Борис узнал в ней Птенца сразу – как только увидел тоненькие пальцы, вцепившиеся в сумочку, и жидкие пряди белых волос. И ключицы, и глубокую ямку над грудиной. Он знал точно: если обхватить ее талию, он почувствует края нижних ребер, – такой она была хрупкой, такой тонкой.
Конечно, это не Птенец – незнакомая девушка, но органы чувств кричали Борису обратное, и он был готов услышать голос сестры, увидеть ее глаза, почувствовать запах ее духов. Он замер на пороге ординаторской.
Понадобилось несколько секунд, чтобы сбросить наваждение.
– Бронин. Станислав Яковлевич, – девушка подняла на Бориса глаза, – мой папа. Что с ним? К нему пустят? Здесь можно ночевать? Что привезти? – Она близоруко прищурилась. – Он выживет? Что случилось?
Девушка не делала пауз между вопросами, только набирала в легкие воздуха.
Птенец разговаривала так же.
Борис вспомнил, как они с ребятами то и дело кричали: «Тааааайм», будто они рефери на боксерском поединке и им нужно остановить ударные действия бойцов.
Борис поднял ладони в протестующем жесте. Девушка застыла с раскрытым ртом, и он воспользовался паузой.
– Все будет хорошо. – Он говорил медленно, занижая голос: такая интонация – будто он дрессировщик в клетке с тигром – действовала на Птенца гипнотически, она должна сработать и сейчас. – У вашего отца желудочное кровотечение, ему делают гастроскопию. Мы перельем кровь, – Борис плавно взмахнул рукой, и девушка проследила взглядом за его движением, – поводов для беспокойства нет. Сердечный ритм хороший, а по основному заболеванию у него отличный прогноз – ремиссия.
Низкий голос Бориса и его жесты сработали, а, может, до девушки дошел наконец смысл сказанного: ее плечи расслабились, она перестала терзать сумочку и слабо улыбнулась.
– Вы обещаете?
Борис широко улыбнулся в ответ. Он – укротитель тигров.
– Конечно, я вам обещаю. Спать в реанимационной палате нельзя, но вы можете вернуться утром. Все будет в порядке. – Непроизвольный спазм гортани сбил темп его речи, он чуть не дал «петуха», чуть не скользнул в другой регистр. Он увидел – как наяву – широко распахнутые глаза Птенца, когда она… нет, сейчас он не будет об этом думать.
Он откашлялся и улыбнулся еще шире.
Ему захотелось обнять девушку и почувствовать, как в ее почти невесомом теле колотится маленькое испуганное сердце. Взять это сердце в ладони, подуть на него. Успокоить. Он укротитель тигров. Укротитель смерти.
Он не справился однажды – много лет назад – но сейчас-то все иначе.
– Вашему отцу ничего не угрожает. Он поправится и будет жить долго-долго. – Борис произносил каждое слово отдельно, будто роняя тяжелые капли успокоительного в стакан с водой. Плюх. Плюх. Подействовало. Вот теперь – точно.
– Спасибо, – девушка улыбалась с видимым облегчением, – я приеду утром. Что привезти?
– Ничего не нужно, – вмешалась медсестра, – я вас провожу. – Она осторожно подтолкнула девушку к выходу. – Звоните с утра.
Борис хотел вернуться за стол, но поймал взгляд медсестры, брошенный через плечо. Черные глаза смотрели из-под челки с… тоской? Упреком?
Почему-то снова запершило в горле. Ноги на мгновение потеряли опору, голова закружилась.
* * *
Время смерти – четыре тринадцать.
Час быка, вспомнил Борис, время перед рассветом. Самые темные, самые длинные часы. Когда происходит все плохое, что может случиться.
И – что не может.
Сердце Станислава Яковлевича не должно было остановиться. Они перелили кровь, дали препараты для лечения желудка, проверили показатели функции печени и почек, сделали рентген, дважды сняли кардиограмму. Приборы показывали нормальный уровень артериального давления и насыщения крови кислородом.
Станислав Яковлевич заснул… и его сердце остановилось.
«Реанимационные мероприятия проведены в полном объеме… причина смерти – острая сердечно-сосудистая недостаточность. Время смерти – четыре тринадцать».
Час быка.
Борис сидел за столом и смотрел на телефон.
Когда Птенец… когда она уезжала в больницу – сколько с тех пор прошло лет – пять? В январе будет шесть… шесть лет назад у него мог бы родиться племянник, – он сказал ей ровно те же слова: «Твоему малышу ничего не угрожает».
