Елена Крюкова Тень стрелы

Моему Востоку – навсегда

Моему сыну Николаю Крюкову

Пролог

У Белой Тары глаза во лбу, на руках

и на ступнях ног, она видит все.

Из писем Утамаро

Он стоял на холодном степном ветру, сжимая в руке тяжелый браунинг, и глаза его были сумасшедше белы, как у большой рыбы, вытащенной из воды на берег Толы.

– Это заговор! Ты бежал к заговорщикам! Вы намереваетесь убить меня и развалить дивизию!

– Барон, я…

– Я могу тут же пустить тебе пулю в лоб. – Он повыше поднял револьвер. – Но я не просто расстреляю тебя. Я казню тебя так, чтобы другим неповадно было!

Дивизионный адъютант, поручик Константин Ружанский, скрючился перед ним на коленях на сухой, выжженной прошлогодней траве, которую даже верблюды не щипали – так она была невзрачна, суха и грязна, истрепана снегом и ветром. Холодный май стоял в Урге. Холодный май стоял по всей Монголии в этом году.

Он оглянулся вокруг. Белые глаза загорелись нехорошим, фосфорическим светом, вылезли из орбит. Бурдуковский шагнул вперед. Он слишком хорошо знал это приближение бешенства у главнокомандующего. Накатит, тогда – берегись.

– Ты похитил записки, что я написал карандашом, стер мой текст, оставил мои подписи, вписал свои каракули… Ты написал: выдать подателю сего десять тысяч! И Бочкарев тебе дал их, дал! А в другой ты написал, собака: оказывать подателю сего всяческое содействие в командировке в Хайлар… Благодарю Бочкарева – донес на тебя. Тебя поймали вовремя… не запоздав с погоней. А жену твою взяли раньше, чем тебя.

Небритое белоглазое лицо перекосилось. Сипайлов, держа коленопреклоненного адъютанта за шею, понятливо ухмыльнулся.

– Жена… – Ружанский задергался, Сипайлов больно ударил его ребром ладони по шее. – Где моя жена?!

В юрте, – кивнул головой белоглазый. – Там, в юрте. Ее отдали казакам. И всем, кто… захочет. Давно у мужиков не было такой забавы.

Ружанский повел умалишенными глазами вбок. Прислушался. Из юрты казначея Бочкарева, стоявшей поблизости, доносилось кряхтение и сопение, сдавленные стоны, вскрики. Солдаты, есаулы, казаки выходили из юрты, приглаживая потные волосы и бороды, застегивая на ходу ширинки. Ружанский видел, как в юрту, воровато оглядываясь, зашел поручик Попов, его друг, – поручику недавно ранило руку, и он неловко прижимал ее к себе, перевязанную выпачканным в крови бинтом, как ребенок прижимает куклу. Адъютант закусил губу так, что кровь струйкой потекла по подбородку.

– Господи, Господи, – прошептал еле слышно.

Он утер подбородок ладонью. Белоглазый криво усмехнулся, проблеснули желтые прокуренные звериные зубы.

– Бурдуковский! Тащи бабу сюда. Будем начинать. Сначала пусть баба поглядит, чем заканчивается предательство мужей.

Из юрты выволокли за ноги расхристанную, распатланную, в разорванном в клочья платье молодую женщину. Под солнцем дико, страшно светился белый голый живот, золотом переливались волоски меж раздвинутых окровавленных ног. Грудь вся в синяках, искусана. Вспухший рот полуоткрыт. Женщина была без сознания. За ней волочилась неотцепленная от шпильки, воткнутой в развившиеся светло-золотистые косы, изорванная, вся в крови, белая косынка сестры милосердия.

– Не в разуме? Оживи, Сипайлов, – барон повернулся к помощнику-палачу. – Мне ли тебе объяснять, что надо делать. А ты, Бурдуковский, созови всех! Всех! И всех баб из лазарета – тоже! Чтобы все глядели, чтобы всем было внятно! Чтобы бабы поняли, что такое побег предателей-мужей!

Сипайлов отлучился, быстро вернулся с ковшом холодной воды. Вылил на лежащую на земле. Двинул сапогом ей под ребра. Вода попала женщине в нос и в рот, она задохнулась, закашлялась, с трудом открыла безумные заплывшие глаза.

– Ага, очнулась, стервоза. – Сипайлов поправил на груди оторочку темно-малинового монгольского халата. Так же, как и барон, главнокомандующий, кат-помощник носил не русскую – монгольскую одежду, подчеркивая тем самым свою принадлежность к «высшей касте». – Глазыньки разлепила?! Тогда гляди, Семен! Давай! Тубанов! Эй!

