Ночь мягко и незаметно вползла в старую хрущевку, распустив по паркету языки теней. Тени бесшумно осели в углах, заклубились в коридоре и замерли стеной; ринулись было на тесную кухню, но отпрянули, испуганные тусклым светом потрескивающей лампочки, и в ожидании застыли на пороге.
Николай Савельевич поставил на плитку алюминиевый чайник и сел на покосившийся табурет, подкрутив громкость на радио, вещавшее о новостях далекой и призрачной столицы. Старик со скучающим видом слушал, подперев подбородок кулаком и глядя через мутное стекло во двор.
За занесенной снегом детской площадкой горели огоньки окон соседнего дома. Николай Савельевич видел суетящихся людей: они наряжали новогодние елки, развешивали гирлянды, заворачивали тайком от родных подарки. Пенсионер, глядя на эту предпраздничную суету, только угрюмо вздыхал и почесывал тыльную сторону ладони с наколотыми солнцем и чайкой. Он вспоминал свои праздничные дни, оставшиеся в прошлом. Вспоминал нарядную смеющуюся жену, веселых и резвых детишек, которых он по очереди катал на шее в этой же квартире, а они бегали вокруг него, смеясь.
Дети давно выросли. А жена… Зинаиду Николай Савельевич похоронил четыре года назад. Маленькая деревенька вдалеке от крупных городов когда-то выпустила из своих материнских объятий маленькую, еще несмышленую, белобрысую Зинку, а спустя шестьдесят лет приняла обратно Зинаиду Степановну, навсегда забрала ее, бледную, безмолвную и холодную, в свой жирный и податливый чернозем.
Металлической трещоткой заверещал телефон. Николай Савельевич, чертыхнувшись, поднялся со стула и проковылял в коридор, залитый тенями, пропахший кислым борщом и старческим потом. В темноте он побрел вдоль стены. Аппарат звенел, не замолкая, и было что-то в этом назойливом звуке до глубины души противное Николаю Савельевичу. Каждый раз, поднимая трубку, он испытывал омерзение, схожее с чувством, когда берешь в руку склизкий клубок рыбьих внутренностей. Но не ответить было нельзя – тогда будут названивать без конца. Всю ночь, пока заспанное солнце не прогонит тени из квартиры.
В такие моменты Николай Савельевич жалел, что старость забрала у него только зрение, заставив носить очки со стеклами толщиной едва ли не в палец. Иногда у него возникали мысли, что было бы лучше потерять слух, чтобы не слышать этих вечерних звонков. Нащупал угловатые изгибы трубки, снял ее с рычажков и поднес к уху. В трубке звенела тишина.
– Да? – гаркнул он, и от его резкого, как вороний крик, голоса тени шарахнулись в разные стороны.
– Коля? Привет, Коленька! Как дела у тебя? Почему не звонишь совсем? Забыл про нас? – затараторила трубка голосом Лиды, младшей Зининой сестры, тучной тетки с вечной широкой улыбкой, обнажавшей плотный ряд удивительно белых для ее возраста зубов, с сильными не по-бабьи руками, и озорным характером.
Голос в трубке не унимался:
– Николай, это не дело! Мы тут, значит, переживаем, волнуемся, как ты там, а ты и в ус не дуешь! Хоть разочек бы позвонил или письмишко начеркал, скучаем же по тебе. Ну, чего молчишь-то? Внучки, так те вон постоянно спрашивают: «Где деда? Когда позвонит?», а ты… Эх, Коля, Коля, стыдно должно быть! Я ж тебе сто раз уже предлагала: приезжай к нам жить, что тебе в том городе-то? Приезжай, вместе и доживем свой век, можно подумать, долго осталось. Тут-то хоть старость встретишь в тепле и уюте, а не в квартирке своей холодной. У вас там уже, поди, мороз уже и сугробы, за хлебом не сходишь. А у нас и дует-то не шибко, только снежок лег, а мороза и нет. И жизнь у вас там – не сахар. Загазованность, климат опять же. У нас всяко лучше: и воздух чище, и климат мягче. А еда? Ты ж там что ешь? Консервы с яйцами? Ты ж и готовить-то себе не можешь, а тут дом полон баб, всегда сыт будешь, да и у нас домашнее все: яички, молочко парное, мяско, курица. Я на днях сала засолила килограммов пять. Хочешь, тебе посылочку отправлю? Меня Танюха в воскресенье на почту повезет за пенсией, тогда и отправлю. Но ты все равно лучше приезжай, Коль. Скучаем мы по тебе. Да и тяжко нам тут. Забор покосился, подровнять некому. А еще крышу покрыть надо, подтекает на веранде, но это дело не срочное, найдем, кто поможет. А ты все равно приезжай. Мы ж родня. И ты у нас один остался. Девчонкам надо, чтобы мужчина был в семье, чтобы защитник был, да и просто свою долю воспитания давал. А то вырастут в мать – я ж ее тоже одна растила, вот она у меня и избалованная. А тебя любят и слушаются во всем, сам помнишь. Нужен ты нам, Коль. Да и мы тебе нужны, чего уж там. Стареть вместе сподручнее, понимаешь? Приезжай, бросай свою квартиру, или детям отдай, нехай делят. Хотя нет, они там за нее глотки друг другу поперегрызут, ей-богу. Можешь завещание заранее написать и с собой взять. А можешь продать ее, мы на те деньги пару свинок еще возьмем, да девочкам на учебу отложим, сейчас образование дорогое больно, а нам с тобой деньги-то и ни к чему уже. Хотя твоя квартира, тебе и распоряжаться, но я советую, как лучше, сам знаешь. Да и черт с ней, с квартирой. Ты, главное, сам приезжай, Коль. Ну что ты как ребенок, в самом деле? Всё мы тебя уговаривать должны. Собирайся, ждем тебя. Так всем лучше будет. Все, Коль, целую, буду прощаться. Передаю Маринке трубку.
Зашуршало, что-то щелкнуло, и на секунду сердце старика замерло от радости – связь оборвалась. Но нет, в трубке уже слышался голос внучки:
– Деда, деда, привет! Как ты там? Ты приедешь? Деда? Горку нам сделаешь – на санках кататься? Ну, когда приедешь. А за елкой в лес пойдем? Ты срубишь, а мы с Наткой украшать будем. А еще я хотела котенка у Сашки взять, он отдавал, а мама не разрешила. А ты разрешишь, да? А ты же будешь помогать нам уроки делать? Такие задания сложные в третьем классе, я математику не понимаю, умножение особенно. А ты же умный, ты все знаешь, правда? Приезжай, пожалуйста, ну, деда…
И Николай Савельевич, облокотившись на тумбочку, окруженный тенями, ответил внучке:
– Иди к черту, тварь! И бабка твоя пусть идет, и мать!
Трубка замолчала, словно в замешательстве. Через несколько секунд снова раздался Маринкин голос, испуганный и недоуменный:
– Деда? Ты чего, деда? Не ругайся, пожалуйста, я боюсь, когда ты ругаешься…
– Заткнись!
– Деда… – в трубке послышались всхлипы и сдавленные рыдания. – Деда, ну не ругайся, пожалуйста, мне страшно. Почему ты ругаешься, я тебе ничего не сделала… – всхлипы перешли в громкий плач.
Старик стоял, тяжело дыша, горло сдавила тяжелая ярость. Когда плач поутих, он прохрипел в трубку:
– И никогда больше сюда не звоните. Никогда.
Плач разыгрался с новой силой. Губы Николая Савельевича растянулись в довольной улыбке. Он стоял, усмехаясь, а тени ползли по его плечам. Тем временем рыдания в трубке не прекращались, но что-то в них неуловимо изменилось. Пропали всхлипывающие звуки, а сам плач замедлился, потек визгливыми нотками, и старик понял, что Маринка смеется. Громко, истерично смеется в трубку. Со злости он ударил трубкой по столу, но потом снова поднес ее к уху:
– Над чем ты, сука, смеешься?
Трубка помолчала, и из нее снова раздался тоненький голосок:
– Над тобой, деда, над тобой. Старый мудак, а все надеешься напугать кого-то. Ты приедешь, деда, обязательно приедешь. Мы тебя ждем. И баба Лида, и мама, и мы с Наткой. И Зинаида твоя ждет, хоть и ходить не может – ноги сгнили. Приезжай, деда. Нам тут холодно. Тут земля не прогревается. И черви холодные. Знаешь, каково это – холодные черви во внутрях? Не знаешь ты ни хера, старый. А я знаю, мы все тут знаем. Приезжай, деда, – снова жалобно проскулила она. – Приезжай, мы тебя ждем. Здесь твое место. Тут такой вязкий чернозем, такой тяжелый. Когда сломалась крышка гроба под тяжестью земли, мне продавило грудь, теперь ребра внутрь растут, такой вот чернозем. Без мужика не справиться никак. Приезжай, деда. А маме черви глаз выели, но мы маму и такую любим, она у нас самая лучшая на свете. Натку даже, бывает, молоком кормит. Та говорить не может, связок нет, а пальцем на титьку покажет, и мама ее кормит. Ты приедешь?
– Да вот хрен вам, – прохрипел Николай Савельевич.
– Хрен тебе, а не нам. Приедешь, как миленький. Мы тебе уже год звоним. И ты не выдержишь. И лучше приезжай сам. Мы можем начать звонить твоим детям и внукам, если ты к нам не хочешь. Приезжай, деда, пожалуйста, приезжай, – трубка вновь разорвалась диким смехом. – Видишь, деда, как мы тебя любим? Ты нас год уже как похоронил, а мы все равно звоним, посылку, вон, тебе выслали к праздничку. Наш любимый дедушка, старый дурачок! – новый взрыв истеричного хохота заставил его отнести трубку подальше от уха, и тени вокруг старика словно тоже отпрянули назад при звуках этого смеха.
Николай Савельевич повесил трубку, тоскливо поглядел на болтающийся огрызок телефонного кабеля и устало поплелся в спальню.
Через пару дней пришел курьер. Николай Савельевич долго рассматривал его в глазок. Курьер уходить не собирался – видимо, слышал, как пенсионер тяжело и громко ступал на скрипучие половицы. Парень стоял, держа в одной руке объемный сверток. Каждые несколько секунд он нажимал кнопку звонка, нервно поглядывая на часы. Николай Савельевич сдался и открыл дверь. Из подъезда резко пахнуло мочой и сигаретами.
– Левченко Николай Савельевич?
– Да, я, – прокряхтел старик.
– Вам посылка.
– Сам вижу. Где расписаться?
– Вот тут, пожалуйста. – Парень протянул пожелтевший шуршащий бланк.
Николай Савельевич нацепил висевшие на шее очки, аккуратно вписал год, заполнил графы с именем, фамилией и отчеством, на паспортных данных на секунду заколебался, но записал и их, не доставая самого паспорта. Курьер, нахмурив лоб, осмотрел бланк, довольно кивнул и убрал его в карман, после чего протянул старику посылку – коробку в яркой подарочной обертке, перехваченную лентой с пышным бантом. Николай Савельевич в растерянности уставился на посылку, теряя последнюю надежду:
– А что же, платить за нее не надо?
Но курьер уже не слышал его – бежал вниз по лестнице, перепрыгивая через ступеньку.
Пенсионер закрыл дверь и остался в темном коридоре один на один с посылкой. Весу в ней было килограммов пять, и от того еще меньше хотелось ее открывать. Посылка лежала в его руках, увесистая и грозная, и он не мог решить, что с ней делать. Старик двинулся на кухню, вышел на свет из погруженного в тени коридора и положил коробку на стол. На цветастой бумаге темнели жирные, маслянистые пятна, и он брезгливо вытер руки кухонной тряпкой, и выкинул тряпку в мусорное ведро. Посылка лежала посреди стола, и у старика мелькнула запоздалая мысль, что на стол надо было что-то постелить, ему же еще с него есть.
Обертка притягивала взгляд, манила срезать ленту, развернуть бумагу и достать содержимое на свет. Николай Савельевич даже потянулся за ножом, но в последний момент отдернул руку. Поразмыслив, он взял посылку и пошел с ней в подъезд, где, спустившись на пролет, выкинул ее в черное жерло мусоропровода. Было слышно, как она ударилась несколько раз о стены шахты и с шуршанием приземлилась в кучу отходов. Пенсионер облегченно вздохнул и пошел обратно в квартиру, утирая пот со лба.
Сердце, бешено колотившееся в груди, начало унимать свой яростный ритм, когда старик присел за стол. Потянувшись включить радио, он посмотрел во двор и взгляд его остановился на том же соседнем доме, где в окнах мелькали смеющиеся радостные люди. При виде их, беззаботных и веселых, Николая Савельевича охватила бессильная злоба, в уголках глаз блеснули на миг редкие слезы злости, и он, повинуясь порыву, полез в морозилку. Через десять минут на столе стояли бутылка водки, широкая тарелка с нарезанным бородинским хлебом и двумя сваренными вкрутую яйцами, вареной колбасой, несколькими перьями зеленого лука, и металлическая миска с выуженными из трехлитровой банки маринованными помидорами, патиссонами и парой соленых огурцов. Старик критически осмотрел составленный натюрморт и достал из шкафчика над плиткой треснутую солонку. Часы показывали полтретьего, значит, солнце сядет часа через три. До темноты звонков можно не ждать, и эта мысль приподняла его настроение ровно на столько, что он начал с улыбкой поглядывать на окна соседнего дома. Усевшись на свое привычное место возле батареи, Николай Савельевич плеснул в стакан водки, взял кусочек колбасы, водрузил его на хлеб и придавил сверху половинкой огурца. Вооружившись питьем и закуской, он отсалютовал правой рукой в сторону окна и проскрипел:
– Ваше здоровье, молодежь херова! – после чего, поморщившись, проглотил водку и втянул ноздрями запах бутерброда, поднеся его к носу.
По радио играла музыка. Современную эстраду Николай Савельевич категорически не воспринимал, не чувствуя в ней ни души, ни таланта, однако сделал чуточку громче. Водка делала сварливого, озлобленного деда добрее, приводила в благостное расположение духа, и приближала его к некоей, с трудом им осознаваемой гармонии с окружающим холодным миром.
Тревожно затрещал дверной звонок. Николай Савельевич замер и покосился в сторону погруженного в полумрак коридора. Через несколько секунд в дверь снова позвонили, уже настойчивее. Чертыхнувшись, он поднялся и побрел открывать.
В глазок никого не было видно, только дверь соседа напротив, но пенсионер на всякий случай каркнул:
– Кто там?
Ответа не последовало.
Выждав еще с полминуты, он пошел обратно. Когда уже поворачивал к своей узкой кухоньке, в дверь снова позвонили. Он обернулся и враждебно уставился на дерматиновую обивку. Еще звонок. Николай Савельевич, закипая, двинулся по направлению к двери, бормоча проклятия на ходу. Глазок показывал то же самое, что и в прошлый раз: пустую лестничную клетку, соседскую дверь и царапины на поверхности самого глазка.
– Кто там? – крикнул он, но ему не ответили и в этот раз. – Суки, – резюмировал Николай Савельевич. Потянулся, нащупал за динамиком над дверью ручку громкости и выкрутил вниз до упора.
– Хулиганье, – бормотал он.
Настроение опять упало, радовало только то, что впереди были долгие три часа спокойствия.
На кухне он снова занес бутылку над стаканом, холодная водка тягуче заструилась по граненым бокам, радио заиграло что-то знакомое, из прошлого десятилетия, когда он еще не был так стар, и жива была Зиночка. Присаживаться не стал, в раздражении выпил и откусил от бутерброда.
Когда горячий поток прокатился вниз к желудку, радио зашипело стеной помех. Песню было слышно некоторое время – голос певца выныривал из шумов, искажался и пропадал вновь, а потом исчез окончательно. Осталось только неровное шипение.
Николай Савельевич недоуменно посмотрел на старенькую «Сонату», опершись на стол, потянулся к антенне, однако попытки пошевелить ее не дали никакого результата. Динамик продолжал издавать только шум помех. Старик выкрутил ручку настройки, и красная полоска пробежала по шкале частот в крайнее правое положение. Ничего не изменилось. На пути влево шипение стало громче, забилось, меняя тональность, словно в агонии, а потом пропало вовсе, осталось лишь тихое потрескивание эфира. Как ни пытался пенсионер, но вернуть приемник к жизни не получалось.
Николай Савельевич обессиленно опустился на табурет. Прекрасное настроение вмиг улетучилось вместе с потерей последней вещи, которая скрашивала тоскливые будни и возвращала мыслями в светлые годы, оставленные далеко позади. Вскоре прекратился и треск, повисла звенящая тишина. И в этой тишине совершенно посторонним звуком раздался щелчок, сухой и приглушенный, как звук спускаемого вхолостую курка. Николай Савельевич перевел тусклый взгляд от окна на радио. Динамик молчал. Ни треска статики, ни помех. Еще щелчок. И через десять секунд снова.
Старик склонился над «Сонатой». Щелчки шли из динамика. С равными перерывами, словно за ним таился запущенный метроном. Щелк! Десять секунд тишины. Щелк! И снова тишина. Николай Савельевич уже раздраженно потянулся к розетке, чтобы раз и навсегда оборвать мучения отжившей свой век магнитолы, когда в промежутке между щелчками услышал еще один звук на самой грани восприятия. По спине пробежал холодок. Радио помолчало, потом издало щелчок, и старик поднес ухо к динамику. Из динамика звучал еле слышный детский смех. Николай Савельевич отчетливо уловил столь знакомые нотки Маринкиного повизгивания. Раз от раза смех не менялся, начинался на самой высокой ноте через секунду после щелчка и затухал за секунду до следующего. В последней надежде на то, что все это ему кажется, старик напряженно вслушался в эфир.
Щелк! Тишина. Смех исчез. Прошли бесконечные десять секунд, но, кроме вязкой, почти осязаемой тишины, ничего не было. Щелк! Снова тишина. Николай Савельевич облегченно поставил радио на стол и потянулся за стаканом, когда динамик, хрипя, разразился визгливым, истеричным смехом, теперь на всю громкость. От неожиданности старик вздрогнул и опрокинул тарелку с закуской на липкий паркет. В сердце закололо, перед глазами на миг поднялась багровая пелена, но Николай Савельевич совладал с собой, протянул заскорузлые пальцы к розетке и вырвал из нее штепсель. Схватил «Сонату» и швырнул ее в угол кухни. Магнитола ударилась о стену и рухнула на пол немой грудой пластмассы. Николай Савельевич стоял, тяжело дыша. Лицо его раскраснелось от ярости, руки дрожали.
Наступившее спокойствие разорвала трель звонка из прихожей. Николай Савельевич, обливаясь холодным потом, обернулся в сторону темного коридора. В голове замелькала паническая череда мыслей: он вспоминал, точно ли отключил звонок, малодушно пытаясь убедить себя, что не докрутил тумблер. Звонок верещал на пределе своей мощности, не замолкая ни на секунду, словно кнопку вплавили в паз намертво. Некоторое время старик стоял неподвижно в расколотой наползающим хаосом кухне, собираясь с духом, и в итоге решительно шагнул в коридор. Тени привычно облепили его со всех сторон. Сквозь звон, проникавший, казалось, прямо под сухую бумагу старческой кожи, нарастал шум дождя за окном.
Николай Савельевич быстро пересек залитую тьмой прихожую, но повернул не к двери, а к покосившемуся шкафу, стоявшему у противоположной стены. Открыв рассохшуюся дверцу, он впотьмах нащупал ручку маленького туристического топорика и, упрямо наклонив вперед голову, направился ко входу. Когда оставался последний шаг, звон оборвался, словно с другой стороны резко одернули руку.
Старик вслушался во вновь обрушившуюся на него тишину. Из-за двери не проникало ни малейшего шороха. Он сделал аккуратный шажок, минуя скрипучую половицу у коврика перед входом, и прильнул к глазку. На этот раз в глазок не было видно вообще ничего. Заблаговременно прикрытый чем-то, он показывал только чернильное пятно. Приготовившись открывать, старик помедлил, прислушиваясь, но за дверью по-прежнему царила тишина. Николай Савельевич уже протянул руку к замку, чтобы провернуть его, как услышал снова зарождающийся в пыльной пластмассовой коробке над дверью шум. Дальнейшие его действия не заняли и трех ударов бешено колотившегося в груди сердца: пальцы обхватили ручку и прокрутили ее, плечом он навалился на дверь, выскакивая в подъезд с топором в правой руке. Трель над головой смолкла, не успев начаться, а сам старик выпрыгнул на пустую лестничную клетку. Не было никого ни этажом выше, ни этажом ниже. Не стучали частой дробью по лестнице шаги убегающего хулигана. Единственным звуком были отголоски пьянки, звучавшие из-за двери соседей. Глазок оказался залеплен жвачкой. Николай Савельевич, раздраженно матерясь, отковырял и отскоблил ее, а потом вернулся в квартиру, неся подмышкой то, что ему положили под дверь. Увесистый сверток в жирной цветастой бумаге, перехваченный яркой лентой с бантом. Теперь от бумажной упаковки смердело гнильем.
Старик вновь понес посылку на кухню. На ходу наступил босой ступней на осколки тарелки. Осмотревшись, он сделал единственный возможный выбор и отправил сверток в морозилку.
Зазвонил телефон. Николай Савельевич угрюмо пошел в коридор к аппарату, попутно глянув на часы – полпятого. Что-то рановато сегодня. «Крепчают суки, раньше только с наступлением темноты могли звонить», – мелькнула мрачная мысль. Но он был настолько вымотан, что не придал этому никакого судьбоносного значения. Значит, будет отвечать на звонки и днем – какая, собственно, разница уже?
– Деда? – радостно зазвенел Маринкин голосок. – Как здоровье, дедуля? Мы так соскучились по тебе, ты даже не представляешь. Тут столько всего произошло нового! Недавно в лес ходили, елочку присматривать! Нашли красивенькую, срубим, когда приедешь. Ты же приедешь, деда?
– Да заткнись ты, ради Бога, – пробурчал в трубку Николай Савельевич.
– Опять ты ругаешься, дедуль… Будешь ругаться – на языке бородавки вырастут, – и она рассыпалась мелким ехидным бисером, но в этот раз помимо смеха старик услышал еще приглушенный хрип на фоне.
– Во, слышишь, деда? Это Натка говорит, что у тебя еще и зубы выпадут. Если ругаться будешь. Так что ты не ругайся. – И снова смех вперемешку с хрипящим клекотом.
– Когда вы уже меня в покое оставите…
– А сам-то как думаешь, черт старый? Засиделся ты в жильцах. Посылочку-то уже получил, небось? – в ее голосе засквозили злорадные нотки. – Открывал посылочку-то? А ты открой-открой, там ведь не только от нас подарки. Там еще и Зинаида твоя гостинцев положила, порадовать тебя, мудака.
– Да идите вы со своей посылочкой! – прорычал старик.
– Деда, ну что ты опять за старое, а? Приехал бы уже давно, и дело с концом. Ты же наш, весь наш, с потрохами и дерьмом. И нужен ты только нам. Приезжай, давай, не тяни кота за яйца, они у него не резиновые. – В этот раз Маринка не смеялась, и хриплый лай Натки стал слышен отчетливее. Старика передернуло от отвращения, когда он представил младшую внучку, ее бледную кожу с трупными пятнами. – Деда? Ты меня слышишь, деда?
– Слышу, слышу. – Он утер рукавом рубашки выступившую на лбу испарину.
– Ладно, деда, не будем тебя больше сегодня тревожить, так и быть. Можешь выпить водочки, развернуть, не спеша, гостинцы и подумать о переезде. Целую, дедуля, пока! – И она положила трубку.
Теперь они стали звонить каждый день. Звонили утром, когда он был в ванной. Звонили в обед, отрывая его от еды. Звонили ночью, когда он уже спал, но все равно вставал, разбуженный назойливым телефоном. Они говорили с ним такими родными и привычными голосами, и каждый раз теперь на фоне звучал надсадный нечленораздельный хрип Натки. А потом ему позвонила Зинаида.
– Алло, Коленька, родной, слышишь меня? Коленька? – от звуков ее голоса, такого близкого и любимого, на глазах у старика выступили слезы. – Коленька? Слышишь? Коля, ну приезжай уже, в конце-то концов. Столько баб тебя уговаривать еще должны. Приезжай, родной, я соскучилась по тебе безумно. Мы тут с тобой отдохнем, наконец, как в молодости. Тут такая зима чудесная, Коленька! Природа, воздух свежий, снежок чистый, не то, что в городе! Будем баньку топить да в снег прыгать! Мы же с тобой вместе этого хотели! Ты же сам, Коля, говорил: детей, мол, на ноги поставим, и уедем в деревню старость доживать. Коленька, милый, приезжай, я заждалась уже. Летом будем каждый-каждый день на озеро ездить на велосипедах, на пляже загорать! Помнишь, как тогда, в Гаграх? Когда я обгорела на второй день, и ты потратил треть получки, купил мне платье закрытое, чтоб солнце не напекало. Как сейчас помню: атласное платье, изумрудного оттенка, болгарское! Дорогущее же было! Я тогда тебя ругать начала, что ты столько денег-то на тряпку ухайдакал, а ты сказал, мол, ничего страшного, зато я теперь самой красивой у тебя буду. Это ведь мой любимый подарок от тебя был. Помнишь, Коленька? Вот было время-то, а? Чудесное время. Приезжай, давай, не томи, сколько можно тебя упрашивать. Приезжай, любимый. Скучаю сильно-сильно. Да мы все тут по тебе скучаем. И по деткам нашим я соскучилась. На днях Виталику звонила, а его, видать, дома не было, так трубку Алешка взял. До чего славный мальчонка растет, хочу я тебе…
– Что ты сказала? – перебил ее Николай Савельевич. – Повтори! Что ты сказала?
– Как что… – растерянно залопотала Зина. – Виталику, говорю, звонила… С Алешкой пообщалась. Тоже в гости звала. Он сказал, что скучает по мне и по девчонкам…
У старика на секунду перехватило дыхание, но он дрожащим от ярости голосом выдавил сквозь сомкнутые зубы:
– Как ты смеешь звонить моим детям? Ты…
– Знаешь, что, Николай?! Это такие же мои дети, как и твои, понял? Я их вынашивала, я их рожала, я с ними сидела, я их воспитывала. И я буду им звонить. Да и еще, – за ее елейным голосом в трубке снова послышался хриплый вой Наточки. – Я ведь и им посылку собрала. То же, что и тебе. На днях вышлем. Так что, Коленька, лучше приезжай ты. А то Алешка побольше твоего скучает. Его уговаривать долго не придется.
– Ты что? Ты не понимаешь? Ему же всего десять!
– Ну и что, Николай. Ну и что, что десять. Девочкам, вон, тоже одной семь, другой девять. С ними и будет дружить. Так что решай уж, наконец. Глава семьи, тоже мне, – и она положила трубку, а старик остался стоять в темном коридоре один, окруженный безмолвными тенями, слушая гулкие гудки на линии и удары дождя по стеклу.
Сын сказал, что им звонили, когда ни его самого, ни жены дома не было – только маленький Алешка вернулся со школы, и именно он ответил на звонок. Мальчишка обмолвился, что звонили, но кто это был, наотрез отказался отвечать, не поддаваясь на уговоры родителей. Большего Николаю Савельевичу ждать не было ни нужды, ни сил, и он собрался за два дня.
На рынке взял консервов в дорогу, отварил яиц и завернул в фольгу курицу, запеченную в дышащей на ладан духовке. Вымыл накопившуюся посуду и аккуратно сложил ее в шкафчик над раковиной. Подмел везде пыль растрепавшимся веником, ссыпал ее в мусорный пакет и отнес его к переполненной урне во дворе.
Радио, так и лежавшее в углу кухни, он бережно подобрал вместе с разлетевшимися осколками и деталями, сложил в шкатулку, сколоченную из фанеры, и ранним утром, еще до рассвета, понес за дом. Там, зябко кутаясь в бушлат, перешел узкую дорогу, пробегавшую под его окнами, и спустился по косогору к бурной речке, так и не замерзшей в морозы. На обледенелом берегу он долго стоял, глядя на бурлящий перекатами поток, держа радио в руках перед собой, потом прошептал ему что-то, прощаясь, и отправил своего последнего друга в плавание вниз по течению. Стремнина подхватила шкатулку, закрутила ее в пенном водовороте, но, перенеся через шипящий порог, выровняла на середине русла и уже более бережно повлекла к закованному в лед океану. Старик долго смотрел вслед шкатулке, пока она не пропала из виду, а после этого, понурив голову, поднялся к рокочущей грузовиками грунтовке и вернулся в дом.