Ничего не угрожает.
Он не мог быть в этом уверен, в конце концов, это вообще не его специализация, но когда Птенец бросилась к нему – в тревоге, в слезах, когда она попросила его положить руки на ее живот и сказать – поклясться, – что все обойдется… разве он мог ответить иначе?
Он – заклинатель бури, дрессировщик тигров. Защитник.
Он взял в ладони ее мокрое лицо и низким спокойным голосом произнес главные слова:
– Все. Будет. Хорошо.
И она поверила.
Из больницы Птенец вернулась худая, почерневшая. Без живота, без улыбки. Прошли месяцы, прежде чем она собралась с духом и ответила на его звонки. Открыла ему дверь.
Борис был уверен, что она не простила его до конца.
Именно тогда он поклялся себе стать лучшим. И вставать между каждым пациентом и смертью.
Как ее зовут? Девушку, дочь пациента Бронина. Буквы на истории болезни расплывались, Борис щурился и не мог найти убегающую строчку. Где-то точно должно быть ее имя.
И телефон.
Шесть семнадцать. Еще рано звонить. Пусть еще немного поспит.
* * *
– Я ненавижу смерть, – признался Борис. – Знаете, будто она живая. Я вижу ее персонажем компьютерной игры: эдаким скелетом в доспехах, неуязвимым, дьявольски хитрым. Ее невозможно убить, можно только прогнать. И я хочу, чтобы на моем пути ее не было. На, на! – Борис помахал в воздухе воображаемым мечом. – По крайней мере, на моих дежурствах.
Он редко позволял себе вступать в беседы с пациентами, но в последние дни в реанимации случилось затишье: из шести коек были заняты всего две. На одной лежал пациент, которого готовили к переводу в отделение.
Вторую койку занимал Андреев. Тощий старик с яркими, пронзительно живыми, будто светящимися глазами.
Андреев пару раз втянул его в разговор; Борис удивлялся: надо же, прошло двадцать минут. Тридцать.
Позавчера они проговорили час, пока Андреев сам не отправил доктора отдыхать «пока дают».
– А если воля Господа в другом? – Мягко спрашивал Андреев, и Борис кривился, услышав про «Господа». Он не собирался соглашаться с тем, что придуманный бог может хотеть смерти своих же горячо любимых созданий.
– Вы сами говорите, что ваш бог хочет жизни всему живому, – терпеливо отвечал он. – Сами прожужжали мне уши чудесами и исцелениями. Тогда в парадигме вашей веры я божий рыцарь, который исполняет его волю и отгоняет от человека смерть, так ведь? И он знает, кого ко мне посылать.
Что-то царапнуло горло. Борис осекся.
Птенец. И та девушка – он успел позабыть ее имя, а ведь прочитал тогда на титульном листе истории, прочитал, позвонил и – таким особым голосом, металлическим, будто он робот по доставке плохих вестей, – сообщил о смерти отца. Девушка отвечала ровно, вопросов не задавала – и как он только мог решить, что она похожа на Птенца? Приехала, забрала вещи и бумаги. Молча. Сама стала стальной, бледной, как умытое лезвие. Каждое движение – выверено.
«Спасибо, доктор». Ни слова упрека.
Бориса бросило в пот. Он взмок – разом – будто зашел в парилку с температурой под сто. Дыхание перехватило.
Стоп. Это было давно. Месяца три прошло. Этого будто и не было. Так, статистическая погрешность. Он не виноват. Он не мог… предотвратить. Или мог?
Андреев усмехнулся. Его серые глаза видели Бориса насквозь.
Борис упрямо стиснул зубы. Андреев не может знать о его неудачах.
Говорят, у каждого врача есть персональное кладбище: без ошибок и поражений не стать настоящим специалистом. Борис анализировал ошибки, но не допускал мысли о нормальности смерти. Ему не приходило в голову оправдывать себя, произнося даже мысленно фразу «мы сделали все, что было в наших силах».
Если пациент умер, значит, врач сделал не все, что мог.
Значит, врач в чем-то просчитался.
…знает, кого ко мне посылать.
– Он-то знает, – странно ответил Андреев. – Он знает лучше вашего, как и для чего посылать вам пациентов. Но вам надо понять, что не каждый из них… из нас будет жить. Знаете, как Святой Франциск называл смерть?
Борис покачал головой.
