Сегодня величайшим злом, величайшим разрушителем в мире является аборт.
Виктор мать его Громов сидел, развалившись в кресле, как клиентура абортариев. Думал он том, что впервые в жизни в такое позднее время он был трезв, как повивальные бабки при родах. «Надо бы за это выпить», – угрюмо подумал он, взяв со стола бутылку бренди. Громов налил себе в стакан и хлебнул с горла. Он не пытался заспиртовать свою боль, которой в общем-то нет. Он прожигал свою жизнь, которой скажут, что нет.
Виктор застенчиво оглянулся по сторонам. На одной из стен пентхауса на вершине башни Gromov Building висел портрет Иосифа Джугашвили. Громов пристально смотрел в его пустые глаза, думая о человеке, который посмел повесить это слабоумие на его утонченное рококо. Он взял стакан с налитым бренди и запустил его прямо в цель – портрет сорвался со стены под характерный звон стекла.
Затем Громов вспомнил, что сам орудовал молотком в тандеме с лобзиком. Или это был тромбон? Да, впрочем, ему было всё равно. Сквозь свои годы он так успешно материализовался в мире анекдотом, что стал гнуснейшей шуткой сам на сей общественный дурдом.
Диагностированных шизоидов довольно много. У Громова были причины полагать, что недиагностированных гораздо больше. Пока нацисты качали тяжелую воду, этот необразованный марксист под образованными знамёнами мистера “не марксиста” размашисто расписывался в собственном малоумии – он запрещал аборты, хитроумно удумав, что узнай его мать, какое именно недоразумение станет её единственным наследием, вторая мировая драка нещадно занятных дементных приматов закончилась бы где-нибудь в приёмной тех же абортариев. Анизотропия по направлению времени, видимо, выпала из того же неповторимого разумения. Но, к счастью, эта Вселенная действительно “насквозь этична”. И того лучше – иронична. Сама История в итоге сделала аборт.
Виктор попытался взять стакан, которого нет. И это оказалось затруднительно для жизни, как сама жизнь после аборта. Он хлебнул с горла.
«Странный день», – подумал Громов. Вообще-то стояла глубокая ночь. Лунный свет тонкой пеленой покрывал его золотистые волосы, а ядовитые зелёные глаза искали опору для новой цепочки ассоциаций. Ночь навела его на день. А день навёл его на скуку.
Он встал в шесть утра. Почистил зубы. Чуть было не подавился куриной косточкой. Подумал: зачем вообще он чистил зубы до еды? Затем он вновь почистил зубы. Спустился в офис. Обозвал трёх экономистов заплаканными очкариками. Заключил новый наркоконтракт с колумбийскими головорезами. Совершил поставку оружия заплесневелому диктатору в какой-то заднице Вселенной. Публично назвал президента своей секретаршей. Поручил премьеру постирать свои носки. Вернулся домой. Составил компанию Сталину. И расклеился как девчонка. В общем-то обычный день в нормальной стране без этих поганых Диснейлендов. По крайней мере не так скучно, как в каких-нибудь Парижах или же столицах Франции.
Впрочем, сам он был тем еще шизоидом. И конечно же недиагностированным. Он едва ли выносил жизнь, не ходя по её краю, иначе бы давно обосновался в каких-нибудь Парижах или же столицах Франции. По крайней мере в теории, которую он не любил.
Мысль, не имеющая никакого материального воплощения, не трогала его душу, которую, впрочем, он заложил. Вернее, попытался. Отчаянно и абсолютно. Виктор мать его Громов с едва ли выносимой горечью узнал, что это так же затруднительно для жизни, как сам аборт после аборта. Ох уж этот Сеченов! Громов хлебнул с горла.
В свои сорок с небольшим он считал себя человеком, который уже видел всё, а если и не всё, то мог позволить себе это увидеть, в общем-то не желая всего этого видеть. Для него реальность обладала неким неповторимым великолепием, только когда он спал. Кто-то как-то сказал Громову, что безгрешность смертных достижима праведной стезёй убиения младенцев в утробе матери. То ли это был Дидро. То ли Гольбах. То ли его завистливый сосед, которого у него нет. Ему и это было всё равно. Он думал о поразительном сходстве того, что сам принимал за счастье, с тем, что Дидро принимал за осиянную святость.
В какой-то момент в пространстве зазвенел телефон. Виктор снял трубку.
– Господин Громов, доброй вам ночи, – сказал управленец одного из домов терпимости Громова. – На одну из девушек поступают жалобы…
– Говори.
– Клиенты жалуются на то, что она занимается… ну… дескать она слишком холодна.
Громов рассмеялся.
– Не тронь её, – сквозь смех произнёс он. – Узнаю, что ты её уволил, замочу тебя в сортире портретом Сталина.
– Что? Чем вы сказали?
– Тебя действительно волнует существительное?
– Я всё понял, – последовал угрюмый ответ.
Громов положил трубку и хлебнул с горла. Он думал о шлюхах. Нет. Он думал о том, что сам Дидро назвал бы “трением двух слизистых оболочек”. И “бы” здесь, пожалуй, излишне. Отсюда он думал и о детях. Дети навели его на будущее. А будущее – на непорочное зачатие. «Но почему?» – вопрошал Громов, не понимая своих заспиртованных мыслей. Ах да… будущее представлялось ему таким же безрадостным.
Рассел как-то сказал Громову, что “праздное знание”, слова, связуемые в эпические предложения, не соотносятся с бесплодностью, поскольку обозримы в мире по итогам и по своим последствиям. Они подобны удобрению или же слову Евангелия, ведь по плодам вы всё узнаете о них.
Лейбниц продемонстрировал всем нам плоды сего бессмертного слова, поведав в своей праздности историю о том каком-то “лучшем из миров”. И современники всех поколений, доверившись этому лучшему миру, досовокуплялись в нём до детей. Комичное начало для столь трагичных последствий, где все они подобны Откровению, вернее, вновь закону Евангелия: слепой, увы, но поведет слепого.
Куда?
В возможном множестве миров, предоставленных ландшафтом Леонарда[1], их понесло, конечно, в наш самый прекрасный из миров. В тот лучезарный лучший мир, в коем все мы суть самоходные, по Докинзу, “транспортные средства”, кои, по Ридли, обратили первобытное море в свою гнусную веру. В тот мир, где молодые и высокоэнтропийные, замужние и одинокие, сребролюбивые и те, кто чтит любовь Филиппа Нери[2], где все эти предикативные недоразумения ко всяким разным разностям внутри пространства состояний не составляют разницы: мы все несчастны в этом мире, как целибат для святости. На поднебесном постаменте – сцене бесплатных кадров драмы – мы ведь не более, чем временные агрегации, порожденные пространство-временными констелляциями. В мире греха без нарратива искупления мы можем полностью отсутствовать без какого-либо ущерба для всего произведения в целом.
Но мы, увы, уже живые. И потому для полного понимания скорбных превратностей нашей печальной ситуации в разы ценнее тут другое: когда Томас Генри Хаксли во время проведения своей знаменитой лекции взял лишь один кусочек мела, он предоставил новый довод в пользу теории отбора, но показал ведь в разы больше, а мы, ведомые слепцы, увы, всегда были слепы. Он показал бесценность жизнеутверждения для необъятных разумением масштабов жизневырождения. И что сказать, на этом фоне весь наш занятный святой взвод с их святым взглядом на аборт, когда весь Мир – лишь абортарий, предстаёт сразу в другом свете. Мир был достоин их запрета благочестивым правом вето.
Телефон Виктора вновь потребовал минуту его внимания. Он снял трубку.
– Господин Громов, через два месяца вы должны присутствовать на научной конференции в шесть вечера, – произнесла секретарша.
Виктор был несколько озадачен такой подчиняющей формулировкой со стороны подотчётной ему подчинённой. Он уж было подумал, что привилегия оказывать неодолимое давление на президентский чиппендейл действительно отошла его секретарше.
– Почему? – спросил он.
– На конференции запланировано присутствие Геннадия Алексеевича Спиридонова.
Громов беспомощно молчал. Он знал, что именно сегодня стоял отличный день для его смерти. Оружие поставлено. Диктаторская плесень полностью удовлетворена. Новый наркоконтракт заключен. Стало быть, и деточкам будет чем заняться. Мир стал чуточку прекраснее. Да и зубы он почистил. А тут сама Вселенная ополчилась на него. Ему преподнесли возможность заулюлюкать его президентское сиятельство в прямом эфире. Он хлебнул с горла:
– Я буду.
Отношения ленточного червя со своим хозяином не так-то просто облечь в изящную словесную форму. Потребуется немалое усилие, чтобы поспособствовать сохранению им своей позиции на основании полезности или просто привычки.
Виктор Громов казался утомленным. Он со скрупулёзностью Добантона высчитывал специалистов по изящной шагистике на некой сумрачной мизансцене. И это не было пустым намерением его нелепой прихоти, ведь он сидел в окружении современников, чьи неотличимые от страусов предтечи определённо испытывали непроходимые трудности в отношении науки арифметики. Именно они скопили ядерных боеголовок в таких масштабных масштабах, что их хватит уничтожить сотни подобных голубоватых планет.
Вдруг над головой Виктора пролетела мушка… или это был какой-то жуткий жук. Он со свойственной ему педантичностью мог подвести своё текущее окружение к определённому отношению взаимно однозначного соответствия с зарегистрированным ранее космологическим объектом. Итого Громов насчитал 860 болтательных и один летательный аппарат на научной конференции, где сам был заперт с травоядными либералами и хамоватыми державниками с эгоцентрическим мышлением в классификации Пиаже[3].
Его актуарные подсчёты довели его до крайнего изнеможения, когда он услышал имя, вложенное в картавые, к тому же шепелявые уста, к сожалению, не очень-то “бесплатного пса” на той же сумрачной мизансцене: «…Маркс не был прав во всём. Но ослепительная истина о имманентности разрушительных порывов, с определённой квазипериодичностью вырывающихся из тёмных недр рыночных сил, до сих пор сияет неослабевающим светом сознания его многостороннего гения. Рынок эквивалентен неуправляемому хаосу. Макроэкономические построения несовершенного разума в их современной инкарнации не в состоянии установить однозначное соответствие между моделью и реальностью. Даже в том срезе, где реальностью мы назовём только историю. Но оно и понятно. В этой системе нет плана. Наблюдаемые в плоскости деятельности статистические регулярности, в отличие от, скажем, квантово-механической эволюции волновой функции, не подчиняются канонам причинности. Они подобны условному уголовнику, чьи поведенческие повадки могут не соответствовать букве Уголовного кодекса, но соответствуют общечеловеческому стремлению к личному обогащению. Существует невычислимое множество определений человека. Но в рамках любой зоологической таксономии именно способность планировать чётко демаркирует нас от остального животного царства. Тотальное планирование губительно. Это как та из марксистских историй, время которой давно ушло. Но план должен быть. Поступательный исторический процесс эволюции социальных институтов возложил особую роль планировщика на государство, которое совсем неидеально. Но как заметил Томас Фридман: "На Солнце тоже есть пятна". У меня всё. Спасибо вам, дамы и господа!»
С последним сказанным словом концертный зал разразился пульсацией неослабевающих оваций, превозносящих очередной талант какого-то Бетховена по упаковке звуковых колебаний в цельное произведение.
Когда овации отпели своё время, Виктор Громов медленно, как старикан, поднялся на ноги и принялся неспешно хлопать в ладоши.
Оратор изобразил почтительный поклон, как бы извиняясь, что его гибкость не позволяет ему склониться ещё ниже:
– Большое спасибо, господин Громов.