Из шкафа, где хранились их с Зинаидой вещи, старик извлек свой побитый молью костюм, застиранную рубашку и галстук, который он надевал трижды в жизни: на свою свадьбу, на день рождения сына и на похороны жены. Николай Савельевич сложил вещи на кровати и встал над ними, затаив дыхание, как пловец, готовящийся к прыжку с вышки. На улице в затянутом облаками небе проклевывалось солнце. Холодный утренний свет падал внутрь между тяжелыми бордовыми шторами, и старик стоял, завороженно глядя на танец пылинок, выпорхнувших из шкафа в комнату. Сквозь тюль он видел дом напротив. В одном из окон, в свете праздничных гирлянд молодая пара вручала подарок маленькой дочке. Девочка развернула обертку, заглянула внутрь и радостно засмеялась, и через закрытое окно Николай Савельевич словно услышал столь ненавистный ему всегда смех. Что-то неведомое наполнило его грудь, раздвигая ребра и заполняя легкие, что-то, давно забытое и похороненное под годами серости и одиночества, расправило в нем крылья, и впервые за много лет старик улыбнулся, глядя на соседей.
Он облачился в костюм, медленно и вдумчиво застегивая каждую пуговицу. Закрывая дверцу шкафа, мельком увидел уголок атласного платья, про которое говорила Зинаида. Болгарское, густого изумрудного оттенка. Повинуясь сиюминутному порыву, он вытащил его из-под груды других вещей покойной жены и втянул ноздрями исходивший от него запах. От ворота и разреза на груди даже после стольких лет по-прежнему пахло ее духами. Запах был слабый, он почти выветрился, соскользнул с мягкого атласа и осел вместе с пылью по темным уголкам шкафа, но Николай Савельевич чувствовал его, как и много лет назад, и потускневший мир вокруг него распустился на секунду красками молодости. Платье он аккуратно сложил и убрал на самое дно брезентового вещмешка, сверху поместил присланную родственниками посылку, чтобы ее случайно не обнаружил сын, когда придет искать его. В самом верху он уложил провизию на пару дней и пристроил стоймя вдоль правой стенки рюкзака топорик, после чего перетянул горловину потрескавшимся кожаным ремешком, обул начищенные до блеска туфли, натянул на глаза козырек кожаной кепки с ушами, надел полушубок, закинул вещмешок на плечо и вышел из квартиры. Ключ занес соседу напротив и попросил передать сыну, когда тот приедет. Вышел из темного пропахшего подъезда в хмурый, морозный день и направился по медленно пробуждающимся пустым улицам к железнодорожному вокзалу.
В темном здании вокзала его подхватил шумный людской поток мужиков из деревень с тяжелыми мешками на плечах, женщин с маленькими ребятишками, таксистов, сверкающих золотыми фиксами, и шумных смеющихся цыган. Этот водоворот покрутил его по залу и вынес, посмурневшего и матерящегося сквозь зубы к кассе. Он купил один билет на ближайший поезд на запад и стал пробираться к выходу.
На перроне Николай Савельвевич остановился, пропуская гомонящую вереницу других отъезжающих, отмахнулся от женщины, попытавшейся продать ему не то чебурек, не то кроссворд, и подкурил выуженную из купленной у вокзала пачки беломорину. Горький дым заполнил рот, проник в легкие, и Николай Савельевич с непривычки разразился приступом кашля. «С Зинкиной смерти ведь не курил, подольше пожить хотел», – мелькнула ехидная мысль, и старик горько улыбнулся. Сделал еще пару затяжек, бросил бычок на рельсы и зашагал к подошедшему, нетерпеливо шипевшему поезду, на ходу доставая билет.
Уже через полчаса он сидел на жесткой шконке и выуживал из рюкзака свои скудные припасы. Проводница, заглянувшая в купе, предложила постельное, но он вежливо отказался. Денег с пенсии оставалось совсем чуть-чуть, и последний свой путь можно проделать без особого комфорта, не страшно. Разложив вещи, он сел у окна и стал смотреть, привычно подперев кулаком подбородок, на медленно поплывший мимо пейзаж. Сначала побежал заснеженный перрон, потом изрисованный бетонный забор. За забором лениво чадили трубы завода. А потом за окном потянулся лес. Вековые деревья, белые и недвижные, стояли вдоль рельсов плотной стеной. Лес мелькал за окном час, другой, третий, а старик все так же сидел, глядя на него и словно сквозь него, все силясь увидеть что-то затерянное за густыми макушками в далеких туманных годах его молодости.
Прошла уже неделя, как не звонили. Каждый раз Алешка приходил домой и первым делом бежал в комнату к телефону, чтобы снять трубку и положить ее на стол. Так не дозвонятся. Бабушка не будет уговаривать его приехать, если он снимет трубку до того, как она позвонит. Ему не говорили, но он знал: бабушка давно умерла. Он тогда маленький был совсем и почти не помнил ее, но теперь она позвонила и позвала его в деревню, а он с испугу согласился. По ночам, вспоминая этот звонок, Алешка зябко заворачивался в пуховое одеяло и подтягивал его края под себя, чтобы ненароком не выскользнули наружу пальцы ног, коленка или рука. Просыпался он, как и любой другой ребенок, разметавшись по кровати, уже без одеяла, и каждый раз обещал себе, что этой ночью не будет ворочаться. Но попытки совладать с собой во сне были бесплодны, поэтому ему оставалось только радоваться, что не проснулся ночью. Алешка был уверен, что если проснется в темноте, а одеяла не будет, он просто умрет от страха. Родителям он не мог сказать о бабушкином звонке, и на папины вопросы просто упрямо мотал головой и пожимал плечами. Отец тогда как-то грустно посмотрел на него, спросил, в кого же он такой упертый растет, и, не дожидаясь ответа, оставил его одного делать уроки. И с тех пор Алешка приходил домой, закрывал за собой дверь и, не скидывая рюкзак, обутый бежал в комнату, где стоял телефон, снимал с него трубку и клал рядом. Только после этого он мог спокойно раздеться, разуться и идти греть приготовленный мамой обед, закинув рюкзак в угол комнаты.
Сегодня он задержался после школы – Витька из «Б» класса и Саня с пятого уговорили его пойти с ними на стройку. Там они побросали портфели и долго лазили по грязным и местами подтопленным помещениям, играя в бандитов и Шварценеггера. В итоге Саня подвернул ногу и побрел домой, хныча и подволакивая ступню. А вдвоем играть было скучно, поэтому они с Витькой тоже попрощались и разбрелись. На пути к дому, в заснеженном сквере Алешка заметил, что у него вымазан рукав – обтерся все-таки об изрисованную мелом стенку – и припустил уже бегом, чтобы успеть промыть пуховик под краном в ванной и высушить на батарее, а то уж больно неохота было получать нагоняй от мамы. А нагоняй был бы неизбежен – пуховик новый совсем, Алешке его папин друг привез из Америки, так что мама могла бы очень расстроиться, а то и разозлиться. Это папа добрый – посмотрит с прищуром, поцокает языком, потреплет небрежно по вихрастой голове, а после улыбнется и простит. Так много раз было: и когда Алешка джинсы новые порвал, и когда колонки японские сломал – продавил пальцем динамик, а тот порвался – и много еще когда, всего и не упомнишь. А мама не такая – как начнет причитать, а там и до ругани недалеко. Все грозится выпороть его, но Алешка-то знает, что не выпорет, она же его любит. А вот ругаться будет, и он не хотел огорчать маму.
Залетев маленьким разгоряченным вихрем в квартиру, он метнулся в ванную, кое-как покидав ботинки в прихожей и стягивая на ходу куртку. Включил воду, нашарил под ванной щетку, натер ее смоченным мылом и принялся тереть цветные разводы на рукаве и на спине. Он увлекся занятием, мел кое-как поддавался, хотя щетку постоянно приходилось снова мылить. Сперва с куртки бежала желтая, розовая и синяя пена, но она постепенно светлела, и дело шло к концу. Алешка раскраснелся, то и дело утирал пот со лба и от усердия даже высунул кончик языка. И когда он уже собирался промыть щетку от мыла и выключать воду, в комнате зазвонил телефон. Щетка выпала из рук вместе с курткой. Снова звонок. Алешка на цыпочках вышел из ванной и заглянул в комнату. Телефон мелко трясся на столе, не переставая трещать. А может, это не бабушка? Он уже неделю обводил ее вокруг пальца, и она, должно быть, уже сдалась, он сам на ее месте точно не стал бы звонить, если бы неделю не мог дозвониться. Да точно не бабушка. Она звонила раньше, в два, а уже четыре. Значит, не она. Наверное, папин друг, дядя Толя, они же договаривались с папой сегодня встретиться и поехать вместе к дедушке, посмотреть, что с ним, а то он трубку не берет. А может, и сам дедушка. Алешка любил деда, тот всегда был ласков с внуком, несмотря на свою вечную сварливую ухмылку и колючий взгляд. Мама говорила, что дед такой злой специально, чтобы его не тревожили, и Алешка был с ней согласен во всем, кроме одного – дед и злым-то не был, просто старым, а старые все такие. Наверное.
Тяжело вздохнув, Алешка прошлепал мокрыми ногами по полу и замер у стола, протянув руку к телефону. Когда очередной звонок оборвался, и повисла секундная пауза, он снял трубку и поднес к уху.
– Алло? Кто это?
– Алешенька, это ты, злодей? Привет! Соскучился, небось, а? С Рождеством тебя! – заскрипел в трубке знакомый голос.
– Дедунь, это ты? Я не злодей, сам злодей! С Рождеством! – радостно засмеялся Алешка, и на другом конце провода мертвенно-синие губы, покрытые крошками сырой могильной земли, растянулись в улыбке.
Один и тот же ублюдочный тягучий сон каждую ночь. Раз за разом.
Я, Санжар и рыжая у меня в квартире. Зеленые стены, расправленная кровать, окно нараспашку. Во сне губы шевелятся, но ни слов, ни звуков нет, кроме смутного шороха на границе сознания, как будто скребут обломанные ногти по паркету.
Саня с рыжей проходят в спальню, раздеваются, я смотрю на них в приоткрытую дверь. Санжар кидает вещи на сушилку возле кровати, девушка сбрасывает платье на пол. Она ложится на спину и раздвигает ноги. Меня не покидает назойливое ощущение, что не я один смотрю этот сон. Будто еще пара глаз жадно наблюдает за соитием. Рыжая что-то говорит, но вместо слов – лишь ногти по паркету и хриплое дыхание. Я захожу к ним. Санжар отводит взгляд, пока я стягиваю с себя футболку. Внезапно, как по команде, их взгляды устремляются в коридор.
Рыжая встает, укутывается в одеяло и растворяется в полумраке прихожей. Санжар темнеет лицом. Молчит. Он всегда молчит в этом сне. Возвращается Рыжая, за ней двое в полицейской форме. Один коренастый, крепко сбитый. Второй длинный, нескладный, с запавшими глазами. Питбуль и Аист. Что-то говорят, я вижу шевеление их бледных губ. Тяжелое надсадное дыхание за спиной, откуда-то из-за штор. Щелканье, перестук костей по полу. Менты подходят к Санжару вплотную, длинный держит руку на кобуре. Второй обманчиво расслаблен. Санжар неуловимо скользит вперед, разрывая дистанцию. Короткий страшный удар и Питбуль оседает с перебитым кадыком. Держится за горло, жадно пытается глотнуть воздух, пунцовое лицо глупое, как у ребенка. Длинный не успевает достать табельное. Санжар хватает его руками за голову и, подпрыгнув, бьет коленом в подбородок. Брызги крови. Поднатужившись, Санжар скручивает шею полицейскому. Питбуль уже почти не шевелится, лишь слегка подергивается левая нога.
Рыжая сидит на кровати, отстраненно глядя на происходящее, а мы волочим тела в коридор. На штанах Аиста расплывается пятно, и даже во сне я чувствую острый запах мочи. Все молчат. За шторами тишина. Таится, выжидает. Санжар вытаскивает ПМ из кобуры длинного и возвращается в комнату. Я следом, растерянный и напуганный. Меня омывает прибой жаркого страха, паники и растерянности. Санжар одевается, стоя спиной ко мне, и я пытаюсь заговорить с ним, спросить, что делать дальше, но вместо слов лишь скрип по паркету и стучащие косточки. Санжар не отвечает, и я шагаю к нему. Рыжая сидит, не шевелясь. Я замолкаю – эти ногти будто застряли у меня в горле. В пульсирующей тишине Санжар застегивает олимпийку, поворачивается ко мне и стреляет в упор. Удар в нижнюю челюсть, меня отбрасывает назад, падаю на спину. Кое-как переворачиваюсь. Подо мной кровь. Она тянется длинными лоскутами вниз, где расползается ручейками и озерами по обшарпанному полу. В крови плавает белое – осколки костей. Там, где был рот, горячо и мокро. Сознание захлебывается в волнах паники. Я вою, слезы бегут по щекам. Ползу вперед, туда, где темнеет окно. Тяжело ползти. Локти скользят в крови. Сколько же ее во мне? Если хватит сил взобраться на подоконник и вывалиться на улицу, кто-нибудь вызовет скорую. Но я знаю, что не хватит, и все равно ползу. Горячее и соленое попадает в горло, я захлебываюсь, кашляю. Удар в лопатку. Удар в позвоночник. Руки обмякают. Голова падает на пол в липкую лужу. Может, я еще выживу, люди и после худшего выживают. Господи, как не хочется умирать – хоть инвалидом, прошу тебя, дай мне жить. Три удара в поясницу, и свет, за который я отчаянно цепляюсь, тухнет. Последнее, что вижу – это колышущиеся шторы, за которыми хрипит жадное дыхание, скребут по дереву обломанные ногти и едва слышно перестукиваются гнилые кости. То, что таится за шторами, готовится выползти и слизать мою кровь с пола, когда все утихнет.
Просыпаюсь в поту. В комнате душно и стоит кислый запах страха. Светает. В окно лениво стучит ветка одинокого тополя. Уже две недели один и тот же сон. Две недели после него каждый день как в бреду.
Финальная часть сна каждый раз отличается от предыдущего. Бывает, что менты убивают Санжара, а потом и меня. Бывает, что Санжар убивает одного из них, а его самого и меня убивает второй. Бывает, что после того, как Саня разбирается с полицейскими, я убиваю его, но мне перерезает горло рыжая. Отличаются детали, но концовка всегда одна: я лежу на полу, истекая кровью, а темнота за шторами скрежещет и шумно втягивает воздух невидимыми ноздрями.
Несколько раз я пытался разобраться со своей паранойей, раздвигал шторы днем. Моему взору не представало ничего, кроме коленчатого радиатора, труб подачи и обратки да свалявшейся серыми клоками пыли на полу. Вечером заглянуть так ни разу и не решился. Чуть раздвигал шторы на ширину ладони, чтобы видеть фонарь во дворе, и открывал окно еще до наступления темноты. Шумы и шорохи улицы заглушали преследующие меня звуки.
После первой недели кошмара я снял запыленные шторы и сложил их на полу у шкафа. Той же ночью проснулся от удушья. Нечто тяжелое, почти видимое глазу, выползло из теней, скопившихся в углах, и мягко, по-кошачьи забралось на кровать. Я проснулся от того, что не мог вдохнуть. Не то чувство, которое многие суеверные списывают на домового, когда давит на грудь и тяжело дышать, – вовсе нет. Я чувствовал, как на моем горле смокнулись костлявые пальцы, длинные настолько, что полностью обхватили шею. Такое мне доводилось испытывать лишь дважды в жизни: в детстве при приступе астмы и четыре года назад, когда конкуренты из бурятской ОПГ в кооперативном гараже вздернули меня под потолок. В первом случае помогли родители, во втором Санжар с парнями. Тут же помощи не было и быть не могло. Оно выдавливало из меня жизнь, в глазах моих темнело, и я с трудом мог различить бесформенный силуэт над собой, лишь чувствовал холодное смрадное дыхание да костлявый хомут на шее. Когда меня отпустили, и темная пелена забвения спала перед глазами, я увидел шторы, слегка подрагивающие, как всегда, на гардине. Предупредила, тварь. Или предупредило. Я не знаю, как правильно.
Позавчера, отчаявшись, развесил на дверных косяках и оконной притолоке костяные амулеты, накопленные за годы жизни. Часть осталась от матери, часть была из перехваченных партий, шедших на черный рынок в Приморье. Какие-то были сняты с тел конкурентов. Один, мой личный, – маленький птичий черепок с вытравленными рунами – я привез со службы на границе с Суритском, самым сердцем растекающейся Мглы. Наутро обнаружил все, кроме моего, обугленными и в под бурых разводах плевков. Не поможет. Сны продолжались. Истончилась надежда, что это лишь последствия героина. Можно было позвать православного священника, как это делают многие по старой привычке, но слово служителей Божьих утратило свою силу в заклейменном порчей мире. Если вообще когда-либо имело ее. Можно было обратиться к служителям расплодившихся культов Мглы, ячейки которых наливаются жизнью чуть ли не в каждом дворе. Дать им плату кровью, чтобы вычистили жилье. Но это привлекло бы ненужное внимание.
Когда торгуешь наркотиками и оберегами от Мглы в особо крупных объемах, трудно устоять перед соблазном: через твои руки проходит все, что только есть на рынке, и практически любой рано или поздно рискнет попробовать. Когда долго сидишь на наркоте, попутно обвешиваясь талисманами, чтобы заглушить голоса в голове, неизбежно наступает момент, когда ты решаешь соскакивать. Обычно это решение приходит, когда перестает работать перегруженная защита из заговоров, ритуалов и крови. А когда соскакиваешь, всегда тяжело. Бессонница мучает, а если и спишь, то урывками, и сны мутные. Галлюцинации от недосыпа. Паранойя. Постоянный холодный липкий пот. Сушняк, который никак не сбить. Сонм шепотков, неустанно преследующий тебя день и ночь. Они есть всегда, но когда ты расшатан долгими отходняками, то становишься легкой добычей для того, что ждет тебя за гранью, за тонкой стеной, выстроенной твоим сознанием. Тяжело всегда, без исключения. Это моя третья попытка за пять лет, но раньше так жестко не было. Все две недели завязки один и тот же кошмар, реалистичный, будто и не кошмар это, а яркое воспоминание из прошлого. И руки. Руки во сне нормальные. Так не бывает. Когда в детстве мне снился страшный сон, я всегда первым делом смотрел на руки, и они были какие угодно, только не обычные, человеческие. А в этом сне мои руки. Со шрамами на костяшках, с наколками на пальцах. Постепенно стал бояться резких звуков. Пугаюсь каждого движения, внезапно пойманного периферийным зрением. Боюсь подходить к шторам. Даже сейчас, после пробуждения, мне кажется, будто оттуда на меня смотрят. Будто скребут в нетерпении ногти где-то там в темноте. И один этот тихий звук заставил заткнуться голоса тысяч душ, увязших во Мгле.
Две недели не видел Санжара, своего лучшего друга. Только во сне. В день аварии он привез меня в эту квартиру, доставшуюся ему от матери по наследству, и сказал, что все решит, а мне надо сидеть и носа на улицу не показывать лишний раз. И пропал. А я полностью на него положился, больше ничего не оставалось Санжар старше меня на четыре года, но мы с самого детства вместе, если не считать периодов моей службы в армии и его отсидки. Две противоположности. Я – высокий и здоровый, всю жизнь занимался борьбой. Никогда по мне не скажешь, что я торчу и ставлюсь по четыре раза в день. Санжар ниже меня на голову, сухой, увитый жилами каратист. Он всегда предельно серьезен, а у меня, по его словам, до сих пор детство в жопе играет. И, судя по его звонку в пять утра, доигралось.
Он уже ждет меня у подъезда в машине. Позвонил практически сразу, как я проснулся. Молчалив и сосредоточен, как всегда. Мы едем в тишине по пустынным улицам, за окном мелькают запыленные деревья и позеленевшие от сырости дома с черными пастями подворотен. Правый кулак у Санжара сбит, под ногтями земля. Ничего не спрашиваю, сам расскажет. Минут через десять, когда я уже близок к тому, чтобы задремать, он нарушает молчание:
– Когда последний раз ставился? – голос безучастный и тихий.
– Две недели назад.
– Врешь? – хорошо хоть не утверждает, просто интересуется.
– Нет, Санжар, отвечаю.
– Тяжело соскочил?
– Да без особых проблем.
Почти не вру. Если сны не считать, слез легко.
Ближе к центру на улицах видно первых людей, пионеров этого заспанного мира – дворников и бомжей. В мусорных баках копошатся кудлатые псы.
– Тебе снятся кошмары? – спрашивает Санжар.
Мне сперва кажется, что я ослышался. Переспрашиваю:
– Что?
– Кошмары тебе снятся, говорю? – Даже не поворачивается ко мне, не отводит взгляда от дороги.
– Всем снятся.
– Мне никогда не снились.
– Не снились, а сейчас снятся?
Санжар машинально очерчивает рукой защитный знак. Молчит, словно думает, говорить или нет.
– Я, когда сидел, очень много читал. Делать там больше нечего, вот и брал в тюремной библиотеке одну книгу за другой. Все подряд читал. Фантастику, классику, психологию, биологию, по медицине что-то даже было – все, в общем. И в одной из книг попалась мне такая мысль, что наши сны – это отражение подсознания. Страхов, там, переживаний. Знаешь же, что такое подсознание?
– Знаю. Не тупой.
– Ну мало ли, вдруг у тебя за пять лет мозг в кисель расплавился. Так вот, мое подсознание уже две недели выдает мне один и тот же сон с разными вариациями. Бывало у тебя такое?
– Нет, не бывало, – очень надеюсь, что голос мой не дрожит.
Санжар пристально смотрит на меня. Взгляд оценивающий, будто нащупывает цепкими глазами что-то у меня под кожей и костями.
– И у меня раньше не бывало. А теперь есть. И снится мне каждую ночь, что я тебя, Игорян, убиваю. Холодно и бесстрастно, будто и не знакомы мы столько лет. Как думаешь, откуда такое в моем подсознании?
Пожимаю плечами. Не смотрю в его сторону. Нельзя, чтобы он увидел мой испуг. Нельзя, чтобы понял, что я знаю. Откуда такое в нашем подсознании? В его. В моем.
– Не знаешь, – продолжает он. – А я знаю. По крайней мере, догадываюсь. Устал я за тобой дерьмо убирать. И это последний раз, когда я тебе такой добряк делаю. Понял?
– Понял.
– Вот и славно.
На секунду мне кажется, что я слышу стук костей, но Санжар включает радио. За вокзалом сворачиваем на кольцевую, а оттуда – на гудящую фурами трассу. Я приоткрываю окно, чтобы покурить, и веселый, жизнерадостный голос радиоведущего растворяется в предрассветной серой дымке. Один лишь раз вздрагиваю от испуга, когда принимаю обгоняющую нас машину за огромного механического паука, клацающего сочленениями и поршнями, гудящего натруженным дизелем. Сказывается двухнедельный недосып. Санжар неодобрительно косится. Трудно поверить человеку, что он не торчит, когда у него круги под глазами, как две чашки с кофе.
Съезжаем с трассы на проселок под сень разлапистых лиственниц. Дорога идет в сопку, и мы крадемся по киновари опавшей хвои. На середине подъема Санжар сворачивает в лес, и солнце окончательно скрывается от наших глаз. Метров через двести останавливает машину за кустами орешника, осматривается и удовлетворительно кивает своим мыслям.
– У меня для тебя подарок. Пойдем.
Выходим из машины, и кроссовки утопают в податливом мху. Так давно не был на свежем воздухе, что с непривычки кружится голова и слабость в ногах. Над головой вскрикивает ворона и срывается в густую синеву неба. Качаются потревоженные ветви. В ноздри бьет влажный аромат стланика. Впереди небольшая прогалина, окруженная березняком, на краю которой высится куча черной земли с воткнутой лопатой. Санжар направляется туда, а я застываю, как вкопанный. Он уже на поляне, машет мне рукой:
– Подходи, не бойся. Не для тебя могилка, – и, довольный, смеется своей шутке.
Осторожно подхожу к прогалине. На ветвях вокруг развешаны сигнальные обереги. Уверен, что более широкий периметр окружен оберегами отводящими, чтобы не забрел сюда случайный грибник. Санжар ногами разбрасывает в стороны прелую листву у основания кучи и поднимает кроющийся под ней грубо сколоченный деревянный щит. Тяжелый запах сырой земли. Под щитом яма, выкопанная в жирном черноземе. Метра два глубиной. Я не сразу различаю в груде окровавленного, грязного тряпья на дне ямы два человеческих тела. Санжар с любопытством наблюдает за моей реакцией. Ледяной патокой льется его тихий голос:
– С днем рожденья.
– У меня в апреле, – и только потом понимаю, как глупо звучат мои слова. – Твою мать! Что это?
Рябое лицо Санжара на секунду искривляется в ухмылке:
– Сегодня второй будет. Я бы на твоем месте отмечал, – он откидывает щит в сторону. – Люди Адама. Они тебя караулили у подъезда. Машину их я сжег. Сами – вот они. Можешь не благодарить.
Я лишь качаю головой:
– Саня… Ты зачем их грохнул? Мы же с Адамом нормально работали. Нам же хана теперь! – в моей голове уже строятся и рушатся один за другим планы бегства из города.
– Хана была бы, если бы они тебя приняли утром по дороге за пивком. Адам про сестру узнал.
– Он нас обоих теперь за яйца подвесит! Это же Анзор?
– Да, и братик его.
Племянники Адама. Нам конец.
Можно свалить в Читу, можно в Бурятию. И там, и там быстро возьмут. Буряты с Адамом плотно завязаны, как и читинские, укрыться не получится. Можно в Кызыл проскочить, если заранее связаться с людьми – у Санжара там были близкие.
Санжар отвлекает меня от размышлений:
– Это не все. Пойдем.
Возвращаемся к машине. Я еле передвигаю ногами, о стенки черепа хаотично колотятся мысли, в груди полыхает пожарищем страх. Можно попробовать рвануть в Иркутск. А там что? Я там никого не знаю, кроме шелупони всякой. Можно перекантоваться пару дней, в принципе, но придется дергать дальше. А куда? В Приморье? Или в сторону Москвы? По дороге на Москву точно примут, за Урал перевалить не успеем. Значит, Приморье или Хабаровск. В Хабаре у меня сослуживцы были, можно попробовать там осесть. Паспорта намутим. Все заново. А если и там достанут? Мир перед глазами идет паутиной трещин и начинает медленно и неотвратимо сыпаться. Санжар открывает багажник и манит меня рукой:
– Иди, поздоровайся.
В багажнике, весь в синяках, ссадинах и потеках крови, лежит связанный серым скотчем Адам. Он бешено вращает белками глаз и начинает дергаться, как в припадке, когда видит меня. Еще бы. Я бы и не так бесновался.
– Смотри-ка, он тебя узнал, – Санжар смеется.
– Да уж вижу.
Адам мычит, бьется о стенки багажника, пока Санжар не говорит ему:
– Угомонись! – После этой короткой команды, брошенной тихим, как шелест веток над головой, голосом, связанный замирает. Кролик перед удавом.
– Давай, берись, вытащим его.
Мы вытягиваем Адама и ставим на ноги. Санжар указывает пальцем на водительскую дверь:
– Там сбоку в двери нож лежит, принеси, на ногах скотч разрежем.
Пока я иду за ножом, Санжар достает из багажника монтировку, и я слышу за спиной три резких хлестких удара и неприятный хруст. Возвращаюсь с ножом. Адам валяется на земле и ревет, как медведь. Санжар наступает ему на голову, вдавливая лицом в мох:
– Заткнись! Заткнись, сука!
На штанине Адама в районе колена расплывается бурое пятно.
– Так не убежит, если что, – разрезая скотч, говорит Санжар. – А бегать он мастак – от меня в окно сиганул, еле догнал его в сквере.
– Саня, что мы творим? Нахер ты его-то взял? Нам теперь точно не жить, понимаешь? Вся диаспора на уши встанет.