Из-за юрты, позевывая, потягиваясь – сладко спал, еще не проснулся, что ли?.. – вразвалку вышел раскосый бурят Митяй Тубанов. На самом деле его, конечно, не Митяем звали, а как-нибудь по-ихнему, по-бурятски, но он был крещеный, и в дивизии его давно уж Митяем кликали. В руках бурят держал топор и тяжелый молоток, которым пользуются изыскатели, если в горах ищут ценные рудные залежи. Осклабясь, Митяй подошел к разложенному на холодной земле адъютанту. Ружанского, распятого на сухой траве, крепко держали за руки и за ноги Бурдуковский, Сипайлов и позванный на подмогу есаул Азанчеев.

Народ стекался к месту казни. Люди шли угрюмо, понуро, опустив головы. Белоглазый обвел яростным взглядом подавленно молчащую толпу.

– Эй, слушай мою команду! – Надсадный крик сотряс прозрачный сухой воздух. – Всем глядеть! Не отворачиваться! Кто отвернется – сам в того выстрелю!

Он поднял револьвер, потряс им. Избитая, изнасилованная казаками женщина, уже поднятая на ноги, стояла, качалась, поддерживаемая под локти солдатами, бессмысленно смотрела на лежащего на земле мужа.

– Лицом вверх! – хрипло крикнул командующий.

Ружанского перевернули лицом вверх. Он широко раскрыл глаза. В глаза вливалось высокое, прозрачное, холодно-голубое, почти белое, как парное молоко, небо.

– Тубанов! Начинай!

Бурят, положив топор на траву, взял молоток и взмахнул им. Перебил лежащему одно колено. Затем другое. Казнимый страшно закричал. Согнанные в гурт, как овцы, женщины торопливо закрестились.

– Ноги – чтобы не бежал! Руки – чтоб не крал!

Митяй отложил молоток и, поплевав на ладони, поднял с земли топор. Солдат, стоявший ближе всех к палачам, зажмурился, потом широко распахнул глаза. Солдат был без шапки, и его коротко стриженная – недавно обрита была, волосья уж отросли – голова мелко дергалась, дрожала, полногубый рот на бритом лице сжался в ниточку. Чуть раскосые глаза солдата, глядя ненавидяще, вбирали, впивали, запоминали. Тубанов взмахнул топором. Взвился и погас одинокий женский визг.

Белоглазый окинул широким, медленным взглядом притихшую толпу. Распятый на земле уже не кричал – тихо выл, как волк. Отрубленная кисть отлетела к сапогам раскосого солдата.

– Так будет с каждым, кто осмелится бежать из дивизии! Повесить его на вожжах на Китайских воротах!

Распрягли лошадь; она заржала длинно, тоскливо. Отстегнули вожжи. Солнце поднималось над степью все выше, далекие, видные из походного лагеря дома и храмы Урги, призрачные, поднебесные, висели в воздушном мареве. Степь тихо шелестела под холодным ветром бастылами высохшей травы. Ружанского вздернули на вожжах в проеме Китайских ворот – древних, разрушенных каменных ворот Урги, близ которых и разбит был военный лагерь.

Бездыханное тело чуть качалось – его шевелил ветер. Ветер взвивал и светлые волосы на юношеской голове. Адъютант Ружанский был почти мальчишка. Он до войны числился студентом Петроградского политехникума. Женщина с золотыми растрепанными косами, в изорванной одежде, омертвело застывшая внизу, под воротами, его жена Елизавета, окончила Смольный институт с отличием.

Бурдуковский, рослый, грузный, мрачный, огромный медведь, с толстым потным бородатым лицом, тяжело отдуваясь, подшагнул к генералу.

– А зря мы казнили его, цин-ван, – слова излетали из его рта тяжко-звонко, будто гирьки или медные гильзы, падая меж гнилых, траченных цингой и табаком зубов. – Он ведь знал тайну. Он знал, куда исчезают наши люди. Куда исчез твой любимец Пятаков. Куда исчез Сорочинец. Куда исчез Лукавый. Куда, в конце концов, исчез ненавистный тебе Галчинский. Куда исчез, наконец, Егор Михайлович Медведев. Лощеный петрушка твой. Разлюбезный твой дворянчик. Да у него на морде аршинными буквами написано: я тебе сделаю…

– Замолчи, – медленно выцедил белоглазый, следя, как повешенный раскачивается под ветром, как колокол, на вожжах в проеме ворот. – Егора не трогай. Вызовешь его дух – хуже будет. Ночами спать не даст. Отойди! Сейчас я убью ее.

Он неспешными шагами подошел к золотокосой женщине. Она закинула исцарапанное лицо, шевельнула распухшими губами.