– «Прославлен будь, мой Господи, за сестру нашу Смерть плотскую, которой никто из живых избежать не способен», – слегка нараспев произнес Андреев.
Борису показалось, что Андреев смотрит на кого-то за его спиной. Глаза блестели, седая борода возбужденно топорщилась, и сам он светился странным вдохновением, будто сейчас скинет кислородную трубку, отцепит от груди датчики, встанет с кровати и, как библейский пророк, начнет проповедовать под небесные громы и сверкающие молнии.
Борис моргнул и засмеялся. Андреев подхватил его смех, но тут же закашлялся.
– Так-то. Сестра Смерть. А вы с ней – мечом, мечом да по жопе.
Борис задохнулся от неожиданности.
– Мне осталось немного, – посерьезнев, сказал Андреев. – Я это знаю и принимаю. И мне вовсе не нужно, чтобы вы считали своей личной ответственностью схватку с моей смертью.
Бориса снова бросило в жар.
– Но это моя ответственность! – запротестовал он. Внутри поднималось непонятное раздражение: Андреев, с его бородой, слезящимися серыми глазами, впавшими щеками и неуместной философией малодушия теперь вызывал почти брезгливость. – Я знаю законы болезни, знаю, сколько вам осталось времени. Я сделаю все, чтобы это время продлить.
Андреев посуровел, его скулы, казалось, заострились еще сильнее. Взгляд стал колючим.
– А для чего мне мое время, вы знаете? Вы собираетесь его продлевать, но знаете ли вы, к чему я иду и как собираюсь использовать последние дни жизни?
Борис открыл рот.
Закрыл.
Не время втягиваться в спор с дедом, который сам не понимает, что несет. Да и не нужно спорить с Андреевым, нужно делать свое дело – и делать безупречно.
Борис коротко кивнул, через силу улыбнулся и встал. Когда он уже выходил из палаты, Андреев негромко произнес ему в спину:
– Блаженны, кого найдет она в пресвятой Твоей воле, ибо не станет для них погибелью смерть вторая.
Вторая смерть?
Что за чушь.
Если бы реанимационные палаты закрывались, Борис хлопнул бы дверью сильнее, чем следовало.
* * *
Андреева перевели в отделение на следующей неделе.
Борис пару раз порывался навестить его и одергивал себя: это всего лишь пациент, один из многих – не первый, не последний.
Стоял стылый черный ноябрь, реанимация была переполнена, медсестры сбивались с ног, Борис стряхнул наваждение и с новыми силами ринулся в бой. Он лечил шоки, кровотечения, отеки легких, нарушения ритма и острую почечную недостаточность, сражался за каждую жизнь, дежурил сутки через сутки, сам не помнил, как уходил домой и что делал между дежурствами.
Ноябрь собирал жатву: погибали молодые и старые; приходя на дежурство, Борис не видел тех, кого он героически спасал накануне: койки были заняты новыми людьми с новыми фатальными осложнениями.
Борис принимал новые вызовы – и совершал новые подвиги.
Ему не давала покоя «вторая смерть» – последние слова Андреева, и он вглядывался в глаза пациентов, пытаясь разглядеть в них признаки смерти – первой ли, второй ли, он не знал.
Он сам не понимал, что ищет.
* * *
В начале декабря лег снег, и почему-то стало спокойнее. Мир задержал дыхание перед праздниками, ночи потемнели до предельной, чернильной глубины. Несколько реанимационных коек пустовали уже дней пять, приборы молчали.
Вику перевели из отделения с токсическим шоком – падением давления на фоне инфекции. Борис быстро стабилизировал давление, наладил инфузию, сменил антибиотики и…
Вика умирала.
Это было очевидно лечащему врачу и заведующему отделением, это было очевидно Борису, это понимали и фармаколог, и консультирующие хирурги, и начмед больницы.
Недобрая лимфома, превратившаяся в лейкозного монстра, набирала силу в то время, как Викин организм силу терял и неизбежно проигрывал в неравной схватке. Сдерживающая химиотерапия давала небольшое кратковременное облегчение, за которым следовал новый «рывок» роста злых клеток.
Это был страшный и безнадежный марафон, в котором Вика, несмотря ни на что, намеревалась одержать победу.
На Викиной тумбочке – стеклянный шар.
Борис знает: если его встряхнуть, внутри поднимется короткая снежная буря. В центре бури – девчушка в белой шубке с красным шарфом на шее.
