После трех школьных лет практически ежедневного ведения дневника можно подумать, что вечером, в канун первого дня выпускного учебного года меня осенит нечто талантливое или вдохновляющее. Хотя, честно говоря, в голове крутится только одно:
Я ненавижу поэзию.
Ее чтение приводит меня в ужас.
Я не люблю анализировать стихи.
И презираю попытки сочинения стихов.
Разумеется, такие признания выставляют меня безнадежно поверхностной, несведущей и даже обманщицей. Хотя я никогда не признаюсь во всеуслышание, что не люблю поэзию.
Просто не смогу. Ведь я – Энди Блум, девчонка, покинувшая Беверли-Хиллз ради поступления в школу Гленлейк, расположившуюся посреди иллинойской глухомани, хотя и известную своим писательским уклоном. Не говоря уже о моем воображаемом даре к прикольному сочинительству.
По крайней мере, все здесь считают меня такой.
Не важно, что на самом деле я попала сюда из-за бремени воспитания подростка, выпавшего на долю моего отца, выдающегося и влиятельного Саймона Блума. Именно благодаря его бремени и всемирно известному таланту убеждать людей в том, что он исполняет их сокровенные, тайные желания; он предоставляет им то, чего хочет сам.
Для начала меня убедили, что ни одна из обычных школ Лос-Анджелеса не способна дать хорошее образование его суперталантливой дочери. Потом отец похвастался парой моих сочинений, получивших премии; а заодно и выпущенными им фильмами, присовокупил к делу солидные баксы, и вуаля(!) – Гленлейк смягчил свои строгие правила и принял меня через три недели после начала осеннего триместра, окрестив Чудесной Юной Сочинительницей из Калифорнии.
К счастью, мне здесь понравилось. Дома я давно не чувствовала себя в такой комфортной обстановке и даже обрадовалась, вернувшись этой осенью в удушающе-влажную жару Среднего Запада. Более того: с легкостью выдала поэтическое творение о радости встречи с первой золотой окантовкой зеленого листа и чарующим шелестом под ногами грядущей осени.
Пожалуй, я поберегу все эти чарующие образы, потому что скоро мне понадобится каждая капля поэзии, которую получится из себя выдавить. В конце концов, логично, что Чудесные Юные Сочинительницы обожают поэзию. Она же просто вытекает из их мозгов прямо на страницу.
Фиг-ня.
Все три года, заранее подавая заявление на посещение литературных семинаров, я активно посещала их, хотя обычно туда приглашались на год только выпускные классы. За это время у нас преподавали автор коротких рассказов, романист и мемуарист.
Теперь я наконец перешла в старший класс и, вероятно, уже не смогу увильнуть от законного места в новом семинаре. Чего здесь явно ждут, раз решили пригласить на этот год поэта…
Ах, какая офигительная ирония!
Причем не просто поэта, а самого Далласа Уокера, известного своей любвеобильностью, элегиями о любви и ее утратах и, согласно статье в журнале «Интервью», оценившего труды своего курса в одном неназванном заведении Лиги плюща общей оценкой «удовлетворительно», в связи с необходимостью «жертвовать любовью».
Я купила экземпляр его книги «Сын Америки» и обнаружила, что все стихи там посвящены пивным загулам, винтажным машинам, работникам мельниц и сексу между поклонниками простецкого нижнего белья. К тому же он дважды использовал слово «влагалище». Некоторые из этих образов весьма выразительны, надо признать, однако я не понимаю смысла его творческих исканий. Абсолютно.
Фигня. Фигня. Фигня.
Даже замечаниям Йена («Даллас Уокер звучит как вымышленное имя. И вообще, все поэты слабаки и выпендрежники, так какая разница?») не удалось сегодня унять мандраж, овладевший мной перед входом в здание Коупленд-холла.
Я ожидала, что попаду в свои собственные адские хитросплетения «Общества мертвых поэтов»[4] – ряды парт, заполненные лет сто назад книжные полки, аспидная классная доска, в углу шипит радиатор, и Даллас Уокер топчется спиной к нам, не видя, как мы, его доверчивые ученики, входим в кабинет. И вот он выписывает на доске любую знаменитую строчку из никому, включая его самого, не известного стихотворения и, как водится, дает задание к завтрашнему занятию: проанализировать ее, написав эссе на трех-пяти страницах.