– Ничего не хочешь мне сказать, Лиза?.. – внезапно осевшим голосом, почти беззвучно, так же еле шевеля губами, спросил ее белоглазый. – Совсем ничего?..

Елизавета Ружанская помотала головой. Ее глаза вспыхнули осмысленно. Она собрала силы и плюнула белоглазому в лицо. Плевок не долетел: отдул вбок ветер.

Барон вскинул револьвер. Приставил к ее голой груди. Выстрелил прямо в сердце.

Ганлин играет

Зачем мы все здесь? Кто мы?

Откуда мы… кто мы… И куда мы уйдем…

Мы все уйдем в смерть – вот правдивый ответ.

Мы все уйдем в смерть, и я тоже. Я знаю – есть три непреложных истины: твой Бог, твоя Родина и твоя Смерть. Более в мире нет ничего.

Земля, ложись сухою древней хлебной коркой под мои грязные сапоги. И я пройду по тебе, земля, и я дойду туда, куда не я хочу – куда ведет меня моя звезда.

А кто такая моя звезда? Она не знает заката. «Звезда их не знает заката» – так написано на гербе рода моего.

Нежный шорох: это жемчужная низка струится с шеи незнакомой мне китаянки.

Сухой треск: это стреляют далеко, далеко, и, может быть, сейчас умирают мои солдаты.

Я, барон Роберт Федорович Унгерн фон Штернберг, крещенный во Христа по православному обряду Романом, принявший здесь, на Востоке, в сердце свое великого Будду, как Он есть, Неизреченный, один из двухсот Будд, прошедших по лику земли за восемнадцать тысяч лет, зачем я здесь?

Чтобы пройти свой путь из конца в конец. Чтобы пройти своим Путем Дао из конца в конец. И, быть может, победить. А может быть, умереть. Смерть – это тоже победа. Я не иду со своей жизнью вровень. Я скачу на коне, опережая ее. Я скачу вперед своего времени, я это знаю. Меня забудут. Потом проклянут. Потом сожгут память имени моего. И сизый дым развеется по степному ветру. Потом вспомнят. Потом полюбят. Потом станут поклоняться мне. Потом убоятся меня. Потом я стану, в мыслях у них, кто придет потом, после меня, Великим Царем; так исполнится пророчество. Пророчество рода моего, рода крестоносцев и миннезингеров; розенкрейцеров и бродяг. Я Великий Бродяга, о Татхагата, о Просветленный. Напиши о том, как пылко я любил Тебя, в Своей будущей Алмазной Сутре.

Да, я здесь, Бурдуковский!

Да, иду.

Казак Фуфачев почистил кобылу мою?!

Голоса пещер. Тот, кого нет

Это будет моя лучшая добыча. Я возрождаю искусство древних мастеров.

Я возрождаю искусство убивать. Убивать – для торжества бессмертия.

Древние умели искусно убивать. Они знали не только всевозможные техники убийства и самоубийства – они знали обряды, благодаря которым отправление на тот свет превращается воистину в священный акт. Нами это искусство утрачено. Что ж, пришла пора все возродить. Врачи оживляют умерших – я оживляю искусство смерти. Вы, кто придет убивать в грядущем, скажете ли мне спасибо за мою науку?

Я давно положил на него глаз. Я любуюсь тем, как он вскакивает на коня. Я восхищен тем, как развеваются за лошадиным лоснящимся крупом полы его ярко-желтой княжеской курмы. Цин-ван – так он велит именовать себя, «князь небес». Для полноты моей Священной Картины, для последнего мазка на сверкающей Фреске Смерти мне не хватает цин-вана. И я его получу. Получу – потому что там, в моей священной пещере, близ реки, уже есть шесть священных покойников. Я украсил их золотом Орхона. Один уже начал превращаться в скелет. Чтобы отбить плохой запах, я покрыл священные тела закрепляющей смесью, изготовленной старухой Цинь по древнему рецепту из смолы кедра, вываренных рыбьих костей и травы «верблюжий хвост». Под смоляным слоем тело кукожится, ссыхается; превращается в смоляной, в вечный скелет.

Скелет – это не смерть; это перерождение, это начало новой жизни.

Я не работаю для минуты. Я тружусь для вечности.

Я дам новую жизнь тем, кого я люблю и избираю.

Это дикое время – мое благо. Оно дано мне для того, чтобы я мог убивать безнаказанно, препровождая в Мир Иной лучших людей.

Он будет моей лучшей добычей.

Он – и Она.

Она – и Он.

Сначала Она. Потом Он.

Почему сначала – Она?

Потому что я люблю Ее.

Загрузка...