Викина рука – тонкая, бледная, почти прозрачная.
Рука встряхивает шар, метель заметает мир, и Вика улыбается.
– Через две недели Новый год, и знаете, что я загадала? Я буду жить долго-долго, я точно знаю.
* * *
В течение декабря Вика два раза успела полежать в реанимации и вернуться в отделение. Борис навещал ее в палате. Сразу было видно, что Вика провела здесь недели и месяцы; на кровати – вязаный плед, на тумбочке – крошечный светильник со звездами, а на подоконнике – тот самый стеклянный шар.
Вика смеялась:
– А я решила к вам больше не возвращаться, осталось несколько дней химии, – она показывала рукой на провода капельницы, тянущиеся к тонкой ключице, – Новый год я встречу без опухоли, у меня огромные планы на февраль.
Вика развернула экран монитор, и Борис увидел сайт по продаже авиабилетов.
– Хочу в Дагестан. Выбираю билеты, тур – четыре дня в горах – уже забронировала.
Борис задавался вопросом, похожа ли Вика на Птенца, и отвечал: нет, нет же, – совсем другой типаж, и природа его влечения и любопытства – иная. Он сам себе не признавался в том, насколько ему странно смотреть на Викино умирание – ждать его и думать о нем.
Странно и страшно, потому что он вдруг увидел – понял – что значит «смерть вторая», увидел то, что месяцем ранее до него пытался донести Андреев.
Смерть вторая – смерть души без надежды на воскресение, прочитал он как-то вечером в трактовке гимна Святого Франциска; для христиан такая смерть – много страшнее смерти телесной. Именно поэтому святой так искренне приветствовал «сестрицу Смерть», которая не причинит зла тому, чья душа устремлена к Богу.
Вика бронировала билеты и тур по Дагестану, она спрашивала Бориса, что, по его мнению, лучше – лишний день в горном ауле или поездка на катере по Сулакскому каньону, – и никому не разрешала связаться с ее матерью.
Кто может судить, бесконечно спрашивал себя Борис, тряс головой и шел работать – привычно сражаться за жизнь. Кто может судить, снова спрашивал себя Борис, когда после дежурства заглядывал к Вике, и когда ее глаза превращались в две бездонные щели, из которых выглядывало новое существо – безжалостное, злобное и всесильное, будто сама лимфома, будто сама смерть, – когда Вика, сплевывая слова в сторону, как что-то горькое, говорила, что три года не общалась с матерью, не отвечает на ее звонки и не хочет, чтобы мать видела ее в таком состоянии.
– Ссора дебильная, – поясняла она. – Матери не хотелось, чтобы я работала в той фирме, да это неважно, я переехала, у меня все нормально, я поправлюсь и докажу, что все сделала правильно.
– А если, – начинал Борис и не мог закончить.
– Если, – перебивала Вика, – если я не права, так нет, я точно права, и я просто не хочу, чтобы она видела – это.
Вика проводила тонкой ладонью по лысой макушке.
Пальцы дрожали.
* * *
Ночью Вика упала: пошла в туалет со стойкой капельницы, зацепилась проводом за тумбочку, не удержала равновесие, ударилась головой, потеряла сознание. За неделю до Нового года она в третий раз оказалась в реанимации. Сделали компьютерную томографию.
Слава богу, не инсульт, сказал невролог, изучив снимки.
Слава – кому? – безучастно думал Борис, – я устал, я просто хочу, чтобы все закончилось. Он впервые в жизни понял, что готов опустить меч, готов принять умирание – чужое, свое, умирание вообще. Викина рука трясла стеклянный шар, и мир снова заметало – мело внутри, мело снаружи, казалось, чем больше и чаще она встряхивает шар, тем злее метель, тем безнадежнее декабрь.
Праздничного настроения не было.
Когда Борис пришел на очередное дежурство, он привычно пошел навестить Вику в отделении, не спрашивая номер палаты.
Палата оказалась пустой. Борис похолодел – пошатнулся – на мгновение.
– Там, – кивнула лечащий врач на соседнюю дверь, – поставили вторую койку. Мама приехала…
Воздух в палате был ледяным. Плотным. Борис едва не задохнулся – задержал дыхание и не смог выдохнуть, так и стоял, выпучив глаза, положив руку на косяк двери, пока не осознал, что на самом деле с воздухом все в порядке: он может дышать, просто слова здесь умирали, не родившись, и слишком много было их – мертворожденных слов, злых, тяжелых – таких, что ведут к непоправимым последствиям.