– Мы делаем то, что необходимо. Они пока очухаются, что к чему, пока власть делить будут, нас и след простынет. Следы заметем. Будем защиту менять, как перчатки – так и уйдем. Адам тебя убить собирался. Те двое привезли бы тебя к нему, так же в багажнике и связанным, а он бы тебя на ремни порезал. После того, что с его сестрой по твоей вине случилось, это тебе гарантировано было.
– Саня, ну там же несчастный случай был!
Санжар подходит ко мне вплотную, снизу-вверх пристально глядит в глаза:
– Несчастный случай, Игорян, это когда ты едешь после работы домой к семье, а в тебя на трассе врезается угашенный амбал. А когда ты и есть этот угашенный амбал, обнюхавшийся и обколовшийся товара вместе с сестрой того, кто дал тебе его на продажу, то это не несчастный случай, а косяк. И за такие косяки спрашивают по всей строгости. Особенно, если ты работаешь на ингушей. Пошли.
Он пружинисто поднимается на ноги, поднимает Адама и тащит его, подволакивающего кровоточащую ногу и тихо вскрикивающего сквозь скотч, к чернеющей могиле на залитой солнцем прогалине. На ходу продолжает:
– Помнишь, Игорь, когда я откинулся? Когда тебя в дело привел? Сразу же тогда сказал, что дело рисковое, что нужно аккуратно все мутить и без глупостей. Ювелирно надо работать. А то аукнется. Ты тогда согласился, сказал, что готов на все. Я ж тебя из такой жопы вытащил, в люди вывел, а ты меня так подставляешь. И сам подставляешься. Не будь ты моим другом, закопал бы тебя вместо этих. А так, раз ты на все готов, вот тебе выход из ситуации, – он ставит Адама на колени на краю ямы так, чтобы тот видел тела на дне. – Адам? Адам! Ты меня слышишь? Узнаешь Анзора с братом?
Тот угрюмо кивает в ответ.
– Так вот, Игорян, выход такой. Убей его, и свалим на пару месяцев в Кызыл к Белеку, он нам поможет, укроет на время. За ним должок висит мне за те фуры отжатые. Отсидимся в комфорте, пока тут передел территории идти будет. Вали его, как хочешь. Есть нож, есть бита, есть монтировка. Тут неподалеку ручей, отмоешься потом.
– Да как так… Нет другого выхода?
Твою мать, твою мать, твою мать! В ушах отбойником лупит пульс.
– Я мог бы сам его грохнуть, но уже и так поработал, – Санжар кивает на яму. – Да и сколько можно жопу тебе подтирать? Давай, не церемонься, гаси его.
– Я не о том, Саня. Может как-то можно… Ну, я не знаю.
Я действительно не знаю. Ситуация патовая. Хоть есть, куда валить. Но, черт возьми, как так? Просто взять и убить человека, связанного к тому же. Всякое бывало, но такое… Санжар словно читает мои мысли:
– В живых его оставить хочешь?
– А есть такая возможность?
– Он тебя жалеть бы не стал. Не стал бы? – трясет его за шиворот.
Адам снова кивает, не сводя с меня тяжелый взгляд.
– И уж поверь мне, Игорь, в его руках ты бы умирал очень долго. И если он не сдохнет, то рано или поздно до нас доберется. Давай закончим по-быстрому. Все уже сделано. На тебе только Адам.
Глубокий вдох, медленно выдыхаю.
– Я понял, Саня. Давай биту.
– Хорошо, – и он направляется к машине.
Адам начинает что-то отчаянно мычать, когда я замахиваюсь. Мой друг безучастно курит в сторонке.
– Он что-то сказать хочет, – говорю я.
– Увы, последнее слово мы ему дать не можем. Скотч сдерешь – заверещит на весь лес. Гаси его так. Давай быстрее.
Главное – не думать. Снова замахиваюсь, поднимаю взгляд на ветви деревьев, искрящиеся последней росой в лучах солнца. Смотрю в покрасневшие от бессильной ярости глаза Адама и с силой опускаю биту на его голову. Гулкий удар, хруст и влажное чавканье. Адам валится на бок и, дергаясь, чуть не сползает с края ямы вниз, но вовремя подскочивший Санжар придерживает его и оттаскивает в сторону.
– Он еще жив. Бей. Раза три, чтоб наверняка.
Три удара наношу будто бы уже и не я. Механически, безучастно. Адам лишь грузно вздрагивает всем телом.
Санжар сталкивает тело в яму, а я иду через лес к звенящему ручейку. Долго моюсь и отупело смотрю, как длинные красные полосы убегают вниз по течению. Отмываю биту, ногтем выковыриваю застрявшие осколки костей. Где-то над головой, среди костистых лап ветвей перекрикиваются невидимые моему взору птицы.
Когда я возвращаюсь, Санжар протягивает мне пакет с одеждой:
– Вот тут шмотки тебе новые. Свои кидай в яму. Заляпался весь.
Заляпался. Какое неуместное слово. Какое-то детское и чужеродное на пропахшей смертью поляне. Стягиваю забрызганные толстовку и штаны, бросаю в могилу.
– Кроссовки тоже, в пакете есть пара, – мои «найки» летят вслед за шмотьем. – И с рукояти пластырь скрути, – указывает на биту. – Пластырь в яму. Биту голыми руками не трогай больше.
Пока одеваюсь, Санжар щедро поливает одежду и змеящуюся ленту пластыря бензином из бутылки и кидает подожженный спичечный коробок. Когда вещи прогорают, он принимается закидывать яму землей.
– Иди посиди в машине, я тут управлюсь.
– Санжар, а с сестрой его что? Как быть?
Тот кидает ком земли и выпрямляется с лопатой в руках:
– Хорошо всё с сестрой. Всё в порядке. Иди в машину.
Когда отъезжаем, мне кажется, что холмик земли еле заметно вздымается вверх-вниз, будто там внизу, где сплетаются корни деревьев, спит невидимое глазу живое существо, древнее, как забайкальская тайга.
Обратно едем без радио. Когда выезжаем на трассу, Санжар говорит:
– Ты все правильно сделал. На тебя и не подумают, меня будут искать. Но валить надо вдвоем. Тебя будет мучать совесть, так всегда бывает. И ты можешь нажраться и пойти ментам сдаться. Или еще чего наглупить. Этого не надо ни тебе, ни мне. Отсидимся, ты успокоишься. Всё уляжется внутри тебя. Ничего не произошло. Мы – всего лишь пыль.
– Что? – Спрашиваю, не отрывая взгляд от бегущего леса за окном.
– Пыль. В масштабах вселенной. Одна пылинка уничтожила другую. Это ничего не значит, просто одна пылинка будет жить и дальше. Если это можно назвать жизнью. Весь мир умирает. Мы просто продлеваем агонию.
– Ты больной.
– Нет, больной ты, если переживаешь из-за этого. Ты спас свою жизнь. Я спас твою жизнь. Это значимо, разумеется. Но лишь по нашим меркам А в больших масштабах, если задуматься, это мелочи. Понимаешь?
– Да.
– Вот и славно. Сейчас нужно снять стресс. Заедем возьмем бухла, и к тебе. Ко мне заявиться могут. Позвоним Мурзику, он Алину привезет, я тебе рассказывал про нее. Выпьешь, потрахаешься, отоспишься, а с утра рванем в Кызыл, и там будем в шоколаде. Достань сумку сзади.
Я неохотно тянусь назад и нашариваю тяжелую спортивную сумку на полу.
– Открой.
Жужжит молния, откидываю клапан и вижу, что сумка набита деньгами.
– У Адама забрал?
– Ага. Товар его у тебя до сих пор лежит? Не зарядил еще?
– Не зарядил, у меня он. В тайнике, нетронутый.
Меня непрестанно гложет одна-единственная мысль. Были же слухи… Просто слухи и сплетни, конечно, но дыма без огня не бывает.
– Санжар, а как ты взял Адама?
Он пожимает плечами:
– Да как, легко. Он даже охраны при себе не держал, настолько уверен в своей неприкосновенности. Просто пришел к нему домой, выбил дверь. Пришлось побегать, конечно, но все же.
– Выбил дверь? Так просто? Не было никакой защиты? Там сигнальных оберегов одних должно было против армии висеть, нет?
Санжар напрягается:
– Была там хиленькая защита, но я ее первым натиском смял. Не ждал Адам нападения. Он же даже на переговоры с конкурентами, говорят, без оберегов ездил. Настолько осмелел.
Слухи. Всего лишь слухи, конечно, но…
– Санжар, а ты про колдуна слышал? Говорят, Адаму из самого Суритска колдуна привезли.
– Не бывает колдунов, – презрительно фыркает. – Бабкины россказни.
– Пока ты сидел, я на границе с Суритском служил. Уж там чего только не бывает. Говорят, денег за колдуна отвалили немеряно, чуть ли не весь общак вычистили. Привезли с месяц назад. Вроде как.
Да, а еще говорят, что доставили тварь в контейнере-двадцатке, исписанном рунами снаружи и изнутри и скрепленном человеческими жертвами. Что самого колдуна выкопали из могилы на Вороньем мысе Суритска, куда путь заказан даже спецподразделениям группы сдерживания. Что колдун скован поясами Богородицы, которые в течение недели оскверняли хулами Отцы культов. Что первые тринадцать Булл Подчинения, которыми Адам порабощал волю колдуна, оплавились и сгорели, едва коснулись нечестивой плоти. Многое говорят.
Санжар кипит:
– От кого слышал?
– От Марата.
– Марат – шестерка. Ему такое точно знать неоткуда. Ссут Адама, вот и выдумывают, как бабки старые. Не было колдуна. Не было и нет. Понял?
Согласно киваю в ответ, но сердце словно сковало веригами. Санжар продолжает:
– Ну вот. Так что можем расслабиться. Есть, на что гулять, тем более. Можно свое дело запустить, с Белеком перетрем на эту тему еще. Он товар возьмет, разведет и реализует. Нам процент. Все отлично будет. А на сегодня по плану отдых.
– Санек, а Алина эта, она рыжая?
– Рыжая, а что? – снова этот взгляд, который я не могу прочесть.
– Ничего. Люблю рыжих просто.
Скребут ногти. Перестук костей.
– Добрый вечер, ребята! – Алина мило улыбается. Волосы, как опавшая хвоя в лесу сегодня утром, озорные зеленые глаза. – Чем вы тут без меня занимались?
– Страдали и плакали, – хмыкает Санжар. – Проходи, угощайся.
На столе в зале виски, вермут и водка. Водку пью я. Уже бутылку в себя влил, но опьянение не пришло, вместо него лишь тупая свинцовая тяжесть в голове. Хотя Санек оказался прав, стало поспокойнее. Пока Алина не пришла. Щелкает каблуками по полу, а я слышу дробный стук костяков. Она подходит к застекленному комоду и рассматривает спортивные награды:
– Ого! А кто у нас тут такой атлет? – блядский игривый голос, даже не старается притворяться.
Кидает вопросительный вгляд на меня. Качаю головой:
– Это не мои, у меня поменьше.
Недоверчиво цокает языком:
– Какой скромный, посмотрите на него.
– Санжар? Может сейчас рванем? – спрашиваю товарища.
Он недоуменно смотрит на меня:
– Куда?
– В Кызыл, к Белеку.
– Не гони, братан, – весело смеется, но сквозит в смехе холодок. – Куда мы такие поедем? И на кого оставим эту красоту? – Подмигивает Алине и щипает ее за задницу. Та наигранно взвизгивает и легонько шлепает Санжара ладонью по груди.
Они сидят напротив меня. Выпивают, переговариваются вполголоса. Я слушаю то, что таится за шторами спальни. В приоткрытую дверь вижу, как они колышутся под легкими порывами летнего ветерка. На секунду мне кажется, что улавливаю какой-то звук на самой границе слуха. Легкое поскрипывание. Шуршание истлевшей кожи. Но меня отвлекает Санжар.
– Ну что, братан? Ты первый или я? – кивает на захмелевшую Алину. Рыжая сверлит меня похотливым взглядом.
– Давай ты.
Они идут в спальню, оставив дверь открытой. Алина скидывает с себя платьице и помогает Санжару стянуть футболку. Его поджарый торс усеян татуировками, и она с деланым восхищением принимается их разглядывать. Уверен, до этого сто раз видела подобные. Все бьют одно и то же. Кости, черепа, руны, защитные знаки. Скоро не встретишь человека с обычным партаком. Интересно, кого эти татуировки реально защитили от Мглы. Наливаю в стакан еще водки, добавляю сверху томатного сока. Алина уже на кровати, Санжар над ней, сосредоточенный, без улыбки. Рыжая говорит:
– Может, позовем здоровяка? Я хочу втроем…
– Кто тебя спрашивает, что ты хочешь? – угрюмо отвечает мой друг.
– Ну, пожалуйста, Санечка, очень хочу, правда-правда.
– Эй, спортсмен? Дама желает тройник! – пропали веселые нотки. Только сосредоточенность.
Играть, так играть до конца. Захожу в спальню. Алина облизывается, и ее пухлые губы растягиваются в улыбке. Стаскиваю футболку и кидаю на подоконник. За распахнутым окном раскачивается ветка тополя, как высохшая кисть мертвеца, да светит вдалеке одинокий оранжевый фонарь.
Верещит звонок в прихожей. Санжар замирает, напрягшись. Я тоже. Алина, запахивается в одеяло:
– Ребята, я быстро. Это, наверное, Мурзик подъехал, час прошел уже. Секунду, – проскальзывает через зал и исчезает во тьме прихожей.
Санжар смотрит на меня, вскидывает бровь. Его тонкие губы растягиваются в улыбке. Понял? Или нет? Что могло меня выдать? Не спускать с него глаз.
Из прихожей доносится голосок Алины:
– Кто? Какая полиция? Какая жалоба? У нас вообще музыка не играет! Точно! Не знаю я, что вы там слышите, нет здесь музыки! Мальчики, – кричит нам. – Тут полиция, говорят, соседи жалуются на музыку! Я дверь открою, пусть удостоверятся?
– Открывай! – горло у меня пересохло, и крик выходит хриплым.
Санжар встает с кровати. Плавно и бесшумно, как хищный зверь, выходит в полумрак зала. Я иду следом, держась справа. Хлопает дверь, вскрикивает Рыжая, и в комнату заходят двое. Питбуль и Аист. Зыркают по сторонам, глаза растерянные и злые. Расходятся в разные стороны, двигаясь к нам. Пистолет у длинного уже в руке, он направляет его на Санжара:
– Не двигаться! Оба на колени, руки за голову!
Я делаю шажок в сторону, к столу, уставленному алкоголем, кладу руки за голову и медленно опускаюсь на одно колено. Ко мне приближается Питбуль. Оружие не достал, уверен в себе:
– На колени, сука! На оба колена! Быстро!
Санжар стоит без движения. Длинный подходит к нему:
– Ты оглох, узкоглазый?
– Представьтесь.
– Что, блядь?
– Назовите фамилии, звания и предъявите документы.
Питбуль коротко бросает напарнику:
– Баба!
Длинный, матерясь, и не сводя с Санжара дула пистолета, вытягивает из коридора оцепеневшую Алину:
– В спальню и не высовывайся! Поняла?
– Поняла, – всхлипывает Рыжая и скрывается за дверью.
Аист то и дело шмыгает носом, близко к Санжару не приближается:
– Видал, Вадос? Все почти так же!
Что так же? Они тоже видели? Бред, какой же бред.
Питбуль хмыкает:
– Начали бы щуплого жать, так все и было бы. Не подходи к нему, он мастер ногами махать. А здоровяк, вроде, пошугливее должен быть. На оба колена, я сказал! – рявкает мне.
Скребут ногти в спальне.
Вадос оценивающе окидывает меня взглядом:
– Ты тупой или упрямый? А, качок?
– Старшина, ты слышал, что мой друг сказал. Документы предъявите.
Питбуль переглядывается с товарищем:
– Будут сейчас вам документы.
Лезет в карман, и через пару секунд в его руке уже потрескивает электрошокер.
Слева к Аисту обращается Санжар:
– А давно сотрудники правоохранительных органов перстни воровские себе колоть начали? Шаришь, в чем дело, Игорян? – Это уже мне.
– Ага. И званий своих не знают. Да, товарищ старший сержант? – Обращаюсь я к Вадосу.
Питбуль косится на свои погоны. Полсекунды всего, но мне хватает, чтобы в прыжке сбить его с ног и впечатать в комод. Он кряхтит и роняет шокер на пол. Мы падаем на битое стекло и рассыпавшиеся медали и кубки. Не дав опомниться, несколько раз бью его башкой об пол. Ему недостаточно – крепкий, сволочь. Изворачивается ужом, хватает за ноги, поднимается и опрокидывает меня на спину. Пока пытаюсь встать, успевает подобрать шокер и пускает мне разряд в печень. Знал бы ты, паскуда, сколько раз меня ими били. Я лишь отшатываюсь назад, не глядя нащупываю бутылку на столе и бью Питбуля в висок. Не ожидав такой прыти, он пропускает удар и неуклюже валится на пол. Слева от меня тоже какая-то суета, смотреть времени нет. Не стреляют, значит, Санжар справляется. Упираюсь противнику коленом между лопаток, беру шею в захват и слышу, как под моими руками трещат позвонки. Он сопротивляется изо всех сил, лицо краснеет, шея бугрится напряженными мышцами. Крепкий. Если выпущу из захвата, другого шанса не будет. Взревев, тяну на себя и вправо. Громкий хруст, резкий, как удар бичом, и Питбуль обмякает. Ступней чувствую, как штаны у него на заднице влажнеют, а в воздухе разливается вонь.
Санжар уже стоит над извивающимся на полу Аистом. тот держится за перебитое горло и хрипит. У Санжара даже дыхание не сбилось. Стоит и смотрит, как у его ног умирает человек. Длинный тянется к пистолету, лежащему в полуметре на полу, но Санжар босой ступней отталкивает пистолет в сторону. Пока он не видит, достаю ПМ из кобуры коренастого и прячу сзади за ремень. Аист дергается еще с минуту и затихает. Санжар говорит мне:
– Потащили?
В темном коридоре складываем тела. Санжар шепчет:
– Это Адама люди. Как-то на нас вышли. Надо валить. Я одеваться пойду.
– А я в сортир.
Запершись в туалете, прикладываюсь ухом к двери и слышу шлепанье босых ног по направлению к спальне. В зале на пару секунд шлепанье затихает – поднимает пистолет, падла. Достаю ПМ, щелкаю сливом. Пока шумит вода, снимаю с предохранителя и передергиваю затвор. Держа руку с пистолетом позади, крадусь к спальне. Санжар невозмутимо одевается. Рыжая, замотавшись в одеяло, сжалась в углу кровати. Встаю за спиной у Санжара.
– Как они нас нашли?
Он пожимает плечами.
– Может, сестра Адама, а, Саня?
– Она мертва. Не успела выйти из комы, – даже не оборачивается.
– Мертва? Ты же сказал, что с ней все хорошо.
– Да. И это значит, что она мертва. Я первым делом в больницу к ней съездил.
– Ну ты и мразь.
Он лишь пожимает плечами и кивает.
Краем глаза я вижу ствол, лежащий перед ним. Отхожу назад, подтягиваю стул и тяжело опускаюсь. На плечи словно рухнул весь мир. Лишь одна мысль не дает покоя.
– Санжар, а если она мертва, то кто рассказал Адаму, что я был за рулем?
Он уже взял в руки олимпийку, но откладывает ее и разворачивается ко мне, пистолета в руках нет. Мой ствол он не видит.
– Я рассказал. Надо было тебя в лесу еще завалить, не рассусоливать. Вы с ним оба у меня в печенках уже. Один головорез поехавший, другой наркоман безнадежный, – не дождавшись ответа, отворачивается, упирается руками в сушилку.
– Слышал, о чем эти двое говорили? – Спрашивает после недолгой паузы.
– Слышал.
– Понял, о чем?
– Предположим, понял. Дальше что?
Не отвечает, накидывает олимпийку:
– Ты тоже это видел? – спрашивает Санжар.
– Видел. Что дальше-то, я тебя спрашиваю?
Саня, не надо. Не вынуждай.
– Сам знаешь, что дальше, – щелчок предохранителя.
Он не успевает развернуться. Никак не успеть, когда ты уже под прицелом. Я стреляю ему в спину, и он валится на сушилку, падает вместе с ней на пол. Силится подняться, руки разъезжаются на разбросанных вещах. Что-то шипит сквозь зубы, тянется к пистолету, но я подхожу и стреляю еще раз – в голову. Под Санжаром расплывается бордовое пятно. Шелестит тополь за окном. Шуршат шторы. Скребут ногти, грязные, обломанные. За спиной шорох одеяла. Разворачиваюсь и направляю ствол на рыжую:
– Руки! Руки покажи быстро!
Медленно поднимает руки над головой. В правой стянутый со стола кухонный нож.
– Брось!
Звон металла.
– А ты? Ты видела? – Алина дрожит, боится. Я тоже боюсь. – Сон видела, говорю? Отвечай быстро!
– Видела, – по ее щекам бегут слезы.
– В живых оставалась хоть раз?
– Нет… Ни разу… – сотрясается в рыданиях.
– Сразу дохла?
Отчаянно мотает головой, прячет лицо в складках одеяла.
– Видела, что за шторами? Что потом?
Она поднимает испуганный взгляд:
– Нет, не видела, – дрожит. Взгляд жалобный, будто у побитой собаки.
Перестук костей. Жадные ногти царапают пол. Гнилостное дыхание.
– Ладно, сейчас узнаем.
Беру подушку, прикладываю к ее голове и спускаю курок. Глухой хлопок, окропленные красным перья разлетаются в разные стороны.
И тишина. Нет стука. Нет скрежета по полу. Лишь тонкий, тихий шепоток на грани сознания. Словно меня рывком выдернули из омута кошмара в привычный мир. Я даже не чувствую ставшего уже привычным взгляда из темноты.
Нет времени думать – вдалеке уже заливаются сирены. Достаю сумку из-под кровати, цепляю на шею связку амулетов, подбираю пистолет Санжара и выхожу из квартиры.
Машина заводится сразу и, сворачивая со двора в темный проулок, успеваю заметить приближающиеся блики полицейских мигалок. Пустынные улицы, змеясь и перехлестываясь, выводят меня на мерцающую редкими огоньками трассу, и я еду на восток. Придется валить в Хабаровск, Белек не примет меня без Санжара. Просто тихо убьет и заберет товар с деньгами себе.
За спиной остается маленький спящий городок, а над ним бесконечной синевой разливается космос. Как там говорил Санжар? Мы всего лишь пылинки во вселенной? Вся наша планета мельче пылинки в таких масштабах. На секунду я чувствую холодную пульсацию безжизненных космических пространств. Гнет миллиардов прошедших и грядущих лет. Мое лицо словно омывает звездный ветер, лениво сочащийся из звезд. Между пальцами искрят потоки звездной пыли, укутывающей газовые гиганты. И среди всего этого безмолвного величия я с трудом различаю побитую порчей, бьющуюся в своих последних предсмертных судорогах соринку – нашу планету.
Под утро у меня не остается сил вести машину, и я сворачиваю в редкий перелесок. Впервые за две недели мне не снится кошмар. Вообще ничего не снится, кроме теплой убаюкивающей темноты. Но словно есть в этой темноте что-то скользкое и холодное, вьющееся вокруг меня, как подслеповатая мурена вокруг добычи на глубине. Что-то раз за разом пытающееся нащупать во мраке мое сознание. Сон начинает отступать, отваливаться рваными лоскутами, и, когда я уже почти проснулся, ледяные руки смыкаются на моем лице.
Просыпаюсь с криком. Напротив меня стоит еще одна машина, и я готов завыть от отчаянья. Возле машины, довольно ухмыляясь, выстроились в ряд Адам с Анзором и братом. Пот застывает на спине ледяным гребнем, когда я вглядываюсь вглубь салона напротив. Из клубящейся тьмы, скованной слабо мерцающими поясами Богородицы, усеянной Буллами Подчинения и обвешанной рунными костями, в меня вперился тяжелый, ненавидящий взгляд. Все пространство моей головы вмиг заполняется щелканьем костей и звуком ногтей, скребущих по дереву. И раскаленной иглой в сознание проникает мысль, что все это время они скребли не по паркету, а по крышке гроба. Гроба, в котором эта тварь пролежала черт знает сколько лет. Из которого ее вытащили, перевезли через границу карантинной зоны Суритска и доставили сюда. Чуть не теряю сознание от какофонии в голове. Порождение Мглы ослабляет хватку, и я чувствую, как оно скалится, глядя на мои мучения.
Адам открывает дверь с моей стороны:
– Как самочувствие, Игорек?
Слова даются тяжело, каждое с трудом выхаркивается из наполнившейся кровью глотки:
– Как? Я же… тебя…
Адам сочувственно качает головой:
– Нет-нет-нет. Не меня. Я вообще не знаю, кого вы завалили. Ты у друга своего мог бы спросить, если бы не грохнул его. Хотя и Санжар вряд ли знал, – он отворачивается и обращается к Анзору с братом. – Ну что, обкатка прошла успешно, как думаете? Покупка колдуна себя оправдывает?
Его боевики подобострастно кивают в ответ. Адам обращает на меня черный взгляд:
– Единственное, да, я думал, что вы с Санжаром еще в лесу друг друга перевалите, но ничего. Чернокнижник еще натренируется. Хватку подрастерял и слабоват немного. После долгих лет голода не хватает человеческой плоти и крови.
Распрямляется, потягивается, хрустя спиной, и с наслаждением втягивает стылый утренний воздух. Напевая под нос, идет к машине, и я слышу его команду:
– Анзор, вытаскивайте этого пса обколотого. Будем кормить колдуна. Он заслужил награду.
Оперуполномоченный Кардашов достал из ящика стола удостоверение, табельный «Макаров» с вытравленными рунами и служебный оберег – птичий череп на цепочке. Накинул потертую кожаную куртку и тяжело вздохнул. Он терпеть не мог работать по убийствам в квартирах. То ли дело, когда место преступления на улице: открыл клеть с вороном и стой кури, пока он кружит над трупами. Сел – можно работать. Вернулся в клеть – вызывай взвод упокоения. Ничего сложного. В квартире же все по-другому. Ворона не запустишь, птица боится замкнутых помещений с мертвецами, независимо от того, спокойные они или нет. Бьется в четырех стенах, ломится в окна. В квартиру надо звать служителя культа Мглы, и это было главной причиной, по которой Кардашов не любил выезды в квартиры. К его участку был прикреплен иерофант из ячейки культа, гнездившейся в подвалах местного ДК. Высокий, худой, в жару и холод кутающийся в бесформенную черную мантию с глубоким капюшоном, скрывающий лицо за маской, сотканной из жемчуга, он вызывал у следователя страх вперемешку с неприязнью. Но без жреца было не обойтись. Кардашов, еще будучи помощником следователя, видел, что случилось с его предшественником, пренебрегшим услугами культа, и до сих пор просыпался ночами от кошмаров, душащих его жаркими пальцами. А бывали и более жуткие случаи, если особо консервативные следователи полагались на силу слова Божьего и брали на места убийств православных священников. Через пару часов на то же место выезжал новый следак, уже с культистом и взводом упокоения во всеоружии. После нескольких трагических инцидентов руководство приказало: на все места убийств в квартирах, частных домах и замкнутых помещениях выезжать только с адептом культа Мглы саном не ниже жреца первого круга. За нарушение – увольнение. Поэтому, заслышав о новом убийстве в квартире, Кардашов лишь покачал головой и отправил помощника заводить машину. Надо было ехать в ДК.
Дом культуры укрылся от жгучего летнего солнца в тени высоких тополей за рыночным пятаком, пустующим в будни. По разбитой и просевшей местами дорожке Кардашов подъехал к крыльцу, вышел из машины, взбежал по ступенькам и прошел между облупившимися гипсовыми колоннами к распахнутым дверям. В сумраке вестибюля на него сонно взглянула молчаливая вахтерша и уставилась обратно в шипящий телевизор. Кардашов прошагал по коридору мимо балетного класса, школы хорового пения и кружка авиамоделирования к лестнице в подвал и спустился к резным дубовым дверям. Занес руку, чтобы постучать, но, упреждая его намерения, из-за двери раздался голос:
– Кто?
