Я смотрю на куклу, а она смотрит на меня своими безжизненными глазами. У меня кружится голова. Прошло пять лет, один месяц и двадцать шесть дней.
Сейчас ей было бы пять лет, или шестьдесят один месяц, или двести шестьдесят девять недель, или тысяча восемьсот восемьдесят три дня, или сорок пять тысяч сто девяносто два часа, или два миллиона семьсот одиннадцать тысяч пятьсот двадцать минут, или сто шестьдесят два миллиона шестьсот девяносто одна тысяча двести секунд. Я все время веду подсчет.
У многих женщин, сидевших вместе со мной в Крейвенвилле, были дети. Некоторые даже рожали за решеткой. Помню, я бегала круг за кругом по тюремному двору; теннисные туфли глухо били по цементу, грудь сдавливало от духоты.
– Куда бежишь, детоубийца? От себя не убежишь! – говорил кто-то.
Я слышала хриплый смех, но ни на кого не обращала внимания. Никто не разговаривал со мной; только иногда обзывали детоубийцей, сукой или хуже. Все смотрели сквозь меня, как будто я была соткана из отвратительного воздуха в нашем тюремном блоке. И ведь многие из них сами были убийцами: они убили мужей, приятелей или застрелили кассира во время ограбления магазина. Но я хуже. Беспомощная малышка всего нескольких минут от роду была брошена в реку; ее унесло течением и разбило о берег.
Женщины в «Доме Гертруды» ничем не отличаются от женщин в Крейвенвилле. Никогда еще я не чувствовала себя такой одинокой, как сейчас. Знаю, как тяжко пришлось родителям. На их глазах я стремительно упала с пьедестала, и упала очень низко. Сейчас я хочу только одного: чтобы они приехали меня повидать. Я так давно не держала за руку маму, не обнимала папу. Не слышала смеха сестры. Правда, в нашей семье не допускались «телячьи нежности», но иногда, сосредоточившись, я вспоминаю, как отец гладил меня своей большой, сильной рукой по голове. Иногда, закрыв глаза, я представляю все таким же, как раньше – до того, как все пошло наперекосяк. Я представляю, что вернулась в школу, бегаю на соревнованиях по легкой атлетике, стараясь перекрыть собственный рекорд, сижу у себя в комнате, решаю уравнения, помогаю маме готовить ужин, болтаю с сестрой…
Вся моя жизнь была расписана заранее. Я знала, что сдам вступительные экзамены в колледж на «отлично», буду играть в волейбольной команде Университета Айовы или Университета штата Пенсильвания, четыре года проучусь в колледже, где буду специализироваться на юриспруденции, а потом пойду на юридический факультет. Будущее представлялось мне ясным и четким. Теперь все пропало. Кончено навсегда. Из-за парня и беременности.
С Девин я познакомилась, когда лежала в больнице под капельницей. Она объяснила, что меня обвинят в убийстве при отягчающих обстоятельствах и угрозе жизни ребенка.
– Когда девочка упала в реку, ты думала, что она мертва? – спрашивала она, расхаживая передо мной туда-сюда. Она никак не могла успокоиться. А мне тогда хотелось одного: свернуться калачиком и умереть. Но Девин постоянно теребила меня, заставляла снова и снова вспоминать все, что случилось.
– Конечно, – сказала я. – Конечно, я тогда думала, что младенец мертв.
Она крутанулась на каблуках.
– Никогда не называй ее «младенцем». Поняла? – строго спросила она. – Называй ее «малышкой» или «девочкой», но только не «младенцем» – это слишком безлично. Тебе ясно?
Я кивнула.
– Я в самом деле думала, что девочка уже мертва, – сказала я, отчаянно желая себе поверить, но понимая, что не произношу ни слова правды. Судебно-медицинская экспертиза уже показала, что девочка была жива…
Потом Девин потребовала, чтобы я признала себя виновной в непредумышленном убийстве, преступлении средней тяжести, которое карается тюремным заключением сроком на пять лет, и в угрозе жизни ребенка, за которое меня могли бы посадить лет на пятьдесят, а то и больше. Девин уверяла, что столько мне не дадут ни за что. До суда присяжных дело так и не дошло. Мне не пришлось рассказывать о том, что произошло в ту ночь. Впрочем, подробностями страшной ночи никто как будто и не интересовался. По-моему, я напоминаю всем кого-то знакомого. Сестру, дочь, внучку. Может, даже их самих. В общих чертах всем было известно, что случилось. И всем этого было достаточно. Девин оказалась права. В конце концов меня приговорили к десяти годам в Крейвенвилле. Хотя в то время приговор звучал ужасно, десять лет все же лучше пятидесяти пяти, которые мне угрожали. Я спросила Девин, почему срок такой небольшой.
