– Фольклор! Истоки родной речи! Жемчужное месторождение русского языка! Совсем ничего не знают! Ни-че-го! Как же это можно? И это – будущие педагоги! – Мириам Исхаковна бросила на подоконник сумку и полезла в шкаф за своей чашкой, не переставая горестно причитать: – Даже былин не знают! Даже пословиц не знают! Особенно девки! Сидят, глазками хлопают, губки надувают, причесочки ручками трогают!.. Мерзавки тупые!
– А жемчужное месторождение – это где? – спросила Вера, с треском сдирая с шоколадки фольгу.
Вообще-то у нее было прекрасное настроение, к Мириам цепляться она не планировала, но ведь Мириам сама напрашивается. Девки ей не нравятся, ишь ты! Мерзавка тупая.
Мириам Исхаковна дернулась как ужаленная, грохнула посудой в шкафу, резко повернулась и с ужасом уставилась на Веру:
– Вы что, даже этого не знаете, Верочка, дорогая?!
– Не-а, – безмятежно ответила Вера и сунула в рот сразу половину шоколадки.
– Жемчуг образуется в морских раковинах, которые водятся в определенных широтах, – флегматично заметил Георгий Платонович Отес, не отрываясь от газеты. – Главным образом, в теплых водах. В Индийском океане, например. У побережья Японии тоже водятся. Но японцы уже давно научились разводить таких раковин на специальных морских фермах.
– Георгий Платонович, при чем тут японцы? – возмутилась Мириам Исхаковна. – Мы говорим о русском народном творчестве! Самобытном!
– Ни при чем, – покладисто согласился Отес. – Если о самобытном – тогда, конечно, японцы ни при чем.
Он невинно глянул поверх газеты, перевернул страницу и опять уткнулся в текст. Отесу было семьдесят пять лет, до нынешнего литературоведения он прошел огни, воды, медные трубы, горячие точки, холодные льдины и все остальное. Индийский океан и японское побережье он наверняка тоже прошел. Отес был умен, как бес, добр, как ангел небесный, студенты его боялись и обожали, за глаза звали «Отес родной», даже самые безбашенные учили его литературоведение всерьез, всерьез же расстраивались, если получали тройку, а двоечников у него вообще не было. Вера смутно сожалела, что Георгию Платоновичу уже семьдесят пять. Мириам об этом не помнила и строила ему глазки.
– Месторождение жемчуга – в навозе, – вдруг подал голос Петров, открыл глаза, потянулся и зевнул во весь рот. – Навозну кучу разгребая, петух нашел жемчужное зерно… Вера! Ты даже этого не знаешь!
– И этого не знаю, – согласилась она. – А вот что я знаю совершенно точно: через полтора часа второй курс, и трое с дневного на пересдачу, и Семенова с утра на после обеда попросилась, ей ребенка не с кем было оставить… Я ж тут до вечера застряну, а дома только шоколад и пачка соли. Между прочим, ты меня на базар обещал отвезти, а сам дрыхнешь.
– Ну, разбудила бы, – ответил Петров и с кряхтением полез из кресла. – Обещал – отвезу. Подумаешь, полтора часа… За полтора часа мы три базара объедем.
– Принято говорить не «базар», а «рынок», – как бы между прочим заметила Мириам Исхаковна. – «Рынок» – это по-русски. А «базар» – это по-турецки, кажется. Или по-арабски. В общем, как-то по-восточному.
– Ну, вам виднее, – согласился Петров. – По-восточному так по-восточному. Хотя… минуточку…
Он полез в карман, вытащил плотно сложенный полиэтиленовый пакет, неторопливо развернул его, удивленно уставился на крупную черную надпись на желтом фоне и с недоумением спросил:
– Это разве арабская вязь? Гляньте, Мириам Исхаковна! По-моему, это все-таки не по-восточному.
На боку пакета было написано BAZAR. Мириам Исхаковна обиделась.
– Ну, уж точно – не по-русски, – начала она склочным голосом, на глазах закипая. – Уж чего-чего, а кириллицу от латынщицы я могу отличить!
– Латынщица – это кто? – с любопытством спросила Вера, с треском разворачивая вторую шоколадку.
– Вы и этого не знаете! – со злобным торжеством заорала Мириам Исхаковна, мигом поворачиваясь к ней.
– Не знаю, – призналась Вера и виновато повесила голову. – Даже не слышала никогда.
Петров заржал. Отес невинно смотрел поверх газеты. Мириам Исхаковна задыхалась от гнева. Наконец отдышалась, закрыла глаза и трагически прошептала:
– И такие люди преподают в университете. Учат будущих педагогов. Интересно, чему могут научить? Пить чай с шоколадом в рабочее время? Спать посреди дня в деканате? Сводить со студентами личные счеты? По базарам шляться?
– По рынкам, – подсказал Петров, старательно рисуя на своем пакете толстым красным фломастером новую надпись: RYNOK.
Мириам Исхаковна открыла глаза, схватила с подоконника свою сумку и потопала из комнаты, на ходу угрожающе пообещав:
– Я чай пить не буду!
Дверь за ней оглушительно хлопнула. Отес сложил газету и с удовольствием отметил:
– Вы хулиганы, молодые люди.
– Ну, уж прям, – обиделась Вера. – Я ж не виновата, что ни одной латынщицы в глаза не видела. И не слышала никогда. А вы слышали, Георгий Платонович?
– Ну, как сказать, – задумчиво отозвался Отес. – Кажется, ее все-таки по-другому звали. Давно это было.
Они с открытой симпатией поулыбались друг другу, а Петров отобрал у Веры шоколадку, сунул ее в рот и важно, хоть и несколько шепеляво, объявил:
– Я догадался, в чем дело. Она тебе шоколад не может простить. У нее диета, а ты тут нарочно фольгой шуршишь. А что за личные счеты со студентами? Вот этого я не понял.
– А я Кошелькова только что зарезала. Наверное, нажаловался уже.
Кошельков был любимчиком Мириам Исхаковны, надеждой и опорой русского народного творчества, красавцем мужчиной и клиническим идиотом.
– У-у-у, это серьезно, – загрустил Петров. – Это жди разборок. У него же мама не то в газете, не то на телевидении… Склочная – базар отдыхает. И рынок тоже… А за что ты его?
– А за руки хватает.
– Как это? – в один голос удивились Петров и Отес.
– Да как всегда, – недовольно сказала Вера. – Сел отвечать, ручонку через стол тянет, мои пальцы потрогать норовит, а сам через каждое слово: «Вы понимаете? Вы понимаете?» Конечно, не понимаю. Никто бы не понял. Абсолютную ахинею несет.
– А Исхаковна говорит, что у него исконная русская речь. Или посконная? – Петров повспоминал и нерешительно уточнил: – Или сермяжная. В общем, жемчужное месторождение: тудыть, мабуть, надысь… Инда взопрели озимые.