– Кардашов, к Антону.
Массивная дверь беззвучно отворилась, ровно настолько, чтобы щуплый Кардашов мог боком протиснуться в открывшуюся щель.
Выбив у директора ДК подвал, культисты не озаботились уборкой скопившегося здесь за годы хлама, лишь натаскали своего добра, и теперь Кардашов шел по узкому проходу. По обеим сторонам тянули ряды составленных друг на друга парт и стульев с вырезанными и написанными краской молитвами. Под партами коробки с резными костями покоились на ящиках с детскими журналами и методичками. Попалось несколько вешалок с карнавальными костюмами и жреческими мантиями, расшитыми серебряными рунами. За партами выстроилась череда гипсовых скульптур пионеров и горнистов, увешанных связками оберегов. В конце коридора белел бюст Ленина с красным отпечатком ладони на лбу, испещренный защитными знаками. На стенах, еле видных в полумраке, рядом с комсомольскими знаменами и вымпелами пылились оскверненные хоругви из захваченных храмов, все в бурых пятнах крови.
Антона Кардашов застал в маленькой комнате, ранее служившей репетиционной точкой местным рок-группам. На груде старого оборудования в углу жрец, облачившийся в рясу, разложил принесенные прихожанами пояса Богородицы, чистые амулеты и ладанки и, судя по зажженным свечам и запаху амбры, готовился к заговору на защиту от Мглы, который был основным официальным средством заработка культистов. Глухо звякнули вериги, Антон поднялся с колен и вопросительно уставился на оторопевшего Кардашова. Тот редко видел иерофанта без капюшона и застыл, разглядывая выбритый череп жреца, усеянный руническими шрамами. Жемчужная маска, скрывавшая нижнюю половину лица, зашевелилась, и голос Антона вывел Кардашова из оцепенения:
– Здравствуй. С чем пришел? – голос совершенно без эмоций. Он говорил так, что слушателю даже подразумеваемую интонацию приходилось угадывать.
– Мокруха опять. Надо в Муравейник ехать. Я за тобой.
Повисла тишина. За годы работы с Антоном Кардашов научился все-таки определять реакцию жреца по этим паузам, и знал, что сейчас тот недоволен и обдумывает, можно ли отправить кого-нибудь вместо себя. Муравейник, спальный район с недавно отстроенными высотками, иерофант не любил. Слишком много людей, слишком настойчиво пытается пробить границу его сознания Мгла, к которой Антон приблизился в своем служении. Кардашов знал, что уже на самой окраине Муравейника жреца начинают мучить жуткие головные боли от накатывающего штормовым прибоем сонма голосов.
– Может, кого из первого круга возьмешь?
Кардашов покачал головой:
– С твоими послушниками мы до поздней ночи там провозимся.
– Ну да, знаю-знаю. Что ж поделать – не самые лучшие ученики.
– Или учитель? – хмыкнул Кардашов.
Антон лишь укоризненно покосился на него.
– Тебя проводят. Жди в машине, я минут через десять выйду.
– Можно не провожать, я у вас тут, как дома, считай. – И следователь направился к выходу.
Ждать иерофанта пришлось не десять минут, а добрых полчаса. Он появился на крыльце, в мантии нараспашку и с сумкой на плече, набитой всем необходимым для проверки. Забросил сумку и сам расположился на заднем сиденье служебной «Волги». Кардашов недолюбливал и эту его привычку ездить сзади. Будто генерала какого-то возишь, а не сектанта. Двинулись в тишине – музыку Антон всегда просил не включать. На полдороги Кардашов глянул в зеркало и поймал тяжелый взгляд жреца. Сзади раздалось пощелкивание пришедших в движение жемчужин:
– Тебе не нравится со мной работать, – он именно утверждал, это Кардашов понял точно. – Почему?
Следователь задумался над ответом. Он ни разу за два года сотрудничества не пытался сформулировать причину своей неприязни. Потер седой висок и устало, нехотя сказал, глянув в зеркало:
– Думаю, из-за специфики твоей деятельности. Заговоры, ритуалы, обряды – все эти дела на крови, таинства. Не люблю я это.
Антон кивнул:
– Не любишь, но птичий черепок, который я тебе дал, на шее носишь.
– А это вопрос или утверждение?
– Утверждение.
Кардашов криво усмехнулся:
– А с чего ты взял, что ношу?
– Знаю. Это ведь так и есть.
– Ну да. Ношу. «Мгла слепа в нашем мире, но щупальца ее рыщут среди людских душ, выискивая слабых, чтобы испить их и, окрепнув, пожрать все сущее, и лишь защита на крови – оберег от нее», – так вроде ваши проповедники на площадях кричат?
– Практически дословно воспроизвел. То есть дело не лично во мне, а в сфере моей работы?
– Получается, что так, – вздохнул Кардашов.
– Не могу сказать, что сильно переживал по этому поводу, но рад слышать. Все мы – дети Суритска, никуда от этого не деться. Просто кто-то – приемные и упираются руками и ногами, отказываясь видеть реальную картину мира. А родные принимают со смирением этот мир с его испытаниями и Мглой.
Следователь поморщился:
– Вы все так пафосно и красиво говорите о Суритске, будто это и не трагедия вовсе была, а благодать божья.
– Любая трагедия есть благодать божья. – Глаза Антона блеснули, он склонил голову чуть набок, наблюдая за Кардашовым, но голос оставался таким же холодным и отстраненным. – Вопрос в том, для каких богов эта благодать.
– Вот о чем я и говорю. Ваш пафос и попытки придать всему поэтичность и божественность меня раздражают. Я служил на границе Суритска, в карантинной зоне. Два года там провел, в караулы ходил. Дня там нет, солнце больше не касается города. Лишь иногда чуть светает до сумерек. И в этих сумерках с дозорных вышек в бинокль виден частокол вдоль объездной на окраине города. Многокилометровый частокол, и на каждый кол насажено человеческое тело. Что в этом божественного и благодатного? Карантинную зону организовали, повырубив и выкорчевав лес вокруг города на два километра, потому что люди пытаются выбраться из города. И им, соответственно, нужно преодолеть два километра чистого поля, за которым стоим мы. Они идут и идут. Каждую ночь кто-то пытается выбраться. И в лесу постоянно крики людей. Их там ловят и частокол растет. Но многие выходят из леса. А у нас приказ – не выпускать и стрелять сразу на поражение. Войти и выйти из карантинной зоны может только спецподразделение группы сдерживания, разведчики. Знаешь, почему такой приказ?
– Из-за… – Антон замялся. – Особенностей в работе радиосвязи. Нет возможности связаться с командованием и доложить. Там же вся связь теперь голубиной почтой.
– Особенностей? – Кардашов почувствовал, что начинает заводиться. – Это не особенности, это… – он замолчал, силясь подобрать слова.
То, что происходило с людьми, пытавшимися воспользоваться рацией или телефоном, до сих повергало его в дикий первобытный ужас. Сослуживец Кардашова, вновь прибывший из учебки молодой паренек, стоял на посту, когда к его вышке вышла большая группа перебежчиков. В панике он схватился за рацию, обязательную к ношению в карауле, несмотря на ее бесполезность. Перебежчики прошли, не встретив сопротивления, а разводящий нашел паренька мертвым наутро. Новобранец штык-ножом вспорол себе живот и выколол глаза. Говорят, ему так повелели голоса, поселившиеся в каналах связи возле Суритска. Перебежчиков к полудню настигла группа сдерживания в заброшенном селе и сожгла заживо из огнеметов.
От воспоминаний Кардашова отвлек голос с заднего сиденья:
– Я знаю, что там со связью. И с беженцами.
– Откуда?
– Жемчуг для маски я собирал на берегу восточнее Вороньего мыса. Если ты знаешь, где это.
Кардашов знал. Он почувствовал, как выступил на спине ледяной пот и вздыбились волосы на затылке. Голос за спиной продолжал:
– Говорят, что море ушло от берегов Суритска. И не возвращается. Нет приливов. Уверен, ты слышал об этом. И это действительно так. Я видел край этого моря, дошел до него по обнажившемуся дну и у кромки воды вознес молитвы богам. Так что можешь не выебываться, капитан. Про Суритск я знаю уж никак не меньше твоего, – Антон положил бледную ладонь на плечо Кардашова, и он на миг увидел…
Бескрайнее ночное небо с хаотично перемешавшимися созвездиями. Далеко на горизонте еле видные огни пожаров в бухте, где лежит город. Тонкая ниточка светлого неба над сопками за городом и черная беззвездная воронка над ним. До самой бухты тускло поблескивает вязкая поверхность, бывшая некогда морским дном. Запах ила и гнилой рыбы смешивается со свежим бризом. А невдалеке плещется черная вода, и у самой ее кромки стоит на коленях закутавшаяся в мантию фигура, вздымает к небу тонкие белые руки, и сквозь плеск над водой плывет гулкое песнопение на неведомом языке.
Иерофант убрал руку, и видение исчезло, а Кардашов еле успел вывернуть руль, чтобы не вылететь на встречку. Отдышался, утер пот со лба. Сердце билось в груди, как обезумевшее.
– Антон, не делай так больше. Понял?
Тот лишь кивнул в ответ.
Когда подъезжали к Муравейнику, Кардашов с неожиданным для себя злорадством отметил, что жрец принялся массировать виски – у него началась мигрень.
Судмедэксперт, криминалисты и присланный не отошедшим от похмелья участковым молодой лейтенант толпились в коридоре, не решаясь пройти дальше в квартиру, когда Кардашов с Антоном поднялись к ним на лифте.
– Доклад! – отрывисто бросил следователь.
– Соседи ночью слышали крики и вызвали наряд. Никто не открыл. Выломали дверь и вот – увидели, – лейтенант махнул рукой в сторону комнаты. Из-за дверного косяка был виден линолеум на полу, кусок ковра, угол кровати и две голых ноги в потеках крови.
– Так, все понятно. Ну, Антон, твоя очередь. Работай, а мы пока с… Как тебя? – обратился Кардашов к лейтенанту.
– Самойлов, товарищ капитан.
– А мы, Самойлов, соседей опросим.
Жрец опустился на корточки над своей сумкой и начал извлекать из ее глубин всевозможные обереги, лампадки, свечи и пучки трав. Из-под капюшона раздалось еле слышное размеренное бормотание.
Обход по соседям не дал особых результатов, но картина в общем была ясна. Типичная бытовуха. Потерпевшая – Сердюк Вероника Александровна, двадцати шести лет. Проживала в квартире последние три года. Последние несколько месяцев – вместе с сожителем. Про сожителя толком никто ничего не знал – мужик как мужик, не особо разговорчивый, но вежливый, приличный на вид. В ночь убийства никто не видел, чтобы он входил или выходил из квартиры, да оно и понятно – все ушами к стенке прижались, слушая крики, да стенания потерпевшей. Кардашов, и без того смурной, окончательно помрачнел. Никак не мог привыкнуть к этой черте человеческой натуры – человека убивают, а никто не спешит помочь, только наблюдают. Хорошо хоть полицию вызвали.
В квартире пахло ладаном и амброй. Следователь поморщился от едкого запаха. Зеркала были занавешены, везде горели свечи и лампадки, а в дверном проеме, ведущем в комнату, колыхались длинные нити с нанизанными на них косточками и черепками. Антон закончил к его приходу – Кардашов услышал тихое позвякивание вериг на кухне, и тут же зашумел чайник. Криминалисты уже работали вовсю, а лейтенант устроился на стуле в центре комнаты и, высунув от усердия кончик языка, под диктовку судмедэксперта составлял протокол.
– Осмотр спокойно прошел? – поинтересовался Кардашов у лейтенанта.
– Ага, ваш жрец говорит, случай неопасный, взвод упокоения не нужен, можно работать, – ответил тот, не отрываясь от письма.
– Следы борьбы? – спросил на автомате.
Лейтенант растерянно осмотрелся:
– Как видите, в изобилии.
И правда – пол был усеян обломками мебели и осколками битой посуды. Под окном в луже воды, натекшей из вазы, лежал букет цветов. Кардашов, глядя под ноги и осторожно ступая, приблизился к телу.
Белые ноги в синяках, бугорки целлюлита на изрезанных бедрах. Халат, коричневый от крови, распахнут на груди, одна чашечка лифчика чуть съехала вниз. Между грудей поблескивает амулет – маленький рунный камушек. Руки, тонкие и изящные, тоже в синяках, несколько ногтей содрано. Перерезанное горло. Лицо…
Вглядевшись в лицо, следователь вздрогнул. Неприятно так вздрогнул и почувствовал пустоту, ухнувшую в груди. Ноги отказались слушаться, закружилась голова. Он кое-как подошел к кровати и присел на край, не отрывая глаз от лица убитой.
– Эй, как там тебя…
– Самойлов, – недовольно отозвался лейтенант.
– Да, Самойлов, извини, запамятовал… Назови еще раз фамилию и имя потерпевшей.
– Сердюк Вероника.
– Да ну на хер…
Зашуршали нитки в дверном проеме, защелкал жемчуг.
– В чем дело, капитан?
Кардашов поднял отчаянный взгляд на Антона:
– Это не Сердюк. Это Идимешева Аида.
– Уверен?
– Уверен. Я ее на прошлой неделе оформлял. Тело за гаражами нашли на Первомайской, там без тебя обошлось.
Лейтенант, переводя недоумевающий взгляд с Антона на Кардашова, захлопнул папку с протоколом:
– Товарищ капитан. Вы как себя чувствуете? Какая Идимешева? Сердюк Вероника, я говорю – вот паспорт ее на столе.
Кардашов взвился с кровати:
– Где?
Схватил паспорт, открыл и вгляделся в фото:
– Фото, может, и Сердюк. А это, – следователь указал пальцем на тело, – Идимешева.
Жрец шагнул к нему, выставив перед собой открытые ладони:
– Так, капитан, успокойся. Опиши лицо убитой. Что ты видишь?
Кардашов глянул на труп:
– Хакаска. Глаза темные, брови тонкие, выщипанные. На лбу тонкий шрам над левой бровью. Скулы острые, вообще лицо – типичное монголоидное, только кожа очень светлая. Волосы черные, длинный хвост.
Жрец переспросил:
– Точно хакаска? – и, не дожидаясь ответа, скомандовал Самойлову. – Сходи на кухню покурить и экспертов с собой возьми. Дверь закройте.
Когда лейтенант скрылся, Антон, звякнув металлом, подошел вплотную к Кардашову и тихо сказал:
– Пусть выдергивают участкового и заканчивают без тебя. Тебе необходимо передать дело другому следователю. А сейчас поехали к нам в святилище. Надо поговорить.
Жрец задумчиво мерял шагами свою комнатенку, а Кардашов терпеливо ждал, пока он соберется с мыслями. Наконец Антон заговорил.
– Смотри, капитан, – сказал он, – ты увидел там Идимешеву, которую уже видел мертвой неделю назад. Так?
Кардашов кивнул, и иерофант продолжил:
– А я и все остальные видим Сердюк Веронику. Курносую шатенку с короткой стрижкой. Квартиру я проверил, она чиста. Значит, дело не в квартире. И не в этой убитой, мы-то ее видели нормально. Понимаешь? Расскажи про Идимешеву, что там и как было.
И Кардашов начал рассказывать. Труп Идимешевой в закоулке между заброшенными гаражами обнаружил мелкий пацан. Бегал, играл с друзьями в прятки и набрел на тело. Идимешева Аида Павловна уже пару недель как была мертва на тот момент, но тело не разлагалось. Даже запаха не было. Лежала, прям как живая, в грязном, заваленном мусором закоулке, абсолютно голая на куче своего же тряпья, и только в распахнутом рту копошились, жужжа, мухи. Мальчик рассказывал, что он хотел подойти к телу поближе, да уберегло его от верной смерти лишь то, что Идимешева моргнула. Выжидала, да не сдержалась. Перепуганный пацан, плача и крича, побежал домой и рассказал все родителям. Его отец сходил в закоулок, все проверил и вызвал полицию. Послали Кардашова. Сразу с взводом упокоения. На месте вытащили из УАЗа-буханки клеть с вороном и запустили птицу. Ворон долго кружил над крышами гаражей в лучах закатного солнца, но так и не сел – вернулся к хозяину. Кардашов дал отмашку группе, а сам удалился. Из закоулка долго доносились речитативы молитв, а потом воздух разорвал дикий нечеловеческий вой, неимоверно долгий и протяжный. В итоге взвод упокоил Идимешеву навсегда, потеряв только одного бойца раненым. Было установлено время смерти. Обстоятельства схожие: сожительствовала с мужиком, в одну из ночей соседи слышали звуки ссоры и крики, но наряд вызывать не стали, потому что все быстро стихло. А потом девушку долгое время никто из соседей не видел. Но никто в розыск не подавал, и, если бы не пацан, все могло бы закончиться хуже. Сожителя ее нашли в тот же вечер, что и тело, а в багажнике его машины обнаружили и орудие убийства – веревку, которой он задушил Идимешеву. Сожитель пытался отпираться, но улики были неопровержимые, и его отправили в СИЗО. Там он и повесился на жгуте из простыни через день.
– А как он отпирался? – спросил Антон, когда Кардашов закончил свой рассказ.
– Да как… – следователь пожал плечами. – Как и все. Валил все на другого.
– На кого?
– На ее отца. Мол, это он ее убил, потому что ее душу пожрала Мгла.
– Отец тоже в розыск не подавал?
– Нет.
– Вот странный ты человек, Кардашов, – Антон встал и прошелся по комнате. – Людей презираешь за безразличие, а сам – такое же говно. Взял и прекратил следствие наскоряк. О погонах майора грезишь? Или ленивый просто?
Следователь почувствовал, как лицо налилось краской и подкатило острое чувство стыда, тут же, правда, задавленное гневом.
– А ты меня не суди! – прошипел он, – Я, знаешь, сколько этих бытовых убийств видел? У меня нюх уже! Да тут и нюх не нужен – всегда все одно и то же. Пережрут синьки и режут друг друга! Или душат. Или еще что.
– Подвел тебя твой нюх. На теле у нее другие следы были, кроме как на шее?
Следователь поморщился, вспоминая:
– На спине вдоль позвоночника руны были вырезаны. Какие – не помню.
Жрец покачал головой:
– Ты все-таки идиот, капитан. У тебя ритуальное убийство, а ты его по бытовухе проводишь. Отца нужно найти.
– И что с ним делать?
– Как что? – пожал плечами Антон. – Брать.
– Как я тебе его возьму? Следствие прекращено, дело в архиве!
– Так возбуди его опять, – жрец пожал плечами. – Не мне тебя учить твоей же работе.
– Если подниму дело и выяснится, что это он ее грохнул, мне конец. Уволят. Человек же с собой покончил.
– Может и не покончил. Может отец и его убил.
– Какая разница? Меня все равно уволят. А то и посадят.
Антон склонился над понурившимся Кардашовым. В глубине капюшона мерцали глаза и искрился жемчуг:
– Не доведешь до конца – Идимешеву свою будешь постоянно видеть. На каждой своей мокрухе. А потом и не только на мокрухе. Она доберется до тебя. И тогда тебе не то, что я, даже Отцы культов помочь не смогут. Не то дело ты на тормозах спустил.
– Говорю тебе, дело нельзя возбуждать заново! Никак нельзя! – Кардашов в отчаянии схватился за голову.
Антон долго, пристально смотрел в глаза следователю и сказал:
– А ты не возбуждай. Мы старика с тобой так найдем. Я помогу, если отдашь хакаса мне.
И впервые Кардашов увидел в глазах жреца неподдельный интерес – последнее, что он хотел бы увидеть на этом свете.
Списанный «Грач» и патроны к нему Кардашов купил у омоновцев. За условку вместо реального срока подговорил угонщика, стоящего у него на учете, найти неприметный микроавтобус. Взял отгул на несколько дней по болезни, жене сказал, что уезжает на рыбалку, и провел вместе с Антоном разведку. Старик жил там же, куда к нему Кардашов ездил в прошлый раз. Дом хакаса, большой и неказистый, словно слепленный из нескольких разных кусков, располагался на территории дачного хозяйства. Все участки и дачи вокруг него пустовали – в этом Кардашов с Антоном убедились, пока старик ездил в город. Можно было действовать.
В условленный день затемно с утра следователь подъехал к ДК и из темного проема вестибюля к машине вышли пять фигур в одинаковых мантиях с капюшонами. Лица четверых скрывали темные маски, вырезанные из дерева, под капюшоном Антона, как всегда, поблескивал жемчуг. Жрец, вопреки своей привычке, сел на пассажирское сиденье. Остальные культисты расположились сзади.
– Значит, смотри, что я пробил по своим каналам, – заговорил иерофант, когда выехали за город. – Отец ее, Идимешев Владислав, старик непростой. Хакасы не принимают учение культов. Христианское тоже, хотя его никто особо теперь не принимает, кроме оголтелых фанатиков и старух – оно от Мглы не защищает, даже скорее наоборот. У них, как и у бурятов с тувинцами, защита построена на смеси шаманизма, буддизма и частично наших культистских элементов с рунами и прочим, появившихся из Суритска. Короче, они верят, что через шаманские анималистические ритуалы на крови и рунах могут слиться с Мглой, не питая ее, а став ее частью. Ну, не кормить чужую силу, а стать ей, понимаешь? И это для них аналог нирваны, окончание круга перерождений в больном и проклятом мире. Так вот отец ее – шаман не из последних в области. И ходят слухи, что сама Идимешева тоже была под стать отцу. Люди говорят, что убил он ее, потому что она сама хотела принести его в жертву Мгле, чтобы в благодарность Мгла дала ей слиться с собой. И еще люди говорят, что через ее убийство старик сам вознесся. Разорвал свой круг реинкарнаций.
Кардашов недоуменно посмотрел на Антона:
– А какие люди тебе это говорят?
– Разные. К нам много кто ходит. Везде свои есть. Ты же мент, не мне тебя учить агентурную сеть наводить.
К дачному поселку проехали по размытой весенним паводком дороге через лес. Прокрались, потушив фары, узкими извилистыми переулками. Ни одного огонька в окне, ни одного человека во дворе. Когда подъехали к перекрестку, за которым стоял дом старика, Антон приказал остановиться и долго сидел, вглядываясь в темные окна.
– Нас ждут, – сказал он после долгой паузы.
– С чего ты взял?
– Мы чувствуем.
– Мы? Или ты?
Антон покосился на Кардашова:
– Мы. И я, и бойцы.
Кардашов оглянулся на культистов.
– Они тебе ничего не скажут, – раздалось из-за жемчужной маски. – Это боевая ячейка культа. У них обет молчания. Я говорю за них.
Кардашову стало очень неуютно. В этот момент его в полной мере настигло чувство, что он участвует в чем-то крайне неправильном и зловещем, на секунду возникло желание бросить все и уехать прочь из этого дачного хозяйства.
Антон продолжал, не обращая внимания на помрачневшего капитана:
– Бойцы осмотрят дом по периметру, мы подождем в машине. Как окончат осмотр – заходим внутрь, – он оглянулся назад. – Проверить оружие!
В зеркало Кардашов увидел, как боевики достали из-под мантий пистолеты-пулеметы. У двоих были «Кедры», у двоих «Каштаны», сам Антон извлек ПП-2000. Брови следователя поползли наверх от удивления.
– А, оружие у вас… – начал было Кардашов.
– Я не спрашиваю, откуда у тебя ствол? Вот и ты прояви тактичность. – перебил его Антон.
– Я думал…
– Что ты думал? Что мы тут магией воевать будем? – Антон словно читал мысли следователя. – Взрослый же человек. Ты бронежилет взял?
– Нет, – растерянно ответил капитан.
– Я так и знал, – он обернулся назад. – Доставайте. Держи еще наручники, свои в машине оставь, – жрец протянул следователю ржавые БРСы с золотой бляхой на цепочке. – На них печать удержания.
Кардашов кивнул в ответ. Сзади ему подали черный полицейский броник. Он кое-как натянул его через голову, потуже застегнул клапаны. Вроде нормально сел.
Антон скомандовал боевикам:
– Все, начали.
Культисты выскочили из машины и, держа оружие на изготовку, побежали к забору. Пригибаясь, дошли до калитки и по одному юркнули внутрь. Спустя несколько минут один из них показался в переулке и махнул рукой.
– Чисто. Пошли, – сказал Антон.
Пробежали в калитку и быстро пересекли пустой двор, засыпанный прошлогодним прелым сеном. Двинулись вдоль стены дома ко входу в сени. Антон вошел первым, Кардашов следом. Двое культистов двинулись за ними, двое остались на улице. В сенях в ноздри Кардашову ударил смрад разложения. Он проморгался, привыкая к темноте и увидел, что с потолочных балок свисают многочисленные проволочные крючья с насаженными выпотрошенными трупами кошек. Большинство уже иссохло, но было и несколько свежих. Дощатый пыльный пол под ногами был в бурых пятнах и потеках. Антон долго осматривал дверь в жилые помещения и в итоге заключил:
– Защиты нет. Вообще никакой. Заходим осторожно. Не разбредаемся.
Изнутри дом был подобен лабиринту. Куча комнат, хаотично соединенных между собой коридорами и проходами. Везде хлам и мусор. Старик, судя по всему, тащил в дом все, что плохо лежит. Либо готовился к нападению и создал систему укрытий и укреплений. Света не было, и комнаты без окон, расположенные в глубине дома, не освещались, благо Антон с боевиками взяли фонари. Тут и там на полу были разбросаны кости, попалась даже пара человечьих. С потолка на каждом шагу свисали связки трав, длинных черных перьев и хитро переплетенных между собой сухих веточек. По углам коптили свечки и резко пахнущие елеем лампады. Комнату за комнатой, они осмотрели весь дом. Старика нашли на кухне – узкой, длинной и, как и все прочие помещения, заваленной всевозможной утварью. Хакас невозмутимо стоял у плиты, помешивая ложкой кипящее варево. В сторону вошедших даже не обернулся, лишь сказал:
– Даю вам возможность опустить оружие и спокойно уйти. Хорошо подумайте, прежде чем принимать поспешные решения.
Стоявшего за Антоном Кардашова молча оттеснили двое культистов и двинулись вперед к старику, держа его на прицеле. Иерофант сказал:
– Выключи плиту, отойди от нее, встань на колени и положи руки за голову.
Старик никак не среагировал. Боевики приближались к нему мелкими шажками. Один из них внезапно остановился, посмотрел в окно, застыл на секунду и повернулся к нему, вскидывая ствол. Жрец только успел крикнуть: «Ложись!» – и дернуть Кардашова за собой на пол. С улицы раздался треск автоматных очередей, посыпались битые стекла, щепки из простреленных стен, а в пыльном воздухе закружились клочки обоев. Старик же шустро юркнул в проем, спрятанный за висящим на стене ковром. Очередь прошила одного боевика, его отбросило к стене, и он сполз по ней, оставив красный след на кафеле. Трое других успели броситься на пол. Антон рявкнул: «Занять оборону!» – и пополз по битому стеклу вперед вслед за стариком. Кардашов двинулся за ним.
За ковром вправо уходил короткий коридор, в конце которого виднелась еще одна комната. Поднялись во весь рост и осторожно, стараясь не шуметь, двинулись вперед. Когда преодолели половину коридора, из-за угла навстречу выскочил мордоворот с двустволкой. Никто не успел среагировать и звуки выстрелов из обоих стволов слились воедино. Антона, шедшего впереди, отбросило назад на Кардашова. Оба повалились на пол, а человек пошел к ним, перезаряжая ружье на ходу. Кардашов кое-как спихнул с себя обмякшее тело жреца, и едва успел вытащить «Грач» – здоровяк уже взводил курки. Первые три выстрела пришлись противнику в грудь, и он отшатнулся, опустив ружье и недоуменно глядя на расплывающиеся пятна на светлой мастерке. Четвертый выстрел в голову опрокинул его навзничь.
Кардашов пробежал к комнате, собрался с духом и заглянул внутрь. Никого. Комната была тупиковой, в полу зиял распахнутый люк. Позади жрец пришел в себя и поднимался, схватившись руками за живот. Залп разлохматил его мантию, несколько дробинок выщербили жемчуг на маске. Иерофант, кряхтя, расстегнул клапаны на поясе и плечах и половины развороченного бронежилета с глухим стуком упали на пол.