– Да что вы, – сквозь голливудскую улыбку последовал ответ. – Я лишь подчёркиваю ваше блестящее выступление и тот факт, что блеск – это свойство, доступное многому.
Оратор склонился ещё ниже, демонстрируя ошибочность представлений о нисходящей негибкости его хребта, и поспешно покинул сцену.
Виктор сел на своё место. Последнего из искушённого арьергарда выступающих ораторов не представили их обожателям, хотя тот уже медленно поднимался на театральные подмостки. И Громову этот человек сразу не понравился. На вид ему было лет двадцать. Одет он был в серый деловой костюм, подчёркивающий остроту линий его тела и некую жёсткость, присущую ему даже в состоянии покоя. Поднимался он так, будто бы сцена – эшафот. Ему это прекрасно известно, но он ничего не имеет против. Подойдя к микрофону, этот человек повернулся лицом в зал и, выпрямившись, какое-то время покойно стоял.
– Люди странные создания, – послышался его уверенный голос, который не представил себя сам. – «Мне не нравится теория дарвиновской эволюции», – говорит не затронутая ею дама, будучи при этом в вечернем туалете. «Мне не нравится теория условных рефлексов», – говорит примат, для которого “обезьяна” звучит как комплемент. «Нам не нравятся голые праксиологические факты», – говорит хор церковных мальчиков, для коих “будущее” не менее, чем чудовищное преувеличение. Им, возможно, физика подобно не по нраву, ведь её мир всенепременно мертв в своём физическом бессмертии…
Громов пристально, с робким удивлением на лице смотрел в чёрные глаза человека, которому, похоже, не по нраву всё. Или, вернее, тому всё это равно.
– Процедуры по выпусканию воздуха из человеческого эго отличаются парадоксальной терапевтической ценностью, побочно возникающей в качестве оправдания сосуществования представлений о желаемом мире с миром действительного. Дарвина часто называют первым космологом, но первым биофизиком был, как мне кажется, Жюльен де Ламетри. Он предпочёл душу, сделанную из грязи, «душе глупой и тупой, хотя бы и сделанной из самых драгоценных элементов». Он разрешил “Задачу[4]” Ницше ещё до того, как та была поставлена. Но его, Ламетри, современники с пенсне, оскорблённые низменностью человеческого происхождения, впоследствии скорее «одухотворили материю, чем материализовали душу». И только несколько позднее Иван Михайлович Сеченов компактифицировал многообразие человеческого достоинства в какое-то ничто. Он поставил своё слово в конце предложения, что Павлов увенчал нульмерным заключением.
Но современная наука своей концепцией космологического горизонта с привлечением принципов трансляционной и вращательной симметрии вновь центрирует сознание в центре мироздания, и оно равно количеству созданий в столь многомерном фазовом пространстве состояний. Эфемерное математическое построение, не имеющее никакого физического воплощения, приводит к групповому коленопреклонению перед лицом того безбожного акронима[5], что в миллионах экземпляров столь рекурсивно хочет жить. Они живые. Да. И цепкие до жизни, они слепые, любят жить.
Полагаю, в этом любвеобильном контексте не обойти проблему “наличия слона в комнате”, которая, видать, оказалась спальней. Наша Вселенная, твердят они, выглядит так, будто бы значения фундаментальных мировых констант тонко настроены верховным Разумом для жизни тех, кто хочет жить. Измени постоянную тонкой структуры – и никаких тебе закусочных при абортариях. Подчини гравитационную силу тяготения закону обратных кубов – и Роберт Ланца наконец спасётся от следующей своей домашней порки. А барионная асимметричность… да это же как Сахар у них на губах. Но существует тонкая настройка, которая тоньше всех остальных – «Она невероятна». Мы её выжжем на скрижалях! Величайшая ошибка Эйнштейна, космологическая постоянная, энергия вакуума, этот пикантный лямбда-член так радует их эрегированное человеческое достоинство, что в миллионах экземплярах столь рекурсивно хочет быть. Они слепые, цепкие до жизни. И “или” мнимому не быть.
Но здесь я, пожалуй, позволю себе один вопрос: тонкой настройки для чего? Для детского дома, ихневмонид или курилки Королевского общества?
Обсуждение сладостей жизни, космологического лямбда-члена, а также упаковочных стандартов по отношению к любой фразеологии на экономическом форуме может показаться странным – помимо всего прочего. Но объясню и вас заверю: вот неспроста для того, чтобы вступить в партию, нужно стать членом. Дело в том, что это местечковое эконометрическое сборище гомоскедастичных маньяков, коих так печалит сия гетероскедастичная вселенная, но ведь она при укрупнении масштаба столь сладострастно гомогенна. Прибавьте к уравнению регрессии, отвечающему условию гомоскедастичности дисперсии, лямбда-член, и математика сия покажется оттенком неба.
Мир-представление живёт лишь сценой-представлением. Так уж закатим здесь спектакль. Высотный дом из шлакоблоков, похабное граффити на его выцветшей стене и здесь же тонны снулых тел, коих взрастили мыслью о прекрасном. Он – оранжерея тех «традиций и неизменных способов мышления[6]», о которых говорил Мизес. Там ею изуродованные калечат тех компрачикосов, которых ещё никто не уродовал. Их жадно посвящают в лингвистические тонкости нюансировки конфигураций высоких материй и льют на них елей из всех своих щелей. Но это сборище неоднородно. Паталогическое пристрастие его части к изобразительно изящному словоплетению формирует уникальный подсоциум, чья эволюционная конструкция, как оказалось, так органично имплантируется в ткань общественного организма, что имеет фундаментальные основания на обозримое будущее. При этом понятно, что его подчинённое существование определяется конфигурацией подчиняющего новообразования, в котором структурному подразделению аутизма всегда отдавалась существенная площадь. И не сказать, что она арендована.
Следует признать, что пристрастие к изящной словесности не является их единственной добродетелью. Нет. Они прошли сквозь тернии школ не для того, чтобы закончить сбродом бардов. Они штурмуют академии, где их отчаянно муштруют, пусть эти штудии пусты, но это именно они открыли им пути к штурвалу шхуны государства.
Они, увы, теперь поэты, которым даже не пристало рифмовать. Они теперь ваяют макробасни, что им пристало продавать. При этом их предельная производительность прямо пропорциональна объёму их артикулированных вбросов. И потому их рты всегда открыты для фонтанирования рвоты и нерифмующихся строф с неизмеримой степенью энтропии. Чтоб вы понимали. Сейчас я говорю о покорении вершины просвещения с высоким чувством преклонения перед лицом сего творения. Я говорю о науке, об экономике. Несмотря на очевидную “панель”, на которой она была урождена и теперь “гнётся” по запросу, от их синергетического синтеза мы ждём подобие асимптоты к миру, который наблюдаем. Однако здесь возникают затруднения. Мизансцена количественной неопределённости, коей является телеологическая действительность предмета, обесценивает их прогностические экзерсисы столь же нещадно и меланхолично, как болезнь Гентингтона стирает сложное при колмогоровском ничтожестве[7].
Пожалуй, при подведении фундамента под основание их загадочного существования, по-видимому, не обойтись без обращения к “божественной санкции” самого Шталя. И потому их положение в пространстве столь поразительно комично, однако положение во времени вполне заслуженно трагично. В фойе их мира неуместно неизведанное и не гостит неизмеримое. И потому они живут, не ожидая. Инактивация генов супрессоров и активация теломеразы в самом порядочном месте часто приводит к тому, что эти висцерально слепые, трансцендентально тупые, социально озабоченные министерские приспешники, не подозревая о своей “самой собственной” глиобластоме, вырисовывают фантазмы долгосрочного будущего, не имея своего краткосрочного. Они планируют чужие жизни, уже расставшись со своей…
Этот человек говорил долго.
Он, пробираясь сквозь субъективистские дебри блестящей теории Карла Менгера, добрался до теории экономического цикла Людвига фон Мизеса, обратив итог своего выступления к вере, и обобщил вещи, казалось бы, едва ли обобщимые.
– Пока суды открыто пренебрегали Евангелием от Матфея, потребители эфемерид выцеливали фазу ретроградного Меркурия, экономисты вырисовывали свои кривые, технические аналитики таращились на свои японские свечи, а теноры спасали этот мир, нацисты так и не сошлись в вопросе о том, как правильно приветствовать Солнце.
Виктор Громов сквозь заупокойную тишину смотрел в сторону авансцены, ощущая себя приходской монашкой, изучающей половое покрытие.
Никто не проронил ни слова. Мир замер минутой молчания, не нарушая закона отпевания.
В какой-то момент один человек в центре зала всё же отважился на движение.
Он встал в полный рост, выпрямившись, будто бы вершитель судеб. Поднялся он с видом человека, которого вовсе не оскорбляет гравитация – он попросту не замечает этого посмешища. Это был респектабельный депутат от либеральной партии.
– А кто вы, собственно, такой? – вспорол глухую тишину его вальяжный голос.
– Я… Я никто.
– Вот и я о том же. Вопросов больше нет.
Обстановка мгновенно разрядилась. Послышался сардонический гогот и хлёсткая гинекологическая ругань, что звонко вырывалась из академических глоток, а слюни по закону искрометного брюзжания тонкой пеленой покрывали окружающих людей в знак их единых убеждений.
Если судьба поставила вас перед вилкой – возьмите вилку.
Виктор Громов стоял перед дверью, вглядываясь в фрактальную структуру потёртой ручки, открывающей не только новые пространственные возможности, но и степени трансляционной свободы его воли. Тогда, возможно, впервые в своей жизни он не хотел получить ещё один ответ. Потенциальная форма ответного слова подвела его к порогу одного из верховных властителей утилитарного престола[8]. Он никак не мог быть частью какого-то плана, ведомым с целью со смыслом, ведь Бертран Рассел показал, кому отходят эти цель и смысл.
Сладкий дурман зловонья промёрзшего воздуха проникал в его лёгкие, заостряя тягостность его безмолвного стояния, на что сторонний наблюдатель взглянул бы с состраданием.
«Христианский мир, – говорит Кришнамурти, – идеализировал страдание, поместил на кресте и поклоняется ему, выражая этим, что вы никогда не сможете спастись от страдания иначе, чем через одну определённую дверь». Виктор Громов стоял перед подобной дверью, разглядывая визуальное самоподобие структуры, подменяющей святую простоту тенденциозной сложностью. Он с подачи одного занятного янки знал, что необходимо сделать с вилкой, если бы судьба поставила его перед вилкой, но эта сучка поставила его перед дверью. И он не мог коснуться её ручки, ведь эта дверь могла быть для него открытой, а избавление от мук предстать недостоверным.
Зловонье и нуар его положения обостряли его чувственный дискомфорт. Но существует ли возможность открыть дверь, не прикасаясь к Мандельброту?
Громов сгруппировался и приложился плечом к двери так сильно, что та открылась нараспашку. Дверная ручка оказалось на полу. Виктор, глядя на неё, прошел внутрь. Его взгляд не задержался на убранстве окружающего пространства, но, пройдя на кухню, он-таки увидел перед собой штуку, напоминающую ему стол, и сел на штуку, напоминающую ему стул.
Он продолжительно сидел, и от того не думал ни о чём. В режиме многозадачности этот человек мог разве что ходить в трёх измерениях. Минковский повысил его продуктивность, объявив пространство и время единым четырёхмерным континуумом. Далекоидущее допущение о дополнительно свернутой размерности, сделанное тандемом Калуцы и Клейна, вывело его ментальную обработку параллельных процессов в каноническом четырёхмерном пространстве и времени к тем трансцендентальным высотам, где даже пять пространство-временных измерений уже давным-давно не канон.