Либо мы входим, просто садимся за парты и ждем звонка. Потом начинаем переглядываться друг с другом, думая: какого черта мы здесь торчим? Но прежде, чем кто-то из нас крикнет, помнит ли вообще знаменитый поэт, что у него сейчас урок, из коридора послышатся зловещие шаги. И вот Даллас Уокер, пожилой коротышка с зачесанными на лысину остатками волос, в заляпанном пятнами кардигане, едва сходящемся на его объемистом животе, неторопливо вплывет в класс. Естественно, он начнет цитировать вышеупомянутое загадочное стихотворение своим раскатистым басом.
Замечание для себя на будущее: если в этом году дневниковые записи будут больше напоминать своеобразные драматические сцены или упражнения в написании диалогов, в отличие от моих ранних записей, то именно потому, что я так решила, ведь мне надо упражняться, если я собираюсь когда-нибудь стать писателем. Так или иначе, вернемся к сегодняшней теме.
В любом случае нам дадут, наверное, такого рода бессердечное задание, и, выполнив его, я буду безутешна, впервые получив за это эссе худшую оценку.
Впервые.
Мне стало совсем тошно. До такой степени, что пришлось дождаться, пока все войдут в класс, и лишь потом я смогла, глубоко вздохнув, тоже заставить себя зайти.
Как раз вместе со звонком.
Даллас Уокер не только уже пришел, но и торчал перед классом, небрежно склонившись над своим письменным столом, – и выглядел, разумеется, совершенно не так, как я его представляла.
Не так уж стар, но и не молод, среднего роста, волосы с проседью, но не седые, и какой угодно, только не пузатый. На самом деле он оказался стройным и мускулистым, как боксер или бегун на длинную дистанцию. Если б он не носил мерзкие замшевые кроссовки, я могла бы даже назвать его красавцем – крепкий, прокуренный, видавший виды тип, но еще не «папочка».
Наши взгляды на мгновение встретились, но я сразу отвернулась и направилась к свободной парте, предпочтя сесть подальше от моего обычного места в первых рядах.
Когда я села и опять глянула в его сторону, он улыбнулся.
Я так нервничала, что чувствовала себя совершенно не в своей тарелке.
– Поэзия – это обнажение общих секретов наших душ, – начал Уокер. – В связи с этим я хочу, чтобы вы достали по листу бумаги и записали то, что действительно пугает вас.
– Это будет оцениваться? – спросил Филип Мартин.
– Нет, если только вы по глупости не подпишете свое имя.
– Мистер Уокер?.. – вопросительно произнесла Кейт Хилл.
– Мистер Уокер – мой отец. Зовите меня Даллас.
– Д-даллас, – запинаясь спросила Кейт, – что, если человека дико пугает много разного?
– Давайте начнем с одного личного страха. Слабо́?
Услышав вопрос, Джорджина, которая прямо сейчас сидит на кровати напротив меня и тоже пишет дневник, пожевывая прядь волос, и несколько других девушек захихикали.
У Далласа Уокера определенно имелось преимущество перед остальными учителями, но я не собиралась заискивать перед ним или его якобы поэтическим «обаянием». Воспользовавшись гарантией анонимности, написала именно то, что он предложил нам.
Все мы довольно быстро записали по одному из наших сокровенных страхов, передали по рядам листы с заданием на учительский стол и молча сидели, наблюдая, как он просматривает наши пятнадцать ответов и складывает их в стопку на край стола – правда, один из них оставил перед собой.
Опять улыбнулся. На сей раз более широко.
– Поэзия должна пугать вас, – прохрипел он и взглянул, могу поклясться, прямо на меня. – Она чертовски пугает и меня самого.
Мне хотелось, чтобы Даллас (почему, интересно, так трудно даже мысленно называть учителя просто по имени?) задал нам трех-пятистраничную работу на тему аналитического сравнения поэзии Уильяма Карлоса Уильямса[5] и Уильяма Батлера Йейтса[6] или что-нибудь не менее занудное. Но вместо этого он отпустил нас из класса на целый урок раньше с «простым» заданием:
– Я хочу, чтобы вы написали стихотворение об упомянутом вами страхе, не называя его, однако, и опять же, не подписывая свои сочинения.
– А как же вы сможете оценить их, если мы не укажем наши имена? – спросил Филип. Кто бы сомневался.