– Ты как? – спросил Кардашов.
– Жив. Вериги уберегли, – Антон подковылял к Кардашову.
Вокруг в доме вовсю шли боевые действия. Автоматные очереди раздавались не только на кухне позади них, – но и в комнатах. Голос Антона сквозь звуки выстрелов доносился словно издалека:
– Прыгай в подпол!
За спиной на кухне что-то гулко хлопнуло, раздался громкий треск, с потолка посыпалась штукатурка. Жрец, поторапливая, подтолкнул следователя, и Кардашов шагнул вперед. Разглядел в полумраке дно подпола и спрыгнул, оказавшись в узком тоннеле. Антон заглянул следом и спустился вниз.
– Ты извини, времени защиту проверять не было, поэтому тебя вперед послал, – сказал он и пошел вперед, прихрамывая.
Кардашов, матерясь, двинулся следом. Тоннель то сужался, то расширялся, уходил вниз или оборачивался подъемом, а за очередным поворотом, когда следователь уже устал идти на полусогнутых, кончился.
Старик дожидался их в обширном зале. Свет множества свечей на полу выхватывал из темноты земляные стены и потолок, схваченные деревянной крепью, и грубо вытесанный мраморный алтарь за спиной старика, покрытый коркой запекшейся крови. Хакас заговорил, и ему вторило эхо:
– Я предлагал вам уйти. Вы отказались. Зачем вы вообще пришли? Вот ты, мент знаешь, зачем?
– Заткнись, – ответил ему Антон.
Кардашов промолчал. Старик лишь пожал плечами:
– Как знаете. Я пытался вас предупредить.
Они приближались к старику, а тот просто стоял, сложив руки на груди.
– Надень на него наручники! – скомандовал Кардашову жрец, держа хакаса на прицеле.
Следователь потянулся за браслетами, и в эту же секунду увидел, как дрожащая в пламени свечей тень старика на стене за алтарем начала расти. Она дрожала, ширилась и тянулась вверх, выпуская длинные протуберанцы. За считанные секунды тень заполнила всю стену и переползла на соседние стены и потолок.
– Чего медлишь? Быстрее, блядь! – крикнул Антон, но Кардашов не мог пошевелиться, завороженно глядя на тень, заполняющую комнату.
Она поглотила свет, и огоньки свечей теперь не освещали ничего, просто мерцали в непроглядной тьме. Старик сделал шаг назад к алтарю и растворился в собственной тени, пропал. В наступившем мраке раздался голос Антона:
– Ну и мудак ты, капитан. Тебе только малолеток по подворотням ловить.
Тьма вокруг них зашелестела, зашипела, заговорила сотней шепотков, но стихла, едва Антон включил фонарь. Белый луч прорвал вязкий мрак и ослепил Кардашова на секунду.
– Как сам? Цел? – не дожидаясь ответа, Антон подошел к следователю и рывком поднял его на ноги. – Пойдем, нужно выбираться, пока шаман нас не прикончил. Держись за меня. Твою мать, хорошо хоть фонарь успели вчера заговорить на рассеивание Мглы. Но надолго его не хватит.
Кардашов, еле переставляя ноги, поплелся за Антоном.
– Что произошло? Что со стариком? – спросил он жреца.
– Старик выпустил через свою тень Мглу и растворился в ней. Хвала богам, он еще слаб, и плохо с ней управляется, но нужно торопиться. Много времени, чтобы освоиться, ему не пона… – Антон осекся на полуслове и остановился, прислушиваясь.
– Слышишь? – обратился он к Кардашову.
– Нет.
В это же миг что-то оттолкнуло следователя в сторону и бросилось на иерофанта, сбив его с ног. Кардашов подхватил с пола упавший фонарь, и луч света выхватил из темноты Антона. Он уже поднимался на ноги, пытаясь дотянуться руками за спину, где извивалось существо, черное, словно вылепленное из смолы, с худым телом и длинными костлявыми конечностями. Оно вцепилось в лицо Антону и силилось сорвать с него маску, но под светом фонаря тварь задымилась, испуская серный смрад, отпустила жреца и пронзительно заверещала, неестественно широко раззявив черный беззубый рот, и Антон, улучив момент, дотянулся до тонкой шеи, сдавил ее и, перекинув через плечо, швырнул тварь на пол.
– Не отводи фонарь от него! – крикнул он.
Существо на полу засучило ногами, пытаясь отползти в спасительную темноту, но жрец придавил его пяткой к полу, вытащил из ножен на поясе длинный трехгранный кинжал и воткнул его твари в живот. Верещание стихло, задергались в судорогах ноги и руки, обрастая черной плотью, вздулся живот, раздалась вширь грудная клетка, и через минуту на полу под ногами Кардашова лежал, поскуливая и держась за кровоточащий живот, старик-хакас. Горячая смола стекала с него, как ртуть, не оставляя на дряблом старческом теле ни следа и моментально впитываясь в земляной пол. Мрак отступил, всосался в жалкую и маленькую тень на полу под стариком. Антон склонился над хакасом:
– Ну что, старый? Допрыгался? Думал, судьбу за яйца поймал? – он поднял взгляд на Кардашова, задумчиво потиравшего висок стволом «Грача». – Ну? Взяли-потащили?
Наверху все стихло. По всему дому деловито сновали с оружием в руках невесть откуда взявшиеся фигуры в черных мантиях и масках из черного дерева. К Антону с капитаном сразу подошли двое, переняли у них старика и потащили его на улицу. Еще один культист с «Калашниковым» в руках вышел из кухни, развороченной взрывом, им навстречу.
– Ваше святейшество, всех перебили, ушли только двое, шестерки. Мы подумали, пусть бегут, разносят вести. Живыми взяли пятерых. С нашей стороны потеряли только двоих. Можем заканчивать?
Антон кивнул:
– Да. Оставляйте пятнадцать человек, остальные по машинам. Выйди на связь со святилищем, пусть шлют капеллана с группой охранения. Часовню православную на востоке отсюда не трогать и не сжигать. Вынесите оттуда все иконы и запускайте отца-осквернителя, пусть готовит помещение. Там развернем новую ячейку. Выполнять.
Кардашову, замершему в недоумении он махнул рукой:
– Пошли в машину, все объясню.
Во двор вышли из кухни, где снесло полстены. На улице двое культистов с дробовиками добивали раненых, корчащихся на земле хакасов. В стылом утреннем воздухе раздавались хлопки выстрелов и щекотал ноздри запах пороха. Еще двое стаскивали тела к поленнице, где навскидку уже скопилось трупов двадцать. Там же молодой послушник, обыскивал трупы, снимая обереги и боеприпасы. Пока жрец со следователем шли мимо, все бросили свои занятия и под стоны раненых и умирающих проводили их взглядами. В машине Антон посидел, собираясь с мыслями и заговорил:
– Насчет самой Аиды Идимешевой я тебе не соврал. Она настолько погрязла во Мгле, что даже после смерти хватило сил являться к тебе. И она продолжала бы являться, питаясь твоим страхом, а потом набралась бы сил и утащила тебя за собой. И хакаса этого так или иначе надо было убирать, не по зубам ему эта сила, и через полгода случился бы тут второй Суритск. Просто попутно с добрыми делами я решил расширить зону влияния культа, потеснив шаманов. Люди мои сидели в засаде, но, думаю, если бы ты знал все заранее, вряд ли бы с нами пошел. А шаманские игры с природой и неназываемыми богами опасны, поэтому и от остальных шаманов все равно надо было избавляться. Согласен со мной?
Ошалевший Кардашов несколько секунд переваривал полученную информацию, наливаясь кровью, а потом сдавленным голосом зашипел:
– Да ты… Ты хоть понимаешь, какую бойню тут устроил? Сюда скоро столько патрулей съедется! ОМОН вызовут! Группу сдерживания!
– Тихо, тихо, тихо! – Антон поднял ладони в примирительном жесте. – Никто не приедет. Поселок пустой. Мирных жителей мы заранее вывезли. Кроме шаманских боевиков, тут никого не было, а чтобы мы не привлекли внимания, около сотни наших послушников держат защиту по периметру поселка. Все в порядке. И конкретно ты, – костлявый палец ткнул Кардашова в грудь, – гарант того, что эта ситуация останется в секрете. Ты, капитан, соучастник преступления, на секундочку. И будешь молчать. А за наше молчание будешь нам помогать. Мы тебя за годик двинем до подполковника, благо связи есть, и будем плодотворно сотрудничать. Согласия твоего не спрашиваю, выбор у тебя, прямо скажем, невелик. Микроавтобус свой оставляй здесь, мои люди тебя докинут до дома. С угонщиком твоим уже разобрались, хорошо, что трепаться не успел начать. А ты в следующий раз выбирай людей понадежнее.
Антон перегнулся через следователя и открыл ему дверь.
– Все. Можешь идти. До завтра обдумай все и приходи в святилище. Ничего страшного не случилось, просто теперь работы прибавится. Но с работой прибавится и денег – мы не жадные. Ступай. За Идимешеву свечку у нас поставишь черненькую, чтоб наверняка. Хотя и так больше не побеспокоит, думаю. Давай, до завтра.
Домой Кардашова вез молчаливый послушник с АКСУ за пазухой. Следователь чувствовал себя разбитым и опустошенным и лишь безразлично глядел на запыленную стену леса вдоль дороги.
В магазине возле дома взял бутылку коньяка, прошел через детскую площадку, на которую спозаранку уже высыпали шумные ребятишки, и заскочил в подъезд.
Жена что-то готовила на кухне. До Кардашова донесся стук ножа по разделочной доске и запах жареного мяса.
– Привет, Людочка! – крикнул он, но жена не ответила.
Кардашов первым делом пошел в душ и долго отмывался от пороховой и серной гари под струями горячей воды. Размышлял о будущем, и, на самом деле, оно теперь виделось не таким уж и мрачным. Культисты, как ни крути, люди надежные, хоть и отморозки. Да и действительно всегда при деньгах будет теперь. Все лучше, чем бандитов крышевать за спасибо. Как раз пару таких обнаглевших ребята Антона с легкостью отвадят. Тем более подполковника через год пообещали. Не так уж все и плохо. Следователь впервые улыбнулся за это утро. Замотался в полотенце, накинул тапочки, подхватил с тумбочки в коридоре коньяк и прошагал на кухню. Жена стояла спиной к нему, игнорируя его появление. Кардашов хмыкнул, достал рюмку, налил коньяка и опрокинул. Поморщился, занюхал кулаком.
– Любимая, ну ты чего? Обиделась на что-то?
– Нет. Наоборот, даже. Спасибо тебе.
– За что? – удивился Кардашов.
Жена обернулась. Кардашов попятился, запнулся об табуретку и повалился на пол. Она подошла к нему с ножом в руках.
– За свободу. – И Аида Идимешева улыбнулась следователю.
Луна шла на убыль, а Сашка Шеляга шел убивать отца Паисия. Порыв этот Сашкин был вовсе не внезапным, а взвешенным и выверенным до крупицы, как пуд соли в лавке у косого Ивашки. Многие ночи подряд, пока истончался ущербный месяц, обдумывал Шеляга план смертоубийства и пытался скудным умом охватить и оценить масштаб своего деяния. И с каждой ночью он все сильнее убеждался в своей правоте, потому как не было грешника и богоотступника хуже отца Паисия.
Доподлинно уже было всем известно, что отец Паисий на прошлую Пасху обернулся облезлым медведем и заломал на дальней делянке охотника Никодима. Никодим умер не сразу, а еще две недели трясся в лихорадке от воспалившихся ран, исходя липким потом и красной пеной изо рта. И никто бы не подумал на попа – медведь и медведь – если бы в том же медвежьем облике не снасильничал и не подрал Паисий через месяц на той же делянке Никодимову вдову. Та на смертном одре, готовая отойти к богу вслед за мужем, засвидетельствовала, что своими глазами видела на медвежьей шее позолоченную поповью цепь с поповьим же крестом, подвешенным, вопреки всем правилам, вверх ногами. И это все было лишь началом злодеяний отца Паисия.
В августе небывалые заморозки побили все освященные Паисием посевы. С сентября напал мор на коров, а в октябре одна за другой заболели и передохли все свиньи. Мертвая скотина начинала гнить и смердеть сразу после смерти, не успевая окоченеть. Голод подкрался к деревне и сжал ее в бледный кулак. И если бы только деревню. Не поспела в этом году ягода в лесах, не выметала икру и ушла вверх по течению рыба, стороной обошли окрестные озера перелетные птицы.
Тогда же взялся кто-то таскать редких переживших мор кур по ночам, оставляя в клетях лишь пятна крови и оторванные куриные головы. До первого снега грешили на лису, но едва прошел поздний октябрьский снегопад, обнаружили следы маленьких босых ножек, вереницей тянувшиеся от очереднего разоренного курятника в лес. Охотники, ушедшие по следу, попали в метель и заплутали так, что вернулись лишь через две недели, осунувшиеся и сжевавшие последние кожаные ремни на мешках – лес стоял пустой и гулкий, ни птицы, ни зверя. Лишь хитрый петляющий след вился бесконечной стежкой по белому пологу, убегая от охотников. Двое из ушедшей дюжины, Тарас и Колченог, не вернулись вовсе. Отбились от остальных и сгинули в чаще.
Вместе с зимой пришли ошалевшие от голода волки и повадились рыть могилы на погосте, но те, кто эти могилы обратно закапывал вместе с уцелевшими костяками, поговаривали, что следы на земле не от волчьих когтей, а от самых что ни на есть человеческих пальцев, а следов волчьих вокруг кладбища не нашли. Вообще никаких не нашли.
Над всеми этими напастями черным вороном парил отец Паисий, появляясь здесь и там, строя каверзы, изводя люд. То возьмется роды принимать, заявляя о своем знахарском авторитете, да так примет, что и приплод, и бабу – обоих в могилу. То избу молодоженам освятит, а та возьми и полыхни вместе с молодыми в ту же ночь. А то и вовсе в колодец чей-нибудь водицы святой плеснет, божьей благостью прикрываясь, а колодец возьми и покройся черной плесенью.
Как ни крути, выходило, что отца Паисия всенепременно надобно убивать, и дело это благое и богоугодное. Сашка Шеляга сам себя и подписал на это убийство.
Шеляга был проходимец, пьяница и каторжник. Летом жил в блуде и хмелю, крестьянский труд не признавал, как и вообще любой другой. За каждой юбкой увязывался, да в каждое мужичье рыло норовил кулаком засадить, кроме, пожалуй, своего соседа и собутыльника Кондрата-заики. А выпив, так и вовсе за нож хватался по лихой каторжной привычке. Давно бы его, такого беса, в избе заперли да подпалили, коли бы не был Сашка исключительным охотником, несмотря на несолидный свой возраст. В хорошую зиму до сотни соболей добывал – это не считая птицы и рыбы, которых он волок по весне с зимовьев полными санями. С продажи соболиных шкур он себе оставлял совсем немного – на водку да на необходимый охотничий скарб. Остальные же деньги ссуживал старосте то на постройку школы, то на закуп лекарств, то еще на какое полезное дело. То же и с остальной добычей – себе отложит нужное количество на лето и осень, остальное нуждающимся раздаст или выменяет на помощь какую или на картошку с хлебом. Лето пропьет, сентябрь пропохмелится, а в октябре вновь на промысел.
За что Шеляга на каторге оказался, не знал никто, и каждый твердил разное. Но совершенно ясно всем было, что с каторги он бежал шесть лет назад, а не был амнистирован, как сам говорил. Сплетничали, что ушел он из острога с товарищем в сибирскую тайгу, а в тайге товарища задушил и мясом его кормился, пока по лесам шастал. Врали, конечно. Двоих он тогда в тайге удушил. Одного за другим.
Вот потому и решил Шеляга беса в поповской рясе своими руками извести. За такое дело, виделось ему, все грехи былые перечеркнутся и забудутся, и ждет его рай и благодать, а не снившиеся ночами черти с раскаленными вилами. Потому он и торопился, что знал – не его одного такие мысли мучают, и рано или поздно кто-нибудь в деревне пересилит уважение и благоговейный трепет перед божьим человеком, Сашкин билет в рай перехватит и первый отца Паисия убьет.
Был у Сашки и помимо этого очевидный повод. Вокруг него за месяц четыре хаты соседские погорели сами собой. Кондрат-заика, успевший выскочить из огня в одном исподнем, рассказывал Шеляге под брагу, что за неделю до пожара голоса у него в сенях начались.
– Г-говорили всякое. П-по ночам звали. В-выходи, мол, к нам, Кондрашка, спляшем. З-звали и в д-дверь скреблися, – рассказывал заика, тряся стаканом.
А три дня назад и сам Шеляга проснулся посреди ночи от того, что кто-то скреб дверь в хату ногтями.
Скреб и звал его голосом давно умершей от тифа сестры. Звал выйти в холодный мрак и сплясать с ней в темноте.
Знал Шеляга такие пляски. Сам так шкрябал давно по запертым дверям и просил пустить его на ночь погреться. Все, кто пустил по дурости да жалости, уже давно сгнили в землице. Поэтому Сашка сплюнул, перекрестился и улегся ждать рассвета, а наутро начал готовиться убивать отца Паисия: топор с ножом заточил да в подлеске осинку тонкую срубил и обтесал – в грудину загонять в самый раз.
Вышел из дома, едва смеркаться начало. Односельчане все по домам сидели, носа на улицу не казали. И сил не было от голода, и страх держал крепко – боялись затемно соваться. Шеляга же лишь боялся, что увяжется за ним кто, если посветлу пойдет. В груди у него разогревался злой жаркий комок, и он шел, держа руку на топоре и скаля в темноте зубы. Не тот он человек, чтобы отца Паисия бояться, раз решил его убить.
Оно ведь как – если человека надумал жизни лишить, то и мыслить о нем надобно, как об уже мертвом. Не человек то вовсе, а мешок с костями, мясом и дерьмом. И не убиваешь ты его, а просто мешок этот дырявишь да наизнанку выворачиваешь. Такой философии ни в одной гимназии не обучат, и не каждый разбойный промысел тебя к ней подведет, но с этой философией и спать потом легче. Что человека разделал, что свинью забил и выпотрошил – одинаковые сны снятся. И никакая совесть тебя не потревожит никогда.
И вообще это отцу Паисию бояться полагалось. Пусть и водил он хороводы с чертями в полнолуние, как сплетничали, – да хоть с самим сатаной води, собака! Когда Сашка Шеляга задумывает убить, ему нипочем все, что ни есть. Другое дело, что со времени каторги он никого не загубил, если конечно не считать охотника из соседнего села, что его соболей из кулемок таскал. Но ведь душегубство – такой же навык, как и плаванье. Раз научишься – и на всю жизнь умеешь. Поэтому Шеляга шел уверенно, зло и подзуживал еще себя на ходу, раздумывал, как богоотступник мечтал его извести пожаром и голосами в сенях. А не ими – так разбушевашимся голодом, как и остальных.
Отец Паисий сыздавна жил в стороне от деревни. Поставил себе избушку в лесу, подальше от мирской суеты, как он сам говорил. Или же, чтобы лукавого у себя принимать в гости вдали от любопытных глаз, как говорили теперь все в деревне.
Под валенками тихо поскрипывал снег. Зябкий ветерок забирался под полушубок. Вокруг качали ветками деревья, да казалось, что мелькают вдалеке меж стволами юркие тени. Шеляга подумал было на волков, но волчьих следов в лесу охотники не видали. Значит те, другие, кто могилы ворошил. На миг встали дыбом волосы под шапкой, но Сашка успокоил себя, сжимая крепче рукоять ножа. Ничего, пусть сунутся. Посмотрим, кто кого поворошит.
Деревья поредели, расступились, и Шеляга вышел на поляну. Впереди чернела угловатым горбом изба отца Паисия. Алело маленькое оконце, подсвеченное изнутри. Шеляга ухмыльнулся, присвистнул и тихим кошачьим шагом двинулся к избе.
Дверь в сени распахнулась настежь. На пороге, держа в руке свечку, стоял отец Паисий. Лица его было не видать, но Шеляга ясно углядел его белозубую, истинно отеческую улыбку, когда тот махнул Шеляге рукой – заходи, мол, – и скрылся внутри. Сашка скрипнул зубами, но назад идти было никак нельзя. Задумал – губи. И он пошел ко входу, вытягивая на ходу топор из-за пояса.
Внутри было натоплено до духоты. Пахло жиром и церковными благовониями. Свисали с воронцов пучки душицы и укропа, на бечевках качалось замотанное в тряпицы и подвешенное подальше от мышей сало, поблескивала чешуей вяленая рыба на крючках.
Отец Паисий сидел за столом у дальней стены, лицом к гостю. Он поглаживал пухлой рукой редкую длинную бороду, а над его головой с иконы осуждающе смотрел на вошедшего Иисус. На столе перед отцом Паисием исходил паром горшок с отварной картошкой, поблескивала порубленная луковица, да запотевала принесенная с холода бутыль браги.
– Проходи, Шеляга, – елейным голосом произнес отец Паисий и подмигнул. – Раздели со мной трапезу.
Сашка застыл в дверях. Запах еды, ударивший в ноздри, вмиг выбил из него смертоубийственный настрой. Он как будто только что шел уверенно по гати, но вдруг оступился, ушел с головой да так, что хлебнул болотной жижи и вмиг утратил всю свою уверенность, взбивая густую болотину руками.
В желудке заурчало, затянуло жалобно.
– Чего встал? – голос попа лился в уши, как патока. – Оголодал же поди. Раздал ведь, как всегда, всю рыбу свою и птицу по доброте душевной. А теперь и жрать нечего взамен. Садись, я еще сальца нам нарежу.
Сашка опустил топор, чувствуя, как заходил, забился судорогой пустой живот.
Нельзя колебаться. И поддаваться на уговоры нельзя.
– По какой это доброте? – огрызнулся он. – Ты меня не знаешь, отец. Не про меня доброта.
– Понимаю, – горестно вздохнул отец Паисий. – Ты меня убить пришел. И намерен твердо. А раз намерен – убьешь. А какая разница, сейчас или потом? Выпей да поешь. Остальное позже.
– Ты мне зубы не заговаривай! – крикнул Шеляга, брызжа слюной, и махнул топором. – Меня твоими штучками не обмануть!
Отец Паисий развел руками, удивленно и ласково глядя на Сашку:
– А какими штучками? Ты пришел, я тебя встретил хлебом и солью. Вроде так с гостями поступать положено. Особенно в такое тяжелое время.
– Никакой я тебе не гость, морда поповья!
– Ишь ты! – лукаво хмыкнул отец Паисий. – Так значит, поповья? Или дьяволиная? Так ведь вы про меня три дня тому с Ивашкой переговаривали? Чего рот-то разинул? Думал, я не знаю? Я все знаю, что говорят. Люди всегда говорят одно и то же. Все напасти из-за меня, да? Можешь не отвечать, вижу, что да. Человек тонет в своем незнании, и от незнания греховен. Ибо не способен и не стремится постичь божий замысел. Ищет бога в небе, а волю его вокруг себя. Потому человек не видит того, кто направляет мою руку, и человеку не понять его, ибо он мыслит не как человек. Люди видят голод, и голод по их разумению наслан либо богом, чтобы испытать их волю, либо дьяволом, чтобы сгубить людской род. Люди слышат голоса мертвых впотьмах, и либо то черти говорят их голосами, либо то сами мертвые вернулись из божьего царства или из ада. Люди видят меня, и то ли я божий служитель, то ли сам сатана науськивает меня. Человек никогда не видит третьего, а оно всегда есть, и всегда правильным и правдивым оказывается именно то, чего не видать.
Сашка млел от жары и распахнул полушубок, вслушиваясь в кисельные речи отца Паисия.
– Даже ты, Шеляга, ты жизнь повидал поболее остальных здесь. Должен вроде понимать, что к чему. Грязь людскую видел, мразь всякую, глупости повидал немало. Ты и глаза самого голода видел в тайге, смотрел в них, как в мои сейчас. Сколько лет прошло? Шесть или семь уже? Помнишь те глаза? Помнишь, что открылось в них? Помнишь, что вынес в себе оттуда?
Шеляга пошатнулся.
Он стоит на коленях в холодном сыром мху. Стылый воздух забирается под зипун, царапает немытое тело коготками. Кровь напитывает спутанную бороду. Кусок мяса в скрюченных пальцах, облепленный хвойными иголками, исходит паром. Сашка остолбенело смотрит, как наливается чернотой, скручивается в тугую спираль перед ним глухой еловый сумрак. А в этом сумраке, чужом и враждебном, загораются нездешним светом бездушные пустые буркала.
Кошмар, который он старательно забывал и заливал много лет подряд, топил, душил и выбивал из себя, соткался перед ним из загустевшего воздуха избы и осел на лице мокрой паутиной.
Отец Паисий плотоядно улыбнулся:
– То-то. Вижу – помнишь. Все помнишь, как вчера было. И волю знаешь, что за моей спиной стоит. Но и ты слепой стал от оседлости. Затупилось в тебе лезвие. Давали тебе нести то бремя, что я несу, да ты его не понял и сбросил, как змей шкуру. А теперь оно само сюда пришло, но лежит уже на моих плечах. Я тебя сожру. Ты, как никто другой должен понимать, что жизнь – не божий дар. А то, что вашу деревню постигло – не крестьянские пересуды и кривотолки. Все в жизни стоит на своих местах. А ваши горести, тяготы и судьбы – и подавно предрешены, заверены и неизбежны.
Шеляга почувствовал, как напиталась липким потом рубаха на спине.
Кровь стекает по слипшейся бороде, застывает на губах. Кусок мяса выпадает из рук на землю рядом с еще теплым телом. Темнота вокруг горящих глаз клубится, черными языками обтекает маленькие подрастающие елочки. Стелется по земле, подползая к Сашке и ко второму, который лежит рядом, еще не остывший.
Рукоять топора скользнула в дрогнувших пальцах. Он подался вперед и прошипел:
– Ну-ка повтори, тварь, что ты сейчас сказал?
Отец Паисий сощурился:
– Я сказал, что жребий ваш скорбен. И сказал, что сожру тебя. Сперва тебя, а потом и всех остальных, тех, кто прячется сейчас трусливо по жалким избенкам и чувствует даже сквозь стены то, что придет за ними. Так что сядь и поешь напоследок по-человечески.
Шеляга сделал шаг, поддел топором стол и отшвырнул его в сторону. Под ноги полетел горшок, бутыль с брагой разбилась, окропив валенки каплями. Сашка навис над отцом Паисием, неподвижно сидевшим на месте. Лезвие ножа прошло сквозь поповью бороду и упелось в горло. Отец Паисий поднял на Сашку насмешливые глаза.
В нос бьет запах прелой хвои и листьев. Запах древесной смолы и утренней таежной сырости. Запах тел людей и зверей, гниющих в таежной земле. Сумрак клубится, и стынет кровь в жилах и кровь на руках. Сашка кричит, но не слышит своего крика в пустом безмолвном лесу. Он вскакивает и бежит прочь, рвется сквозь подлесок, спотыкается, падает в ручей, поднимается, снова бежит, не разбирая дороги.
Шеляга стиснул зубы. Нож в руке едва уловимо дрогнул. Один вдох и…
Над головой зашуршало на занавешенных воронцах.
На затылке встали дыбом волосы от незримого присутствия чего-то там, наверху, и рука с ножом замерла. Отец Паисий ощерился. Что-то упало на голову Шеляге. С головы на плечо, а оттуда – под ноги. На Шелягу глядела с пола стеклянным глазом оторванная куриная голова.
Христос на иконе скалил заточенные зубы в свете лучины.
Отец Паисий нырнул в сторону, дернул Сашку на себя за грудки. Двинул коленом в пах, и боль мигом поднялась с низа живота и ударила в горло волной тошноты. Сверху, с полок ему на спину кто-то спрыгнул, вцепился ледяными руками в волосы и повалил на пол. Сашка заскулил от злости и удивления. Крутанулся, переворачиваясь на спину, но тот, второй, оказался ловчее. Вывернулся из-под Сашки и юркнул в сторону. Шеляга рванулся вскочить, но боль скрутила его узлом, и он опустился обратно, а с губ закапала на доски наполнившая рот слюна. Съежился, как ребенок, на боку, поджав ноги. В штанах от удара словно распух горячий, жгучий ком.