– Надо же! – искренне удивилась Вера. – А с остальными он нормально. В смысле: отстой, о-кей, непруха, сидюшник… За «клаву» с нуля бабок немерено забашлял. И все такое… Может, не надо было его резать? По крайней мере, бытовую психологию он превзошел. Молодец. Хотя за руки хватал. Идиот.
– А не родись красивой, – злорадно заявил Петров.
Вера помрачнела.
– Ты поспал? – ласково спросила она.
– Поспал… – Петров насторожился.
– Поразвлекался?
– Поразвлекался. Немножко.
– Шоколадку мою слопал?
– Слопал. Но она маленькая была.
– Спасибо сказал?
– Э-э-э… забыл.
– Скажи, – потребовала Вера.
– Спасибо, – сказал Петров.
– Ну и что ты сидишь? – возмутилась Вера. – Кто обещал меня на базар отвезти?! И на рынок тоже! В доме пачка соли и литр кипяченой воды! А шоколадку ты слопал! А я, между прочим, не на диете! А почти через час еще группа, и еще двоечники, и наверняка Кошельков опять припрется! Смерти ты моей хочешь! Вот все Тайке расскажу!
– У-ф-ф-ф… – Петров перевел дух и помотал головой. – Умеешь ты человека до нервного срыва довести. Посмотришь – вся такая… такая вся… неземное создание. А как чего – так сразу и сожрешь. Главное – за что? Не характер, а серная кислота.
– Петенька, у умных людей не бывает ангельского характера, – подал голос Отес. – Они все знают, все понимают, все анализируют и всех нас видят насквозь. И от этого характер неизбежно портится.
– Но у вас-то не испортился, – недовольно заметил Петров.
– Но я ведь и не такой умный, как Вера Алексеевна, – возразил Отес.
Настроение у Веры поднялось.
– Конечно, не такой, – весело сказала она, подталкивая Петрова к выходу. – Вы гораздо умнее.
Отес недоверчиво хмыкнул, покачал головой и опять взялся за свою газету, а Вера в который раз со смутным сожалением подумала, что ему уже семьдесят пять. Зачем он так рано родился? Родился бы лет хотя бы на сорок позже – и… Да ничего не «и». Женился бы на какой-нибудь Тайке. И был бы счастлив. И Тайка, конечно, тоже была бы счастлива. А Петров куда бы делся? А Петров женился бы на Вере. И Вера тоже была бы счастлива. Наверное. Во всяком случае, дети у нее были бы не хуже, чем у Тайки. При таком-то отце. С такой-то наследственностью.
– Ты чего молчишь? – осторожно спросил Петров, выруливая со стоянки за университетом. – Сердишься? Или устала сегодня?
– Встала рано, – неохотно ответила она. – Побегала немножко больше, чем надо. Да еще и попрыгала. Да еще и поплавала… Кроссовки новые испортила. Заколку потеряла. Правда, тёзке клиентов нашла. Ой, да! Ее же предупредить надо! Совсем забыла.
Вера выудила из сумки мобильник, на всякий случай проверила счет и с некоторым душевным трепетом позвонила своей лучшей – и единственной – подруге, коллеге, и к тому же – полной тёзке.
– Вера Алексеевна, – бодро начала Вера без вступления. – Должна предупредить. Тебе сегодня звонить будут. Ты же с двадцати ноль-ноль дежуришь? Ну вот. Не знаю… Скорее всего – двое… Может быть, четверо… Или шестеро. Но шестеро – это вряд ли. Ну что ты орешь? Да ничего не сумасшедшие, так, некоторые отклонения… лаковые штиблеты и черные костюмы в пять утра… Я сумасшедшая?! Ты это официально заявляешь? Ладно, тогда я тоже позвоню. Попозже. Ты, главное, их выслушай, а потом мне о впечатлении расскажешь. Что – сама? Сама… Вода утром очень холодная, а больше никаких впечатлений.
Тёзка орала ей в ухо грубые слова, но Вера слушала невнимательно. Потому что кроме впечатления от холодной воды очень явственно вспоминала еще одно – горячую руку. Вот ведь наваждение…
– Я потом еще позвоню, – торопливо сказала она, почему-то испугавшись, что тёзка сейчас прочтет ее мысли. Ее впечатления. – Потом, ладно? Петров меня на базар везет, мы уже подъезжаем… Пока.
Она сунула мобильник в сумку и машинально потрогала ногу. Да нет, нога как нога. Опять показалось. Не хватало только невроз заработать.
– Между прочим, мы еще не подъезжаем, – недовольно буркнул Петров. Повздыхал, похмыкал и еще более недовольно спросил: – Что, опять сафари устроила?
– Ну, конечно, это я устроила! – рассердилась Вера. – И сафари, и корриду, и автопробег Париж – Даккар! Мужская солидарность, да? Вам все можно, да? И на джипе через пешеходный мост, и знакомиться в пять утра! А как утопленника до берега волочь – так это забота слабой девушки… Кроссовки, между прочим, совершенно новые были.
Машина вдруг резко вильнула вправо, остановилась, Петров обернулся к ней и испуганно спросил, понизив голос:
– Ты что, серьезно?.. Кто-нибудь утонул?
– С чего бы ему тонуть? – удивилась Вера. – Я ж там рядом была. Вытащила. Так, ногу немножко ободрал. Ничего страшного, вряд ли ампутируют. А у второго вообще пустяк, даже перелома нет. Вот разве только травма черепа… Это может быть. Заговариваться стал.
– И сколько всего пострадавших? – поинтересовался Петров, задумчиво разглядывая ее.
– Только я, – уверенно сказала она. – Чего им-то страдать? Подлечат – и будут дальше бегать. В лаковых штиблетах. А я кроссовки испортила – раз, часы утопила – два, в холодной воде вымокла – три, позавтракать нормально не успела – четыре, юбку не погладила – пять… И психическая травма, опять же… Да! И еще заколку потеряла. Вот это особенно жалко. Очень красивая заколка была, расписная, настоящая Хохлома.
– Хохлома! – неожиданно рявкнул Петров.
Вера вздрогнула и посмотрела на него жалобно.
Петров злобно фыркнул, но продолжил уже спокойнее:
– Знаешь, Вер, иногда я тебя просто ненавижу. Ну вот что ты делаешь, а? Ну вот как ты живешь? Ну вот почему ты все время кого-то травмируешь?
– Не знаю, – беспомощно призналась она и чуть не заплакала. – А действительно – почему?
Петров опять злобно фыркнул и отвернулся. Посидел, помолчал, завел мотор и уже совсем спокойно, даже вроде бы с интересом, спросил:
– Сколько всего их в этот раз было-то?
– В джипе или вообще? – уточнила Вера. Послушала, как Петров опять начинает фыркать и что-то рычать сквозь зубы, и устало сказала: – Да ладно, Петь, не злись. Ерунда все это. Что ж мне теперь – вообще не бегать, что ли? Может, и из дому не выходить? Может, лечь, помереть и в гробу спрятаться? Все-таки странные вы все… Как будто я виновата.
