Человек – это множественность. Имя ему – легион.[28]
Русские всегда хотели объединить душу и тело. Для нас тело слишком неодухотворенное, а дух слишком летуч. Ах, как хочется это все объединить!
Начала внимательнее относиться к маленьким масштабам. Закончится ли это тем, что я буду созерцать многовековые китайские вазы?
Керуак[29] вылил на меня, тоскливого читателя, способного разбирать лишь по буквам и главам Ману-смрити[30], багряный закат, исчерченный клоками пыли одиноких, тонущих в тлении американских фонарей, пустырей и пустынь, расчерченных железными дорогами, ведущими из одного края «ничто» в другое.
Сейчас особо чувствуется «потеря». Открывая библиографии обнаруживаю, что самые сложные и важные темы философии и религии-мистики были подняты в Российской Империи в начале ХХ века. Перевод Ману-смрити был сделан в 1913-м Эльмановичем. Религиозно-философское общество зацвело черной розой на почве засыхающего сознания русского мира.
Сердцем нового рассвета был Петроград, ныне, погибающий от совершенной опустошенности, тоски и множества сломанных болотом судеб, что бродят призраками по гранитным набережным, покинувших город белых ночей. Там болотистым темным слоем окутаны жители – будто бы в хитон, а небо прикидывается огромным, пугая низкие, еле превышающие деревья, гниющие дома. Там, около Исакия бродят ссоры и перепалки, и надежды, а в парках около гигантских стен без окон сидят призраки.
На Петроградке улицы меняют свои направления и углы, обманывая строгого путешественника лабиринтами, которые, сговорившись с Каменноостровским, строят набережная реки Карповки. В этом заговоре участвуют и птицы, тяжелой поступью продавливая металлические, со шрамами, крыши. В этом городе можно умирать (не умереть) или быть несчастным, да так, чтобы находиться где-то между смертью и жизнью. В этом городе можно слиться с призраками и постепенно ими стать.
Проснулась. Неспокойно. Брожение в сердце. Похоже на чисто физическое. Отчего-то я чувствую свое сердце. Как оно переваливается и немного болит. Не тянет, но лишь немного, будто помехи. Лежу среди пасмурного неба с сердцем, работающим как сломанный холодильник. Просто болит сердце. И из того ничего не следует. Внутри по-прежнему гуляет черная меланхолия, может, это она так себя проявляет. Просто болит сердце. И из того ничего не следует. На улице началась осень. Нет новости светлее. Если осень, то ее законы я знаю – погребения, закапывания, почвы, распарившиеся в холодах ночи деревья, туманы листьев, нахмурившееся небо, и атмосфера, будто все покойники выходят паром из земли. К осени есть смысл жить. Или же дожить, чтобы ее застать. Легкое солнце в дымке пробивает листья опадающие. Такое допустимо даже в Летнем саду. Летнем саду… Летнем саду…
Просто болит сердце. И из того ничего не следует. Ах, если бы так случилось, что лето закопалось бы в дожди. И невидимо перешагнуло бы в осень. Слишком много весны во всем остается, слишком много черной весны.
А сама я будто стала рассказом Бунина. Одним сплошным рассказом, длящимся больше века.
Веселись, юноша, в юности твоей, и да вкушает сердце твое радости во дни юности твоей, и ходи по путям сердца твоего и по видению очей твоих; только знай, что за все это Бог приведет тебя на суд. [31]
Трезвитесь, бодрствуйте, потому что противник ваш диавол ходит, как рыкающий лев, ища, кого поглотить[32].
По морю житейскому идти в добром темпе. Рассекать воды фрегатом воли.
Санкт-Петербург – столица такой Руси, которая приходит после Третьего Рима, т. е. этой столицы, в некотором смысле, как бы не существует, не может существовать. «Четвертому Риму не быти». Санкт-Петербург утверждает Третью Россию, по качеству, структуре, смыслу. Это уже не национальное государство, не сотериологический[33] ковчег. Это странная гигантская химера, страна post mortem, народ, живущий и развивающийся в системе координат, которая находится по ту сторону истории. Питер – город «нави», обратной стороны. Отсюда созвучие Невы и Нави. Город лунного света, воды, странных зданий, чуждых ритму истории, национальной и религиозной эстетике. Питерский период России – третий смысл ее судьбы. Это время особых русских – по ту сторону ковчега. Последними на ковчег Третьего Рима взошли староверы через огненное крещение в сожженных хатах.