– Если вы сдадите хоть что-то, то получите, безусловно, удовлетворительные оценки.
Учитывая то, что я читала о нем, мне не хватило смелости спросить, что именно он подразумевает под удовлетворительными оценками.
– А можно использовать синонимы? – спросила Джорджина.
– Не знаю, – ответил Даллас, – а вы как считаете?
Она хихикнула, на сей раз кокетливо.
Джорджина не понимает, какая она симпатичная, несмотря на то что я постоянно говорила ей об этом. И, по-моему, все из-за ненавистной ей рыжей шевелюры. К счастью, она не только умело флиртовала, но и знала все обо всех.
Однажды, в разгар одного неудачного дня, после трех лет нашего соседства по комнате, за которые мы стали лучшими подругами, нас пытались расселить по разным комнатам. Но она так мастерски строила глазки мрачному мистеру Лэндри, что в итоге он согласился переселить Лолу Макджордж из моей комнаты в ту комнату, куда предполагалось поселить Джорджину: с Джулис Нортон. Я не видела в этом ничего плохого, поскольку они обе были неврастеничками. Однако я отвлеклась…
– А насколько длинное надо написать стихотворение? – спросила Мэг Арчер.
– Уж это на ваше усмотрение, – ответил Даллас. – Только избегайте употребления таких слов, как «страх», «ужас», «пугающий» и любых их сочетаний.
Пустяковое задание, верно?
Нет нужды говорить, что к тому времени я уже закончила курсы латыни, физики и общей истории. Теперь мне предстояло лишь придумать нечто не слишком пугающее для стихотворения, не упоминая, естественно, слово «поэзия».
Занятие прошло как в тумане, поскольку Даллас пространно рассуждал об «укоренившихся тенденциях буквального общения» и о том, что поэзия требует иного подхода.
– …вы должны научиться подавлять стремление к буквальной определенности и позволить стихотворным образам и строкам свободно крутиться в вашей голове. Иначе вы погубите себя, лишив важной возможности понимания поэтического восприятия смысла человеческого бытия…
Джулис Нортон, вечно записывавшая каждое слово учителей, как раз закончила строчить: «Поэзия равносильна высшей правде, выраженной без буквальной прямолинейности», – когда Даллас попросил сдать домашние задания. Он перемешал наши работы, потом наугад раздал их обратно и предложил по очереди зачитать то, что попало на наши парты.
Начали с Томми Харкинса. Он прочитал:
Из праха в прах, как говорится,
Но никогда такого не случится
Со мной.
– О, но таков предрешенный конец, – заметил Даллас в ответ автору. – Ведь всем нам когда-то суждено умереть, поэтому, возможно, стоит подумать о том, чтобы заменить клише глухим стоном. Во имя ваших наследников.
Далее читала Джорджина:
Затрепетала бабочка в душе,
Пустеет радость в жизни чаше.
В той пустоте начало наше…
– Кто понял, о чем здесь говорится? – спросил Даллас.
– Об американских горках, – одновременно откликнулись три голоса.
– На самом деле я прочитала то, что сама написала, – пробурчала Джорджина.
– Рифмованные стихи мы впитали едва ли не с молоком матери, – заметил Даллас.
Джорджина выглядела удрученной.
– Хотя в данном случае, учитывая заданную тему, такая форма отчасти уместна. Подчеркиваю: отчасти.
Следующим встал Коннор Коттон. Он прочистил свое вечно простуженное горло и начал произносить слова, которые я пыталась сочинять почти целую ночь.
Мои мысли рождаются?
Исполненные плоти,
Свободные от боли
Великого безмолвия.
Класс молчал.
– А что вы, ребята, думаете об этом стихотворении?
Слава богу, прозвенел звонок.
По мнению Джорджины, поэтический семинар будет круче любого другого курса английской литературы из тех, что она посещала, а Даллас Уокер похож на «красавчика, типа повзрослевшего Курта Кобейна, местами смешанного с Эдди Веддером[7]».
Кейт Хилл уже бросила семинар. Ей не понравилось, что «уроки Далласа не похожи на нормальное преподавание поэзии», но, я уверена, на самом деле она побоялась, что не получит высший балл, необходимый для поступления в престижный вуз Лиги плюща.