– Лучше бы ты в спортклуб какой-нибудь ходила, – буркнул Петров. – Все-таки у людей на глазах.
– А я не ходила? – удивилась она.
– А, ну да… Забыл. Тогда я не знаю, как быть. Тогда тебе замуж надо выходить. Не могу ж я тебя везде провожать. Да и мог бы – Тайка обидится. И так уже намеки всякие делает.
– Да ладно тебе, – не поверила Вера. – Чего ты выдумываешь? Тайка – и намеки! Врешь ты все.
– Не вру, – гордо заявил Петров. – Делает намеки. Вчера сказала, что мы с тобой красивая пара. Ревнует.
– Чего тут ревновать… – Вера даже расстроилась. Не хватало еще, чтобы Тайка ее от дома отлучила. – Красивая пара! Чушь какая. То есть красивая, конечно, но ведь не пара же. Ежу понятно. Чего там, даже Мириам – и то понятно. А Тайка намеки делает. Ревнует! Нет, Петь, ты чего-то перепутал.
– Ревнует, – стоял на своем Петров. – Ты считаешь, меня и ревновать даже нельзя?
– Даже нельзя и даже глупо. И даже смешно. И даже, я бы сказала, противоестественно. Вот ответь как на духу: если бы Тайки не было, ты бы на мне женился?
Машина опять резко вильнула вправо и остановилась. Сзади загудели. Петров повернулся к Вере и гневно уставился на нее:
– Ты чего, а? Как это – Тайки не было бы?! С ума сошла совсем?!
– Ладно, ладно, – психотерапевтическим тоном заговорила Вера. – Была бы твоя Тайка, успокойся. Была, есть и будет. Но заметь: на главный мой вопрос ты даже внимания не обратил. Это показатель. Ревнует его Тайка! У тебя, Петенька, мания величия, вот что я должна тебе сказать. Впрочем, я за тебя тоже замуж не пошла бы. Ты плохой водитель, а я не люблю плохих водителей. Поехали уже, что ты все время тормозишь, того и гляди – ЧП на дороге устроишь.
– ДТП, – поправил Петров машинально. – Трепло ты, Вер, жуткое. И никогда не поймешь, всерьез или шутишь. С тобой просто невозможно общаться. М-да… И не общаться невозможно. Сестренку бы мне такую.
– Вот именно, – печально согласилась Вера. – Сестренку. А мне бы – такого братика. В этом вся беда.
– В чем беда? – не понял Петров. – Что за беда? Брат и сестра – это хорошо. Родня – это вообще хорошо… Все, придется дальше пешком, я ближе не подъеду. Выходи. И – ни на шаг от меня.
Вера вышла и стала ждать, когда из машины выберется Петров. Пока он выбирался, вокруг начались беспорядки: несколько мужиков, дравшихся в соседней подворотне, прекратили драться и даже замолчали, несколько прохожих затормозили с разбегу, будто на стену наткнувшись, кто-то ахнул, кто-то свистнул, кто-то за сердце схватился. Маленькая старушка с большими сумками переложила обе сумки в левую руку и, недоверчиво глядя на Веру, торопливо перекрестилась. Две девчонки лет по семнадцать одинаково ойкнули, схватились за руки и вытаращили глаза. Мент, скучающий возле своей сине-белой машины, заметно побледнел и стал машинально хвататься за кобуру. Застрелиться, что ли, собирается? Ну и правильно. Интересно, где он был в пять утра…
Из машины с трудом, как цыпленок из яйца, выбрался наконец Петров, и жизнь Вселенной начала возвращаться в привычное русло. Мужики из подворотни пригладили волосы, поправили футболки и, не глядя друг на друга, молча растараканились в разные стороны. Прохожие оживели, зашевелились и сделали понимающие лица. Маленькая старушка удовлетворенно сказала: «Ну вот, это совсем другое дело», – и побежала своей дорогой, время от времени цепляя сумками асфальт. Девочки разомкнули руки, слегка шарахнулись друг от друга и закрыли глаза. Мент у своей машины перестал царапать кобуру, покраснел, как кетчуп, и сказал в рацию: «Да не, ничего… Обошлось». Вера удивилась – что обошлось? Рация тоже удивилась, потребовала объяснений. Мент ничего объяснить не мог.
А и никто бы ничего объяснить не мог. Может, мутная наука психология могла бы чего-нибудь объяснить, но ее никто не спрашивал.
А ведь следовало бы спросить, – подумала Вера, шагая рядом с Петровым, чувствуя покой, исходящий от его тяжелой руки, лежащей у нее на плечах, и с любопытством поглядывая по сторонам. Следовало бы спросить мутную науку психологию, в чем тут дело. Явление-то и в самом деле уникальное…
Петров был не менее красив, чем Вера. Она считала, что – даже более. Но это совершенно не мешало ему жить. Бабы цепенели при виде него, но на шею не кидались. Не звонили ему домой и не дышали в трубку. Не строили глазки, не поправляли прически и не выставляли напоказ ножки. Студентки смотрели на него, как загипнотизированные, но толпой за ним не бегали, в глаза не заглядывали, не хихикали, не краснели, не заикались на экзамене и вообще учили его русскую литературу старательно. Знали, что за красивые глаза Петров глупости не прощает. Он вообще не считал красоту достоинством. Впрочем, и недостатком тоже не считал. Ничем не считал. И никому не приходило в голову сказать, что раз такой красивый – то обязательно дурак.
А Вере ее красота всю жизнь изгадила. Ну, не всю, конечно, а ту, которая уже была. Впереди оставалось еще довольно много жизни, но Вера подозревала, что и дальше будет все то же самое: свисты, улюлюканье, хватание за сердце, бег по пересеченной местности, невосполнимые потери материальных ценностей… Эх, кроссовки жалко. Заколка – это ладно, про настоящую Хохлому она Петрову наврала, да и все равно стричься уже пора, а вот кроссовки жалко… И всякие Кошельковы будут протягивать к ней свои поганые ручонки. И на переменах говорить о ней в кругу таких же Кошельковых: «Да ладно, чего трясетесь… Сдадим элементарно. Бабам сдавать – как два пальца об асфальт. Тем более – красивым. Они же дуры все». Ручонки тянул, жемчужное месторождение!..
Вот это было самое гадкое – ручонки. Ручищи. Лапы. Грабли. Щупальца их поганые. Все норовили дотянуться до нее своими погаными щупальцами. Иногда и дотягивались, если она не успевала серьезно посмотреть идиоту в глаза. В его свинячьи зенки. В его пластмассовые пуговицы. В пластмассовых пуговицах всегда светилась одна, но пламенная страсть: «Мое!» И поганые щупальца протягивались к ней жадно и уверенно, как будто имели на это право. Ее мнение на этот счет никого не интересовало. Как будто она какая-нибудь бесхозная вещь, кто первый схватил – тот и хозяин. От ее серьезного взгляда идиоты хоть ненадолго замирали, в пластмассовых пуговицах разливалось мутное недоумение: «Чего это такое? Не вещь? Как же так? А я почти дотянулся…»
Собственная красота Веру не защищала.