Громов прислушался. В помещении, которое он не видел из кухни, им ощущалась какая-то житейская активность. Он слышал шаги, которые со временем звучали всё отчетливее. Когда Виктор увидел перед собой человека, он привычно, будучи абсолютно покойным, сидел, ритмично порываясь встать. Его волнение не возымело никакого внешнего проявления, но послужило эмблемой вторичной новизны того чувства, что он давным-давно оставил позади.
Незнакомец сел напротив Громова, аккуратно положив дверную ручку на стол перед собой.
Виктор впервые видел его вблизи. Плотно сомкнутые губы, застывшие в камне немого безмолвия. Тёмные пряди волос, сквозь которые виднелись чёрные проницательные глаза, сосредоточенные на дверной ручке. И юношеское непроницаемое лицо человека, которого так и не назвать.
– Вас трудно было найти, – претенциозно-осуждающее произнёс Виктор, – вас никто не знает.
Знакомый ему незнакомец медленно приподнял свой взгляд.
– Прошу прощения за дверь, – претенциозно-сожалеюще продолжил Громов. – В коридоре так холодно и там воняет.
Уста черноглазого оставались сомкнутыми.
– Как вас зовут?
– Михаил, – последовал едва слышный ответ. – Азраилов Михаил.
– Господин Азраилов, – произнёс Виктор. – Я в своей жизни редко испытываю эмоции. Особенно положительные. Давным-давно я скатился к уровню утробной аморфности моего ментального существования. Но сегодня что-то изменилось. Внутри. Во мне. Сейчас я серьёзен до омерзения, что само по себе мне совершенно омерзительно. Вами поставленная феерия сама по себе достаточно занимательна. Но она не была бы столь увлекательной, если б не пафос и возня после её апофеоза. И тем не менее, несмотря не всё эпикурейство этого действа, меня не покидает странное ощущение, что произошедшее сегодня событие – это нечто большее, чем скажем скидки на тампоны или купоны на вонтоны. – Глаза Азраилова приоткрылись чуть шире, и Громов это заметил: – Да как же вы не понимаете, я хочу выразить вам благодарность.
– Ну разумеется. Это многое объясняет.
– Субъективная теория ценности… Да? Она совершенно изумительна. Честно, ничего более омерзительного в жизни не слышал… – Громов выпучил глаза. – Мне нравится.
– Ницше когда-то предлагал критерий истины.
– Верно, – подтвердил Громов. – Но у меня есть свой: теоретическое непотребство должно вызывать у меня припадки обратной перильстатики, с чем теория мм… как его… Менгеля прекрасно справляется. В этом ведь весь триумф западной цивилизации. Её становление заключено в отрицании…
Азраилов продолжил за него:
– В отрицании квинтэссенции Нагорной проповеди, что лежит в основе наших моральных допущений по нашим взаимным заблуждениям.
– В точку, – согласился Громов. – Она возникла как “нет” мистификации нашего сознания до де Мандевиля[9], произнесённое вполголоса.
– Так вы решили рассказать мне басню?
Громов улыбнулся перемене, которую он ждал будто Иов добра и света[10]:
– Вам не кажется, что вам следует умерять дерзость своих утверждений?
– Нет.
– Мне тоже. Но вы искажаете слова Ницше.
– Что ж. Вы тоже… Зачем вы здесь?
Громов задумался. Не прикасаясь к дверной ручке, он оградил свою свободу аванпостом, вот только просто уклоняясь от вопроса, уже этим он одним лишал себя свободы, Холокостом.
– Позвольте, я отвечу за вас, – сквозь тишину решился он. – Меня не покидает странное чувство, что это я был приглашён.
Азраилов перевёл взгляд на дверную ручку и выдержал паузу более во времени многозначительную, чем того требовали устои приличия.
– Боюсь, оно вас подводит, господин Громов. Ведь, приглашая, ожидают.
Громов вздохнул с неуловимой долей облегчения. Затем он повторно оглянул своё текущее убранство состояний, что так настойчиво казалось ему столь же потеряно печальным, будто бы девица у высокоэнтропийного корытца.
– Полагаю, вы планировали умереть от безработицы, но, попрошу, давайте с этим в другой раз.
– Так, значит, вы хотите продать мир “в короткую”?
– Верно.
– Боюсь, вы неправильно меня поняли, господин Громов. В теории фидуциарного кредита нет какой-то особой коммерческой ценности. Количественно неопределённая предметная область исключает количественное предсказание.
– Вы действительно такого плохого обо мне мнения?
– Считайте, что отныне оно заметно изменилось.
– Так что же вы скажите?
Азраилов пристально смотрел в глаза Громова, сжигая его со свету.
– Сделка с дьяволом, – произнёс он.
Громов подался вперёд, крепко сцепив руки в замок перед собой.
– Да, – многозначительно произнёс он. – Всё так. Вот только… не для вас.
Азраилов едко улыбнулся в унисон этой коварной инверсии:
– Жизнь необратима, господин Громов.
– Пожалуй, так звучит надежда, господин Азраилов.
– Увы, – последовал ответ, – но она самая.
– Но где же ваши основания?
– Вы намекаете на идеи Пуанкаре – Цермело – Смолуховского?
Громов понятия не имел, кто все эти люди.
– Разумеется, – важно ответствовал он.
– Я вам отвечу. В другой раз.
– По рукам.
– В таком случае, – Азраилов протянул руку Виктору, – вот так выглядит мое согласие.
Громов пожал протянутую руку и откинулся на спинку стула. В его глазах сквозило стойкое желание закинуть ноги на стол.
– А я ведь всё о вас знаю, – произнёс он. – Знаю, где вы живёте. Знаю, на чём вы спите. Знаю, каким зловонием вы дышите. Знаю, во сколько приходите на работу… – на этих словах он резко осёкся, приметив редкую искорку интереса, мелькнувшую в чёрных глазах напротив.
– К полудню.
– Именно это я и хотел сказать, – сквозь очарование своей улыбки произнёс Громов.
Он уже намеревался уйти, как вдруг решил перевести диалог в плоскость чего-то очень-очень интимного.
– Позвольте один личный вопрос?
– Спрашивайте.
– Вы меня презираете, верно?
– А вы довольно проницательны.
– Спасибо, да. Но здесь я действительно отвечу за вас. Вы во всеуслышание провозгласили субъективистскую теорию ценности, с которой вы, видимо, согласны. Вы лишили себя всяких оснований презирать предпочтения всех остальных, где остальные, пускай, решительно “всего лишь человечество”. И вот представьте, что вы находитесь в условной галерее вкусов, к которой вы относитесь, уверен, без должного почтения… б-б-благоговения. С одной стороны, у нас есть коллекционирование бабочек, тропических рыбок, обнюхивание трёхдневной пиццы с записью, расписанной в веках и того лучше – на века. С другой – ваше слово, подобное Богу, представление о мире, вневременное столь же блестящее и глубокое, как и ваш проникновенный взгляд. Любой человек. Да. Сельский аристократ с кирпичными пилястрами, министр финансов, живущий лишь парусией пришествия, – повторю, любой – может поставить всё это в литой единый цельный ряд, который весь сойдётся в том, что вам им абсолютно нечего сказать. Ваше мычание более не является человеческой речью. Вы дали им заряженный пистолет в надежде на то, что в нём холостые. Но вы заведомо ошиблись. Того хуже: всё намеренно! Теперь-то я действительно серьёзен, да, это самая отвратительная помойная яма, которую когда-либо освещал свет просвещения.
– Да, вы правы. Дело обстоит именно так, за одним веским исключением. Имеется ускользающе малая область, где мнимая множественность этого мира пересекается, порождая единый пространственный континуум, который мы называем реальностью. На её фоне всегда существовали убеждения, которые не соответствуют миру нашего опыта и идеальных конструкций, её удостоверяющих. А соответственно, я могу презирать подобные убеждения, а также тех, кто их разделяет.
Громов понимал: этот человек не мог себя поставить в более неудобное положение.
– В таком случае у меня к вам еще один вопрос, – сказал он. – Как вы намерены быть счастливым в мире, в котором вы презираете всех?
– А вы?
– А я и не намерен, – без сожаления парировал Громов и мягко улыбнулся: – Ну я, пожалуй, пойду.
Виктор поднялся, повернул за угол и вновь вспомнил о вилке, встав лицом перед дверью. Судьба, как оказалось, всё никак не покончит с ним одним, хотя с собой он сам уже давным-давно закончил.
Мы должны отвергнуть доктрину о единстве метода и прекратить раболепную имитацию естественных наук.
Азраилов Михаил стал знаменитостью. Но это была дурная слава: макроэкономисты обвиняли его в пристрастии к “ортодоксальной”, “литературной” экономической теории; эконометристы – в неспособности понять сущностную природу эконометрических построений; моралисты – в фатальном нравственном банкротстве; религиозные деятели – в неспособности аллегорически толковать придания древнееврейского фольклора; атеисты – в идеализме и антиэмпиризме. Агностики – в… мм… а агностики, люди, уверенные в лишь в том, что они ни в чём не уверены, пока не были уверены, в чём бы его обвинить.
Михаил переехал ближе к центру и начал работать в компании Громова. Он был свободен от любых должностных обязанностей за исключением “сделки с Дьяволом”. Подготовка инвестиционной стратегии не отнимала у него много времени. Они играли на понижение против рынка, а для этого было достаточно просто “продать” индекс. Однако он также отбирал отдельные, наиболее переоценённые компании из числа крупнейших банков и высокотехнологических компаний Америки. Но здесь у него возникла одна забавная неувязочка, о которой предупреждал еще Уильям Боннер: денежные потоки, которые, в общем-то, не ожидаемы, не так-то просто дисконтировать.
В остальное время Азраилов писал книгу. Но с каждой прописанной строчкой его всё сильнее преследовало парализующее ощущение бесперспективности своей писательской деятельности. Громов с пониманием отнёсся к этой “нелепой идее”. Он честно сказал Азраилову, что это бессмысленно, но заметил, что окажет ему любую поддержку.
Федеральная резервная система США свернула программу “количественного смягчения”. Несколько позднее Председатель ФРС выступил с заявлением о повышении ставки по федеральным фондам.
Пока Михаил отдавался, по Громову, “бессмысленному словоплетению”, сам он попал на одно телеинтервью, будто бы в прозекторскую. Интервьюер сразу принялась подвергать вивисекции его, Громова, прошлое, будто это был её личный секционный препарат. Она в первую очередь коснулась той якобы недостоверной информации, которую Виктор относительно недавно разместил в Интернете, на деле прибыльной, но в то же время очень рискованной сделки, и потому многие, следуя его инвестиционному Евангелию, потеряли всё до последней копейки и даже покушались на его жизнь.
– Вы знали, что обезьяна, скорее повторит произведенное тремя её соплеменниками действие, чем одного из них, но трижды? Совершенно понятно, что это говорит о них, а значит и в общем, и о нас. Эксперименты Соломона Аша, произведенные на людях, демонстрируют это непосредственно. Но у меня имеется более подходящее свидетельство работы механизма конформизма. Авторитет альфы в стае, разумеется, заметен, но он сильно преувеличен. Его маскулинные характеристики облегчают доступ к зоологическим игрищам, но не делают его достойным для подражания примером. Нет. Когда дело доходит до поиска пищи, авторитетом становится одно неприглядное создание, а это косвенным образом меня посрамляет. Дело в том, что этот пример – это дремучая старушка, которой скоро в ископаемые. Она подчеркнута мудра, но для всех них, как я, презренна. А тут возникает вторая общность, служащая, видать, очередным инкрементом усиления социального единения. И её имя – лицемерие. Но возникает проблема. Эта контекстуально почтенная, но в остальном презренная старушенция никуда никого не ведёт. Она идёт. Чувствуете разницу? – Громов окинул взглядом своего интервьюера, сладко подумав о склоняемости этого существительного, ведь дама напротив показалась ему весьма привлекательной.