Отец Паисий пнул в сторону выпавший из Сашкиных рук топор, поднял с пола его нож, убрал за пояс и стоял теперь над Шелягой, самодовольный и благостный, а у его ног…
Сын отца Паисия помер еще в августе. До четырнадцати годков не дожил. Шеляга тогда сам помогал рыть могилу и спускать гробик. Мальчишка лежал в том гробу, мертвый и бледный. А теперь он сидел на корточках совсем рядом, абсолютно нагой, а от того еще более бледный, синюшный вовсе, и невообразимо костлявый. Из-под слипшихся от холодного трупного пота волос на Шелягу глядели белесые мутные глаза. Мертвый поповий сын склонил голову набок, как любопытная собака, однако лицо его никакого любопытства не выказывало. Оно не выказывало вообще ничего.
– Помнишь сынка моего? – спросил отец Паисий. – Вижу, что помнишь. Скоро и остальные подойдут.
Словно в ответ на эти слова Сашка услышал раздавшийся вдалеке в лесах вой, как будто бы выл волк. Вой тянулся и дрожал, а в такт ему дрожала боль в перебитых Шелягиных чреслах. На глаза навернулись слезы.
Отец Паисий указал мальчишке на лавку у стены. Тот, не сводя глаз с Сашки, бесшумно прокрался к лавке на четвереньках и забрался на нее с ногами. Покрутился, устраиваясь, и уселся, поджав ноги с черными обломанными ногтями под себя.
– Не вздумай дернуться. Лежи, как лежишь. Чуть что не так – сын тебе горло перегрызет.
Мертвец растянул при этих словах губы, обнажая тонкие, как иглы, черные зубы, открыл рот и сказал голосом Сашкиной сестры:
– А потом спляшем.
Шелягу вырвало желчью.
Отец Паисий снял подвешенный к стропилам кулек, размотал его и извлек на свет обезглавленную куриную тушку.
– А будешь хорошо себя вести, – продолжал отец Паисий, принявшись ощипывать курицу, – я тебя мучить не буду. И сыну не дам. Сам заколю, быстро и легко. Ты этого заслуживаешь. Награда такая тебе от меня будет. Такого душегуба во всем мире искать – не найдешь.
– Кто бы говорил, – прохрипел Сашка.
Отец Паисий строго погрозил пальцем, облепленным пухом:
– Вот этого не надо. Я братьев своих не убивал, коли на то пошло. А сын мой, – взмах руки в сторону лавки, – сам умер. Своей смертью, что бы у вас там ни говорили.
Слова отца Паисия словно обдали Шелягу ледяной водой.
– Ты откуда про братьев знаешь?
– Ты слушаешь, а не разумеешь. Я знаю даже то, что ты забыл. И как ты старшего своего живьем в землю закопал за то, что из-за него мать руки на себя наложила. И как младшего на суку вздернул за то, что он рупь у тебя украл. И как потом разбойничать пошел по хуторам. Мне все рассказывают. Мое знание – оно даже не свыше. Свыше ничего не видно уже давно, бог ослеп от старости, а с людьми и не говорил никогда. Мое знание из самой земли. А земля – вот она, прямо под ногами. Везде. Все ваши шаги помнит, все деяния в себе хоронит. Я сказал – лежи не шевелись!
Поповий сын взвился с лавки, одним прыжком вскочил Сашке на грудь и прижал его к полу, придавливая к груди руку, потянувшуюся за пазуху за колом. Глаза, творожистые, как свернувшееся молоко, оказались совсем близко. Щелкнули у носа черные зубы, и пахнуло нестерпимо падалью и свежими потрохами. Сашка почувствовал, как внутри зарождается еще одна волна пустой судорожной тошноты.
Вновь раздался вой, его подхватил еще один голос. Волки так не воют, отстраненно подумал Шеляга, борясь с подступившей рвотой и избегая смотреть в глаза мертвецу. Не воют, ей-богу.
– Я воткну тебе нож между ребер, – сказал отец Паисий. – А потом, когда ты умрешь, опалю тебя, как свинью. Я буду жрать твое мясо сырым, а твои кишки, печень и сердце отдам тем, кто скоро придет. Они уже не могут питаться курицами да мертвечиной из могил. Твою голову я отнесу в лес и подам тому, кто направляет мою руку. Тому, кто зрит весь ваш род с самого его появления, а теперь пришел вас пожинать. Мы сожрем вашу деревню. Всех. Одного за другим. А потом и те деревни, что вокруг. И пойдем по всему свету, сея мор, неурожай, голод и страх.
Он бежит, покуда хватает дыхания, а потом и дальше, не замечая острую резь в груди, слабость в ногах. Далеко за спиной остается поляна с голым мертвым телом. С мясом.
Отец Паисий отряхнул перья с рук, вытащил Шелягин нож из-за пояса и с хрустом разрезал тушку на две половины. Одну кинул сыну, и тот ловко поймал ее, ухватил двумя руками и впился в сырое мясо, как в краюху хлеба. На лицо Сашке закапала куриная кровь.
За окном вновь раздались чьи-то скрипучие шаги.
– О, уже здесь! – радостно воскликнул отец Паисий, идя к двери. – Совсем изголодались, так быстро добежали. Все, Сашка, готовься и не держи зла.
Сашка не успел испугаться. Он не успел даже понять, что сейчас умрет. Он лишь лежал и остолбенело смотрел, как мертвец, сидящий у него на груди тянет зубами сырую куриную шкуру, рвет ее и глотает куски, не жуя.
Отец Паисий открыл дверь. Радость на его лице сменилась удивлением, а из темноты сверкнули зубьями вилы и вошли отцу Паисию в живот. Дернулись обратно. Снова воткнулись – уже в грудь. Обратно – и в горло. Отец Паисий осел на колени, хватая рукой воздух, и неуклюже упал на бок. Заелозил ногами, размазывая натекающую кровь по доскам, но вновь мелькнули вилы и пригвоздили его к полу.
Мертвый попенок отбросил курицу и замотал головой, глядя то на Сашку, то на вошедшего с мороза в избу Кондрата-заику. Раззявил черный рот в безмолвном крике, оттолкнулся от Шелягиной груди, метнулся к остолбеневшему заике, отпихнул его с дороги и скрылся в ночи.
Кондрат осел на пол, ошеломленно глядя вслед мертвецу и неистово крестясь. Шеляга поднялся на ноги, морщась от боли. Онемевшая правая рука болталась безвольной плетью, и по ней начало растекаться тягучее нудное покалывание. Сашка подковылял к двери, захлопнул ее и накинул засов. Обернулся на мертвого отца Паисия и с досадой пнул его в живот.
– Теряю хватку, – сказал он Кондрату.
– Ч-что? – Кондрат лишь поводил вокруг ошалелыми глазами.
Шеляга скривился. В нем уже много лет крепла уверенность, что Кондрат заикается не от того, что его в детстве на ночь в подпол запирали, а от врожденного тугоумия.
– Что ты здесь делаешь, говорю? – Сашка принялся рыскать по полкам над лавкой. Выпить. Если выпить, притупится боль. И приглушится дикий воющий ужас внутри.
С полок посыпались пустые кадушки, оплывшие свечные огарки, черствые хлебные корки и потрепанные книжицы.
Сашка чувствовал, как ужас пухнет внутри, трясется под ребрами, и тряска эта отдавалась в пальцы, делавшиеся все менее послушными. Да где же? Не могла у него всего одна бутылка быть.
Ужас, копившийся внутри, поднялся до самого горла, забился за кадыком, и Сашка понял, что смеется. Надрывно и визгливо, по-бабьи всхлипывая. Он смеялся и чувствовал, как трясутся ноги, не в силах держать весь этот ужас, разросшийся в нем и рвущийся теперь наружу. Чувствовал, как сам он сгибается от смеха пополам, не успевая содрогаться телом за сотрясающими его толчками.
Смех оборвался так же внезапно, как и начался, оставив лишь две мокрые дорожки на щеках. Шеляга поднял глаза вверх. Пальцы крепко сжимали солдатскую фляжку, а внутри фляжки что-то тяжело булькало. Водка. Никто, даже такая гнида, как отец Паисий не держит в такой фляжке простую воду.
Шеляга приложился к фляге. Водка ошпарила горло, встала в нем шершавым комком и тут же провалилась внутрь, опаляя все на своем пути. Он утер рот рукавом. Кондат затравленно глядел на него, косясь то и дело на вилы, все еще воткнутые в тело отца Паисия.
– Что ты здесь делаешь, еще раз спрашиваю? – повысил голос Сашка, чувствуя, как водка разогналась в пустом желудке, как загорелись щеки и грудь.
– Д-да за тобой же пошел. Ув-видал, что ты с топором сюдой намылился, сам с-собрался и следом д-двнул.
Шеляга зло улыбнулся:
– Билет мой в рай утянуть захотел?
– Какой б-билет?
Сашка лишь махнул рукой и бросил ему фляжку:
– Да никакой. Все одно утянул, даже если не хотел. Надо идти в деревню. Всех поднимать. Вооружаться. Скоро за нами придут.
Кондрат попрехнулся водкой и закашлялся:
– К-кто придет?
Шеляга поднял с пола топор, убрал за пояс, присел над отцом Паисием и принялся разжимать поповьи пальцы на рукояти своего ножа:
– Не знаю, кто. Сынок его придет, вон. Видал же сынка? То-то. А с ним еще кто-нибудь. Надо вместе держаться, иначе не сдюжим, – он вырвал нож из мертвой руки. – Бери вилы, пойдем. Успеть надо. Тогда, может, будет мне еще один билет.
Снег лежал синим покрывалом в свете луны, синее же небо было расчерчено черными ветвями. Сашка и Кондрат бежали, неуклюже ступая по снегу, переваливаясь с ноги на ногу в тяжелых отсыревших валенках. Пар поднимался из раззявленных ртов, валил из распахнутых полушубков, тянулся струйками из широких рукавов. Шеляга чувствовал, как режет от бега в груди, как тяжело ступают ноги. Кондрат хрипел и ухал в нескольких шагах позади. Сашка не сразу заметил, как тот затих, и пробежал еще немного, пока не понял, что не слышит топот заики за спиной. По спине поднялся склизкий холодок.
Кондрат стоял шагах в двадцати, задрав голову вверх, и вглядывался в чернильную мглу леса.
– Ты чего? – позвал Шеляга.
– Т-тихо! – поднял руку Кондрат. – Ты с-слышишь?
Сашка навострил уши.
– Ветер шумит. Идем!
Кондрат покачал головой:
– Нет. Нету в-ветра.
Холодок враз обхватил спину ледяным панцирем. Шеляга втянул ноздрями водух. Ветра не было. Он чувствовал это задубевшей кожей лица, которую не обжигало более морозное дыхание.
В чаще, не более чем в сотне шагов раздался переливистый тоскливый вой.
– Бежим! – и Шеляга рванул вперед.
Кондрат, до этого еле поспевавший, тут же обогнал его.
Вой раздался ближе, ударил прямо в лицо.
Их отсекали, шли наперерез. Сашка увидел краем глаза мелькнувшую слева меж стволами тень.
– Братик, спляши со мной! – заходились хохотом и тряслись черные ветки.
Впереди уже мелькнули огоньки деревни. когда Кондрат застыл на бегу, как вкопанный. Шеляга налетел на него, сбил сног, повалился сам, чудом не напоровшись на вилы, и оба они покатились кубарем по снегу. Сашка тут же вскочил, сплевывая снег и утирая лицо, подхватил Кондрата и рывком поднял его на ноги. Кондрат уставился Сашке за плечо. Челюсть его заходила ходуном пуще обычного, и он, не сумев вымолвить ни слова, указал дрожащим пальцем за спину Шеляге. Шеляга обернулся.
Слева из-за деревьев на тропинку, сгорбившись, по-собачьи перебирая черными ступнями и ладонями, медленно вышел на четвереньках голый человек. Он повернул восковое, омытое лунным светом и обрамленное спутанными колтунами лицо к ним. Тарас. Тот что пропал в лесу осенью. Справа, поодаль за ним, вышел Колченог, а на спине у него сидел, покачиваясь, как в седле, мертвый попенок.
Тарас запрокинул голову и из его глотки раздался гулкий грудной вой. Колченог помедлил и подхватил, тонко подвывая.
Шеляга взревел и бросился вперед.
Вой оборвался. Тарас метнулся в сторону и, увернувшись от топора, юркнул Сашке за спину. Шеляга услышал, как хекнул позади Кондрат, схватившись с мертвым охотником, но обернуться и помочь уже не сумел, потому что подле него одним длинным прыжком очутился Колченог. Сашка вновь занес топор, но Колченог кинулся ему под колени и повалил на спину, а попенок навалился сверху и обвил Сашку ногами в поясе. Прямо перед лицом клацнули зубы-иголки, но Шеляга зарядил попенку в скулу локтем, следом добавил кулаком, и мертвец слетел с него кубарем. Сашка забарахтал ногами, отползая, но Колченог сграбастал его под колени, притянул к себе и саданул в отбитый пах когтистой пятерней. Сашка взревел. Ослепнув на миг от боли и не думая, выставил перед собой топорище. В дерево тут же впились зубы, метившие в открытую шею. Колченог зарычал, вцепился Шеляге в лицо, рванул влево, вправо, раздирая когтями кожу. Сашка из последних сил оттолкнул его от себя, а когда ощеренная слюнявая пасть снова устремилась к его шее, коротко ударил в нее обухом.
Влажно треснула челюсть. Колченог взвигнул, отпрянул, заелозил, засучил ногами, и Шеляга, извернувшись, рубанул ему топором под ребра. Тот скатился набок, завертелся на снегу, замельтешил, пытаясь подняться на четвереньки. Но теперь уже Шеляга навалился на него сверху, уселся на живот, не давая встать. Хрипло дыша, он вытянул из-за пазухи кол, направил острие в рану от топора и налег всем весом. Кол с хрустом раздвинул ребра, вошел в плоть на две пяди, и Колченог мелко задрожал всем телом, заскулил и тут же стих.
Сашка поднялся на ноги, потянул кол обратно, и тот вышел с мокрым чмокающим звуком. Не успел Шеляга распрямиться, как справа метнулся к нему очухавшийся попенок, растянулся в прыжке, раззявив черный рот, но налетел на выставленный кол. Острие пропороло тонкую кожу, пробило нутро, вышло со спины, и мертвец обмяк, утягивая за собой на землю Сашку.
Шеляга успел встать на одно колено, когда услышал шаги за спиной. Кол вытащить времени уже не было. Его схватили за воротник, дернули вверх, и он поднялся, развернулся и не глядя полоснул ножом.
Кондрат попятился от него. За спиной заики извивался пригвозденный к дереву вилами Тарас. Кондрат обхватил руками свою шею, а между пальцев струилась и исходила паром в холодном воздухе кровь.
Сашка посмотрел на нож в своей руке. Кондрат осел перед ним на землю и медленно завалился на спину. Снег вокруг его головы начал стремительно чернеть.
Морозный лесной сумрак перед лицом Сашки сгустился, налился чернильной темнотой, и в этой темноте вспыхнули угольками, разгорелись и запылали нездешним чужим светом бездушные буркала.
Шеляга закричал. И бросился бежать.
Хлестали по лицу ветки, на голову сыпались шишки и падали слежавшиеся шапки снега, но Сашка не обращал на это внимания. Он мчался сквозь лес, ломая наст, проваливаясь по колено и совсем не разбирая дороги.
Он выбивается из сил. Дыхание вырывается изо рта сиплым свистом. Руки налиты свинцом, и он не в силах их поднять. Ноги заплетаются одна за другую, но он все еще бежит. Огибает буреломы, шлепает ногами по болотине, и в каждой тени ему мерещится холодный взгляд. Он поднимается на очередной пригорок, скатывается со склона, вконец обессилевший, встает и ломится вперед сквозь густой кустарник. Продирается, путаясь в ветках, хрипя и рыча, мечется, оплетенный по руками и ногам. Ревет медведем, прет, уже не понимая, шагает ли он или рухнет сейчас, не сумев переставить ногу. Вырывается из цепких, царапающих пут, делает шаг и падает, оступившись на мшистом камне.
Шеляга поднялся, утирая с лица снег онемевшими от мороза холодными пальцами. Дыхание клокотало в груди, он не успевал выдохнуть, как снова силился вдохнуть. Перед глазами качались радужные круги.
Перед ним, посреди крохотной полянки лежит белое обнаженное тело, разметавшееся и выставившее к небу красные истерзанные внутренности.
Перед ним на снегу лежал застывший Кондрат. Натекшая из перерезанного горла кровь образовала вокруг головы черный нимб.
А за телом поднимается с земли и свивается в человеческую фигуру с горящими глазами лесной мрак.
Он был наг, но его нагота словно источала сияние. Словно вся та темнота, что соткала его, прошла через его глаза и, очистившись, обратилась во свет.
Он мягко ступает босыми ногами по мху.
Лицо его, обрамленное нежными кудрями, словно всегда было знакомо Шеляге. Эти раны на лбу, на ладонях и стунях, эти мягкие и кроткие черты, это сквозящее в каждой морщинке смирение и всепрощение.
Он шагает к Сашке и кладет ему два пальца правой руки на лоб.
Шелягу вновь охватило, закружило в водовороте это дурманящее, опьяняющее чувство. Он словно вернулся домой к любящему и так долго ждавшему его отцу. Он почувствовал, как от от самых пяток до кончиков волос по его телу пробежало тепло. Как захлестнули его волной, смывающей всякую скверну, любовь, покой, благодать…
…и голод. Сашка опускается на колени, поднимает оброненный кусок мяса, впивается в него зубами и начинает жрать. Откусывает большие куски, жует их, и кровь, наполняющая рот, кажется ему амброзией.
Шеляга оторвался от тела Кондрата и поднял взгляд наверх. На него смотрели горящие неземным огнем глаза. А ниже разошлись в улыбке чувственные губы, обнажив ряд острых заточенных зубов. Раздался голос, тихий, глубокий и ласковый:
– За моей спиной, там, откуда я пришел, никого не осталось. Лишь пустые леса, города, да села. Поведешь ли ты меня вперед? Понесешь ли мое слово людям.
И Сашка начинает рыдать и трясти кудлатой головой. Он целует ему ноги, молит его пощадить, отпустить, ибо не вынести ему такой крест ни за что, никогда в жизни.
И Шеляга, чувствуя, как шатается вокруг него умирающий, съежившийся от страха мир, засмеялся, радостно и легко.
Он поднялся с колен, скинул с себя одежду, ибо не было более греха, который он мог бы ей утаить. Потянулся, хрустнув плечами, и понял, что не ощущает холода. Подошел к Тарасу, тихо поскуливавшему у дерева, дернул на себя вилы, высвобождая его. Тарас тут же кинулся к Сашкиным ногам. Прильнул, зажимая рукой рану в животе, и принялся облизывать измазанную в крови Шелягину ладонь.
И они втроем пошли вперед по тропинке, туда, где в сереющем предрассветном сумраке горели огни деревни.
Каждый вечер охотники точили ножи и кормили духов, подливая в костер водку и бросая куски хлеба. Но старые ритуалы, пережившие сами народы, которые их породили, не давали результата – зверя не было. Старые широкие тропы располосовывали горные хребты, но по этим тропам уже давно не ходили бараны. Лишь валялось повсюду высохшее баранье дерьмо, виднелись полустертые отпечатки копыт, встречались редкие деревца с содранной бараньими рогами корой да попадались время от времени оплывшие от дождей заброшенные лежки.
Они переходили с хребта на хребет, кряхтя под тяжестью рюкзаков, матерясь из-за натертых винтовочными ремнями плеч и покрикивая от боли, когда на исходе дня начинало сводить ноги в очередном подъеме. День за днем, уже полторы недели они то сваливались по крутым распадкам и руслам ручьев в кишащие мошкой долины, то поднимались по зыбким серым осыпям и протискивались через частоколы скальных останцев к вершинам гор, чтобы сверху часами рассматривать открывавшиеся взору цирки и плато. Смотрели, покуда глаза не начинали болеть от изломанной паутины скальных осколков и унылой бурой палитры замшелых камней.
Вечерами становились на ночлег, стараясь выбирать место повыше, чтобы спастись от мошки и комаров, но насекомые доставали даже на продуваемых всеми ветрами вершинах, и Степану начинало казаться, что в этих горах и нет никого, кроме жужжащего гнуса и их троих. На самом деле, Степан уже жалел, что согласился на эту охоту. Барана планомерно выбивали много лет, и теперь все тяжелее было найти достойного трофейного зверя. А уж такого, как просил заказчик, – и в лучшие годы нелегко добывали.
Сюда не вели дороги, не добивала мобильная связь, и даже самые отчаянные туристы редко забредали в такую глушь. Единственной ниточкой, протянувшейся, к цивилизации был спутниковый телефон, и каждый вечер перед сном Басурман звонил по нему в поселок, ютившийся на востоке, где горные хребты обрывались и скатывались в пойму широкой извилистой реки. Басурман выходил из палатки, долго сидел на камнях, раздраженно чесал наползавшую на самые скулы черную бороду, ожидая, пока появится связь, а потом общался с вертолетчиками, которые забросили их в горы и должны были забрать вместе с трофеем:
– Алло! Алло, бля! Михалыч, слышишь меня? Да связь говно. Нет, не нашли пока. Нет. Прогноз какой? Дождь? Когда? Надолго затянет? Блядь. Не, не надо, мы тут перештормуем. Не. Все нормально. Нет зверя, вообще ничего не видели. Да. Завтра в то же время. Все, спасибо! Семье привет передавай.
А наутро они снова выходили на маршрут, и хребты для них сливались в единое целое, замыкались кругами, и опоясывались туманами, превращаясь в серый сумрачный лимб.
Слава охотника бежала впереди Басурмана уже долгие годы и заказчик, конечно, обратился сперва к нему, вроде как даже лично прилетел из Москвы договариваться. Ну а Басурман уже пришел к Степану с Угаром с предложением присоединиться. Клиент просил найти пятнадцатилетнего барана, шкура нужна была целиком – на чучело. На вопрос Степана, почему сам клиент не желает охотиться, Басурман лишь пожал плечами – хрен их, москвичей, разберет. Наверное, просто чучело закажет у таксидермиста, да за границу загонит. Или у себя поставит. Неважно, главное, что платит.
– Сам я, мужики, не вытяну, – объяснял Басурман. – Если и возьму его один, то все равно хуй утащу. И вдвоем тоже рисково – идти далеко придется, поиск долгий будет. Надо втроем. Если найдем барана – один трофей обратно потащит, двое припасы делят. Бабки – об колено, поровну на всех. Вы парни опытные, втроем точно управимся.
Угар-то сразу вписался – молодой, жилистый, как карибу, сил много, круглые сутки может по горам скакать. А вот Степан еще долго раздумывал – и жирком заплыл, да и колени к тридцати пяти уже не те стали, суставы подразбились и ныли на погоду непрестанно. А тут вроде бы и деньги соблазнительные маячили, но и шансы на успех призрачные. И вот теперь, когда заканчивались припасы, когда все вымотались и озлобились, а не видать было даже самок с ягнятами, сомнения только крепли. Да и успел Степан подзабыть, каково это охотиться со старыми компаньонами – уже через три дня начало раздражать буквально все. Десять лет ходил с ними, и каждый год зарекался еще раз идти. А тут пару сезонов отдохнул от скитаний по горам, и вымылось из памяти, какое это испытание. Угару за его вечные непонятные ухмылки и шуточки хотелось прописать в морду, а Басурману – и вовсе по горлу полоснуть, в частности за оглушительный раскатистый храп по ночам.
– Я уже и забыл, как эта сволочь рокочет, – ворчал Степан, застегивая перед сном спальник, а Угар лишь скалил зубы в темноте и цыкал языком.
В довершение ко всему, на десятый день Степан почувствовал, что заболел. Он так и сказал товарищам:
– Похоже, пизда мне.
Басурман обеспокоенно вскинул бровь:
– Темпер?
– Ну. Кости ажно ломит под вечер. – Степан смахнул со лба крупные бисерины пота.
– Колеса есть?
– Не брал.
– И я не взял, я тут не болею в горах.
Со слов Басурмана вообще всегда выходило, что он был рожден горами и для гор, и это еще сильнее раздражало Степана. Он скривился, как от зубной боли.
Из-за спины, лениво растягивая слова, подал голос Угар:
– Потерпи до лагеря, у меня там есть таблетки. Выпьешь, ёбнешь водки, с утра свежий будешь. – Степан был уверен, что Угар издевательски щерится.
– Дойти еще надо, – пробормотал он в ответ.
К вечеру они спустились с отрогов к реке, рассекавшей на два серо-зеленых ломтя широкую долину. На берегу белели две больших брезентовых палатки – жилая и складская – и отсюда, из базового лагеря, они выходили до этого на поиски на восток, приближаясь к поселку, и на юг, а теперь завершали трехдневный западный маршрут. Угар убежал вперед – расконсервировать лагерь, кипятить воду и накрывать на стол. Степан же лежал на склоне, тяжело дыша и проминая пальцами пульсирующую мышцу на ноге. Рядом курил Басурман, усевшись на валуне.
– Не по годам уже, конечно, эта охота, – пробурчал под нос Степан.
Басурман выпустил в небо струйку дыма:
– Да ну, какие тебе годы. Я в тайге шесть лет прожил безвылазно, и ничего, не разваливаюсь.
– Ай, не пизди! Прожил, ага. От ментов шкерился по сопкам возле города. Отсидел бы с большим комфортом.
Басурман лишь пожал плечами. Покосился на чугунные тучи, кравшиеся с юга:
– Ты, давай, отлежись. Похоже, непогода будет. Угар с тобой посидит, поухаживает. А я на пару дней на север сбегаю на разведку, гляну, что да как.
– Один, что ли? – спросил Степан, и тут же мысленно выругался. Он и так знал ответ.
– Ну, а что, – задумчиво тянул Басурман. – Один я всяко быстрее пойду, чем с кем-то из вас. Мне и еды меньше надо, я только перед сном ем. И пройду побольше, и посмотрю получше. Увижу барана – или по рации выйду, или сам за вами мотнусь.
– Как милосердно с твоей стороны.
Басурман лишь гоготнул:
– Ты лучше выздоравливай, подъебщик. Надо будет, и с температурой пойдешь.
Ветер трепал палатку, гнул стойки, задувал в печную трубу так, что приходилось распахивать настежь полог, чтобы выпустить дым. В унисон ветру дождь барабанил картечью по тенту. Потолок потек в первый же день, и Степан, стуча зубами и дрожа, помогал Угару натягивать тарп, который то и дело вырывало из рук ветром. Теперь сверху не капало на спальники, но брезентовые стены оставались такими же мокрыми изнутри, и чадящая сутки напролет печка никак не могла высушить палатку. На натянутом шпагате висели сырые вещи без какой-либо надежды просохнуть, а земля под ногами раскисла и превратилась в топкое болото. Угар закидал пол стланиковыми ветками, но и они постепенно погрузились в грязь. Печь топили тоже стлаником – в долине не росло ни единого деревца, зато сплошь и рядом виднелись зеленые колючие кусты. Уже на второй день Угару приходилось бегать за дровами за сотню метров от палатки – стланик сгорал моментально, и Угар рубил его практически безостановочно, лишь отогревая иногда руки над гудящей печкой.
Степан ворочался в мокром насквозь спальном мешке, еле теплом от жара его тела. Вставал он только лишь, чтобы нагреть чайник, да и то пока Угар, почерневший от усталости и злости, не набрал ему сразу три термоса кипятка – газ тоже подходил к концу. Когда Степан порывался помочь товарищу с дровами, тот лишь цыкал языком и говорил:
– Давай-ка, блядь, лежи. Еще сдохнешь, не дай бог. – И Степан послушно укутывался обратно в спальник.
На третью ночь дождь стих, перешел в морось. Унялся ветер, и Степан лежал в непривычной тишине, слушая, как шелестит растянутый на веревках тарп над крышей и тяжело дышит во сне Угар. Тогда-то и вернулся Басурман.
Он пришел перед рассветом. Тихо расстегнул молнию входа и, еле слышно ступая, зашел в палатку. Первым проснулся Угар и пихнул локтем Степана в бок. Степан сощурился в темноте, пытаясь разглядеть Басурмана, но видел лишь его силуэт, словно среди сумрака палатки разлилось густое чернильное пятно. Степан услышал, как ударился об землю брошенный в угол рюкзак и клацнул затвор винтовки.