Ее защищала красота Петрова. Когда он вот так шел рядом, положив свою тяжелую спокойную руку на ее плечи, Вера могла себе позволить с любопытством поглядывать по сторонам. Никто не свистел и не хватался за сердце. Не говоря уж о щупальцах. Смотрели, конечно, не меньше, но в пластмассовых пуговицах читалось тоскливое понимание: «Не, не мое… Куда уж нам…»
Петров наивно считал, что идиотов отпугивают его метр восемьдесят семь и вызывающие мускулы. Мускулами он гордился. Смешной. На их пути попадались и двухметровые амбалы с мускулами, как астраханские арбузы. И уважительно уступали дорогу. И задумчиво смотрели вслед. Вера знала – не только на нее смотрели, и на Петрова тоже. На Петрова даже больше. Красота Петрова была действительно страшной силой. Тайка считала, что ее Петров «так, ничего себе, главное – здоровый и не пьет». Петров не знал, красивая его девяностокилограммовая Тайка или некрасивая. Он об этом не задумывался. Он ее просто любил. И двух своих круглых – копии Тайки – пацанов любил. Вот их он считал красивыми. Вообще-то они и были красивыми. И здоровыми. Еще бы, при такой-то наследственности… Может быть, и у Веры дети получились бы не хуже.
Она прислушалась к ощущениям от руки Петрова на своих плечах. Теплая рука, даже горячая. Ну да, жарко сегодня, вон какое солнце. Но никакого тепла от горячей руки Петрова в ее плечах не возникало. То есть тепло было, но не от руки, а само по себе, от погоды. И никакого ощущения ожога, хоть и горячая рука. Вера пошевелила плечами, Петров передвинул руку и понимающе сказал:
– Потерпи, сейчас поедем.
Тетка с укропом засмотрелась на них, с завистью сказала:
– Вот ведь дети какие бывают… И красивые, и дружные.
– Где? – удивилась Вера и даже оглянулась.
– Да я о вас, – с задумчивой полуулыбкой объяснила тетка. – Хорошо, когда брат с сестрой дружные. Мои лаются и лаются, все чего-то не поделят… А вы вон какие, смотреть радостно. Вот матери счастье-то…
– Точно, – подтвердил Петров. – Счастье. Особенно от нее. Сестренка у меня – просто ангел. И умница, и рукодельница, а главное – скромница. Золотой характер. Мухи не обидит. Не покалечит и не утопит. Такая тихая, такая тихая…
Вера незаметно ущипнула его за бок, Петров наклонился, поцеловал ее в висок и, уводя от прилавка, пробурчал над ухом:
– Такая тихая, такая тихая… Прямо как тихий омут.
…Петров лез в машину, и это выглядело так же нелепо, как если бы цыпленок лез в скорлупу, из которой недавно вылупился. Скорлупа качалась и потрескивала.
– Вот в джипе тебе удобно было бы, – ни с того ни с сего сказала Вера. – Надо бы тебе джип купить.
– Купи, – согласился Петров. – Джип, самосвал и самолет. И ракету земля-земля.
– Отпускные получу – куплю, – пообещала Вера. – Если что-нибудь от ремонта останется. Дом бабушкин совсем плохой. Мастеров я уже нашла. Чужие. Придется там весь отпуск проторчать.
– Много они наремонтируют, если ты рядом торчать будешь…
– Да бабы мастера-то. Ничего, наремонтируют…
– Ну, смотри… Звони, если что.
Они лениво обменивались какими-то необязательными репликами, а Вера все время думала о своем. Наверное, и Петров о своем думал. Скорее всего – о Тайке и детях. И о том, что он сегодня принесет им в желтом пакете с черной надписью BAZAR и с красной – RYNOK. А Вера думала о том, что ей сегодня никто ничего не принесет. И завтра тоже. И вообще, похоже, никогда. А думают о ней только всякие идиоты. А что могут думать всякие идиоты? Всякий идиотизм, что же еще.
Например, Мириам думала, что Вера попала на кафедру по протекции какого-нибудь крутого козла, с которым спит. Да сто процентов! И на других мужиков не смотрит именно потому, что козел сильно крутой, за левые взгляды и пришить может. Или просто позвонит кому надо – и выкинут Веру с работы за несоответствие. И куда она пойдет? Ведь дура набитая…
А полу-Дюжин думал, что Вера лесбиянка. Да сто процентов! А то чего бы ей на мужиков не смотреть? На других – ладно, это еще можно понять. Но ведь и на него, такого неотразимого, – никакой нормальной реакции. На природу приглашал – как будто не понимает, к ней в гости напрашивался – как будто не слышит. Дура набитая. И на экзаменах режет только парней. Девчонки у нее всегда сдают с первого раза. Даже самые красивые. Это нормально?
Всякие Кошельковы смотрели на нее пластмассовыми пуговицами и думали: «Мое!» На лекциях она замечала эти взгляды и запоминала эти морды. И на экзаменах с треском проваливала всяких Кошельковых, а потом Петров беседовал с их мамами. С их папами, которые, случалось, тоже приходили качать права, Вера беседовала сама. Иногда после этих бесед родители забирали своих идиотов с филфака и переводили в институт культуры. Они не знали, что психологию там преподает тоже Вера. И тоже считается дурой набитой. Да сто процентов! Красавицы все дуры, общеизвестный факт.
«А не родись красивой…»
Она и не рождалась красивой, Петров просто не знает, о чем говорит. Она родилась такой страшненькой, что мама плакала, а врачи в роддоме болезненно морщились и отводили глаза. Большая лысая голова с крошечными прижатыми к черепу ушками, вместо носа – едва различимый пупырышек с двумя дырочками, рот – как утиный клюв, сдавленный с двух сторон круглыми щеками… Но ужаснее всего были глаза. Слишком большие, слишком широко расставленные и слишком раскосые. Тогда как раз была мода на всяких пришельцев из летающих тарелок, с пришельцами то и дело кто-нибудь контактировал, а потом подробно описывал журналистам их внешность. А потом в газетах, в журналах и даже на телевидении появлялись пришельческие портреты. Вернее, фотороботы, составленные со слов контактеров. Сейчас Вера была уверена, что ни с какими пришельцами контактеры не контактировали, а просто случайно видели ее, когда мама с ней гуляла, после чего в голове у контактеров что-то переклинивало, и они бежали рассказывать журналистам всякие ужасы. А мама, когда видела в средствах массовой информации дочкины портреты, да еще и в зеленых тонах, очень переживала. Папа тоже переживал, хотя, кажется, и не очень. Одна бабушка не переживала, а, напротив, была очень довольна.