Мы, русские – народ богоносный. Поэтому все наши проявления – высокие и низкие, благовидные и ужасающие – освящены нездешними смыслами, лучами иного Града, омыты трансцендентной влагой. В избытке национальной благодати мешается добро и зло, перетекают друг в друга, и внезапно темное просветляется, а белое становится кромешным адом. Мы так же непознаваемы, как Абсолют. Мы – апофатическая нация. Даже наше Преступление несопоставимо выше ненашей добродетели.
Родион заносит две руки, два угловатых знака, два сплетения сухожилий, две руны над зимним ссохшимся черепом Капитала. В его руках – грубый, непристойно грубый, аляповатый предмет. Этим предметом совершается центральный ритуал русской истории, русской тайны. Призрак объективируется, мгновенье выпадает из ткани земного времени. (Гете немедленно сошел бы с ума, увидев, какое мгновение на самом деле остановилось…). Две теологии, два завета, два откровения сходятся в волшебной точке. Эта точка абсолютна. Имя ее Топор. [34]
Какой воздух мягкий и сладкий, хочется дышать очень часто, чтобы принять его внутрь, овнутрить, приютить. Вот так иду по темнеющему вечеру и набираю в себя воздух. Тело все может приютить – вот такое оно всепреемлющее.
Когда гудят утренние гудки на рабочих окраинах,
это вовсе не призыв к неволе. Это песня будущего.
Мы когда-то работали в убогих мастерских
и начинали работать по утрам в разное время.
А теперь утром, в восемь часов, кричат гудки
для целого миллиона.
Теперь мы минута в минуту начинаем вместе.
Целый миллион берет молот в одно и то же мгновение.
Первые ваши удары гремят вместе.
О чем же воют гудки?
– Это утренний гимн единства! [35]
Если и есть что-то более темное, чем рытье котлована Платонова, так это Гастев. Инфернальный коммунист Алексей Капитонович Гастев!
Бездымные шахты, покрытые пеплом…
Это – на краю света, памятник
моему раненому, моему мировому сердцу.
Умерло мое вчера, несется мое сегодня, и уже бьются
огни моего завтра.
Не жаль детства, нет тоски о юности, а только – вдаль.
Я живу не годы.
Я живу сотни, тысячи лет.
Я живу с сотворения мира.
И я буду жить еще миллионы лет.
И бегу моему не будет предела. [36]
Центр Питера. Утро понедельника. На остановке у метро Сенная сидит старушка и режет большим ножом мясо на маленькие куски.
Питер. Утро. Сенная. Мясо.
Самое важное во всех отношениях – дистанция. Чтобы обнаруживать в Питере самое яркое, необходимо быть с ним на дистанции. Приезжать редко. Всякий слом дистанции грозит разочарованием. Помнить о жесте как языке. Стала свидетелем барочной оперы, воспроизведенной в ее первоначальном виде: всегда три скола на жестах, яркие интонации и произнесение окончаний в старофранцузском. Пели про Аттиса и Кибелу[37].
Андрей Белый:
«Поздно уж, милая, поздно…
усни: это обман…
Может быть, выпадут лучшие дни.
Мы не увидим их… Поздно, усни…
Это – обман».
Ветер холодный призывно шумит,
холодно нам…
Кто-то огромный, в тумане бежит…
Тихо смеется. Рукою манит.
Кто это там? Сел за рекою. Седой бородой
нам закивал
и запахнулся в туман голубой.
Ах, это, верно, был призрак ночной…
Вот он пропал.
Сонные волны бегут на реке.
Месяц встает.
Ветер холодный шумит в тростнике.
Кто-то, бездомный, поет вдалеке,
сонный поет.
«Все это бредни…
Мы в поле одни. Влажный туман
нас, как младенцев, укроет в тени…
Поздно уж, милая, поздно. Усни.
Это – обман…»[38]
Павел Васильев:
И имя твое, словно старая песня,
Приходит ко мне. Кто его запретит?
Кто его перескажет? Мне скучно и тесно
В этом мире уютном, где тщетно горит
В керосиновых лампах огонь Прометея —
Опаленными перьями фитилей…
Подойди же ко мне. Наклонись. Пожалей!
У меня ли на сердце пустая затея,
У меня ли на сердце полынь да песок,
Да охрипшие ветры!
Послушай, подруга,
Полюби хоть на вьюгу, на этот часок,
Я к тебе приближаюсь. Ты, может быть, с юга.