– Я видел следы, – сказал Басурман. – Самец. Один. За два дня дойдем.
– А самого его видел? – спросил Степан.
В темноте сверкнули зубы – Басурман улыбнулся:
– Мне и не надо. Самец старый. Осторожный, – скрипнул стул, и вслед за рюкзаком полетели сапоги. – Держится на одном хребте. Там много чаш, переходит из одной в другую. Кормится. Прячется. Мы его возьмем. Выходим к полудню.
Зашуршала одежда. Степан покосился на Угара. Тот пожал плечами. Что-то было не так. Степан не мог понять спросонья, что именно. Тяжелая голова гудела, мысли липли друг к другу, и никак не удавалось ухватить хоть одну из них.
– А чего по рации не вышел?
– Не брала. Далеко отсюда. Хребты закрывают.
Шорох одежды стих, и черный комок отправился вслед за сапогами.
Степан наконец поймал мысль. И от этой мысли ему стало очень неуютно. Настолько, что захотелось поскорее запахнуться с головой в мокрый, вонючий, но такой теплый спальник. Но вместо этого он спросил:
– А ты сюда шел ночью? По темноте? – и, словно боясь собственного простого вопроса, добавил. – Или неподалеку дождь пережидал?
Он увидел, как сгорбившийся на стуле Басурман повернул к нему голову.
– Нет. Не пережидал. Я все время шел.
– Ночью?
– Ночью.
Басурман стянул носки и трусы и пошел к выходу из палатки. Прожужжала молния, и Степан увидел, как бледное тело выскользнуло на улицу. Ветер, словно играясь, трепал полог входа, а Степан не мог оторвать взгляд от Басурмана, застывшего у входа и омываемого мелкими дождевыми каплями. Басурман стоял, разведя руки и глядя куда-то вдаль. Глядя на север.
Степан снова проснулся уже под утро. На этот раз от тишины. Нет, все так же моросил дождь, все так же шелестел под ветром тарп, все так же трещала печка. Но эти звуки были словно не естественные, а записанные на пленку, плоские и искусственные. Будто бы, пока Степан спал, звуки тайком соткали полог, за которым укрывалась осязаемая пустота, глубокая и гулкая. От ощущения этой пустоты, всасывающей в себя все пространство вокруг, было тяжело дышать, а в груди разгорался панический жар.
Степан лежал, не шевелясь, и всматривался в разлившиеся по палатке тени. Он сосредоточился на дыхании, силясь унять молотившее в груди сердце. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Спокойно, спокойно. Вдох. Выдох. Теперь медленнее…
Рядом шмыгнул носом Угар. Степан повернул голову. Угар тоже не спал. Он округлил запавшие глаза, вскинул брови и повел подбородком, указывая за плечо Степану, туда, где лежал Басурман. Степан не стал оборачиваться, лишь кивнул в ответ.
Басурман не храпел. Басурман и был этой пустотой, и от него тянуло холодом, как если бы в его спальнике лежал мокрый стылый камень.
Они уходили все дальше на север. Сначала поднимались вверх по пересохшему ручью, и палатки в долине за спиной становились все меньше и меньше. Басурман шел в полусотне метров впереди, указывая дорогу и осматривая окрестности, а Степан с Угаром плелись поодаль. Точнее, плелся только Степан. Угар шел уверенно, пружинисто, перепрыгивал с камня на камень, быстро перебирал ногами, карабкаясь по осыпям, и помогал забраться товарищу.
Глаза щипало от пота, кровь била молотком в висках, надсадно ухало под ребрами сердце. Степан то и дело останавливался и глядел вверх на зазубренный срез гривки, к которому уверенно карабкалась маленькая фигурка – Басурман ни разу не остановился на отдых.
Вскоре они перевалили через хребет, по пологой седловине перешли на следующий и двинулись под самой гривкой по набитой тропе. Серый скальник под ногами сменился рыжим, тот – снова серым, а хребет все тянулся и тянулся на север, словно длинный узловатый палец, и там, вдалеке, упирался в сизую хмарь неба.
Дождь остался позади. Сквозь серую пелену над головой проглядывало белое солнце, и оно казалось сияющей дырой, ведущей в безрадостный холодный мир. Степан с Угаром крикнули Басурману, чтобы подождал, и остановились переодеться. На вершине дул холодный ветер, но он дул от Басурмана, а не к нему, и можно было переговорить.
– Что с ним, как думаешь? – спросил Степан, стягивая мокрое термобелье, и подставляя ветру бледную кожу, вмиг покрывшуюся мурашками.
– Хер его знает, – пожал костлявыми плечами Угар. – Может, ёбнулся окончательно.
– Что ёбнулся – понятно, нормальные люди по горам ночью не ходят.
– И под дождем голые тоже вряд ли стоят на холодрыге. Надо винтовку у него забрать.
– Ага, пойди, забери, я посмотрю… – Степан расстегнул рюкзак. – Блядь! Носки забыл.
– На, у меня с запасом тут. Ты спроси, может, просто понести ствол? Ну, типа помочь хочешь.
Степан сплюнул под ноги:
– Сам спроси. Я ж еле иду, заподозрит.
Угар кивнул в ответ:
– Пойдем поближе. Сейчас все будет.
Он махнул рукой Басурману, подзывая к себе, и сам пошел навстречу. Степан закинул за спину рюкзак с повязанной поверху курткой и двинулся следом.
– Старый! – крикнул Угар. – Ты не устал все на себе волочь? Дай ствол хоть понесу, передохнёшь.
Басурман, так и не сдвинувшийся с места, лишь покачал головой. Его голос, несмотря на ветер, было слышно очень отчетливо:
– Если увидим барана, надо сразу бить. Я впереди, мне и стрелять. Можешь взять консервы у меня с рюкзака.
Угар неразборчиво ругнулся, но не отступил:
– Ну, увидишь да заляжешь. А мы быстро подскочим. Давай, хули, натирает только!
Басурман не ответил. Он лишь снял с плеча винтовку, следом скинул рюкзак, открыл клапан и начал выбрасывать на землю к ногам Угара жестяные банки.
– Свое оружие я несу сам.
И их снова нагнал дождь.
На ночь на одной из седловин разбили маленькую палатку, которую тащил Степан. Сменили термобелье, закинули мокрое в ноги и улеглись вплотную друг к другу, слушая стук капель по тенту и бесконечный ветер.
Степан долго не мог уснуть. Он был измотан, просто до изнеможения, но сон не шел. В спину даже сквозь каремат и спальник впивались острые камни, а в голове бились мысли, истончившиеся за день, словно галька под волнами прибоя. Что с Басурманом? Почему он не храпит? Почему он почти не говорит? Почему он шел ночью? Как он шел ночью? Что с Басурманом? Почему он не храпит?..
Справа сопел Угар, но по дыханию Степан понимал, что он точно так же не спит и ворочает у себя в голове точно такие же мысли, перекидывает их одну через другую и старается прогнать, чтобы уснуть. И боится засыпать.
Слева не доносилось ни звука. Басурман дышал – его спальник еле заметно поднимался и опускался, но дыхания не было слышно. Степану отчего-то представилось на секунду, что тот лежит с открытыми глазами, смотрит в подрагивающую стену палатки. И скалит зубы. Но Степан этого не видел и не мог видеть – Басурман лежал на боку, спиной к нему.
Степан набрал полную грудь воздуха и медленно выдохнул. Все это херня. Скоро все закончится. Завтра к вечеру, если повезет, они возьмут барана. Край – послезавтра. И все. Останется только вернуться назад, собрать лагерь и вызвать вертушку. И домой. С деньгами. И никакой больше охоты. Никаких гор. Завтра. Или послезавтра.
Слева прожужжала молния – Басурман расстегнул спальник. Зашуршал, выбираясь. Пополз к выходу. Степан скосил глаза вправо и встретился взглядом с Угаром.
Басурман распахнул вход, выскользнул в тамбур. Снова звук расстегивающейся молнии – полез на улицу.
– Поссать пошел, – прошипел Угар.
– Ага.
– Хули «ага»? Ствол!
– Что?
– Ствол, блядь, разряжай!
Степан протянулся к винтовке Басурмана и отщелкнул магазин. Дрожащими потными пальцами ссыпал патроны к себе в спальник. Прислушался, но не услышал ничего, кроме дождя и ветра. Примкнул магазин обратно и улегся, как ни в чем не бывало.
– В стволе проверил? – шепотом спросил Угар.
– Он не держит патрон в стволе.
– Ты-то, блядь, откуда знаешь?
– Ну, никогда не держал.
– А сейчас?
– Давай без паранойи.
– Да какая, на хуй, паранойя? Он нас натурально порешить может! Ты не видишь, что ли, что у него фляга засвистела?
– Что-то он долго ссыт.
– Что?
– Долго ссыт, говорю.
– Ну так иди глянь!
– А хули я?
– А кто?
– Ты иди!
– Ну на хер!
– Сука.
Степану вдруг показалось, будто сквозь шум дождя он услышал шорох снаружи. Буквально в полуметре от своей головы, прямо за тентом. Как будто под чьей-то ступней зашуршали камни. Как будто кто-то присел рядом с палаткой, слушая их разговор.
Где-то вдалеке пророкотал камнепад. Вспыхнула молния. Степан нашарил в темноте и нацепил на лоб фонарик:
– Пойду гляну. Может, заблудился.
Басурмана он увидел, как только выбрался из палатки. Луч света выхватил из темноты бледную фигуру, и Степан не сразу понял, что Басурман абсолютно наг. Он стоял метрах в десяти дальше по хребту, а его одежда лежала разбросанная вокруг и напитывалась дождевой водой, струившейся меж камней. Басурман глядел вдаль, на север, приложив к уху спутниковый телефон. Степан сделал неуверенный шаг к товарищу, поскользнулся на раскисшем мху и замахал руками, пытаясь поймать равновесие.
Басурман обернулся к нему и опустил руку с телефоном. Бледные бескровные губы растянулись в улыбке.
– Ты видишь? – спросил он, перекрикивая дождь и ветер.
– Пошли в палатку! – махнул рукой Степан. – Пойдем, простынешь, блядь!
– Ты видишь? – повторил Басурман и протянул руку вперед, указывая на укутанный мглой хребет.
– Что вижу?
Не надо подходить к нему. Не стоит. Что-то случится. Что-то поганое. Не надо подходить.
Степан двинулся к Басурману, щурясь от капель, летевших в лицо.
– Пошли в палатку, долбоёб!
Фонарь замигал и потух. На плечи опустилась темнота, рассекаемая струями дождя. Степан сделал еще пару шагов, споткнулся, упал на одно колено, тут же поднялся и обернулся, пытаясь разглядеть в темноте палатку, но тьма обволакивала все вокруг, и Степан едва мог увидеть собственные ладони, поднеся их к лицу. Он заметался и попытался позвать Угара, но из пересохшего от страха горла вышел только нечленораздельный хрип.
Голос Басурмана раздался прямо из-за левого плеча:
– Смотри! – холодные пальцы обхватили голову Степана и с силой повернули туда, где во мгле угольным пятном вырисовывался тянущийся на север хребет. – Смотри! Ты видишь свет?
И Степан увидел. Он увидел сквозь воду, заливающую глаза, сквозь кромешную пелену ночи, сквозь стену дождя и неразличимые во мраке косматые тучи, свисавшие с небес. Далеко, на самой кромке небосвода, наливалось беззвездной темнотой и пульсировало черное пятно. Оно ширилось, заполоняя горизонт, выпускало ленивые протуберанцы и расползалось на юг, как клякса на листе бумаги. Пустота за пологом ночи, дождя и туч.
И эта пустота сияла.
Степан не мог понять, как, но чернота словно светилась изнутри, пронизывая все вокруг лучами, и не давая при этом ни капли света, и ему было больно глядеть на нее, как если бы он пытался сквозь бинокль смотреть на солнце в безоблачный прозрачный день. Сияние заполнило все небо, и уже не было ни туч, ни темноты, ни дождя. Лишь бесконечная сияющая пустота над головой, чужая, далекая и холодная.
– Свет, – сказал Басурман. – Он ответил нам. Он помнит нас. Мы не одни.
Из-за спины выбился луч света и донесся лязг затвора, а вслед за ним и крик Угара:
– Отпусти его! Стрелять буду!
И мир окончательно померк. То ли сам по себе, то ли в голове у Степана.
Степан очнулся в палатке от того, что его трепал за плечо Угар. Приподнялся на локтях, отбросил накинутый сверху спальник и охнул от холода, охватившего все тело, когда сырая ледяная одежда прилипла к коже.
– Ты в порядке? Давай вставай. Ёб твою мать, только ж выздоровел. – Угар подхватил Степана под локоть и помог сесть.
От этого движения тут же заныли застуженные суставы, и Степан вскрикнул.
– Сколько времени? – спросил он.
– Утро. Семь, – поглядел на часы Угар. – Я тебя еле затащил сюда, извини, что переодеть не смог, сил уже не хватило.
Степан пополз к выходу и выглянул на улицу.
Дождь закончился. Небо над головой было все еще затянуто облаками, но сквозь облака пробивался тихий солнечный свет. Степан поглядел на север. Туда, где ночью разливалось над горами черное сияние.
– Где Басурман?
– Убежал. Я шмальнул, конечно, но не в него. А он деру дал.
– С такими друзьями и врагов не надо. Куда он двинул?
– Извините, не сказал, – язвительно скривился Угар.
Степан выполз наружу. Кряхтя, нагнулся, вытащил из тамбура рюкзак и принялся вытаскивать содержимое:
– Он ночью по спутнику звонил. Может, вертолет вызвал? Пошли на базу.
Угар расхохотался:
– По какому спутнику? Телефон без батареи. Аккумулятор в кейсе у него в рюкзаке.
Степан, хмурясь, выпрямился. Обошел палатку, глядя под ноги. Телефон валялся на земле рядом с одеждой Басурмана. Гнездо аккумулятора пустовало.
– Значит, он ушел дальше на север. Надо за ним. Сворачиваем лагерь.
Угар не ответил и не двинулся с места. Степан оглянулся на него и вопросительно вскинул бровь:
– Чего ждешь?
Угар поднял перед собой ладони в примирительном жесте:
– Ты меня, конечно, блядь, извини, но я за этим ебанатом не пойду. Кто знает, что ему в голову стрельнуло, и где его теперь искать. Я на такую дичь не подписывался. Я возвращаюсь на базу и тебе советую. Ну его на хрен.
Степан кивнул. Далеко не факт, что Басурман ушел дальше на север. Не факт, что удастся его найти и тем более догнать. Не факт, что его вовсе медведь не сожрал уже.
– И еще – сказал Угар. – Он голый ушел, прикинь. Там пиздец, что в башке, походу. Вот шмотьё его валяется…
Он ответил нам.
– Голый дебил сейчас скачет по горам, – продолжал Угар. – А нам его ловить? И где? Это тупо…
Он помнит нас.
– …он уже на полпути до города может быть!
Мы не одни.
Степан посмотрел на небо. На гривку, тянувшуюся вдаль и терявшуюся в серой рассветной дымке. На соседние хребты, похожие на обломки костей, торчащие из рассеченной кожи. На Угара, растерянно крутившего смоляной вихор на затылке.
– Он ушел на север, – сказал Степан. – Я иду за ним. Винтовку свою возьму, а Басурманов ствол и палатку тащи на лагерь сам.
Он шел по тропе, набитой тысячами бараньих копыт под кромкой хребта. Тропа то уходила вверх, то ныряла вниз, повторяя ломаные изгибы седловин и пиков. Временами сквозь осыпь вырывались наружу изъеденные ветром пальцы скальных останцев, и тогда Степан карабкался по скалам, чтобы не терять время, ища дорогу в обход. Далеко внизу по левую руку зеленела узкая полоса долины и где-то там, за переплетением стланиковых ветвей, журчал ручей, а за долиной вздымался соседний хребет, такой же серый и бесформенный, как тот, по которому шел Степан. Иногда Степану казалось, что он смотрит на зеркальное отражение своей гривки и вот-вот увидит самого себя там, вдалеке, карабкающегося на очередной подъем.
Солнце встало в зените, и его свет омывал Степана, грел голову под скатанной шапкой. Тропе не было видно конца, она уходила вдаль, истончаясь и теряясь среди камней и обломков скал, а сами эти камни и обломки складывались в хаотичную мозаику, от которой рябило в глазах. От усталости возникало чувство, будто это не он сейчас шагает по горам, будто не его тело переставляет одну за другой натруженные ноги. Или будто это вовсе и не горы. Будто они появились не из недр самой земли. Будто все вокруг когда-то очень давно упало с неба. Будто кто-то рассыпал эти камни и скалы взмахом гигантской ладони. Рассыпал, чтобы скрыть что-то, таящееся внизу, под покровом земли. Чтобы спрятать что-то от чужих глаз.
С каждым шагом все тяжелее было дышать. Все больнее натирал плечо ремень винтовки. Все сильнее тянул вниз набитый рюкзак. Все жарче горели стертые ступни. Все бледнее и бледнее становились вымывающиеся мысли, прыгавшие где-то в глубине черепной коробки.
Что вообще произошло с Басурманом за эти два дня? Куда он забрел, когда ходил на разведку, и что там увидел? Почему он вернулся таким странным? Что это вообще было прошлой ночью? Действительно ли он пошел на север? Что стало с Басурманом? Почему он не храпел? Каким он вернулся? Что на самом деле изменилось в нем? Куда он пошел? Что на севере? Что с Басурманом? Куда он пошел? Свет. Что там на севере? Где Басурман? Ты видишь свет? Что ждет на севере? Что с Басурманом? Ты видишь свет? Что на севере? Он ответил нам. Что на севере? Мы не одни. Что на севере…
И когда все мысли, что одолевали Степана, сократились до одной короткой мантры, когда слова этой мантры потеряли смысл и стали просто набором букв, когда глаза покраснели, и веки опухли от заливавшего их пота, когда пересохшее горло болело от каждого вдоха, когда ток крови заглушил рокот ручья внизу – тогда Степан увидел первую вещь.
Это был ботинок. Коричневый кожаный ботинок. Мужской. Поношенный, но вполне целый. Он лежал посреди тропы, и вокруг не было никого, кто мог бы его оставить. Ни единого следа. У Басурмана такой обуви не было. Он ушел вообще без обуви.
Степан долго сидел прямо на тропе, курил и разглядывал ботинок. Смотрел, как по потрескавшейся коже ползает одинокая мошка, привлеченная запахом человеческого пота. Когда кончились сигареты, он поднялся, обошел брошенную обувь и продолжил путь.
Метров через сто он наткнулся на второй ботинок. Следом за ним – на куртку, а уже через километр вся тропа была усеяна одеждой так, что не было видно самой тропы. Брюки, свитера, кроссовки, туфли, женские блузки, футболки, нижнее белье – все многообразие одежды пестрело под игривыми солнечными лучами, сохло на камнях, и уже невозможно было ступить так, чтобы не поставить ногу на чью-то брошенную вещь.
А потом тропа забрала вверх и перевалила на другую сторону хребта.
Степан уложил рюкзак между камней, скинул карабин, дослал патрон, проверил запасной магазин в кармане и россыпь патронов в другом, вздохнул и крадучись стал подниматься, поминутно прислушиваясь.
Тропа сваливалась с хребта в цирк, окольцованный двумя пологими отрогами. Выходя на хребет, Степан сперва пригнулся, а затем и вовсе пополз по-пластунски, чтобы его силуэт не вырисовывался на фоне неба.
Барана он увидел сразу, как только выполз на вершину. Зверь стоял буквально в нескольких десятках метров ниже по склону, перетаптываясь на набитой лежке. Баран смотрел вниз, куда-то на дно цирка, но Степан и со спины понял, что это тот самый зверь, о котором говорил Басурман. Горделивый, крупный, тонконогий, с широкой грудиной, круглым налитым брюхом и толстой шеей. Оба его рога, покрытые древесной смолой, были обломаны на самом излете витков, но Степан и так видел, что барану, по меньшей мере, лет пятнадцать. Шкура его, в отличие от сородичей, была не бурой под цвет камня, а темной, как бездонное ночное небо. И на этой шкуре не было видно ни единой мушки, которые обычно кружат вокруг зверей жужжащим назойливым облаком.
Степан осторожно, стараясь не шуметь, подтянул винтовку и прижался щекой к прикладу, держа зверя на прицеле. Он ждал, когда баран повернется боком. Рано или поздно он повернется. Наверное, лежал после кормежки и услышал что-то внизу, вот и поднялся. Сейчас успокоится и будет укладываться обратно. Он обязательно повернется.
Баран пошел вниз по склону. Он шагал все быстрее и быстрее, а потом и вовсе перешел на бег и скрылся за складкой спуска. Степан выматерился, вскочил на ноги и побежал следом.
Он остановился на кромке складки, вскинул винтовку, пытаясь поймать в прицел скачущего прочь зверя. Закусил губу от напряжения, щелкнул флажком предохранителя. И опустил оружие, не веря собственным глазам.
Внизу были люди. Сотни людей. Они усеивали подножья отрогов, теснились на крутых берегах бегущего с ледника ручья, стояли вплотную на самой шапке ледника – так тесно, что за их телами не был виден снег. Они просто стояли и смотрели вверх, обнаженные и недвижные. Мужчины, женщины, старики, дети – все те, чья одежда осталась лежать на тропе позади Степана.
Степан снова поднял винтовку. Подкрутил прицел, настраивая кратность, и навелся на столпившихся внизу. Он переводил прицел от одного лица к другому, и все сильнее хотелось бежать прочь, пока держат ноги, все жарче наливался в паху страх, все сильнее сводило от ужаса ребра. Люди смотрели на него.
Его отвлек стук копыт о камни. Баран поднимался обратно. Он замер напротив Степана, не дойдя десятка метров, и склонил голову набок, изучая пришельца. Степан медленно перевел ствол на барана. Тот всхрапнул и ударил землю копытом. Мотнул башкой, не сводя глаз с противника. Снова ударил копытом. Фыркнул и склонил голову, выставив вперед выщербленные от множества схваток основания рогов.
Степан выстрелил, и выстрел прокатился по чаше цирка, отражаясь от стен. Зверь сделал неуверенный шаг вперед, а на втором шаге его колени подломились, и он рухнул на землю. Заскреб задними лапами, силясь подняться, но жизнь уже покидала его сквозь рану в грудине. Баран завалился на бок, из пасти тонкой темной струйкой полилась кровь, и он покатился вниз по склону. В наступившей тишине слышались лишь шуршание оползающей вслед за телом осыпи и перестук рогов о камни.
Степан снова перевел прицел на людей внизу.
Сотни пар глаз смотрели на него. Безучастно. Безразлично.
Небо остановило свой бег над котловиной цирка. Голубой полог побледнел, словно на выцветшей фотокарточке, и за ним вытянулась в спираль воющая бездна.
Сотни ртов раскрылись, и недвижный воздух раскололся от единого голоса:
– ОТВЕТЬ, ТЫ ВИДИШЬ?
И люди двинулись вверх по склону – туда, где стоял Степан. Они делали первые шаги неуверенно, словно только учились ходить. Они спотыкались, падали на острые камни, и камни окрашивались вишневым. Никто не помогал упавшим подняться, но они сами вставали на ноги и продолжали карабкаться вверх. И они карабкались все быстрее и быстрее, как будто их тела вспоминали нечто давно забытое и погребенное под годами неподвижности и бездействия. Как будто они проснулись после долгого, векового сна. Степан бросился прочь.
– ТЫ ВИДИШЬ МЕНЯ? – билось в стенах цирка эхо. – Я ЗДЕСЬ. Я ЖДУ.
Он бежал по тропе, по которой шел сюда утром, спотыкаясь и путаясь в брошенных вещах, а из-за хребта слышался грохот осыпающихся камней. Степан достиг первого скального отрога, где обрывалась тропа, полез наверх, обдирая ладони об острые края трещин и, забравшись на широкий уступ, обернулся.
Волна обнаженных людских тел вспенилась на гривке и, не успев остановиться, обрушилась вниз. Люди падали и катились, раскраивая черепа и ломая кости. На первых упавших валились следующие, а на них новые и новые, и этот снежный ком нарастал и катился вниз, только набирая скорость. Люди перемешивались, перемалывались в этой давке, и к подножию сползали уже не отдельные изломанные тела, а розово-белая мешанина из того, что когда-то было людьми. Никто из них не издал ни звука, и эхо доносило лишь влажные удары, хруст костей и треск лопающихся сухожилий. Немногие выжившие бились в последних судорогах, силясь подняться, но тут же скрывались под валом новых тел.
Степан сидел и смотрел, как склон усеивается трупами, и чувствовал, как внутри начинает дрожать и вибрировать зарождающийся смех.
Небо над ним вытянулось в глубину, свернулось спиралью, и в центре этой спирали пульсировала темнота.
Сотни глоток издали восторженный вой:
– Я ЗДЕСЬ, ОТЕЦ. Я ЖДУ. Я ПРОБУДИЛСЯ.
Те, кто шел следом за первой волной, выскочили на тропу и бросились по ней вслед за Степаном. Их ступни, изрезанные скальником, оставляли красные следы, и вскоре вся тропа под их ногами окрасилась в багровый. Они приближались, и Степан вскинул винтовку, уже не понимая, что и зачем он делает.
Первый выстрел сразил бегущего впереди мужчину, сплошь покрытого синими татуировками, того отбросило назад, под ноги остальным, и остальные втоптали его в камни. Вторым выстрелом Степан попал в ногу толстой женщине с всклокоченными волосами, и та, нелепо взмахнув руками, свалилась с тропы, заколыхалась, перекатываясь, и ее голова раскололась от удара о камень ниже по склону. Третий выстрел выбил затылок парнишке лет пятнадцати, и его худосочное тело просто столкнули вниз. Ни один из бегущих не замедлил шаг.
Еще один выстрел. Еще. Плечо заныло от отдачи. Сколько патронов в магазине? Щелчок. Кончились. Запасной, где запасной? Так, этот нахуй! Лязг затвора. Выстрел. Что с ушами? Гудит. По щеке бежит горячее. Выстрел. Заклинило. Блядь! Да заряжайся ты, сука! Выстрел! Еще два патрона, и все. Останется только россыпь. Успею зарядить? Нихуя не успею. Выстрел!
Мимо пролетела тень. Следом за ней еще одна. Снизу один за другим донеслись два глухих шлепка. Степан поднял голову наверх. Не все пошли по тропе. Часть людей двинулась по хребту, и теперь они ползли вниз по отвесной скале к уступу, на котором сидел Степан. Еще один человек сорвался со скалы и, падая, размозжил голову о край уступа.
Степан дрожащими руками вдавил винтовку в плечо. Волна докатилась до скалы, и первые ряды уже начали карабкаться вверх. Еще два выстрела, и два бледных тела скатились вниз. Первые преследователи замедлились, но по их спинам уже карабкались те, кто шел позади.
Степан закинул винтовку за спину и бросился дальше по уступу, пытаясь одновременно потными пальцами набить патроны в опустевший магазин. Оглянувшись, он увидел, как наверху среди бледной паутины тел, опутавшей склон, мелькнуло лицо Басурмана, и Степан окончательно потерял над собой контроль. Животный ужас, до этого сковывавший его разум и тело, схлынул, уступив место горячей ярости. Он отбросил магазин, отвел затвор, загнал патрон в ствол и вскинул винтовку. В сетке прицела тут же появилось знакомое лицо, пустое и безжизненное, вперившееся черными глазами в Степана. Степан взревел и не услышал собственный выстрел.
Пуля ударила рядом с Басурманом. Степан взвыл от бессильной злобы, но тут же осекся, услышав новый звук. Это был даже не столько звук, сколько тонкое, на самой грани восприятия, ощущение. Где-то под ногами, под серой каменной толщей утекал песок.
Ярость вновь сменилась страхом, горячая удушливая пелена сжалась до размеров комка в животе, и этот комок враз остыл и покрылся ледяной коркой. Скала осыпалась.
Степан бросился прочь, уже не думая о преследователях. Шорох песка усиливался, камень под ногами дрожал, и в глубине скальных трещин уже были видны стремительные серые ручейки.