– Причин много, – ответила Девин. – Тюрьмы переполнены, обстоятельства преступления… В общем, Эллисон, они договорились о десяти годах.
Месяц назад Девин навестила меня в тюрьме. Я бегала по двору; в июльскую жару бетон плавился. Я чувствовала, как жар проникает сквозь подошвы теннисных туфель, сквозь носки. Тяжело дыша, я смотрела, как Девин стремительно приближается ко мне. На ней был серый костюм, который она носит как форму, и туфли на высоком каблуке. Я ни разу в жизни не носила туфли на высоком каблуке, ни разу не была на танцах в школе, так и не побывала на выпускном балу…
– Эллисон, хорошая новость! – сказала она мне вместо приветствия. – Твое дело передано в комиссию по условно-досрочному освобождению. На следующей неделе тебя вызывают на заседание.
– Условно-досрочное освобождение? – Я застыла, точно громом пораженная. – А ведь прошло всего пять лет! – Я даже думать не смела о том, что могу выйти раньше срока.
– Учитывая твое примерное поведение и шаги, предпринятые тобою к исправлению, ты подходишь для условно-досрочного освобождения. Разве не здорово? – Она смерила мое озабоченное лицо пытливым взглядом.
– В самом деле, хорошая новость, – ответила я – в основном потому, что именно это она хотела от меня услышать. Как я могла объяснить ей, что, привыкнув к заключению, к ужасной еде, к зверским условиям, примирившись с тем, как и почему я попала в тюрьму, я в самом деле обрела покой? Мне не нужно было планировать будущее. В тюрьме все решали за меня. Меня ждали десять долгих лет простого существования.
– Нам нужно подробно обсудить то, о чем тебя, скорее всего, спросят на комиссии. Самое важное, чтобы ты выразила раскаяние.
– Раскаяние? – переспросила я.
– Раскаяние, сожаление, – сухо пояснила Девин. – Ты должна убедить их в том, что сожалеешь о своем поступке. Если ты этого не сделаешь, тебя ни за что не освободят досрочно. Ты можешь так сказать? Можешь выразить раскаяние в том, что бросила новорожденную дочь в реку? – спросила она. – Ты ведь раскаиваешься, разве не так?
– Да, – не сразу ответила я. – Я могу сказать, что раскаиваюсь.
И я сказала. Я сидела за столом; члены комиссии перечитывали мое дело. Меня похвалили за хорошее поведение. Я работала в тюремной столовой, заочно окончила среднюю школу и набрала достаточное количество баллов для поступления в колледж. Члены комиссии выжидательно смотрели на меня.
– Мне жаль, – сказала я. – Мне очень жаль, что я причинила боль своей малышке, и мне очень жаль, что она умерла. Я совершила ошибку. Ужасную ошибку… мне хотелось бы повернуть время вспять!
Родители на слушание не приехали; я боялась, что из-за этого меня не освободят. Уж раз мои родители не пожелали приехать и поддержать меня, значит, рекомендовать меня к условно-досрочному освобождению ни в коем случае нельзя. Но Девин велела мне не беспокоиться; с членами комиссии беседовала бабушка, и меня, скорее всего, освободят.
– Главное – твое поведение в тюрьме и то, что ты встала на путь исправления. – Девин оказалась права. Она всегда права. Комиссия по условно-досрочному освобождению приняла единогласное решение освободить меня.