Выпускай же на волю своих лебедей, —
Красно солнышко падает в синее море
И – за пазухой прячется ножик-злодей,
И – голодной собакой шатается горе…
Если все, как раскрытые карты, я сам
На сегодня поверю – сквозь вихри разбега,
Рассыпаясь, летят по твоим волосам
Вифлеемские звезды российского снега.[39]
Сила: важно.
Ум: важно.
Гастев Алексей Капитонович: важно.
Влияние луны на внутренние тропы жизни: важно.
Остальное – не так важно.
Учиться видеть других людей. И брать их покой.
Поезд прорезал воздух истлевающего октября. Он же был и воздухом ноября и августовским (в сочетании с солнцем и ветром). И мартовским (с его надеждами на воскресенье и тяжелым запахом церковного ладана). Я воспринимаю место как потенциальность; в окне – дом, в котором собирались члены поэтического общества «Арзамас», а внутри – сразу все 200 лет: и декабристы, и революционеры ХХ века, и мистические анархисты, и сложные, острые взгляды из разных углов в башне Иванова. Солнечный луч. Свободное небо – властитель болот. Маленький шорох: и вижу образ барышни в черном платье на Таврической с белым воротничком и мудро скроенными рукавами. Она сидит подле Иванова и старательно читает текст «о Циклопах» на древнегреческом, постоянно путая ударения. В ее сердце горит красный огонь, не опаляя гостей башни.
Вот иная барышня, кажется, парижанка, сидит рядом с камином – декадентка, нигилистка, революционерка, но Башня не об этом. Сидит и мечтает о кострах – о том, чтобы священным огнем был выжжен потонувший в торжестве обыденного мир. Она даже думала о совершении террористического акта. Да только люди единичные – слишком мелкий масштаб… Вот если бы можно было бы уничтожить одним жестом все человечество!
А потом я вижу иную девушку. Выращенную в 90-ые, партийную. 14-летнюю – с грезами о мансардных собраниях, слабо артикулирующую свои мечты, но знающую, что есть тайное измерение, к которому надо стремиться. С постоянным лейтмотивом Антигоны[40]… А потом черная меланхолия юношества и сентиментальный чоранизм. А потом начало ницшеанской молодости – то бодрое, то истончающее. И мерами погасающий, мерами возгорающийся огонь[41], что был у девушки, сидящей подле Иванова в Башне, и он выжигает изнутри. А еще и мир хочется уничтожить… Целый! Во имя вечности! Тело ослабело, тело современного человека. Внутренний огонь может его исказить, проявиться шрамом, синяком, ударить молнией Аполлона, оттого человек перепутает слова и скажет их не в том порядке, и жить станет не в порядке. Огонь внутренний иногда обжигает, но пламя, обжигая жидкую кровь, не гаснет. Проживаю город сотней жизней, проецируя в каждое место воспоминания о когда-то прожитых.
В Петрограде солнце было – редкое знамение. Внутри огонь был и есть, горит как закат, поглощаемый сумерками и поступью холодного серебряного воздуха уже несеребряного века.
Поезд прорезал воздух истлевающего октября несеребряного века.
Вячеслав Иванов. «Эрос» – четвертая книга лирики. Цена 60 к.
Л. Зиновьева-Аннибал. «Тридцать три урода». – Повесть. – освобождена от ареста. Цена 40 к.
Александр Блок. «Снежная маска». – Третья книга стихов с фронтисписом Л. Бакста. Цена 60 к.
Георгий Чулков. «Тайга». – драма в 3 актах. Цена 40 к.
Алексей Ремизов. «Лимонарь». – повествования по апокрифам. Цена 60 к.
Л. Зиновьева-Аннибал. «Трагический зверинец». – рассказы. Цена 1 рубль.
«Цветник Ор. Кошница первая». 1907 г. сборник лирический и драматический. Цена 1 р. 25 к.
Сергей Городецкий. «Перун». – Стихотворения лирические и лироэпические. Книга вторая. Печатается.
Максимилиан Волошин. «Звезда-полын». – Книга стихов. Печатается.
Вячеслав Иванов. «По звездам». – Статьи и афоризмы. Печатается.
Поступил в продажу «Цветник Ор. Кошница первая». Изд-во «Оры». Спб. 1907.