– В меня, – гордо сказала бабушка, впервые увидев принесенного домой новорожденного пришельца в розовом одеяле. – Вылитая я в молодости… то есть в детстве. Красавицей будет.
Бабушка всю жизнь думала про себя, что необыкновенная красавица. Впрочем, и другие про нее так же думали. Вера считала, что бабушка – обыкновенная красавица. Во всяком случае, ЧП на дорогах – то есть эти, ДТП – из-за нее случались сравнительно редко. Со временем – то есть с возрастом – даже реже, чем из-за гололеда. И к тому же бабушка вовремя свою красоту взяла под контроль и поставила на службу собственным интересам. А когда красота начинала выходить из-под контроля, бабушка безжалостно ставила ее на место. Иногда даже губы красила и химическую завивку делала. Или замуж выходила. Тогда красота какое-то время не выходила за рамки, соответствующие образу замужней женщины, вела себя смирно и в глаза всем подряд особо не бросалась. А если все-таки бросалась, очередной муж очень обижался, за это бабушка с ним быстренько разводилась, вздыхала с облегчением, говорила: «Да чтобы еще когда-нибудь?!» – и вскоре выходила за следующего. Бабушка выходила замуж шесть раз. Последний раз – в шестьдесят четыре года. Шестому мужу было пятьдесят лет. Когда через пару лет семейной жизни бабушка намекнула мужу, что пора бы и разводиться, муж пошел и утопился. Впрочем, может быть, и не нарочно утопился. Может быть, нечаянно утонул, потому что плавать почти не умел, а купаться любил и лез всегда не куда-нибудь, а в Тихий Омут. А бабушка после этого еще десять лет прожила и замуж уже категорически не выходила, потому что от выходки последнего мужа у нее осталось неприятное впечатление.
Вера бабушку любила. Она проводила у бабушки в Становом каждое лето, а однажды прожила целый год, весь девятый класс проучилась в Становской школе. Это когда родители разбежались в разные стороны: мама – в сторону дяди Паши, папа – в сторону тети Лиды. Дядя Паша был намного глупее мамы, можно сказать, совсем дурак. А тетя Лида была заметно умнее папы, хотя и делала вид, что такая дурочка, такая дурочка… Вере это не понравилось, и она уехала к бабушке.
И как раз тогда, в Становом, в самом конце девятого класса, вдруг выяснилось, что бабушка была права: Вера – красавица. До этого она все время была пришельцем, и уже привыкла к этому, и уже ничего другого не ожидала, а тут – нате вам…
– О, вылупилась, наконец, – как-то утром сказала бабушка. – Да и вылупилась-то какая! Ай-я-яй… Меня переплюнешь. Пора принимать меры.
Меры были приняты в тот же день. Сначала единственная становская парикмахерша Александра Степановна, сильно пьющая по причине хронического одиночества и по той же причине ненавидевшая всех представительниц женского пола, тупыми ножницами обкромсала Верины волосы так, что в двух местах даже кожа головы просвечивала, потом бабушка купила Вере джинсы фасона «сурок в кальсонах» – точно такие же, какие носили все становские девчонки, – розовую кофточку, бесформенную, но поперек всю перетянутую резинками, и клеенчатые туфли со скошенными каблуками и медными нашлепками на пятках. Дома Вера все это на себя напялила, посмотрелась в зеркало и пожала плечами: все равно тот же пришелец, только замаскированный под Нинку Сопаткину. Бабушка постояла рядом, посмотрела в то же зеркало, с сомнением пожевала губами, сбегала к соседке Калерии Валерьяновне, которая последние пятьдесят лет вела позиционную войну со своей давней соперницей при помощи психических атак в виде запредельно интенсивного макияжа, и вернулась с полупустой коробочкой ярко-голубых теней для век и перламутровой помадой несовместимого с жизнью цвета. Вера намазалась, как для участия в позиционной войне, критически поразглядывала свое отражение, но опять увидела того же пришельца, только сильно испачканного.
– Да, – подтвердила бабушка ее сомнения. – Не очень-то помогает. Иди умойся, черт с ними, может, не сразу заметят. А хоть и сразу… Умойся, здоровье дороже.
Заметили не сразу. Наверное, не меньше недели прошло, прежде чем заметили. И то не все, а сначала Валентина Васильевна, математичка. После какой-то контрольной она устроила разбор полетов, на котором обещала Нинке Сопаткиной оставить ту на второй год – это в девятом-то классе, кто ж поверит? Наглая Нинка и не верила, равнодушно пререкалась с Валентиной Васильевной и одновременно стреляла накрашенными глазками в сторону Генки Потапова, тоже двоечника и раздолбая, но личности харизматичной. В его сторону все девчонки глазками стреляли, отчего он невыносимо зазнался и с прошлого года стал даже носить перстень-печатку с черепом и костями. Идиот.
– Нина! – нервничала Валентина Васильевна. – Мама у тебя бухгалтер, а ты дважды два до сих пор не выучила! Как ты собираешься жить? Я не понимаю! Кем ты собираешься работать?
– Артисткой, – заявила наглая Нинка и опять стрельнула глазками в Генку. – Мне дважды два без надобности, я в кино сыматься буду.
– «Сыматься»! – ужаснулась Валентина Васильевна. – Нет, ну вы подумайте! Уж кому и сниматься в кино, так это Вере Отаевой, а девочка, между прочим, уверенно идет на золотую медаль!
– Ага, Отаевой самое место в кино, – занервничала наконец и Нинка. – В триллере…
И оглянулась на Веру.
Вера с сочувствием и жалостью смотрела ей в глаза. Вообще-то ей сейчас больше всего хотелось треснуть Нинку по башке учебником математики, но она уже тогда серьезно интересовалась психологией, накануне как раз прочла одну хорошую книжечку и кое-что из прочитанного запомнила. Нинка наткнулась на ее взгляд, заткнулась на полуслове, отвесила нижнюю губу и пошла красными пятнами.
– Нашествие марсиан, – харизматичным голосом сказал идиот Генка. – Мумия возвращается.
И тоже оглянулся на Веру.
Вера и ему в глаза посмотрела – очень серьезно и даже печально. И Генка тоже заткнулся, дернул кадыком и побледнел.
Вот с этого дня и начались неприятности, которые не шли ни в какое сравнение с прежними. Пока Вера была пришельцем, все постепенно привыкли, что так и надо, относились с пониманием и особо не обижали. Вера всегда была будто немножко в стороне, со всеми общалась ровно, в разборках ни на чью сторону не вставала, пятерки свои никому в нос не совала, жила себе тихо и незаметно. Чего ее обижать, такую тихую? Никакого интереса.
И вдруг – красавица! Здрасте вам… Девки тут же стали врагами, все до одной, не только Нинка Сопаткина. Дня не проходило, чтобы одноклассницы хотя бы по одной гадости ей не сказали. Гадости были так себе, вполне средненькие были гадости, и сейчас Вера иногда вспоминала их даже с улыбкой, а тогда очень страдала.