Но что может быть непоправимее смерти?
Викина мама догнала Бориса в коридоре.
Она оказалась коренастой – ниже его на голову – плотной, с короткой стрижкой ежиком, с торсом пловчихи или лесоруба, почему-то подумал Борис.
– Вы знаете историю ее болезни, – без вопросительной интонации начала мама, – врач сказал, что она умирает, но ей всего тридцать два, у нее здоровое тело, у нее вся жизнь впереди, вы вообще в курсе, что она не замужем? Ей нужно поменять работу, переехать. У нее куча планов. Да стойте же, – она бесцеремонно схватила Бориса за карман халата, и он послушно остановился. Ему не хотелось смотреть Викиной матери в глаза – он смотрел себе под ноги.
– Если с моей девочкой что-то случится, я буду жаловаться, имейте в виду, вы все, каждый – имейте в виду.
Слова летели в Бориса, отскакивали от него и катились по полу. Их становилось больше, больше – вокруг кружили белые холодные слова. Вот я и внутри шара, подумал Борис, надо как-то выбраться, надо разбить стекло… он высвободился из цепких пальцев Викиной мамы и шагнул вперед.
– Пообещайте мне, что она будет в порядке, – слова ударили ему в спину между лопаток. – Вы должны.
Борис хотел ускорить шаг и вернуться в реанимацию – к простым и понятным вещам, на свое место на границе жизни и смерти, к своим рыцарским доспехам, к привычному оружию. Не стоять внутри стеклянного шара с чужой женщиной, которая кидается в него словами, потому что больше не может сделать ничего, потому что приехала слишком поздно, потому что не хочет видеть, не хочет, в конце концов, признавать, что…
…что?
Смерть вторая приходит к людям, которые вслепую проходят финишную прямую жизни, которые отказываются понимать, что этот отрезок – двадцать, десять метров – последнее, что у них осталось.
Смерть вторая поедает остатки времени, она губит душу, даже если не думать о христианской морали и философии – а что он вообще мог думать? – Борис вдруг увидел с предельной ясностью, что до умирания тела, до последнего броска на финишную ленту есть время на то, чтобы победить вторую смерть.
Глухоту. Не-прощение. Не-принятие. Не-видение.
У Вики еще есть время.
У ее мамы есть время.
Он круто развернулся, шагнул назад и схватил Викину маму за ладони.
Она вздрогнула и чуть не упала назад. Но Борис держал ее крепко.
В коридоре никого кроме них не было.
– Вика умирает, – сказал он ровным голосом. – Это может произойти в любой момент – в палате или, если ее переведут к нам, в реанимации. Кровотечение. Шок. Остановка сердца на фоне отравления организма токсинами. У нее отказывают печень и почки. – Его голос становился тише, он говорил медленнее.
Он дрессировщик тигров. Он укротитель смерти.
Нет. Он пытается сказать – правду.
– Вам надо помочь ей принять это. Вам надо, – голос все-таки подвел его, связки предательски дрогнули, и следующее слово получилось будто сломанным, будто состоящим из разных половинок, – попрощаться. Провести вместе последние дни.
Викина мама вырвала ладони из его рук.
– Чушь, – отрезала она. – Я пойду к заведующему. К начмеду. Я привезу сюда лучших специалистов. Вы не представляете, какая воля к жизни у моей девочки. Вы не представляете, какие последствия ждут вас, если с ней что-то случится. Я напишу жалобу на имя главврача. Я позвоню в комитет.
Стеклянный шар треснул, метель достигла апогея и вынесла Бориса наружу – в безвоздушное пространство Космоса. Он пытался еще что-то сказать – в коренастую спину, в стрижку ежиком, в дверь палаты, захлопнувшуюся у него перед носом, но рот и глотка оказались забиты холодным колким снегом.
Он постоял несколько минут, глядя на дверь.
И ушел.
* * *
Вика умерла на его дежурстве.
Он знал, что так будет. Он ждал этого – с холодной обреченностью, со смирением. Собираясь на работу, вспоминал Андреева – с его колючей бородой и живыми блестящими глазами – и думал, что тот на его месте нашел бы нужные слова, сумел бы достучаться до Вики и до ее мамы. Он бы рассказал и про своего святого, и про смерть, и про то, что можно использовать – как подарок! – последние дни на финишной прямой жизни.
Но Андреева в больнице не было, а Вика умирала на протяжении очень длинной январской ночи.