Женщина мягко улыбнулась, задобряя свою жертву и удобряя ту почву, в которую она её сбросит. В её улыбке читалось что-то вызывающее.
– Господин Громов, вы говорите так, будто бы логическое воззрение на столь эмоциональный мир обладает неизмеримой в нём применимостью. Однако, что касается лицемерия. В поведенческой плоскости, которая во многом определяется этико-эмоциональной составляющей, эксплуатируете последнюю столь виртуозным образом, что смогли на этом построить свою многомиллиардную империю. Еще никто в истории не сделал финансовым удобрением своё глумление над общечеловеческим стремлением к этике в жизни, её моральным возвышением столь безответственным, вульгарным образом. Никто. Пожалуй, это только вы. Да просто посмотрите на упражнения ваших маркетологов: «Пилюли, которые не вставляют, этически недопустимы» – такова реклама одеколонов вашего концерна.
– О морали важно говорить – не обладать. – Громов премило улыбнулся. – Мне вот совершенно не ясен способ, позволяющий примирить результаты экспериментов Милгрэма и Зимбардо[11] или же всю нашу историю с вашими этико-эмоциональными составляющими. Это не более чем выспренные вымыслы спесивого человечества, которые оно страстно слагает о себе. Сверх того, если уж гипотетическая благостность примата подтверждается, то она часто выводит на просторы чего-то чисто аутистического.
Девушка понимала, что и здесь не пахнет сенсацией, ведь все эти слова, произнесённые столь окаянными устами, давно являлись общим местом.
– Тогда скажите, что вы чувствуете по поводу покушения на вашу жизнь?
– Вы спросили, почему кабинетные доценты так обильно текут по именитому Кейнсу? Да потому что он был гей. – Громов приметил её недоумевающий взгляд. – Не смотрите на меня так, ведь это правда. Понимаете, закомплексованные доценты, живущие в филистерском мире своих слепящих истин, отлично понимают, что девки им никогда не дадут, а следовательно, надо искать иные проходы.
Интервьюер дала слабину, залившись гневным розовым багрянцем:
– Я спросила вас, что вы думаете о покушении на вашу жизнь!
– Вы спросили, почему посредственность приходит к власти? Да потому что большинство людей посредственны. Демократия, мать её! Самое интересное, если верить его, Геннадия, публичным заявлениям, этот человек думает, что сам Господь послал его, чтобы тот правил на этой бренной земле. На самом деле Бог послал его за пивом, а он попросту ошибся дверью.
– То есть вы находите тоталитарный деспотизм идеальной формой правления?
– Нет, – сказал Громов. – Я нахожу забавным, что люди воображают, что будто бы есть какая-то альтернатива демократии.
– Что вы имеете в виду?
Виктор сочувствующее смотрел в её приятные, тёплые, но немного усталые глаза.
– Да так, – ответил он. – Не стоит утомляться по всяким пустякам. Вы вот, например, знали, что сегодня в тренде бюстгальтеры с вырезом для сосков?
Громов развлекался. Как животное, а впрочем, им он точно был.
Время шло, но всё казалось неизменным. Представители ФРС США решились на повторное повышение ставки по федеральным фондам, которая к тому моменту достигла пяти процентов годовых. Денежная масса уже давно перестала расти, но процесс обратный кредитной экспансии, казалось, еще не был запущен.
Примерно в это время Виктора пригласили принять участие в X Международном финансовом форуме, который должен был состояться «приблизительно через три месяца».
Громов и Азраилов часто пересекались на работе. Виктор выделил ему кабинет напротив своего. Он в наваждении следил за каждым шагом этого человека, словно законы его движения были подобны блеску его мыслей и в них он мнил какой-то высший, недоступный смертным смысл. В созерцательном упоении своим наблюдением он мистифицировал материальные отправления этого гения, решив, что далеко не он самостоятельно измыслил своего единственного идола, он мнил, что знал его лицо.
Тем временем фондовые индексы Америки штурмовали новые высоты. Однако к этому моменту Азраилов был уверен, что началось постепенное “испарение” фидуциарных средств обращения, пусть отстающая статистика этого пока не подтверждала. Он, подобно Талебу и Бастиа, не испытывал в себе презрения к ненаблюдаемому настоящему, ведь характерная особенность явлений – их проявление во времени.
Мизес как-то сказал, что люди принимают шаблоны поведения поскольку видят, что они работают. Он, конечно, понимал, что даже сомнительные по продуктивности поведенческие стратегии могут быть признаны стандартом. И чем сложнее поле приложения способа поведения, тем больше времени уйдёт на обличение ему сопутствующих пороков. И именно случайность, вернее, её концептуальное неоклассическое определение[12], являющееся прямым заимствованием из молекулярно-кинетической теории физической науки, стала подобным наставлением для эпигонов Башелье.
Однако представление, согласно которому между моделью и реальностью существуют такие же различия как между Духом, Сыном и Отцом (никаких), не изменяет нам сам мир: ему нет дела до конвенций о должностных его потенциях. Время как категория деятельности – понятие дискретное. Изменения цен по своему распределению не соответствуют результатам падения монетки (даже рубля). Они не являются “статистически независимыми[13]” и не могут быть вписаны в гауссово распределение[14] как эго выспренного Хаббла в самый простой дверной проём.
Применение физических моделей инерциального движения атомов и молекул к тому, что не отвечает подобной регулярности, вполне ожидаемо для современного состояния экономической мысли. Математический анализ признан чуть ли не единственно корректным способом выражения научных изысканий. «Это язык, – утверждает Фейнман, – на котором говорит Господь». Пуанкаре едва сдержался от того, чтобы назвать подлунный мир дифференциальным уравнением, ведь мир действительно оно, но мы и мысль, как его члены, в нём до сих пор неисчислимы.
Кажется совершенно удивительной повинность вновь повторять этот трюизм. Люди – не камни, не атомы и не молекулы. В одних условиях их поведение различно. И никогда не надо забывать, что за математическими построениями в экономической теории стоит подобная иррегулярность, составляющая суть инициативного поведения индивидуума, которая никак не отвечает абиотическому постоянству. Метафизическое допущение о неизменном единообразии схем проявления явлений не элиминирует невычислимое разнообразие действий и выбора отдельного индивидуума, а экономическим моделям человеческого поведения с учётом состояния современного знания пока что место на молельнях.
Но Азраилову пора было начинать. Он мог использовать теорию инвестиционной оценки в качестве средства достижения цели. Он это в общем-то и делал. Но его сковывало необъятное многообразие факторов, определяющих стоимости активов. И потому он продал мир в преддверии астрологического события. Догматической точкой его входа стало решение по ставке ФРС.
Однако, престиж “событийного инвестирования” тоже преувеличен, ведь этот мир таинственен даже старинными явлениями. Но их количество мельчает под обличительным давлением мысли. Одна из имиджевых тайн лощённых гелем прорицателей в такой мистической действительности весьма пикантно раскрывает функциональную реальность определённых предметов вечернего туалета. Смысл повального ношения пурпурных лавальеров на шеях видных визионеров, сорвал сейчас с себя клеймо непримиримого агностицизма: ими они теперь, увы, это доподлинно известно, смогут успешно удавиться.
Энтропия Вселенной стремится к максимуму.
Анатолий Левремов ненавидел свою работу. Само занятие и место его проведения для него фатально опустело. Будто бы кто-то взял утверждение Клаузиуса из тени минувшего прошлого, превратив обозримое будущее в миг настоящего, что проступило для него во всей своей возможной полноте.
Анатолий Левремов сидел в своём кабинете, немного опустив голову. Из-под тяжёлых век виднелись его глубокие тёмно-голубые глаза, что безразлично глядели прямо в стол перед собой. Он иногда поднимал их и обращал внимание на стул, стоящий сбоку от его рабочего стола. Надеждой заметить человека, которого там нет, он заменил свою действительную реальность.
Левремову было пятьдесят шесть лет. Он всегда держался прямо, был высок и очень худ. Беспощадное время не пощадило пряди его золотистых волос, которые поседели. Он знал, что утверждение Клаузиуса, сказанное им об этом мире, соотносимо с ним самим как с одной непостижимо малой частью этого самого мира. И он знал, что когда-нибудь именно это в контрапункте сей симфонии мнимой множественности звучащих голосов станет частью нашего всеобщего несчастья.
Анатолий Левремов преподавал экономическую историю в академии общественных наук – АОН. Утром того дня он шёл между рядами своего лектория, где читал лекцию, и ловил себя на мысли в формате неконтролируемого действия: он смотрел на предпоследнюю парту, которая давно стала пуста. Он искал то множество событий в этом пространственном мире, из которого, по словам Хокинга, невозможно было «уйти на сколь угодно большое расстояние». Он искал чёрные, равнодушные ко всему сущему глаза, в коих исконно человеческим была лишь их бесчеловечность.
Его отчислили из АОН несколько лет тому назад. Профессор макроэкономики выступал на совете, где было принято решение об отчислении Азраилова, со страстью, которой он за собой не замечал даже во время своей первой брачной ночи с женой соседа, которая по воле парада планет оказалась молодой деканшей экономического факультета. Он неутомимо говорил, что макроэкономика и эконометрика заканчиваются там, где открывается рот Азраилова. Он пригрозил, что более не произнесёт и слова, если этого человека не вышвырнут вон в ту же самую секунду, как прозвучит его предупреждение, и тут же добавлял, что имеет “естественное право” на профессиональное почтение с благоговением под знаком обладания фантомом самомнения.
Левремов ничего не смог для него сделать. Деканше не были интересны студенты, которым не был интересен покрой её пурпурного бандо. Она подписала протокол совета по отчислению с таким же равнодушным видом, с каким выкидывала мусор в помойку поутру.
Левремов вновь посмотрел на пустой стул. Эра его отеческого покровительства, с которой он, впрочем, не справился, прошла, но даже это поражение он вспоминал лишь ностальгируя. Он не потерял связь с Азраиловым. Он даже знал, что они с Громовом уже открыли короткие позиции. Он помнил, что давно читал решение Федерального комитета по открытым рынкам о сохранении коридора по ставке по федеральным фондам в диапазоне от 5,25 до 5,5 %. Повышение ставки ожидалось, но не состоялось. Испарения фидуциарных средств обращения[15] не произошло, что обратилось повышением капитализации рынка долевых финансовых инструментов. По соображениям предпринятого ФРС решения их финансовое положение уже тогда напоминало ветхозаветное злоключение.
Стоял пасмурный день. Левремов находясь у трибуны, посмотрел в окно. Шел дождь, который со свойственной ему монотонностью лишь усиливал мрачное ощущение картинной рутинности его неспешной повседневности. Ему, как Карлу Этингеру, уже не доставало мудрости чтобы «отличить одно от другого». Тем не менее, именно наступивший сегодня день казался ему длительно исключительным будто бы жизнь Малелеила[16]. Конечно, он знал причину этого ощущения. После чтения лекционного материала стенам своего лектория, он должен был направиться на встречу, которую так ждал.