– Ну что такое опять? – спрашивала бабушка, всегда все замечавшая, хоть Вера и пыталась свои страдания скрывать, считая их мелкими и стыдными.
Но от бабушки разве что-нибудь скроешь?
– Светка говорит, что у меня не ноги, а ходули клоунские.
– Ах ты, боже ты мой! – огорчалась бабушка. – Бедная девочка! Ой, какая бедная девочка! Ой, несчастный ребенок…
Вера уже готовилась заплакать, но тут бабушка договаривала:
– Мне ее так жалко, так жалко! А тебе разве не жалко? У Светочки врожденный вывих бедра, ты разве не замечала, как она ходит? Ну да, со стороны, может, и не очень заметно, да и привыкли все… Но она-то знает, она-то все время об этом думает… Как же ей на чужие здоровые ноги смотреть? Ах, бедная девочка!
Постепенно Вера привыкла жалеть девочек. Некрасивых – потому, что она знала, каково им живется. Красивых – потому, что она знала, каково живется и им. С некоторыми девочками даже подружилась… Ну, не то чтобы подружилась, а так… Как бы заключила договор о ненападении. Она не любила войны, даже позиционные. На самом деле очень тихая была.
А мальчиков жалеть она не привыкла. Не за что их было жалеть, идиотов. Ручонки свои поганые протягивают. Причем с таким видом, как будто имеют право. Гадость какая! И ведь ни одному объяснить невозможно, что никаких прав он не имеет. Не верят.
– А ты не объясняй, – посоветовала бабушка. – Ты чуть чего – и сразу в пятак. Ты девка здоровая, с любым справишься. Но сильно не зверствуй, просто разок в пятак – и удирай.
Вера действительно была девкой здоровой, мама ее с пяти лет в бассейн водила, а с десяти – еще и в секцию легкой атлетики, а с двенадцати – еще и на спортивные танцы. Мама надеялась, что в спорте Вера найдет себе друзей. В спорте все дружат, это общеизвестный факт. Особых друзей Вера и в спорте не нашла, но выросла очень здоровой. Очень. Плавала, как щука, бегала, как заяц, прыгала, как кенгуру. Килограммовыми гантелями жонглировала – просто так, для развлечения. А на фигуре это почему-то не сказалось. Когда раздетая была – еще ничего, шкурка гладенькая, а под гладенькой шкуркой мышцы гуляют. Вроде бы и не очень заметно, а чистое железо. У Веры лет с двенадцати уже не было ни одного мягкого места. Самое мягкое место – тверже дверного косяка. Мама ее никогда не шлепала. Какой смысл дверной косяк шлепать? Косяк даже и не заметит, а рука потом неделю ноет… А в одетом виде Вера была вылитым картофельным ростком – длинная, тонкая, бесцветная, да еще глаза эти стрекозиные… В общем, пришелец и пришелец. Какая сила может быть у пришельцев? У них вся сила – в мозгах, общеизвестный факт. Своими пятерками Вера этот факт подтверждала.
Когда она только-только пришла в Становскую школу, физрук перед своим уроком хмуро оглядел ее и брезгливо поинтересовался:
– Освобождена, конечно?
– От чего освобождена? – не поняла Вера.
– От физкультуры, конечно…
– Почему? Я спортом занимаюсь.
– Ага, – саркастически хрюкнул физрук. – Шахматами, конечно?
– И шахматами тоже. Немножко.
После первого же урока, на котором Вера слегка побегала, чуть-чуть попрыгала, повертелась на брусьях и покидала из руки в руку полупудовую гирю, физрук впал в сумасшедший энтузиазм, на педсовете кричал о необходимости создания спортивных секций и даже поперся в районную администрацию с требованием немедленно построить в Становом спортивный комплекс, а лучше – сразу базу олимпийского резерва. Его никто не слушал, потому что Становое – поселок неперспективный, все промышленные объекты, которые там были, давно приватизировались, потом обанкротились, потом позакрывались, народ из Станового разъезжался кто куда, а в первый класс Становской средней школы набрали в этом году восемь детей. Двое из восьми были немножко олигофренами, но что ж теперь… Спецшколы-то в Становом не было. В Становом практически ничего не было, ну так и базу олимпийского резерва незачем затевать.
Физрук отсутствие энтузиазма у других принял как личное оскорбление, но из собственного сумасшедшего энтузиазма не выпал и решил, раз все такие сволочи, самостоятельно и без всякой базы готовить Веру в олимпийские чемпионки. Стать ее единственным тренером по всем видам спорта. Вера согласилась – тренером физрук оказался неплохим, хоть и нервным немножко. И даже не сказать, что немножко. В общем, совершенно сумасшедшим. Вера бегала, прыгала, растягивала эспандер, приседала по сто раз с гантелями в вытянутых в стороны руках, зимой часами гоняла на лыжах в единственном в Становом парке, а в начале лета физрук специально для нее обустроил Тихий Омут, ступеньки в крутом береге до самой воды прорубил, из расколотой молнией березы, торчащей на самом краю обрыва без всякой пользы, сделал вышку для прыжков, у берега намертво пришвартовал крепкий удобный плотик. Хотел мостки сделать, но мостки на сваях должны держаться, а сваи забивать было некуда – до дна-то Тихого Омута не достать. В общем, можно сказать, что за время своего пребывания в Становом Вера физической формы не потеряла. То есть до такой степени не потеряла, что ее сумасшедший тренер-физрук стал смотреть на нее все более и более недоверчиво и опять бегать в администрацию и орать на педсоветах. Вера удивлялась: как он может не понимать очевидных вещей? Какой еще олимпийский резерв? Она во всем Становом одна такая, может быть, и не только в Становом, у нее врожденные способности, да еще и развиваемые с самого детства. Все ее одноклассники были нормальными подростками, более или менее здоровыми, с более или менее заметной физической подготовкой. Братья Субботины даже входили в юношескую сборную области по многоборью. И всё. Вера могла бы дюжину таких Субботиных со всем их многоборьем – одной левой. «В пятак»! Бабушка просто не знает, что советует. Вера свою силу знала, поэтому обращалась с ней осторожно. Как раз тогда она и начала совершенствовать свой серьезный взгляд. В большинстве случаев помогало. А когда идиот оказывался уж совсем клиническим, Вера испуганно говорила: «Ой!» – и отмахивалась, совсем как Нинка Сопаткина. Только Нинка, отмахиваясь, никогда не задевала их поганые щупальца. А Вера задевала – так, чуть-чуть, чтобы никакой инвалидности, а просто синяк недели на две.
Постепенно и пацаны – почти все и из ее класса, и из десятого, – стали ее врагами. И гадости они говорили о ней гораздо более гадкие, чем могли придумывать девки. Некоторые из этих гадостей Вере до сих пор обидно было вспоминать. Нет, пацанов жалеть было совершенно не за что.