За ужином я знакомлюсь с соседкой, Би, героиновой наркоманкой, которая проходит курс реабилитации. За столом нас всего пять. Остальные работают или занимаются другими видами деятельности, одобренными комиссией. Мне интересно узнать, кем работают мои соседки, – очень хочется поскорее начать зарабатывать хоть немного, – но я боюсь спрашивать о чем-либо и вообще подавать голос. Все шарахаются от меня как от зачумленной. Кроме Би, конечно. Ей как будто все равно, кто я и что совершила. А может, она еще не слышала самые отвратительные подробности. У Би худое, рябое лицо наркоманки и тяжелые черные глаза, которые как будто видели и ад, и кое-что похуже. А еще у нее сильные руки; похоже, она способна из кого угодно выбить дурь. Поэтому с Би предпочитают не связываться. Конечно, в «Доме Гертруды» любое насилие под запретом. Тем не менее Би охотно рассказывает всем о своем первом дне в «Доме Гертруды».
– Две дамы поспорили, чья очередь звонить по телефону. Кстати, после этого здесь специальный список завели. И вот одна – она отсидела за растрату – как врежет второй по морде телефоном! – Би весело смеется. – Кровищи было! И зубы по всей гостиной… Помнишь, Олин? – спрашивает она, тыкая вилкой в зеленую фасоль.
– Еще бы не помню, – сухо отвечает Олин. – Не очень-то приятное было зрелище. Пришлось вызвать полицию.
– Ага, а меня, из-за того, что я была новенькой, заставили вытирать кровь и сметать зубы. – Би передергивает.
– Да ладно тебе, Би, – ласково поддразнивает Олин. – Я тебе помогала!
После ужина и мытья посуды я пытаюсь снова дозвониться родителям и Бринн. Никто не отвечает. Я оцепенело сижу на диване с телефоном в руке и слушаю длинные гудки. Олин входит, мягко отнимает у меня телефон и сообщает, что до семи я могу делать что хочу, а в семь у нас собрание – так сказать, сеанс групповой терапии. Поднявшись в свою комнату, я нисколько не удивляюсь, найдя в ведре с водой еще одну изуродованную куклу. Я сглатываю подступивший к горлу комок; в груди закипает гнев. Как они смеют осуждать меня – ведь и сами не ангелы! Мощным пинком – удар у меня отработан, недаром я столько лет играла в футбол, – я переворачиваю ведро. Грохоча, оно катится по деревянному полу. У моих ног собирается лужа воды. Я слышу шаги на лестнице; по коридору шаркают чьи-то кроссовки. Я что было сил захлопываю дверь.
Через несколько минут я слышу стук.
– Уходите, – злобно говорю я.
– Эллисон! – Это Олин. – Что с тобой?
– Ничего… Я хочу побыть одна, – отвечаю я чуть мягче.
– Можно мне войти? – спрашивает Олин.
Мне хочется ответить «Нет!», вылезти в окно и убежать, но я не могу пойти домой, не имею права покидать «Дом Гертруды».
– Эллисон, открой, пожалуйста, дверь!
Я приоткрываю дверь и вижу зеленые глаза Олин.
– Ничего со мной не случилось, – повторяю я, но вода из ведра разлилась лужей у ног и вытекает в коридор.
Олин молчит, только смотрит на меня снизу вверх своими все понимающими глазами. Наконец я впускаю ее. Олин замечает перевернутое ведро, куклу, лужу воды – и вздыхает.
– Мне очень жаль, Эллисон. Дай им время привыкнуть. Не скандаль, спокойно делай свое дело, и скоро к тебе начнут относиться, как ко всем остальным. – Наверное, она замечает мое перевернутое лицо, потому что спрашивает: – Хочешь, я подниму этот вопрос на вечернем собрании?
– Нет, – решительно отвечаю я. Я понимаю: из открытого противостояния с соседками ничего хорошего не выйдет.
– Схожу за тряпкой. – Олин хлопает меня по плечу и оставляет наедине с моими мыслями.
На ближайшее время планов у меня немного. Ближайшие полгода надо перетерпеть. Дважды в месяц отмечаться у инспектора комиссии по УДО, работать и заниматься своими делами. И все же становится ясно: мои соседки не намерены облегчать мне жизнь. Они ненавидят меня за то, что я совершила. Считают себя лучше меня. Думают, что у них-то имеются веские поводы, вынудившие их сделать то, что они сделали. Они нарушили закон потому, что их заставили дружки, или потому, что у них было трудное детство. А что же я? У меня были прекрасные родители, прекрасное детство, прекрасная жизнь. Мне нет оправдания.