– Мертон Миллер, – говорил он, прогуливаясь по аудитории, – “научно доказал”, что перемещение банкноты из одного кармана в другой по продуктивности соответствует пустой работе Пенелопы. О судьбе человека с дырявыми карманами он умолчал. Роберт Барро выяснил, что при получении дополнительных денежных средств человек методом атомного расщепления распределит этот доход на время длительности вечности.
А под конец своего выступления Левремов выдал рекомендательное пожелание посещения сайта, где Милтон Фридман спорит об этом с астрологами.
Когда Анатолий уже было собирался огласить своё фривольное «свободны», он услышал голос студентки:
– Почему вы рассказываете нам эти глупости?
Левремов пристально смотрел ей в глаза, думая о том, что в своих студентах он всё же мог увидеть лик надежды, которая, возможно, только казалась миражом.
– Сорос как-то сказал, – тихо начал Левремов, – что экономическая теория имеет такое же отношение к реальному миру, как неевклидова геометрия. Это, по его словам, позволяет определить, где мы хотя бы не находимся. В собственном контексте Сорос, конечно, ошибался насчет геометрии, как, перед и ним ошибся Кант. Они все не имеют отношения к действительности… – Он выдержал небольшую паузу, немного опустив взгляд. – Вам надо выяснить, где вы находитесь.
Анатолий Левремов шёл вперёд, не ощущая окружающего пространства. Вернее, внешние его характеристики, будь то кирпичные пилястры или иные способы инкрустации реальности, не достигали его сознания. Они не влияли на расстояние, а это именно оно усугубляло его опоздание.
Как только он увидел огни ресторана, его настроение, впрочем, резко испортилось. Он с горечью вспомнил об Индюшке Талеба и Юма. Индюшке, ставшей клеймом Виктора Громова. Международные таблоиды, не признавая континентальных границ, глобализировали мнение локального соответствия нелицеприятного создания этому человеку. Они провозгласили Азраилова провозвестником затмения империи Виктора Громова как эталона “эпохи империалистического капитализма”. Но Анатолий понимал, что они правы. Им только требовалось время. Однако, ведь сама позиция промедления по наставлению авторитетного Макиавелли способна привнести в любую ситуацию «как добро, так и зло». И это обстоятельство омрачалось соответствием их бедственного положения этому предупреждению: «Вы полагаетесь на время, когда дом уже объят пламенем[17]».
Анатолий Левремов заметил Виктора и Михаила сидящими за столом у окна в пустынном зале ресторана. К удивлению Левремова, Громов не оказался озабочен финансовым бедствием, грозившим превратить его капитал в пыль. Он, скорее, казался ему беззаботным мальчишкой, который с его финансовой реальностью находится в том же отношении подлинного отражения, в коем пейзажи Франца Галля[18] соответствовали действительной локализации психических функций в массе кортикальной ткани. Громов тогда страстно рассказывал Левремову, что ждёт того поистине исторического мгновения, когда какой-нибудь математик получит Нобелевскую премию по экономике за обвинение своего ландшафтного дизайнера в недостаточном потреблении спиртных напитков. И это далеко не всё. Встав на левую ногу, сплюнув через правое плечо, он негодующе потаращиться на своё кашпо, или вернее на инкрустирующую его жостовскую роспись, кою он злостно огласит износостойко вредоносной.
Левремов смеялся. Он не думал, что с Виктором ему будет так легко и свободно. Тогда он слушал Громова, смотрел на Азраилова, но думал о своей дочери Анастасии. Она и Михаил учились вместе. Она, как и он, Анатолий, никогда не могла отойти от Михаила на сколь угодно большое расстояние, пускай их сама жизнь в итоге развела. Азраилов сказал ей не идти в магистратуру, и она его не послушала. Он сказал ей не идти в аспирантуру, и она пошла. Он сказал ей оставить сына президента, Сергея Спиридонова, и… она вышла за него замуж. Левремов надеялся, что Михаил не знал об этом, ведь Анастасия была единственной, кому он вообще хоть что-то говорил.
– Поздравляю вас, Анатолий Левремов, – вдруг ровным голосом произнёс Азраилов.
– Да… С чем? – смущённо спросил Левремов. – А… Да, понял. Спасибо тебе, Мишель.
За время встречи Громов впервые умолк, будучи непосвящённым. Сама тишина сковала его спокойствие, делая его особо неспокойным.
– Я хочу быть счастливым, – вдруг выпалил Громов, выпучив глаза на Анатолия, как собачонка в ожидании награды.
Левремов недоумевающее смотрел на него какое-то время. Затем, когда пора исступления прошла, он взял клочок салфетки, начертал на нём задачку по оптимизации и передал её всё иступляющему образованию напротив.
Громов взял её в руки, достал зажигалку и поджёг. Глядя на то, как горит мир экономистов, он сказал:
– Полагаю, энтропия системы осталась неизменной.
Все живо рассмеялись.
– Нет, Анатолий. Я не понимаю, в чём же ваша проблема. Отвечаю. Почему эти ваши оптимизаторы, суть филистеры-математики, слепые ко всякому непостоянству, окопались в своих дифференциальных упражнениях и всё, что структурно отличается от теоремы Пифагора, они воспринимают как личное оскорбление и гневаются? Я спрашиваю, потому что это очень-очень страшно. Поверьте мне. Уж я-то знаю. Понимаю. В своих слезах они способны утопить весь этот мир.
Все упивались беззаботностью этого мгновения, но эта радость вскоре омертвела за мановением хода времени. Тишина впервые сковала существующую между ними непринуждённость и создавала стойкое впечатление, что их последующее общение становиться невозможным. Международный финансовый форум, где Виктор Громов, та самая Индюшка, охотно фаршированная именем Азраилова, завтра предстанет перед миром побеждённым.
– Мишель, – едва слышно сквозь тишину произнёс Виктор, – мы проиграем, верно?
– Нет, – ответил Азраилов своим бесцветным голосом, но взгляда своего он не поднял, – мы с ними не играем.
Левремов не понимал, почему в этот момент он думал о времени. О векторе его необратимого направления с момента исходного допущения о низкоэнтропийной были мира к пустыне пыли, бывшей миром, как обещал ему Карно. И именно в этот вечер, глядя в чёрные глаза перед собой, он понимал, что только само существование Азраилова переводит вероятное, обозначенное Клаузиусом будущее в такую плоскость, где надежда Смолуховского на обратимость мира становится непримиримой с тем же миром. Оно предстанет ему мором и этот миг неотвратим.
Никакая армия не справится с силой идеи, время которой пришло.
– Я являюсь президентом одного из крупнейших хеджевых фондов во всём мире. Мое имя, должно быть, знакомо каждому. Меня зовут Олег Швеллер, – на ломаном русском представился национальный инвесториат.
Зал, где проводился X Международный финансовый форум, светился софитами телекамер и прожекторов, под которыми потели участники конференции их и слушатели, что внимали каждому слову пророка, который во время ипотечного кризиса, держа секьюритизированные банками ипотечные облигации, смог выйти в деньги, когда остальные смогли лишь выйти с рынка.
Швеллер был сильно приземист. Сложением он напоминал сицилийского фермера, который, упиваясь пасторальной сладостью мизан-пейзажей под возвышающие нотки Антонио Вивальди, считал себя бойцом мальтузианской армии, встав пред лицом самой нужды даже тогда, когда отчаянно нуждался сам. На конференцию он облачился в костюм с бриллиантовым напылением, инкрустировав свою головушку бежевой федорой. Он остро нуждался вписаться в обозначенный еще Бодрийяром «различительный круг моды», ставшей уже для очень многих «чем-то вроде второй природы».
– Миня зову Аджвад Даниф. Я придставляю трансинацианальный инвестеционный фоунд, станавление каторога расписана в диситилетиях успешеного владаения бизнеса, – на ломаном русском ломано представился интернациональный инвесториат.
Аджвад в преддверии того же кризиса, подобно обыкновенному трейдеру с претенциозной важностью Эдвина Хаббла, смотрел на свои японские свечи, будто бы в окуляр телескопа. Его тучное телосложение в тандеме с теорией Эйнштейна привили ему чувство терапевтической ценности продолжительного сидения на одном месте, став добродетелью вне времени. Тем вечером на экране своего монитора он увидел нечто, спасшее его “фоунд” от пресуществления в какое-то ничто. Он узрел Божественное откровение в форме непосредственного проявления статного стана Всеотца, его так называемую «голову – плечи[19]», чем сохранил свою головушку на своих скрюченных плечах.
В тот день Аджвад, казалось, был чем-то озабочен. Он продолжительно сидел, но для демонстрации его душевного умиротворения этого впервые оказалось недостаточно. Даниф пристально смотрел на экран мобильного телефона и отрывисто тыкал в него своими толстенными пальцами. Это полностью соответствовало его эксцентричному обыкновению, но сегодня его привычно изящные движения выглядели особенно нервозно.
Аджвад слыл эпатажной фигурой инвестиционного истеблишмента, что проявлялось в выборе розовых шарпеев и коротких брюк, из-под которых виднелись лосины с блестками. Публика прощала ему его публичную помпезность, как, впрочем, и его забавный говор. Почему? Да потому что он был филантроп. Дело мальтузианского непротивления преобразилось непримиримостью сопротивления лишь от того, что это “закатное солнце[20]” воссияло необычно ярким светом сознания в деле бескомпромиссного стояния во имя сострадания.
– Виктор Громов, – твёрдым голосом произнёс последний из участников.
И даже этот человек, подобно Фрицу Габеру, был почётным членом мальтузианской армии. Однако, свою нетерпимость перед лицом проклятого недоедания он выражал достаточно своеобразным образом. Эдвард Виттен показал Громову, что существующие струнные теории представляют собой предельные случаи М-теории, т. е. они предполагают построение единого континуума. Габер, в свою очередь, продемонстрировал нечто подобное, но уже в области модной диетологии. Он, занимаясь ядами и удобрениями, понял, что жизнь можно по-хитрому кормить или по-хитрому травить. Очевидные гастрономические расхождения приводят к неощутимым диетологическим различиям. А если “закатное солнце” сделало их общий путь осиянным подобием света, то опасения мрачного Карлайла были полностью развеяны капитуляцией провозглашенного Мальтусом голода росчерком подписи Виктора Громова.
Тем днём члены мальтузианского ополчения сидели в комфортабельных креслах перед битком набитым залом. Конферансье взял слово и передал его превосходительству Швеллера.
– Благодарю вас, друзья, – произнёс Олег, наслаждаясь гулким громом аплодисментов, ему адресованных. – Однако существующая инвестиционная атмосфера обесценивает значение этого вечера. Потрясающий вид на высотные скалы сменяет собственное великолепие при смене точки наблюдения, в то время как перспективы всего финансового мира кажутся подобными совершенному инварианту, как ты его себе ни крути. – Олег язвительно улыбнулся Громову и прижал наушник к ушному проёму. – Что? Я не слышу, – громко произнёс он. – Индекс потребительской уверенности заметно выше среднеисторического? Чудесно. Количество заявок на пособие по безработице находится на десятилетнем минимуме? Божественно. – Швеллер отпустил наушник. – Позвольте мне позаимствовать оптимизм Алана Гринспена: за двадцать лет кропотливых штудий рыночных индикаторов я еще не видел более благоприятной экономической конъюнктуры. Конечно, эти данные общественно известны, – он подмигнул Громову, – но некоторые люди, будучи выспренными социопатами, проявляют невежество во всём, что касается социального достояния. Интеллектуальная стокома[21] принимается ими как доказательство их исключительности. И она может быть таковой, если признать фатальное фиаско для них желанным воздаянием. Возражение, согласно которому наш Саваоф поистине милостив, разумеется, допустимо. Но не всегда Он благосклонен к грехам отборнейших глупцов.