А Генка руки почему-то не протягивал. Нет, правда, – даже странно. Уж от него-то, казалось, можно было ожидать. Уж он-то давно научился протягивать свои щупальца ко всему, что в поле зрения мелькнет. Ему ничего не стоило любую девчонку по заднице шлепнуть, например, или за бедро ущипнуть, или за талию облапить. А девчонки при этом не взвизгивали, руками не размахивали, не хихикали и не говорили: «Отстань, дурак», – а замирали и страшно смущались – все, даже самые наглые. Даже Нинка Сопаткина.
Веру Генка ни разу не шлепнул, не ущипнул и не лапнул. И вообще близко не подходил. А издали смотрел все время. Когда думал, что не видит – кусал губы, хмурился, желваками играл. Когда встречался с ней взглядом – дергал кадыком и сильно бледнел. И глаза у него были не как пластмассовые пуговицы, а как у раненого волка, которого объездчики привезли однажды зимой в Становое. Не стали добивать, а связали и привезли к ветеринару: может, вылечит. А то один знакомый собачник давно молодого волка ищет, идея у него – овчарку и волка скрестить, посмотреть, какие щенки получатся. На волка посмотреть сбежалось полпоселка, и Вера пришла. Волк лежал связанный на столе, ветеринар готовил инструменты и с сомнением посматривал на его разодранный бок, а в дверях толпились любопытные, говорили: «Ух, ты!» – и уходили, новые заглядывали и тоже говорили: «Ух, ты!» – и тоже сразу уходили. И Вера заглянула, увидела, как жестоко затянуты ремнями сильные сухие лапы, как опасно разодран черно-серый мохнатый бок, и пожалела волка: как же ему сейчас больно, страшно и тоскливо… Волк, будто почуял ее взгляд, открыл глаза и посмотрел на Веру. И она совершенно ясно поняла: да, ему больно, страшно и тоскливо – и он отключил все это, чтобы не сойти с ума, чтобы это не мешало ему выжить… Но он был связан, связан, связан, это невозможно было отключить, это было самое страшное, самое непонятное и самое несправедливое, что только может случиться с живым существом, и он не может ничего с этим сделать, даже рану зализать не может, даже уползти не может – куда-нибудь в темноту, в лес, в снег, и умереть там свободным.
– Его надо развязать, – сказала Вера.
– Зверя-то? – удивился ветеринар. – Бог с тобой, девочка, зверя развязывать нельзя. Это зверь, девочка, хищник. У хищника, девочка, всегда одна мечта: кого бы сожрать.
Вере не понравились эти слова. Она была на стороне волка.
Генка смотрел на нее глазами того раненого волка. Как будто он был тоже связан, связан, связан, и это было самое страшное, самое непонятное, самое несправедливое, что только может случиться с живым существом.
Начались каникулы, одноклассники почти все разъехались кто куда, взрослые мужики тоже разъехались – на заработки, в город, особняки бандитам строить. Не разъехались только совсем уж конченые алкаши, с утра до вечера толкли пыль возле единственного в Становом магазина или смирно лежали под заборами. У алкашей жизнь была до краев наполнена своими проблемами, и Веру они не замечали. А если вдруг замечали – то крестились, плевали через левое плечо или говорили что-нибудь вроде: «Все, завязывать надо…» В общем, жить не мешали.
Немножко мешал жить физрук. Летом он ее в покое не оставил, гонял каждый день даже больше, чем в школе, не выпускал из рук секундомер, испуганно таращился на него, хватался за голову, говорил: «Да чтоб же вам всем!..» – и по четвергам ездил в районную администрацию, по четвергам там были приемные дни, так что Вера по четвергам сачковала. Так, поплавает немножко – и за книжки. Единственная в Становом библиотека была замечательная, там и Фрейд был, и Адлер, и Фромм, и кое-что из современных американцев… Однажды она даже Ломброзо нашла в библиотечной кладовке, читала потом полночи и радовалась: если верить теории Ломброзо, физрука надо без суда и следствия прямо завтра отправить на каторжные работы. А лучше – вчера… А лучше – в первый же день каникул. Вот и чего он не уехал куда-нибудь? Ведь почти все уехали…
Генка не уехал. Матери на огороде помогал. В Становом почти все жили только со своих огородов, работать-то негде было. Правда, Генкина мать еще хорошо устроилась – нянечкой в единственном в Становом детском саду. Деньги, конечно, никакие, но там хоть поесть можно было, да и домой чего-нибудь принести. Так, по мелочи – хлеб оставшийся, миску макарон с мясной подливкой, иногда даже горсточку сахарного песку, аккуратно сметенного с кухонного стола в пакетик. Детям-то просыпанное не дашь, а домой – ничего, можно. Генкина мать была человеком совестливым, никогда лишнего не хапала, забирала только то, что вовсе на выброс оставалось. Да она и того бы не забирала, но ведь дома четыре вечно голодных рта – у нее кроме сына еще три дочери было, маленькие, первый-второй-третий классы. Повезло еще, что муж три года назад от пьянки помер, все на один рот меньше. Живность кое-какую держали, как же без этого… Кур, поросенка, двух коз. Но и яйца, и козье молоко, и свинина – это ведь почти все на базар шло. Девок обувать-одевать надо, Генке тоже то и дело что-то новое, дом каких расходов требует… а учебники нынче почем? И каждый год – все что-то другое придумывают, совсем совести у людей нет… так что питались главным образом с огорода. Огород – большой, пятьдесят соток. Это в центре Становое считалось поселком городского типа, на главной улице даже четыре пятиэтажки было. А на окраинах – хорошо, земля немереная, на окраинах почти у всех огороды по пятьдесят соток. А такую работу в одни руки – дело немыслимое. Вот Генка матери и помогал на огороде. Генка мать жалел, и сестренок тоже. Вот интересно: раздолбай – а о своих заботился. С утра до ночи на этом огороде пахал. Совсем запахался, даже, кажется, похудел. Или это из-за загара казалось. Совсем черный стал.
Вера каждый день бегала вдоль речки за окраиной поселка, от Тихого Омута до старого парка и обратно, мимо всех этих окраинных огородов, на каждом из которых бессменно торчала согбенная спина, обтянутая выгоревшими ситцевыми узорами. Одна Генкина спина была без ситцевых узоров, просто голая спина, совершенно обыкновенная, только очень загорелая, а так – и смотреть, в общем-то, особо не на что. Вера и не смотрела.
А Генка на нее смотрел. Волчьими глазами. Издали. Она делала вид, что не замечает, но замечала все. Даже когда он прятался в кустах на другом берегу Тихого Омута и не шевелился все полтора часа, пока она без остановки плавала от берега до берега или прыгала в воду с расколотой молнией березы. Генка даже по четвергам не шевелился, когда она плавала без присмотра физрука, по Ломброзо – потенциального преступника, может быть, даже убийцы. По четвергам физрук присматривал потенциальную жертву в районной администрации.