На «Ивановских средах» встречались люди очень разных даров, положений и направлений. Мистические анархисты и православные, декаденты и профессора-академики, неохристиане и социал-демократы, поэты и ученые, художники и мыслители, актеры и общественные деятели, – все мирно сходились на Ивановской башне и мирно беседовали на темы литературные, художественные, философские, религиозные, оккультные о литературной злобе дня и о последних, конечных проблемах бытия. Но преобладал тон и стиль мистический. Сразу же создалась атмосфера, в которой очень легко говорилось. В постановке тем и в характере, который приняло их обсуждение, быть может, не хватало жизненной остроты, и никто не думал, что речь идет о самых жизненных его интересах. Но образовалась утонченная культурная лаборатория, место встречи разных идейных течений, и это был факт, имевший значение в нашей идейной и литературной истории. Многое зарождалось и выявлялось в атмосфере этих собеседований. Мистический анархизм, мистический реализм, символизм, оккультизм, неохристианство, – все эти течения обозначались на средах, имели своих представителей. Темы, связанные с этими течениями, всегда ставились на обсуждение. Но ошибочно было бы смотреть на среды, как на религиозно-философские собрания. Это не было местом религиозных исканий. Это была сфера культуры, литературы, но с уклоном к предельному. Мистические и религиозные темы ставились скорее как темы культурные, литературные, чем жизненные. Многие подходили к религиозным темам со стороны историко-культурной, эстетической, археологической. Мистика была новью для русских культурных людей, и в подходе к ней чувствовался недостаток опыта и знания, слишком литературное к ней отношение. То было время духовного кризиса и идейного перелома в русском обществе, в наиболее культурном его слое. На «среды» ходили люди, которые группировались вокруг журналов нового направления – «Мира искусства», «Нового пути», «Вопросов жизни», «Весов». Повышался уровень нашей эстетической культуры, загоралось сознание огромного значения искусства для русского рождения. [42]
Своеначальный, жадный ум, —
Как пламень, русский ум опасен
Так он неудержим, так ясен,
Так весел он – и так угрюм.
Подобный стрелке неуклонной,
Он видит полюс в зыбь и муть,
Он в жизнь от грезы отвлеченной
Пугливой воле кажет путь.
Как чрез туманы взор орлиный
Обслеживает прах долины,
Он здраво мыслит о земле,
В мистической купаясь мгле.[43]
Флоренский пишет:
«Кто такой Вяч. Иванов?» Писатель? – Нет, писатель – Мережковский, Брюсов и проч., а для В. И. писательство – лишь один из способов выражения себя. Поэт? – И поэт. Вот, Пушкин – поэт, а В. И. – иное. Ученый? – И ученый. Но в основе он что-то совсем иное. Если бы он был в древности – он был бы вроде Пифагора. Если бы он был шарлатаном – он сделался бы Штейнером. Если бы он был святым – он был бы старцем. Я не знаю, кто он. Но я определенно ощущаю, что ему надо бы жить, например, в замке, среди учеников и избранных друзей, и что публичные лекции и т. п. идут к нему столь же мало, как купальный чепец к Афродите. Что же знает В. И.? Многое; но все, что он воистину знает – это около рождения, на иных, впрочем планах, чем физический.[44]
11 ноября. Презентация и обсуждение «Циклонопедии» Резы Негарестани.[45]
Циклон странных событий. И во всем – шепот нефти, вертикальной, горизонтальной, надлунной, подлунной…
Переоткрыла для себя название Дневника («Олеонафт») – оказывается, смазочными веществами (нефть – есть теллурическая смазка) я грезил с прошлого года (кстати, тогда у меня был виток увлечения Платоновым, совершенно беспощадный). Выстраивается совершенная ось-линия: Платонов-Губкин[46]-Негарестани! Если у меня когда-нибудь появится царство, то так будут звать три его столицы?!
Темными нефтяными пятнами покрывается небо, которое покинуто солнцем капитализма[47]. Усиливается пустыня как платформа для прихода в миры антихриста. Увеличиваются подземные каналы и ходы («дырчатость» Арто[48]). Обратная сторона земли пробуждается, сметая Модерн роковым жестом уставшей войны.
На заметку (к чтению): «Кровь электрическая» Кэндзи Сиратори.
Le Soleil sous la mort.[49]
С позиции сочинений Сиратори текст как архитектура (даже прогрессивная) – это эгоцентрическая болезнь, которую нужно не лечить, но разбомбить, штурмовать и заразить новой безжалостной чумой. Он должен быть обращен в ксенобактериальный улей, из которого рождается аутофагный текст.
«Вихри враждебные» восстают против Солнца с помощью эпидемий, заражений, демонических одержимостей, политических и религиозных конфликтов, экономических реформ и потрясений. В «Циклонопедии» подробным образом описано, как это работает – на примере сигила «драконовой спирали».
CCRU (Cybernetic Culture Research Unit)[50].