Раскаты оваций, сорванных мистером Швеллером, резонировали в стенах актового зала и порождали пугающее ощущение тектонической активности прямо под массой театралов.
– Возможина всио не так адназначна, – с праведным скепсисом вмешался Аджвад. – Возможина, если измянить уравень масшатабиравания и перейти к отраслеовому, то акция високотихнолагичеки падкованых капаниий, можна трактавать как перекупленна. Паказателя праизводственных заказа был пересмотрён в старана понижать. Однака всио эта ничто, если глаз мы обращаем на целая эканомика, которая несамненна в условиях безинфляциенного роста, выглядит инвестициона привлекательна.
– Прям как твои лосины, – произнёс Громов.
Аджвад многозначительно улыбнулся, с однозначностью не понимая, комплимент ли был ему адресован.
– Вам нравица? – серьёзно спросил он.
Громов закатил глаза к потолку.
– Господа, – произнёс он, – позволю себе заметить, что панагия Богоматери Марии на ваших бренных сгустках плоти – это, скорее, было то, что у груди носила та, которая Кюри.
– Позволю себе заметить, – вмешался Олег, – что нравоучения, без устали звучащие из уст того человека, чья инвестиционная компания вот-вот предстанет перед миром удобрением для панихиды над идеей, эксгумированной каким-то из пигмеев, звучат как девиантный моветон. Но забудьте. Прошу вас. Сложно очистить понятие пиетета от привкуса пристрастия с партийным предпочтением. Оно, как скалы, во многом зависит от точки наблюдения. Давайте здесь перейдём к фактам и только к ним одним. Какова текущая доходность открытых позиций вашей компании?
– Она отрицательная, – бесцветно ответил Громов.
– Она отрицательная, – спародировал Швеллер. – Не удивительно, но почему? Ответ, что интересно, в вашем недавнем интервью. В нём вы обозначили свою “бычью” позицию по рынку довольно односложно, при этом у вашей компании открытые позиции имеют, так сказать, медвежье настроение. Я, конечно, не психиатр и даже не проктолог. Но на лицо ведь довольно неоднозначная девиация в формате однозначной диссоциации. Возможно, использование клинической терминологии – мера несколько неуместная, ведь я помимо прочего и не орнитолог. Возможно, вашу мысль способен уловить лишь деревенский птицевод.
Сквозь шелест аплодисментов Громов отчётливо слышал весёлое рокотание публики, ведь он впервые был унижен перед ними. Но он покойно сидел с видом человека, которого совсем не трогает любая слава. Конечно же Швеллер опустил ожидаемую им асимметрию потенциальных изменений котировок финансовых инструментов. Ведь если тренд в итоге сменит своё восходящее направление, а «волатильность станет волатильной», то его величество Рынок с переменчивостью, не подотчётной даже думским законновыдавателям, сметёт с инвестиционного партера даже шарпееодевателей.
– Господин Громов, – когда овации угасли, ласково обратился к нему Швеллер, – я понимаю, вам нелегко. Да. Не сочтите, пожалуйста, за обыкновение, моё не очень почтительное отношение к тем, кто слабее моего великолепия. Но вы привыкли побеждать уже побеждённых. Вы привыкли преодолевать то, что уже осталось позади. Вы действительно победитель в этой жизни. Да. Но вы никогда ещё не сталкивались с тем, кто побеждал не меньше вашего.
Виктор достал сигарету из кармана, сладко прикурив на федеральных каналах. Он перевёл свои ядовитые зелёные глаза в сторону Олега:
– Вы видите меня, господин Швеллер?
– Разумеется.
Громов стряхнул пепел на пол:
– Я спрашиваю, потому что у вас в ухе торчит слуховой аппарат, а вот пенсне вы, кажется, сегодня позабыли.
Сквозь налёт лёгкого изумления глаза Швеллера приоткрылись чуть шире.
– Это наушник, господин Громов, – произнёс он, заботливо улыбаясь. – Осведомлённость должна быть включена в содержание понятия человеческой успешности. Скажу вам прямо: Фама прав. Рынки поистине эффективны. Они – неангажированные интеграторы всех мыслей и мыслимых действий, где это само по себе кажется немыслимым лишь по недомыслию. И потому единственное информационное преимущество, которое только впоследствии станет общественным достоянием, есть инкремент успешности того тернистого пути, который выпал нам, инвесторам. Вы с этим, видно, не согласны. Но, применив метод единственного различия к векторам нашего инвестиционного поведения, мы так легко с вами поймём, почему вас, а не меня, клонит на дно уже давно.
Громов выдохнул сигаретный дым и повернулся к своему второму оппоненту:
– “Аджвад” переводится с арабского как щедрый, верно?
– Да, – ответил тот. – Но к чиму ви эта?
– Знаете, в моей голове постоянно возникают весьма непристойные инсценировки. Акустические индикаторы расстройств аутистического спектра перерастают в кинематографические сцены с весьма занятным соревновательным подтекстом. Мастистые слюноносцы мерят своё гипотетическое эго метражом разлета своего ДНК при подведении ими оснований под образцы своего слюнявого почтения. Но только лишь сегодня мизансцена настолько сочно иронична. Ведь скоро наступит тот день, когда этот банальный бонвиван, – он указал на Олега, – под фимиамы слога Фамы будет с щедростью вашего имени финансировать непомерную меру моего сребролюбия ввиду содержательной полноты своей бездонной бредом веры. – Громов очаровательно улыбнулся и откинулся в кресле. – Да нет же. Всё это чушь. На самом деле я просто хотел послушать, как вы говорите на русском языке, потому что, видите ли, я мазохист.
– Да чито ви сибе позваляете?! – воскликнул Аджвад.
– Это просто прекрасно, – ответствовал Виктор, стряхнув пепел в стакан не обделённого щедростью гастарбайтера.
– А это еще чито?! – завопил Аджвад, весь целиком, и телом, и лицом, смещаясь цветом в спектр красного.
– Господин Громов, – вмешался миротворец Швеллер, – а вы умеете сохранять чувство юмора даже в подобных для вас неблагоприятных обстоятельствах.
– Мм… мистер Швеллер, – последовал ответ, – а вы умеете нести ахинею, даже когда кажется, что ахинеестей просто некуда.
Олег нервным, отрывистым движением снял с себя наушник, положив его себе на колено:
– Давайте не будем унижаться пустым искусством сочетания словес. Я сегодня много говорил о Боге. О вашем воздаянии небес. Вы религиозно обездоленный идеологический отщепенец, верящий в вакуум своего существования. Конечно, я знаю, что вы не верите в Бога, но я вижу, что Он ответил вам тем же. И если уж не Бог Авраама нам судья, то в этот день мы под судом достопочтимой вами Реальности. А Она, вы уже видите, проявила себя явственно в необходимости санации компании, которой вы же посвятили как Робеспьер идее жизнь. И это кара вашими словами, ведь индульгенцией для вас и воздаянием судьбы будет итог семьи Кюри!
Виктор не ответил. И в этот вечер он ведь впервые не казался побеждённым. Он будто бы являлся как раз им. Он, бонвиван, не унывал, но в зале он не смог найти глаза-опору полубога, и потому он опустил свои.
– Давайте на короткое время перейдём к вопросам из зала, – сквозь напряжённое молчание вмешался конферансье.
Под этот призыв в центре зала на ноги поднялся доброволец. Обветшалый мудрец, с большим угловатым носом, блестящей лысиной и военной бижутерией, сияющей на его дряхлой груди. Он торжественно стоял, обвинительно показывая пальцем в сторону Виктора Громова.
– Господин Громов, – произнёс он своим бархатным голосом, – в былые времена считалось, что игра на понижение суть дело, стоящее вне любых, пусть самых произвольных моральных границ. Она была запрещена именем закона в тандеме со святым словом. Разумеется, доктрины морали претерпели множество модификаций, прежде чем стать их современной вариацией. Но всё же. Идёт война, господин Громов. Пусть не в своём привычном виде и более тонкая, но не менее очевидная. И не сказать, что мы победили. Бедные, необразованные люди, для коих безработица – это не пустая статистическая абстракция кабинетного педанта с остатком лате на лице, филе миньон прямо во рту и крок-месье в его руке. Нет. Они знакомы с горестной нуждой со будто бы смертник со своей судьбой. И если всё-таки произойдет бедствие, которое вы ждёте, то пострадаем не мы, а они. Те, кто давно уже на дне. И вот я смотрю вам в глаза, и обнаруживаю в вас, вернее в мельчайших проявлениях вашего эмоционального состояния, – не равнодушие к страшно грядущей к нам парусии. Нет. Вы ведь так жадно её чаете. Как же вам спиться по ночам?!
Под исполнение этого памфлета зал разразился шквалом космических вибраций в порядке демонстрации звона земного одобрения.
Громов опустил сигарету в стакан “закатному солнцу” и поднялся на ноги. Сделав несколько осторожных шагов вперёд, он выпрямился и спокойно смотрел прямо в глаза улыбающемуся старикашке, олицетворяющему идеологическую фактуру нас окружающего настоящего.
– Я глубоко польщён, – произнёс Громов. – Ваша озабоченность фазами моего сна растрогала моё нутро до моих самых скорбных слёз. Но это ваше будущее скорбно, и это вам пора просыпаться. То, что непременно последует, неотвратимо для нас всех, но только часть из нас оно оставит в обществе отчаяния. Жалкие спесивые гедонисты лишь мимикрирующие под квиетистов. Вы только делаете вид, что вы все “сеявшие со слезами[22]”, что “с песней радости пожнёте” если наступит Епифания. Но это так самонадеянно, ведь и она для фарисеев равна фатальной эпитафии, – Виктор на секунду задумался. – Знаете, меня пробило на откровение. До наступления этого мгновения я всё-таки сомневался, – он больше не смотрел на старика, – что встретил Бога этого мира, но ведь и вы ошиблись обо мне. Я далеко не жду парусии конца, друзья, она уже пришла.
В актовом зале гудела тишина. Швеллер сидел с открытым ртом. “Щедрый” с трудом поднялся на ноги. Его глаза степенно расширялись. Спустя секунду в зале началась возня. Швеллер приметил переполох. Он опустил голову и посмотрел на наушник. Люди в зале потянулись к выходу. Старикан оттолкнул какую-то женщину в осовремененном кокошнике, и та упала, перевалившись через два ряда сидений. Громов стоял неподвижно. В центре на ноги поднялся Азраилов. Швеллер медленно потянул наушник к себе и приложил его к уху: «Фондовый рынок Америки рухнул на тринадцать процентов за несколько минут торгов». Он весь побелел. Пот смачными каплями стекал по его вискам. Перед его глазами рассвирепевшая отара толпилась возле выхода из зала.
Через несколько минут зал опустел, и тишину помазали на царство в этом мгновенно опустевшем пространстве. Громов и Азраилов спокойно стояли, глядя друг другу в глаза.
Мы не должны серьёзно относиться к предлагаемым автономным законам макроэкономики, которые не могут быть в принципе объяснены поведением отдельных личностей.
В тот день фондовый рынок Америки потерял девятнадцать процентов своей стоимости. “Черный понедельник” 1987 года, как пример стремительной дефекации спиртосодержащего пунша из иллюминатора дистального окончания рыночного тракта, по оценкам диагностов экономических несварений, был, что называется, страннее. После очередной монетарной пирушки наступило неизбежное похмелье для политической верхушки.