Олин возвращается и вручает мне стопку тряпок.
– Тебе помочь?
Я качаю головой:
– Нет, спасибо. Сама справлюсь.
И все же Олин заходит в комнату, забирает ведро и куклу, выходит и тихо прикрывает за собой дверь. Я вытираю воду с пола и плюхаюсь на нижнюю койку. Стараюсь закрыть глаза, но всякий раз, как смыкаются веки, я вижу одно: пустые, мертвые глаза куклы.
Когда я вспоминаю ту ночь, то помню, что девочка не плакала – как показывают в кино или по телевизору. Сначала мать стискивает зубы и стонет, тужится, стараясь вытолкнуть ребенка. А потом ребенок появляется на свет и громко плачет, словно злится, что его достали из теплого, полутемного аквариума, извлекли в яркий, холодный мир. Такого плача я ни разу не услышала.
Я видела ужас в глазах Бринн, когда она протягивала мне малышку. Я покачала головой. Мне не хотелось к ней прикасаться. Дрожащими руками Бринн перерезала пуповину и осторожно уложила девочку на груду тряпок в углу спальни.
– Эллисон, тебе нужно к врачу, – сказала она. Голос у нее сел от волнения; она отбросила с моего лба потные волосы. Я ужасно замерзла; дрожь била меня так, что стучали зубы. Бринн покосилась на тихую, молчаливую девочку в углу и сказала: – Надо кого-то вызвать…
– Нет, нет! – повторяла я, стараясь прикрыть ноги. Внезапно я устыдилась своей наготы. Я старалась сдерживаться, говорить не стуча зубами. Я понимала: если я сдамся, Бринн просто рассыплется на куски. – Нет! Мы никому ничего не скажем. Никто не должен знать… – Догадываюсь, я говорила холодно, даже жестоко. Но, повторяю, до того дня вся моя жизнь была расписана по пунктам: произнести прощальную речь при выпуске, получить стипендию от федерации волейбола, поступить в колледж, потом на юрфак… Кристофер был ошибкой; еще большей ошибкой стала беременность. Мне нужно было одно: чтобы Бринн сохраняла ясную голову, чтобы она со мной согласилась.
– Ах, Элли! – воскликнула Бринн. Подбородок у нее дрожал, по лицу бежали слезы. Ей с трудом удавалось держаться. – Я вернусь через несколько минут, – сказала она, заботливо укрывая меня одеялом. – Только выброшу простыни.
Мне хотелось спать – ох, как ужасно хотелось спать! Хотелось закрыть глаза и исчезнуть.
Руками я с трудом оттолкнулась от влажной постели, медленно спустила ноги на пол и едва удержалась от крика – такая жгучая боль пронзила меня между ног. Я дождалась, пока боль немного утихнет, встала, схватившись за край прикроватной тумбочки, чтобы не упасть. Посмотрела в дальний угол комнаты, куда Бринн положила девочку. Я сказала себе: я смогу. Я должна!
Выпрямившись, я опустила голову и увидела у себя на бедрах пятна цвета ржавчины. Бринн пыталась как могла вытереть меня, но кровь продолжала идти, и я застонала. Сколько крови! В углу я увидела груду полотенец, в которые Бринн завернула девочку. Она казалась такой далекой. Надо одеться и прибрать за собой. Скоро стемнеет, и потом, родители могут вернуться раньше. Надо срочно что-то решать… Дождь барабанил по крыше; мне показалось, будто я слышу шаги Бринн внизу. Потом за ней захлопнулась сетчатая дверь. Я знала, что делать и как поступить с девочкой. И тогда получится, что ее здесь и не было, что она не существовала. Потом я вернусь в комнату, приберу и на следующие несколько дней притворюсь, будто у меня грипп. И тогда все снова вернется в обычное русло. Иначе и быть не может!
Но тот ужас все не кончался и не кончался. Он прирос ко мне, к Бринн, даже к родителям, как какая-то злокачественная опухоль. Мы никогда от него не освободимся! Я начинаю плакать. Всю жизнь я всегда поступала правильно. И вот – достаточно одной ошибки, и моя жизнь кончена. Одна ошибка! Так нечестно!