Йен, разумеется, не посещал этот курс, но Даллас, по-видимому, решил поддержать традицию, в соответствии с которой приглашенный писатель становился формальным капитаном одной из спортивных команд. Его не привлек ни один из видов обычных спортивных игр Гленлейка, поэтому он начал «тренировать» первый бильярдный клуб в нашей школе.
По-моему, это довольно круто в своеобразном, антиспортивном смысле.
Учитывая, что дома у Йена на цокольном этаже устроена бильярдная, где он начал играть с отцом, как только смог удержать кий, он явно не собирался пропустить сегодня вечером первое занятие.
– Этот парень определенно напыщенный мажор, как я и предсказывал, – сказал он впоследствии, – но шары гоняет мастерски.
Сегодня мы потратили целый урок на сравнение наших трактовок популярных песен с фактическим значением, вложенным в них авторами текстов.
Забавные факты, представленные нам Далласом Уокером, нашим учителем поэзии:
1. Песня Боба Марли[8] «Я застрелил шерифа» родилась вовсе не песней протеста, поскольку на написание этого текста его вдохновили ссоры со своей девушкой из-за противозачаточных средств. Тот шериф был врачом, прописавшим ей таблетки.
2. В «Лето 69-го» Брайану Адамсу[9] было десять лет. Его ностальгия была вызвана не годом, а его пристрастием к определенной сексуальной позиции!
3. Едва Даллас начал произносить «Люси в небе с…», как полкласса закричали: «ЛСД!»[10] Но на самом деле вдохновение для сочинения этой песни Джон Леннон[11] почерпнул из рисунка своего четырехлетнего сына Джулиана, изобразившего свою одноклассницу…
Перед самым звонком мы получили задание: выбрать песню по своему усмотрению, дать свое понимание текста, а потом исследовать историю ее создания и выяснить истинное значение.
– Это может быть сногсшибательно, – заметил Даллас, пока мы запихивали наши тетради в рюкзаки, – даже для нашего сопротивляющегося местного поэта, госпожи Блум.
– Энди, – вырвалось у меня, – госпожа Блум моя…
Я не смогла закончить этого предложения. Тема мамы оставалась для меня под полнейшим запретом. Я дождалась, когда последние ребята выскочили из класса.
– Почему вы думаете, что именно я писала о поэзии? – спросила я, когда мы остались вдвоем.
– Я не думаю. Я знаю.
– Откуда?
– Оттуда же, откуда знаю, что Кристал Томас написала о…
– О страхе выделиться из толпы? Это лишь отчасти связано с психикой. Я имею в виду, что она – одна из немногочисленных афроамериканцев в нашей школе.
– Вполне логично, – согласился Даллас, – но стихи о змеях наверняка написала Кейт Хилл.
– Потому что…
– Это слишком отстойно, и мы с ней оба поняли, что ей не удастся добиться успеха на семинаре.
– Да, она бросила, потому что ей нужны все пятерки в аттестате для колледжа. Но ходят слухи, что у вас получить высший балл почти невозможно.
– Ей, во всяком случае.
– А кто написал классные стихи о призраках?
– Изначально? По большому счету Сильвия Плат[12].
– То есть это было подражание, плагиат?
– Такие ловкачи встречаются в каждом классе, – заметил Даллас, – хотя я пока не вычислил, кто она.
– Тогда откуда вы знаете, что это она?
– Плагиаторы выбирают созвучные их натуре первоисточники. Если им хватает ума.
Я привыкла ожидать особой оригинальности от писателей на наших факультативах, но Даллас оставил их далеко позади.
– Вы всё еще не сказали, почему решили, что именно я боюсь поэзии.
– По логике, вы единственная из класса не могли бы написать этого.
– Почему же?
– Потому что вы – любимица на кафедре английского языка.
Я почувствовала, как у меня загорелись уши.
– Именно поэтому я намеревался выявить все ваши способности.
– Но передумали?
– Я ничего не имею против здорового бунтарства, – возразил Даллас, – особенно когда оно подкрепляется талантливой работой.
Талантливая работа…
Я невольно заметила, какие у него изумрудные глаза… идеальное клише для зеленого цвета.
– Стихи пугают меня.
– Все мы чего-то боимся.
– А чего боитесь вы? – вдруг решилась спросить я.
– Будущего, – улыбнувшись, ответил он.