Время неспешно двигалось вперёд, а мир искал себе метастабильный уголок в пучине беспросветной бездны. За первый год он отыскал им же искомое, но за второй сумел сменить обжитое им место путём туннелирования нового исторического минимума. Диагностированное состояние “депрессивности” американского пациента образца 1929 года, укомплектованное патетикой чего-то “Великого”, меркло в сравнении с текущей. И потому её прозвали “Величайшая”.
Виктор Громов и Азраилов множили копии денежного кода на фоне декора необычайного обнищания. Громов не имел никакого отношения к корректировкам открытых позиций по капиталу, выделенному Михаилу. Он только наблюдал и заявлял об этом в СМИ открыто.
– Знаете, этим чудесным утром я выжрал две бутылки элитарного вина, но в этом нет моей вины, – сказал он. – Все эпигоны Эда Торпа собирали монетки “из-под надвигающегося бульдозера”, забыв о неуместности своей дерзости в период высокой “турбулентности”. Они, в отличие от него, считали, что играли в казино и от того сыграли в ящик.
Интеллектуальный авангард того времени разразился множеством поэтических экзерсисов. Литературные упражнения адептов кейнсианства не изменили букве своей веры. В их математических уравнениях, которые они выдают за экономические, теория флуктуаций деловой активности полностью отсутствует. Она дается “экзогенно”, не порождается системой их совместных уравнений. Не вызревает в них. И восхитительное их изумление, вызванное невозможностью интеграции концепции «духа жизнерадостности[23]» с системой уравнений, проходит только к наступлению момента достижения депрессивной экономикой своего благостного дна.
И вот как это происходит. “Жизненная сила” – концепция, пассионарно позаимствованная Кейнсом из работ Артура Шопенгауэра[24], – под воздействием неизменных обстоятельств «хиреет и испускает дух», что приводит к сокращению инвестиционной активности «даже если опасения потерпеть убытки столь же неосновательны, какими прежде были надежды на прибыль». А это через посредство депрессивности рынка ценных бумаг оказывает соответствующее «влияние на склонность к потреблению как раз тогда, когда она более всего нужна». Центральное положение всякого проедания[25] в кейнсианской Энциклике подобно преклонению индусов перед лицом рогатого скота. Однако вот что получается в остатке: феномен экономического цикла с легкой подачи обожателя человеческих культей был передан в компетенцию псевдонаучной психологии. А те, конечно, весьма восторженно торжествовали. Увеличение объёма интеллектуальных полномочий членов эзотерических кружков всегда отзывается флюидами демонстративного одобрения со стороны властей принимающих. Эпигоны Шломо поспешно принялись за дело. Они подсознательно определили проблемой подсознательное. И на этом, пожалуй, заглохли. Быть может, это есть ответ. Вот только он не удовлетворяет никого, помимо них самих.
Что же касается рецептуры оздоровления убиенного интервенционистами пациента, то она не отличается особым разнообразием. «Лечение заключалось бы в различных мерах, направленных на увеличение склонности к потреблению путем перераспределения доходов или иным способом», – говорит Кейнс. В переводе на русский язык господам у штурвалов территориально изолированных по геральдическим признакам государств, предлагается поумерить свои налоговые аппетиты и по возможности затариться шнельклопсом[26].
Но заднескамеечные школьники, в отличие от переднескамеечных доцентов, обращаются с арифметикой более смыслоёмким образом. Они могут заметить, что поведенческие новации, вменяемые эволюционно обездоленной братии парламентариев, должны результировать в дефицит бюджета, который необходимо профинансировать. Внутреннее финансирование дефицита бюджета выводит арифметические затруднения в плоскость их абсолютной обозримости. Внешнее – возводит древнееврейское Евангелие от Луки[27] в ранг респектабельной нормальности, что как явление к печали, может оказаться неслучайным.
Во время кризиса в Америке была анонсирована программа фискальной поддержки. Был создан фонд для предоставления льготного финансирования консервируемых отраслей промышленности, производящих предметы демонстративного потребления. Фонд выдавал субордированные займы без обременения сделок какими-то ковенантными условиями[28]. Средства выдавались напрямую, минуя банковскую систему, ввиду очередного терминологического шедевра кейнсианского эскадрона, так называемой ловушки ликвидности.
Разумеется, это очередная попытка осветить вычурные глупости тенденциозной сложностью. Словесное “потенцирование” целебного эффекта путём активизации “витальной энергии”, сокрытой в единичных молекулярных структурах, сохраняет свое наукообразие за счёт своей терминологической нормировки[29]. Подобный приём сокрытия архаичных нелепостей тяжеловесной словесностью, не отличается оригинальностью. Шлюзовое разделение экономической теории на микро- и макроэкономику является банальной мимикрией под физические представления о мире с надеждой сорвать с себя рубище собственной неполноценности.
Нас страстно уверяют, что подобно тому, как поведение элементарных частиц представляет собой качественно иную область по отношению к сфере макроявлений, так и рациональное поведение отдельной личности при переводе в поле неаддитивного сложения тел на земле тлена теряет градусы своей рациональности. Когорта банковских элитариев, увеличивающая предпочтение ликвидности своего детища при получении финансовых льгот за появление её законнорождённого ребёнка в формате обобществлённого кризиса (в рамках кредитной экспансии), обслуживают собственные непатриотические интересы, с точки зрения другого элитарного взвода, объясняющего им и всем другим, в чем подлинные интересы состоят.
Поразительно, но мнимая иррациональность поведенческих актов выходит на подмостки только в процессе ретроспективного анализа факта кризисного состояния. Аннуляция бессчётных образчиков государственных посягательств в денежно-кредитные отношения, фальсифицирующих все ценовые индикаторы для предпринимателей, происходит с поразительной легкостью. Конечно, подобная имитация потери памяти весьма комфортабельна. Особенно когда она тотальна. Но сходство с е4 и h5[30] даже для тех, кто не гроссмейстер не подпадёт под лицедейство.
В разгар процесса фабрикации тонн пепла, замещающего собой тлеющий мир, репортёры добрались и до Анатолия Левремова:
– Анатолий Левремов, скажите, пожалуйста, как вы оцениваете достижения вашего протеже?
– А это и не достижения, – заметил Левремов. – К великому – только пока – он на пути.
– Не уверен, что “великое” уместно. Уместно другое. Общеизвестны его тёплые отношения с этой распутной гангстерюгой, с Виктором Громовым. Вопрос, случайны ли они?
Левремов опустил голову. Его великое столкнули с Случаем, вывернув то, о чём он размышлял только поверхностно. И вот в настолько неуместном месте тему подняли на поверхность, пускай ответ ему и был заблаговременно известен.
– Не думаю, – едва слышно ответил Левремов, приподняв голову. – Но не в том смысле, в котором думаете вы.
Только глядя в глаза репортёра, Анатолий осознал степень перемены тона своего голоса, ведь в их расширении он увидел сильное изумление.
Экономическое положение России не сильно отличалось от состояния общемирового обложения проблемами. Розовым пони, используемым для демонстрации в качестве достижения российского отрочества, был факт отсутствия стагнации. По её широким континентальным просторам важно прогуливалась стагфляция. Не было и широкомасштабных программ разлива благотворительных борщей тиараносцам частного бизнеса. Подачки получила лишь горстка крупных компаний, состоящая с государством в особо пикантных хореографических отношениях. Банк России в ответ на эскалацию мирового кризиса первоначально снизил процентные ставки, но ожидание галопирующей инфляции быстро лишило его единственного средства оправдания своего существования.
В Америке труженики ФРС смогли позволить себе занять “мягкую” позицию по вопросу необходимости подливания масла в плазму. Они снизили ставки до абсолютно нуля, попутно презентовав очередной проект по сносу мировой денежной системы. ФРС вновь принялась скупать токсичные активы банков, а её баланс, согласно требованиям символичности последствий своих действий, превратился в помойный бак.
Тогда оценку мер государственной инвазии предоставил Пол Кругман:
– Проекты наших монетарных и фискальных властей отличаются монументальной неэффективностью[31].
Чуть позже Кругман добавил, что власти упустили две ключевые проблемы: недостаток спроса и недостаток доверия, – указав, что очевидным решением дефляционной проблемы является принятие законопроекта о поддержании ФРС инфляции на уровне четырёх процентов в течение пятнадцати последовательных лет. Он, будучи кейнсианцем по существу своей душевной организации, поддержал ариетту Милтона Фридмана в порядке обязательности проведения ритуала внутридисциплинарного братания во имя достижения конфессионального многообразия.
Мандельброт как-то сказал, что в экономическом пространстве всё сородно поветриям моды. Вчера особые пособия способствовали процессу натирания мозолей на стопах кейнсианских манекенщиков. Сегодня мюли рвут и протирают апологеты монетарной конгрегации. И пусть не одним страхом они всегда были едины, но это именно дефляция в своём феноменальном проявлении есть та ужасная реалия миростановления, к которой смена моды в форме отношения недопустима ими в любой мере.
Для тех, кто не плюёт на могилу Кантильона, не имеет значения, является ли государственное посягательство в денежные отношения программой “ценовой стабильности” или “стабильной инфляции”, ведь экономический рост дефляционен как феномен. И потому негативные эмоциональные коннотации, сопровождающие дефляцию совершенно необъяснимы. Создаётся впечатление что именно дефляция роста повышает в интервенционистах их глюкокортикоидный фон, а не далеко не состояние депрессии или же кара в виде краха. Конечно, здесь можно и поспорить. Но другое бесспорно. Инфляционизм и кредитная экспансия как средства поддержания имиджа всесилия великого властителя стимулирует в адептах этатизма выработку дофамина. Зависимость понятна. Гранты то ученным мужам на экономические исследования выдаёт тот патрициат, чей имидж весь профессиорат в общем-то призван поддержать.
Что же касается оплота общественного презрения рыночных отношений, то им несомненно является структура “распределения” их результатов. Отсутствие интереса к развертыванию процесса смещения этой структуры преподносится очень навязчиво. Что в общем-то не очень-то прилично. Если было принято решение не просто вторить общественному презрению, то можно было бы заметить, что предшествующее распыление благотворительных борщей, ритуально пропущенных сквозь глотки стратегических пищеварительных систем, сильно меняет всем весь мир. Если же суть per se[32] ничтожна, то, разумеется, в процессе манифестации собственного недовольства важен один лишь артистизм. И потому, после законодательной легализации практики частичного резервирования, принудительной картелизации банковской системы, после сотен программ благотворительной помощи и без того богатому патрициату необходимо нам и всем другим просто по-братски взяться за ручки, драматично выпучить свои системы обозрения и исступлённо потаращиться на коэффициент Джини, впаяв капитализму непростительное обвинение в обогащении не нищих и обнищании живых, уже живущих в нищете.
Но вот звучит рапсодия кейнсианского успения. Но это ведь неправда. На деле он припарковался сам в каком-то хосписе, где под надзором реаниматологов обращает в интеллектуальное рабство новые партии переднескамеечных ботанов с их кейнсианскими псалмами. По части диагноза был прав, конечно, только Джерри Джексон: «Кейнсианство чем-то напоминает чудовище Франкенштейна – оно всё никак не умрёт».
Громов обещал Азраилову выпустить его мертворожденный фельетон, но вскоре просто отказался. Со стороны Громова это был жест, но не ответ:
– Я её не одобряю, – сказал он, когда прочитал книгу. – Богатство, которое ты создал, превышает возможности твоего тела по получению удовлетворения. А спасение всех остальных от них самих – дело недостойное высот твоего гения. Книга поразительна во всём, но я понимаю её жизнеутверждающего повествования. Она чудовищно прекрасна. Но именно это поставит тебя на колени перед подошвами её хулителей и судей, – Громов смотрел Азраилову в лицо, словно стоял в обсерватории спокойствия.