Лечащий врач сказала, что Вика и мама просили не переводить ее в реанимацию, чтобы Вика оставалась в своей кровати. Ну да, в самом деле, маленькая палата – с теплыми шоколадными шторами, со звездным светильником и стеклянным шаром на подоконнике успела стать Вике домом.
Мама держала Вику за руку, когда сердце той перестало биться; она молчала и не шевелилась все сорок минут реанимационных мероприятий, она молча развернулась и ушла в коридор, когда Борис констатировал время смерти; она не проронила ни слова после, когда он произносил формальные слова, когда искал – и не находил – ее взгляд.
Потянулись январские дни – холодные, густые.
Борис просыпался с утра, приходил на работу и ждал, когда его позовут к заведующему, к главврачу, когда историю болезни будут разбирать – препарировать – на слова и знаки препинания, когда ему придется отчитываться за каждый шаг, за каждое неосторожное слово, за каждый – что еще? – взгляд? За каждую мысль?
Он не понимал, что с ним происходит.
Он был в своем праве, он не допустил ни одной ошибки, он проводил Вику за финишную черту – как провожал десятки пациентов до нее.
Разница была лишь в том, что он больше не чувствовал себя рыцарем в сверкающих доспехах у этой самой черты, он не отвоевывал для Вики дни и недели, он не отбивал подачи смерти, он больше не считал себя всемогущим.
Значило ли это, что он не «сделал всего, что мог»?
Он не знал!
Он ведь – в самом деле! – попытался сделать все для того, чтобы Вика с мамой помирились и провели последние дни вместе, чтобы они обрели друг друга заново.
Борис думал о Викиных пальцах, держащих шар. Он вспомнил – сейчас это был будто кинофильм, который проматывают задом наперед, – как говорил с ней о смерти и умирании.
В последние дни декабря, еще до приезда мамы, в тот момент, когда Вика тыкала в клавиши ноутбука и бронировала этот свой Дагестан, – он начал говорить и не смог остановиться. О том, что, возможно, после физической смерти будет что-то еще. Можно надеяться. Он показал на бирюзовую воду каньона – возможно, Вика увидит другие миры после смерти, возможно, она наконец будет свободна от боли. Он не силен в христианских терминах, но, может, станет легче, если они с матерью помирятся и найдут какие-то общие слова – и эмоции – друг для друга?
Он и в самом деле говорил все это?
Борис провел рукой по лбу.
Он заболевает? У него температура?
Все так странно, зыбко, ни в чем больше нет привычной ясности.
День сменялся днем, но ни жалобы, ни вызова к заведующему или главврачу не последовало.
* * *
Викина мама встретила его утром после суток за контрольно-пропускным пунктом больницы. Широкие плечи, стрижка ежиком – несмотря на мороз, мама была без шапки. Изо рта вырывались облачка пара.
– Сегодня девять дней. – Она не поздоровалась. Она что-то протягивала. – И я вдруг подумала, что хочу вам кое-что сказать.
Борис обреченно взглянул на нее.
Значит, жалоба и вызов к начальству еще впереди. Значит…
Стеклянный шар.
– Возьмите. На память. Знаю, это ерунда, но она тогда… в Новый год сказала, как вы ей помогли.
Борис оторопел.
– Помог?
Викина мама серьезно кивнула.
– Да. И мне. Простите меня. Знаете, мы ведь не разговаривали почти три года. И если бы не вы… если бы вы не сказали, что она умирает, что она – действительно! – умирает, мы бы… и не успели. Я была бы слишком занята. Я пыталась бы отбивать ее у смерти. Я бы злилась – на жизнь, на нее, на вас. Я и злилась. Но в новогоднюю ночь что-то случилось. Может, чудо? Не знаю. Но мы будто встретились – первый раз за много лет. И теперь у меня есть… осталась эта ночь. А ведь ее могло не быть. Да возьмите же! – она с силой впихнула в его ледяные пальцы шар, круто развернулась и быстро пошла прочь.
Борис успел заметить, что она вытерла глаза и щеки, ее смешные плечи казались еще больше в толстой короткой куртке; она шла, не оборачиваясь, ускоряла шаг, наконец, почти побежала, а Борис все стоял на месте.
Рука потеплела.
Он поднял шар к глазам и встряхнул.
Метель кружила и кружила, а Борис не опускал шар, пытаясь разглядеть лицо девочки в красном шарфе.