Один четверг, второй четверг, третий четверг… Физрук в четвертый раз уехал искать жертву, Вера переплыла Тихий Омут и не без труда выбралась из воды – дна и здесь не было, и пришвартованного к берегу плотика не было, так что приходилось выбираться на руках, цепляясь за ненадежные ветки плакучих ив. Зато берег на этой стороне был пологий, весь заросший чистой низкой травой, мелким белым клевером и аптечной ромашкой. Вера села на чистую траву, подставила лицо солнцу и, не оглядываясь, сказала:
– Вылезай, я тебя вижу.
Тишина, потом хрустнула ветка, потом опять тишина, а потом на ее плечи опустились тяжелые, горячие, шершавые ладони. Вера даже не вздрогнула, хотя этого не ожидала. Она ожидала, что Генка или по-тихому смоется, или выломится из кустов с треском, с дурацкими шуточками или не менее дурацким недовольством: кто это, мол, тут шумит? Я, мол, рыбу ловлю, а тут шумит кто-то! Но тяжелые, горячие, шершавые ладони опустились на ее плечи, и она даже не вздрогнула, как будто ожидала именно этого.
– Аэлита, – тихо сказал Генка. Голос был не очень похож на его.
Вера оглянулась – Генка стоял за ее спиной на коленях, довольно далеко, примерно в шаге, во всяком случае, чтобы положить ладони ей на плечи, ему пришлось вытянуть перед собой руки во всю длину, а они у него длинные были. Стоял на коленях, смотрел на нее глазами связанного волка и говорил не своим голосом:
– Аэлита…
– Ты читал? – удивилась Вера.
Вообще-то, не очень удивилась. И даже совсем не удивилась. И даже ожидала чего-нибудь такого. То есть не чего-нибудь, а именно такого: «Аэлита». В конце концов, она столько лет была пришельцем, что имела право наконец дождаться соответствующего обращения.
– Библиотекарша сказала, что ты Аэлита, – говорил Генка глуховатым голосом без интонаций. Как сквозь сон бормотал. – Я говорю: кто это?.. Она говорит: почитай… Я почитал… Ты на Аэлиту похожа… Ни на кого не похожа… Не как все… Совсем другая…
Он бормотал, а сам подползал на коленях все ближе, не снимая ладоней с ее плеч. Вера хотела сказать, что трава молодая, жирная, зачем же он по ней на коленях, ведь зелень потом ни за что не отстираешь… Но ничего сказать не успела, Генка подполз на коленях вплотную, прижался своей горячей грудью к ее мокрой спине, лицом – к ее затылку, и повел ладонями вдоль ее рук, от плечей к запястьям, обхватил их, оторвал от травы, завел за голову и положил себе на шею, а потом осторожно обнял ее за талию, и ладони его становились, кажется, все горячее и горячее. И кожа Веры под его ладонями становилась горячей, просто раскалялась, как утюг, и даже странно было, что мокрый купальник не шипит и не высыхает на глазах, как от раскаленного утюга. Сердце билось где-то в горле, и Вера испуганно задержала дыхание: что это? Никогда у нее сердце в горле не билось, даже после марафона с препятствиями… Генка осторожно уложил ее на траву, вытянулся на боку рядом и обнял ее, она тоже повернулась на бок лицом к нему, и тоже обняла его. Он смотрел ей в глаза волчьими глазами и медленно гладил ее спину, и плечи, и шею, и руки, и бедра, и Вера пожалела, что его грудь прижимается к ее груди – плотно, без зазора, – а то бы он и ее грудь, наверное, погладил. Ей нравилось, как он к ней прикасается. Он не хватал ее, не тискал и не лапал, как других… Мелькнувшая мысль о других ее даже не обидела. Он так прикасался к ней, так гладил, так… ласкал!.. Да, вот что это было – ласка. И от этой ласки в ней возникала благодарность, огромная, удивленная и немножко недоверчивая благодарность, будто она вдруг получила подарок, о котором давно мечтала, а потом и мечтать перестала, а потом и вовсе забыла, что мечтала о подарке, а подарок – вот он, и не очень верится, что он – ей…
– Аэлита, – бормотал Генка и осторожно гладил ее горячими ладонями. – Аэли-и-ита… Ты не-е-ежная…
– И ты не-е-ежный, – благодарно говорила Вера, глядя в его волчьи глаза, и гладила его спину, и плечи, и руки, и шею, и шершавые взрослые щеки, и подбородок.
Генка зажмуривался, скрипел зубами, и под шершавыми щеками ходили твердые желваки. Вера вспоминала связанного волка, и ей становилось почему-то жалко Генку.
Так, обнявшись и осторожно гладя друг друга, они почти молча пролежали на пологом берегу Тихого Омута часа два, наверное. Пока со стороны недалеких отсюда окраинных огородов не раздался пронзительный крик, жалобный и раздраженный одновременно:
– Ге-е-ен! Где ты-ы-ы?! Иди домо-о-ой!
Вера дернулась, выскользнула из Генкиных рук, села и испуганно завертела головой – ей вдруг представилось, что кто-то мог все это время видеть их.
– Мать, – усталым голосом сказал Генка. – Надо идти. Ей одной трудно и с сеструхами, и с хозяйством… Идти надо.
А сам подтянул колени к животу, подложил ладони под щеку и закрыл глаза, будто спать собрался.
– Ну так ты иди, – тревожно сказала Вера. – Что ты калачиком свернулся? На ночевку, что ли, устраиваешься? Иди, зовут же!
– Ге-е-ен! – опять понеслось от огородов. – Где ты-ы-ы?!
– Сейчас, – бормотнул Генка, не открывая глаз. – Вер, уходи… Ты первая, а то я не уйду.
Вера немножко расстроилась, что Генка не назвал ее Аэлитой, но тут же решила, что это потому, что он сам расстроился – из-за того, что приходится расставаться. Это ее утешило.
– Приходи завтра, – сказала она как можно ласковее. – Вечером, ладно? После тренировки. Палыч уйдет – и я на этот берег переплыву. Хочешь?
– Да, – почему-то сердито сказал Генка, открыл глаза и уставился на нее волчьим взглядом.
– Я обязательно приду, – радостно пообещала она, с разбега прыгнула в воду, за несколько секунд переплыла на другой берег, выбралась на плотик и оглянулась.
Генки уже не было. Ну и ничего. Его мама звала. Он ответственный. Он любит свою маму, и сестренок тоже любит. И Веру любит. Сказал, что она не такая, как все. Аэлита.
– Ты где это допоздна пропадаешь? – насыпалась на нее бабушка. – О, мокрая! Опять без Палыча в Тихом Омуте бултыхалась? Сколько раз я тебе говорила: не ходи туда одна!
– Я не одна была, – весело откликнулась Вера. – Я с Генкой.
– Вот уж успокоила! – рассердилась бабушка. – С Генкой! Сколько раз я тебе говорила… Ты помнишь, что я тебе говорила?