Азраилов выпустил книгу за свой счёт. Комментаторы отмечали её «внутреннюю логику, правда, по меркам проктологии». Книга не была забыта в собственной безвестности, но и не стала обсуждаемой. Ей был вынесен обвинительный вердикт.
На зеркальной поверхности круглого стола отражалось несколько овалов телесного цвета. Если бы какой-нибудь позитивист решил, что эти отражения – Фаберже, то он бы оказался прав. Это действительно были лица, единым фатумом которых было намерение разбиться.
Внеочередное собрание Национального финансового совета было экстренно созвано с целью выхода из сложившегося кризиса. Тем днём его осанистые члены неостановочно потели во имя своей Матери-страны. И только один из них положил её достойной шагистики, в которой беззаветно упражнялся, нервозно шествуя вперёд-назад под собственный бубнёж под нос из активистского сонета: «Нужно что-то делать!»
Вдруг в этом потеющем пространстве послышалось евангелистское послание от Алексея, который назывался Тихонов, министр финансистов Российской Федерации, что был бессменен, как Христос, в сём пантеоне из богов:
– Главное, что нам необходимо предотвратить, – это инфляционные спирали, инфляционный виток, когда за инфляцией индексируются бюджетные расходы, за индексацией бюджетных расходов растёт инфляция и так далее и тому подобное. И сейчас, несмотря на все сложности и противоречия, нам необходимо это остановить.
В господине Тихонове всегда было много материи. Её немыслимое количество недвусмысленно подтверждало, что он, подобно множеству чревоугодников, не видел в сытости предела. Искушенные статистики его финансового ведомства кулуарно подшучивали над его весом. Для них по правилу трех сигм, он был по-гауссовски невероятен как Елисей где-то в архее.
– Прежде чем перейти к этим проблемам, – произнёс представитель президента, которого в народе величали Софистом-библеистом, – я бы хотел подчеркнуть, что уровень безработицы исторически беспрецедентен. А умалить перспективы его потенциального роста не хватит и претенциозности нашего Господа. Нужен решительный поворот. Нам необходимо привнести в эгоистические мотивации постыдные коннотации. Что в общем-то не так уж сложно. Житие Пантелеимона и преподобного Сампсона, мы огласим примерами неповторимых добродетелей. Скажем, что деньги и слава, от которых они отказались, а чернь в отчаянии так чает, их ненавязчиво растлевают. Поэтому я предлагаю объявить общественное обнищание нашим официальным экономическим ориентиром, о чем мы все будем вещ…
– Довольно! – отрезал Тихонов. – Произнесёшь еще хоть слово – и я отправлю тебя в ту деревушку, где ты собирал своих лягушат, передвигался на осле и одиночество своё, осёл, ты коротал с тем же ослом!
Сквозь тишину, посеянную в храме Алексеем, тогда звучали лишь слова странной бродяжки взад-вперед: «Нам нужно что-то делать!»
Депутат Федерального собрания медлительно нагнулась к своему братству через стол.
– Люди, – задумчиво произнесла она. – Они ведут себя непристойно. Им ничего не стоит поставить собственные эгоистичные интересы превыше высших выводов экономических выкладок. Разумеется, это неимоверное несоответствие их индивидуального поведения нашему замыслу спасения осложняется извечной хворью, присущей нашему государству. Весь мир во власти дефляционных потрясений, а мы видать особые, будто бы Рандиан и Стайлс[33]. Мы стоим на пороге инфляционной катастрофы, – она тяжело вдохнула, – которая, когда проявит себя явственно в своём неразрешимом для нас виде, сменит для нас те виды за окном, которые всегда были красивы.
Вновь тишина в этом синоде вступила в свои священные права. Псаломщик резко остановился, голова его поникла на грудь, а глаза мгновенно остекленели. Если бы не его бубнёж, о том, что «нужно что-то делать», он воплотил бы собой мизансцену совершенного оцепенения.
Вдруг представитель президента, не отрываясь от экрана телефона, принялся зачитывать интервью Виктора Громова неадекватно оценив степень уместности собственных действий: «Для физиков, говорит Рэндалл, симметрия – это "священное слово". Ясно-понятно. Да. Юджин, как его, Вигнер, как-то сказал: "Без принципов инвариантности… физика не могла бы существовать". Мне опять же всё ясно и понятно. Дело в том, что он прав. Не инвариантная к трансляции гравитация законодательно ведь затруднительна, как оправдание и приседания завсегдатаев из наших вечных заседателей. Но уж вернёмся. Они действительно симметричны. Но почти. Эти законы. Более того, они обладают новым, открытым мною видом симметрии. Так называемой гендерной инвариантностью… тут же неважно, кто бьётся головой о стену, – Альцгеймер становится ближе». Эти слова были сказаны Громовым по поводу экстренного собрания Совета, на котором они были зачитаны.
Тихонов напрягся. Он закипел под своим смокингом как будто он есть Флегетон. Резко, без получения божественной санкции он схватил затылок Софиста-библеиста, ударив головой его о стол. Одно из многих Фаберже в анфас снесло такой афронт.
– Статистика! – вдруг завопил Псаломщик во весь голос. – Статистика! – повторил он. – Как же вы не понимаете! Я же говорю! Статистика!
Тихонов сдавил массивные челюсти. Он знал, что больше не безгрешен, но вспоминая пример Тита[34], верил, что может быть прощен.
– Эй ты, браток! – обратился он к нему. – А ну-ка подойти.
Не без опасений тот подчинился.
Тихонов наклонился к нему, приблизившись на угрожающее расстояние:
– Что, мать твою, статистика?!
– Статистика!
Глаз Тихонова начал сильно дёргаться. Он указал пальцем на приходящего в себя Софиста-библеиста и твёрдо произнёс:
– Я, кажется, вас понял. Этот живописный пример прискорбной судьбы дремучего рупора своих или чужих обсессий статистически недостоверен своею единичностью?
– Так вот оно что! – заорал Псаломщик. – Я так и знал, что все вы – жалкие поборники физического воздействия или же, в лучшем случае, эстетического импрессионизма. Вы ведь даже не догадываетесь, что этот мир значительно богаче, чем то, что может предложить ваше насильственное принуждение или сусальное писание. То, что я имею в виду, несравненно богаче басен тупых бездарных бардов, что ткут без устали свои, мать их, осанны о любви!
Тихонов немного поправил окуляры, что висели на его утончённом дыхательном приспособлении, как бревно поперёк ручейка.
– Мы не понимаем, – томно отрезал он.
– Ах, вы не понимаете! – ответил Псаломщик, преисполняясь важности. – Потребительская корзина – это произвольное меню в формате обязательного диетического предписания государственного дегустатора с его фантазийным представлением о гастрономическом фатуме млекопитающих приматов! И это не открытие сокрытого, сокрытым было очевидное, ведь дегустатор этот – мы!
Второй глаз из алексеевских двоих начал ритмично дёргаться. На лбу Тихонова проступила зигзагообразная вена.
– Пользуясь своей безграничной властью рационализации питания своих смиренных подданных, мы, как кулинары статистического теста, можем властвовать и над инфляцией конфигурированием перечня своего диетического декрета. И это только часть наших возможностей. Я поясню. При подсчёте средней заработной платы или других стоимостных показателей мы имеем полное моральное право использовать различные типы средних величин и использовать нерепрезентативные выборки, никак не подсвечивая факт подобной подтасовки. Я гарантирую. Применение статистического инструментария, к которому привели меня мои диванные штудии, возымей они физическое воплощение в мире нашего представления, сулит нам всем рабочие места на осень, на года!
– Вы закончили? – произнёс Тихонов леденящим все окружающее тоном. – Ваши книжные абстракции не преображают нашей реальности. Им нет здесь места, на святой моей земле. Я заклинаю вас, друзья. Мы стоим на пороге экономического потрясения, которое уже нас сотрясло. Нам необходимо выработать меры, преображающие реальное состояние экономической системы в том направлении, вектор которого мы все здесь признаём!
Председатель Банка России, гладковыбритый брюнет с укладкой на бровях, заёрзал на стуле.
– Господин Тихонов, – галантно обратился он, – в чём же вы видите решение наших насущных проблем? Непосвященных посвящают, уважьте нас теперь и вы.
– Ах, вы настаиваете, – произнёс Тихонов. – Так слушайте меня внимательно. Я приведу фактологическую основу потенциального решения и обозначу направление экономических мер своего ведомства. В соответствии с документом, который составила моя команда, объём доходов бюджета на следующий год запланирован в 13 738 трлн руб., расходов – 16 098 трлн руб., дефицит бюджета составит 2,36 трлн руб., или 3 % ВВП. Это первое. Второе. Мы проработали проекты решений о выдаче государственных гарантий по кредитным обязательствам реального сектора, имеющим “длинную” временную структуру.
– Этого, скажу вам, недостаточно, – отрезал председатель ЦБ. – С учётом вмененных нам условий.
– Да ну?
– Да ну.
– А что же такого можете вы? Скажите. Что может сам великий венценосец с венцом вассалов с ломбард-стрит?
– Вы ведёте себя непристойно, – ответил тот. – Вам вполне известно, что монетарные мероприятия, имеющие стимулирующее назначение, обостряют инфл…
Тихонов оборвал его на слове:
– Инфляционные ожидания. Я ведь как раз об этом. Ни хрена ты не можешь, браток.
К столу осторожно подкрался оголтелый последователь неостановочного псалмопения.
– Преодолевайте! – завопил он.
Тихонов от острого приступа исступления принялся вспоминать покаянные молитвы во искупление еще не совершенного им преднамеренного преступления.
– Преодолевайте! – повторил тот. – Мы это всучим своим подданным под видом абсолютной значимости стоического приятия превратностей реальности. Мы подберём те восхитительные оральные фрикции, которые, пройдя сквозь миллионы ушных проёмов, будут подобны в них душещипательной игре нитей псалтерии. Мы будем терпимы к их терпимости. И когда-нибудь все эти люди составят единое целое с орнаментальным ландшафтом нас окружающей действительности и более не будут нам угрожать.
Король вассалов с ломбард-стрит сквозь генерализованную форму нещадящего остеоартроза стремительно выпрямился, сместив порог терпимой боли силой своей безмерной воли:
– Выходит, всё благородство нашей священной деятельности уходит под фавор пошловатой поэзии на языке численных значений, приправленных песто из лозунгов с призывом к стилистически стоическому действию! – умолкнув, он думал о разумном замысле, с которым сам, подобно Богу, оплошал: его вопрос звучал конкретным утверждением.
На этом слове пространство опустело от проявлений высокоэнтропийного излучения. Даже псалом молчал в им обнаруженном безволии. Дружно склонив свои головушки, они от безысходности смотрели в отражения смиренные свои.
– Мне начинает казаться, – впервые взяв слово, сказал министр экономического развития, – что только самый мелкий из пигмеев имеет видение о мире, которое для нас вообще непредставимо.
– Мы не будем обсуждать эту приблудную дранную рвань, – тихо, но отрезал Тихонов. – Совсем недавно я путешествовал астрально в автоскопическом сеансе, проводимым моим ментальным ментором. И там случилось нечто совершенно необычайное. Даже она не нашла этому объяснения. Она сказала, что Эйнштейн объявил будущее иллюзией, но, будучи в астральном пространстве, я легко путешествовал по переменным местам времени. Только после самопровозглашения этого человека временное астральное измерение стало иметь лишь одно ярко выраженное направление.