Уступ сузился и оборвался, и Степан, не замедляя бег, прыгнул вперед, туда, где из-под карниза вновь выныривала тропа. Приземлился на ноги, и правое колено полыхнуло болью. Степан вскрикнул, но тут же продолжил ковылять вперед, опираясь на винтовку. К шороху за спиной добавился скрежет ползущих вслед за песком скальных обломков, а потом эти неуверенные звуки исчезли, поглощенные оглушающим рокотом камнепада. Степан обернулся и увидел, как вся скала, закрывавшая полнеба, поползла вниз по склону, обваливаясь и осыпаясь. Огромные блоки отслаивались от стен вместе с повисшими на них людьми и плыли вниз среди стремнины из камней и песка. Сверху на них рушились новые и новые обломки, погребая под собой всех тех, кто шел вслед за Степаном, а потом все исчезло в облаке пыли. Степан неожиданно для самого себя тонко хихикнул и уселся на тропу, завороженно глядя, как поднимаются в небо серые клубы.
Когда пыль осела, воспаленным глазам Степана предстала лишь широкая морена, протянувшаяся языком аж до самого ручья далеко в долине. Он еще посидел, всматриваясь в мешанину камней, но нигде не увидел ни следа человека. На краткий миг ему показалось, будто вдалеке среди серой палитры виднеется белая рука. Он глянул в прицел и понял, что ошибся. Тогда Степан равнодушно пожал плечами, встал и похромал к базовому лагерю.
Он шел, глядя под ноги и используя винтовку как костыль. Озадаченные куропатки, пролетавшие мимо, смотрели на странного человека, бормочущего что-то себе под нос, и тревожно перекликались в вечернем небе. Степан не обращал на них внимания. Когда день сменился ночью, а та – серым рассветным сумраком, впереди на тропе показался человеческий силуэт, и до ушей донесся голос Угара:
– Степан! Ты жив? Пиздец. Я думал, накрыло тебя! Грохот стоял, аж на лагере слышно было! Я пытался вертушку вызвать, но трубку никто не взял. Звонил ментам и в МЧС поселковый, но там тоже глухо.
Степан тихонько прыснул. Весь поселок сейчас лежал далеко у него за спиной, погребенный камнепадом, но Угар не мог этого знать.
– Ты Басурмана видел? Сам цел? – Угар остановился, в его голосе послышались тревожные нотки. – Степан? Ты чего?
Вместо ответа Степан сделал еще несколько шагов, вскинул винтовку и выстрелил Угару в голову. Передернул затвор, разряжая, и пошел дальше. Он перешагнул через Угара и двинулся на юг навстречу разгорающемуся дню.
Степан долго сидел за палаткой на берегу реки, глядел в темные воды, а над головой в зияющей бездне одна за другой загорались далекие ледяные звезды и складывались в неведомые, неизвестные созвездия. Он смотрел в воду и видел те недосягаемые глубины, что открылись его взору в небесах позапрошлой ночью. Те, что мерцали сейчас у него над головой. Теперь он глядел в них без страха, потому что нет смысла бояться того, что любит тебя. Того, для кого ты лишь дитя, заплутавшее в темноте, которую по ошибке принимаешь за жизнь. Степан силился вспомнить своих друзей, но их лица оплывали и выцветали в его голове. Остатками разума он желал, чтобы Басурман или Угар вышли из палатки и позвали его по имени, но он и сам уже не помнил собственного имени, а потом и это желание ослабело и убежало вниз по течению.
Справа раздался стук копыт. Баран склонился над водой и долго пил, задумчиво шевеля губами после каждого глотка. Шерсть на груди его блестела там, куда ударила пуля. Баран поднял глаза на Степана, и во взгляде его клубилась та же пустота, сошедшая с небес. Глаза барана показывали Степану те же картины, что и пенящаяся у берегов вода. Степан видел, как баран, ковыряя копытом землю в бесплодных попытках добраться до воды, откопал то, что давно спало, погребенное под камнями, упавшими с неба. Видел, как зверь вышел среди бела дня в поселок и шел по улицам, а люди бросали свои дела и шли вслед за ним. Видел, как все они поднимались за бараном в горы, бросая одежду и преклоняя колени перед тем, что стояло неизмеримо выше всего людского, того, что было старее космоса. Видел, как пробудившиеся люди молили того, кто надел личину зверя и вел их за собой, принять их в свои объятья. Видел, как вышел к ним Басурман, и как он бежал обратно, неся в себе частицу увиденного. Слышал хор голосов, говоривший с Басурманом по спутниковому с отсоединенной батареей и по выключенной рации.
За спиной рокотали горы, осыпаясь и оползая в долины. Хребет за хребтом, отрог за отрогом они сбрасывали песок, камни и скалы, обнажая белую пульсирующую кожу. Под бескрайним бледным пространством бугрилась плоть, пробуждаясь ото сна. В долинах вспучивалась и расползалась влажными ломтями земля, а в образовавшихся разломах распахивались бездонные рты, и из этих ртов лился единый голос, взывавший к отцу.
Степан смотрел, как воды реки темнели и отблескивали красным в лунном свете, а пена все сильнее взбивалась и пузырилась между камней. Он склонился над потоком, зачерпнул ладонью и омыл лицо горячей соленой жидкостью. Баран одобрительно кивнул головой. Степан встал, скинул с себя одежду, бросил подальше ботинки и, тихо смеясь от радости, пошел туда, где на белой плоти проснувшихся гор один за другим открывались и вперялись в отчее небо подслеповатые, отвыкшие смотреть глаза, а небо холодило плоть ласковым сиянием, убаюкивая и успокаивая. Степан шел к горам, и бездна наверху видела его лучезарную улыбку. Его ждали. О нем помнили. Его любили.
Полагаю, ты никогда не слышал о Малянове. Это неудивительно. Ты много о ком не слышал. Я буду рассказывать, а ты будешь внимать. Можешь закурить, что тебе еще остается, а? Табак да конфеты с горьким чаем. Больше, чем есть у многих. Сперва я расскажу, как Малянов получил свое имя.
Матерью Малянова была ворона, а отцом – лунный свет, что и по сию пору на просторах Сокрытого Севера льется на белую неродящую землю. Мертвецы в той земле не знают спокойного сна, они беспрестанно молятся в своих сосновых колыбелях и верещат во тьме, когда рядом сквозь мерзлую толщу ползет сам Бледный Царь, древнейший из тоттомгытагныкэнат, тех, кто видел само сотворение мира в Первой Метели.
Бледный Царь был свидетелем брака вороны и лунного света. Он благословил их, очарованных друг другом, и чайки несли эту весть во все концы, так далеко от моря, как могли. Но чайкам никто не поверил, все знают, что они глупы и крикливы, а слова их стоят не больше, чем рыбьи кости. Чайкам никто не поверил, а ворона, лунный свет и Бледный Царь никому ничего не рассказывали.
Говорят, был один безродный человек – там, на севере. Он выкапывал мертвецов, чтобы обирать их колыбели. Гнусное занятие, сам понимаешь, но на севере земля не родит, помни об этом, прежде чем осудить его.
Так вот он, этот нарушитель вечного сна покойных, выкопал очередную могилу на том самом месте венчания вороны и лунного света. Мертвец в своей колыбели открыл глаза, едва человек снял крышку гроба, и поведал осквернителю о той свадьбе. Человек выслушал мертвеца, забрал из гроба его посмертные пожитки вместе с косточками из истлевших ладоней, а после закопал обратно.
Мертвеца за болтливость сожрал Бледный Царь, а человек понес услышанную историю по городам и селам. Он рассказывал ее и оленьим людям, и паучьим, и детям китов, и детям медведей. Даже народцу, который ведет свой род от крови древних тэрыкы, что некогда могли обращаться в белых медведей. Истории не заботит, кто их рассказывает и кому. Человека же слушали гораздо внимательнее, чем глупых крикливых чаек, а выслушав, несли весть дальше. В конце концов, произошло то, что и должно было произойти – эта история дошла до шамана, которого звали Умкы. Все истории рано или поздно попадают к Умкы, этому летописцу Сокрытого Севера, чтобы он вписал их в свою книгу из тонкого пергамента.
Умкы умел читать знаки, а эта история была полна знаков. Вороньи косточки, брошенные на пол яранги в свете жирников, показали Умкы ребенка, что должен был явиться на свет, а вездесущие кэлы, призванные шаманом нашептали ему, что дитя будет самим Тайонрамкыном. Кэлы сказали, что дитя призовет пургу, которая запорошит границы Сокрытого Севера, и так Бледный Царь сможет ступить во внешний мир, мир смертных.
Умкы облачился в медвежью шкуру, взял копье и с собаками отправился на поиски ребенка вороны и лунного света, чтобы убить его и предотвратить конец времени. Он нашел гнездо вороны у берегов бездонного озера, затерянного в горах, но Умкы не было суждено завершить начатое. Сам Бледный Царь забрал новорожденное дитя у матери-вороны и скрылся с ним под землей. Кэлы мчались за ним, а следом полз и Умкы. Но Бледный Царь, хитрый и вездесущий, знал, что на землях Сокрытого Севера дитя никогда не будет в безопасности, и охота за ним будет длиться вечно. Поэтому Бледный Царь передал ребенка в руки мертвецов, ибо только мертвецы и птицы могут пересекать границу между мирами. Холодные белые руки приняли маленький теплый сверток, и путь сквозь землю продолжился.
Бледный Царь остановил кэлы, а Умкы отвлек игрой в кости. Пока они играли, мертвецы ползли на запад Сокрытого Севера, который сменился востоком внешнего мира, когда они пересекли границу. Они пробирались мимо корней вековых лиственниц, мимо целых гор золота, растущих под землей, под городами и под лесами, и мертвые внешнего мира приветствовали их и тянули руки к ребенку, что призовет бурю, чтобы хоть на миг прикоснуться к тому, кто приведет самого Бледного Царя. В конце концов, мертвецы доставили ребенка в город, лежащий на берегу одного из самых холодных морей.
В тот день на одном из двух кладбищ того города, на безымянной могиле, из тех, в которых хоронят бездомных, вспучилась земля, и на поверхности показались холодные белые руки, держащие завернутого в песцовую шкуру ребенка.
Мертвецы отправились обратно, а ребенок остался во внешнем мире. Его нашли, ему дали семью, а семья дала ему имя. Так сын вороны и лунного света стал Иваном Маляновым. Он не знал о Сокрытом Севере, как не знает никто во внешнем мире. Он не знал своих настоящих родителей, лишь удивлялся в детстве, видя каждое утро сидящую на карнизе за окном ворону. Ворона грустно смотрела на малыша черными глазами-икринками, а детское сердце Малянова по неведомой ему причине каждый раз наполнялось теплом, когда он видел странную птицу.
Когда старшие ребята во дворе убили ворону из рогатки, Малянов плакал, а потом забыл о ней.
Это была первая история о Малянове. Она нужна, чтобы понять вторую. Так бывает, порой одно не имеет смысла без другого, понимаешь? Если бы не было ночи, не было бы и дня, потому что человеку не имело бы смысла давать дню имя.
Что? Ты уверен в своих словах? Мне уже говорили подобное. Не раз говорили. Ты видишь кровь под моими ногтями? Видишь нож, что лежит у меня под рукой? Подумай хорошо, прежде чем в следующий раз сомневаться в моих словах. Я смотрю в твои глаза и вижу, что ты не смельчак. Так и не пытайся казаться тем, кем не являешься. Налей себе еще чаю, сейчас будет вторая история. Я рассказывал ее много раз, расскажу и тебе.
Малянов рос, как все. Обычный ребенок был. Себя помнишь в детстве? Вот один в один. Но метка Сокрытого Севера, что от рождения была у него на внутренней стороне щеки – это не просто шрам. Это кольцо, к которому прочно привязана нить, связывающая его с Сокрытым Севером, и неизбежен был день, когда корни Малянова дали знать о себе.
Малянов и до этого дня порой чувствовал неладное. Чаще всего во снах, конечно. Именно во сне человек ступает на шаг ближе и к смерти, и к Сокрытому Северу. Стена истончается, и сквозь нее порой дуют ветра с другой стороны. Ветра посмертия и лютые северные ветра. Может быть, даже ты знаешь это чувство, когда сон делается зыбким, но ты не шагаешь в пробуждение, а наоборот, будто видишь нечто иное и незнакомое сквозь окружающую тебя пелену. Может быть, даже слышишь чьи-то голоса. Голоса, что говорят на незнакомом никому из живых языке, но тебе ясно каждое слово, и от этих слов, твое тело на другом конце сна дрожит в мокрой постели, а пересохшие губы пытаются издать крик о помощи, но слова не выходят из сдавленной призрачными руками глотки. Было такое у тебя? То-то же. Тогда ты поймешь.
Обычно в этих снах Малянов видел бескрайнюю белую землю, что не родит, а лишь принимает в себя мертвых. Видел он и вечно льющийся на эту землю лунный свет, и этот свет касался Малянова с особой лаской. Он видел и блики северного сияния, которые, на самом деле, – лишь пар от дыхания Бледного Царя. Малянов слышал крики птиц, невидимых в черном, как потолок яранги, небе. Он понимал птиц, там, во сне. Птицы приветствовали его. И вороны, его родная кровь, и глупые крикливые чайки, и степенные полярные совы, и красноглазые гагары.
В день, когда Малянову исполнилось двадцать семь лет, к нему во сне явился сам Бледный Царь. К этому возрасту Малянов прошел обычный жизненный путь. Он учился, дружил, влюблялся и работал. Отслужил в армии и вновь влюблялся, и вновь работал. Правда такова, что к этому возрасту тяжело достичь серьезных высот, и он их не достиг, как и большинство. К двадцати семи у него были лишь крохотная квартира на окраине, доставшаяся от приемных родителей, старая развалившаяся машина, работа в такси и не самое лучшее здоровье, подорванное алкоголем, драками и тувинским ножом во время службы. Время же, когда он влюблялся, осталось позади. Он вырос жилистым, невысоким и мрачным человеком. В глазах Малянова плескались вечные усталость и похмелье.
Сон, про него я говорил. В ту ночь сон сгустился вокруг Малянова, задрожал, и он оказался посреди белой пустоши. Небо искрилось зеленоватыми сполохами, в нем все так же кричали птицы, но крики их были полны тревоги и благоговения.
Белая земля перед Маляновым пошла трещинами. Трещины ширились, змеились под его ногами, и из-под земли показался Бледный Царь. Малянов видел лишь часть его лица, не более. Крючковатый нос, в каждую ноздрю которого мог, не сгибаясь, войти взрослый человек. Глаз цвета льда, пристально уставившийся на Малянова. Бескровные губы, растянувшиеся в улыбке, и обнажившиеся под ними зубы, покрытые глубоко вырезанными узорами. Узоры те в дни после Первой Метели нанесли Бледному Царю самые искусные косторезы, а после ослепили себя, обезумев от проделанной работы и от тайн, что эти узоры в себе скрывали.
Бледный Царь заговорил, и Малянов почувствовал, как по щекам побежала кровь из ушей.
– Настало время, – сказал Бледный Царь. – Близится пурга, что сотрет границу. Ты, рожденный под моим благословлением, должен проложить мне путь. Ты должен поднести тааронгыргын в мою честь. Жертвоприношение. Кровь, пролитая от твоей руки, с моим именем на твоих устах, откроет мне путь. Ступай, сын вороны, ступай во внешний мир и неси мое слово. Мертвые направят тебя. Призови пургу.
Бледный Царь скрылся под землей, а Малянов проснулся.
В то утро он пошел выносить мусор. Он стоял возле мусоропровода и курил, пытаясь стряхнуть с себя остатки ночного кошмара и слушая, как его пакет глухо бьется об стены, стремительно падая вниз. Из жерла тянуло падалью. Не мусором, а именно гнилостным запахом разлагающейся плоти. Малянова мутило, он жадно затягивался и глядел в окно. За окном белело морозное утро.
Пакет достиг дна, Малянов слышал звук его приземления. Он докурил и затушил бычок в консервной банке на подоконнике. В этот же миг до него вновь донесся шум из глубин мусоропровода. Там, далеко внизу что-то шуршало. Малянов прислушался. Звук приближался, царапающий звук, будто что-то скребло когтями внутри трубы мусоропровода. Звук поднимался наверх. К Малянову. Малянов замер, не веря своим ушам. Чем ближе, тем громче звучал этот глухой скрежет, тем сильнее становился запах разложения, заполняя собой весь подъезд. Что бы это ни было, оно упорно ползло наверх по трубе, протискиваясь сквозь узкий смрадный лаз. Малянов прирос к полу, не в силах пошевелиться от ужаса. Его щека вспыхнула изнутри, будто к ней приложили раскаленный металл, а из глаз брызнули слезы.
Скрежет поднялся до этажа, где стоял Малянов, и затих. Что-то звякнуло за лючком загрузочного клапана, и клапан откинулся, открываясь. Из трубы донесся приглушенный голос:
– Возьми и будь осторожен. Отныне ты и охотник, и жертва. Возьми то, что положено тебе, Тайонрамкын.
Когти вновь заскребли, устремляясь вниз. Малянов шагнул к клапану и увидел лежащий там нож с костяной рукоятью. Рукоять была покрыта узорами, похожими на те, что украшали клыки Бледного Царя, но погрубее и попроще. Малянов взял нож.
Я вижу недоверие в твоих глазах, но ты молчишь. Хочешь испытать судьбу? Посмотри на рукоять моего ножа. Желтая кость, да. И узоры на ней. Вот так-то.
Малянов ступил на путь тем же утром. Нет, он этого не хотел. Он вообще думал, что сошел с ума. Так думал любой бы человек двадцати семи лет, которому мертвецы поднесли ритуальный нож через мусоропровод. Малянов даже хотел записаться к врачу, но не успел.
Через час после подношения он вышел из подъезда и направился к своей машине. Это был старый японский седан. Весь город, где жил Малянов, донашивал старые японские машины, других там и не было.
Малянов сел за руль, достал из-за пазухи нож и убрал его в бардачок между сиденьями. Начинался рабочий день.
Это был уже четвертый его вызов в то утро, насколько я знаю. Или пятый, не имеет значения. Женщина – вот, что важно. Это была женщина. Вдвое старше Малянова, в норковой шубе, с жирно напомаженными губами.
– На кладбище, – сказала она, усевшись на заднее сиденье и положив рядом с собой букет из четырех гвоздик. – На то, что у моря.
Кладбищенский сторож поднял шлагбаум, и Малянов заехал на центральную аллею, окаймленную давно облетевшими березами.
– Налево, – указала женщина. – Налево и до конца.
Малянов рулил, и задумчиво глядел по сторонам. Неподалеку поднимались клубы черного дыма – там жгли покрышки, чтобы прогреть землю и опустить в нее гроб. Малянов задумался о том, что ждет мертвеца в холодной темноте под землей. Вспомнил резные зубы с налипшими на них крошками земли. Содрогнулся.
Женщина сзади копошилась в сумочке. Малянов подумал, что она ищет деньги и сбавил ход, подъезжая к указанному участку, на котором чернело одно-единственное надгробие. Женщина не стала дожидаться, пока он остановит машину. Малянов успел заметить, как что-то мелькнуло в зеркале заднего вида, обращенном в салон, а в следующий миг на его шее затянулась удавка.
Пассажирка душила его, прижавшись к спинке водительского сиденья, и Малянов чувствовал, как мех воротника ее шубы щекочет ему ухо. Удавка врезалась все глубже. Малянов захрипел, отпустил руль и, суча ногами, вдавил газ в пол. Машина рыкнула, рванула вперед, снесла оградку участка, влетела в надгробие и повалила его.
– Сученыш, – прошипела женщина. – Коленьку моего…
Перед глазами у Малянова плясали красные пятна, горела шея, горели легкие. Правой рукой он откинул крышку бардачка между сиденьями, и пальцы сомкнулись на рукояти ножа. Малянов ткнул назад, наугад, вслепую. Женщина ойкнула, но не отпустила. Малянов ударил еще раз и еще. По руке побежало горячее. Хватка начала слабеть и Малянов рванулся вперед, освобождаясь от удавки. Прокашлявшись, он обернулся.
Женщина откинулась на спинку сиденья и, устало дыша, зажимала красными руками влажный мех в районе живота. Рядом с ней лежали скомканные капроновые колготки. Ими она пыталась его задушить.
– Сученыш, – оскалила она красные зубы, но тут же скривилась и завздыхала. – Найдут тебя. Найдут и закопают живьем. Как псина последняя сдохнешь.
Малянов, еще не пришедший в себя, подался к ней и воткнул нож в ее тонкую шею. Женщина округлила глаза, распахнула рот, но оттуда полилась только кровь. Этим обычно все и заканчивается, поверь на слово.
Он вытащил ее на улицу и уложил на снег. Вокруг женщины начало расплываться вишневое пятно. Малянов стоял над ней и курил. В голове у него была лишь гулкая пустота.
Шевельнулось и опрокинулось поваленное надгробие. Там, где оно лежало, земля вдруг просела, а потом и вовсе ссыпалась вниз. Из образовавшейся ямы повеяло холодом еще худшим, чем тот, что царил на улице.
– Давай ее сюда, – раздалось из ямы. – Мы ее приберем, не волнуйся. Хороший таароныквын. Ты начал, как надо.
Малянов засмеялся, не донеся сигарету до губ. Звук его смеха плыл меж лиственниц и берез, и деревья недоуменно качали ветвями. Они никогда не слышали этого звука.
Малянов сбросил тело в яму и не услышал, как оно ударилось о дно.
– Приноси еще, – раздалось из темноты. – Много нужно, чтобы поднялась пурга, очень много.
Края ямы сошлись. Снег, на который натекла кровь убитой, растаял и впитался в жадную землю. Малянов докурил, отогнал машину, кое-как пристроил надгробие и уехал. Гвоздики оставил у надгробия.
Болгаркой он срезал таблички с номером автомобиля, ей же зашлифовал цифры на лонжероне. Номера скрутил и спрятал в гараже. Машину он сжег в лесу вместе с сумочкой убитой. Сумочку он предварительно выпотрошил и нашел в ней мобильный телефон с крупными кнопками. На экране горело непрочитанным сообщение «Приезжай, как закончишь дело. Мы у Хрящева, 2-ая Совхозная, 27».
Малянов довольно хмыкнул. Огонь уже разгорелся, и он швырнул в него телефон. Да, он знал, что это не собьет со следа полицию. Знал, что его найдут уже очень скоро. Но мертвец, прикопанный кем-то в рощице неподалеку, показал из-под снега свой череп и сказал Малянову, что надо ехать по адресу. То же самое кричали птицы над его головой. То же самое он прочел в переплетении черных ветвей на фоне голубого неба. Малянов смотрел, слушал, курил и смеялся. Щека горела, и он чувствовал вкус крови во рту.
Нет, ты не подумай. Он не был дураком. Малянов сомневался, а дуракам это несвойственно. Он сомневался, пока шел к указанному месту сквозь дворы, укрытые серым снегом. Пока петлял узкими проулками, думал, насколько сильно он свихнулся, как далеко отплыл от берега и может ли еще вернуться. Какое-то время он даже плакал на ходу, жалея эту бедную женщину. Когда ветер с моря выстудил слезы на щеках, плакать он перестал.
Сомнения исчезли, когда Малянов подошел к дому на Второй Совхозной улице. Это был самый последний дом в тупике частного сектора. Еще от калитки Малянов услышал голоса. Нет, не людские. То звали его мертвецы в подполе дома. И мертвецы во дворе. Много мертвецов, очень много. Их голоса на секунду оглушили Малянова.
– Освободи нас, – кричали они. – Сними с нас печать. Обрати нас в свою жертву. Открой дорогу пурге.
Малянов распахнул калитку и по узкой утоптанной тропинке прошагал к дому. Мертвецы хохотали в его голове.
Первый человек набросился на Малянова, едва он зашел в дом. Человек прыгнул на него слева из-за вешалки с куртками и повис на плечах. Малянов убил его двумя ударами. Для человека порой нужно очень мало.
Второй человек прятался. Малянов чувствовал его страх. Голоса из-под половиц подсказали Малянову, что тот ждет его во второй комнате, за распахнутой дверью. Малянов заглянул в дверной проем.
Он увидел окно, за которым розовело морозное небо над городом, и чадила труба ТЭЦ. Он увидел стол, накрытый клеенкой, на котором исходили паром две недопитых кружки чая. В пепельнице тлели недокуренные сигареты. На разложенной доске замерли недошедшие до «дома» нарды.
– Выходи, – сказал Малянов. – Выходи сам, и я тебя не трону. Я знаю, что ты ждешь за дверью.
Скрипнул пол, и показался второй человек. Он был небрит, космат и одет в застиранные джинсы и растянутый свитер с горлом. В руке он сжимал топор.
– Явился, – сказал человек. – Убил, значит, Людку, выродок.
– Не только Людку, – сказал Малянов и кивнул на тело у входа.
Человек посмотрел на мертвого товарища, и Малянов тут же бросился вперед. Ударил коленом в живот, отбил руку с топором, зарядил лбом в подбородок. Голова человека мотнулась назад, он запнулся и упал на спину. Звякнул отлетевший в сторону топор.
– Нам! – вопили мертвецы в подполе. – Отдай его нам!
Малянов припечатал упавшего ногой в голову. Тот ударился затылком об пол и замычал, вращая пустыми глазами. Малянов топором подцепил крышку подпола и отбросил в сторону. Внизу, в затхлой темноте он увидел белые подрагивающие тела и протянутые к нему руки. Человек завопил, когда Малянов ухватил его за ногу и поволок к подполу. Он еще долго продолжал вопить после того, как за ним захлопнулась крышка. Малянов равнодушно слушал его крики, сидел на его стуле за его столом, курил его сигареты, пил его чай и смотрел, как гаснет за окном небо, а город усеивается огнями.
– Печать во дворе, – сказали мертвецы, когда человек в подполе, наконец, замолчал. – Ты увидишь. Закончи начатое.
В сгустившихся сумерках Малянов долго не мог понять, что от него требуется. Он блуждал по двору по колено в снегу, а под ногами у него тоскливо выли исстрадавшиеся покойники.
Печать была вырезана на коре старой высохшей лиственницы. Круг с незамысловатым узором внутри – две пары клыков и стрела между ними. Печать потемнела от времени, поэтому Малянов не сразу увидел ее. В центре круга был воткнут нож с желтой костяной рукоятью.
– Ты не первый, – шептали покойники. – Твой предшественник не успел. Открой нам двери. Призови пургу.
Малянов выдернул нож и под торжествующий рев мертвецов отпластовал куски коры с дерева.
Где-то вдалеке выла сирена, и стены переулка окрашивались красными и синими отблесками.
Вот такая история. Что ты смеешься? В ней нет ничего смешного. Ты же помнишь про нож у меня под рукой? Малянова не нашли, нет. Нашли два свежих трупа в доме. Нашли много старых разложившихся тел в подвале и во вдоре, но не Малянова. Кто-то говорит, что его забрал Бледный Царь. Я так говорю, если ты желаешь вдруг усомниться в этих словах.
Прислушайся. Ты слышишь? Это воет пурга за окном. Выгляни, там сплошь белая каша. Ты слышишь в ее вое голоса? Голоса, что поют гимны Бледному Царю, гимны давно погибшей вороне, лунному свету и их сыну – Тайонрамкыну. Не вслушивайся слишком долго, иначе голоса уведут тебя на улицу, в хладную темноту, и ты не найдешь путь обратно. Пей горький чай и кури. У нас еще много времени впереди. Пурга только началась.
Сказать, что Степан Семёныч Кощеев охуел, – это не сказать ничего. Он вышел из кабинета венеролога в сопровождении врача, бормочущего что-то про пенициллин и антибиотики. Жена тут же нависла над Степаном Семёнычем, и голос ее, полный злого триумфа и презрения, эхом покатился по коридору:
– Что, нагулял-таки, кобелина?! – она зацокала языком. – Ах ты, дрянь такая! Все тебе мало, да? Мало ты хламидий хватал? Теперь сифилисом решил обзавестись?
Кощеев молчал и, чувствуя на себе взгляды всех пациентов в очереди, лишь виновато шевелил усами, утирал платком лысину, да поправлял сбившуюся на толстом животе рубашку. Зинаида вещала, как советский диктор, – торжественно и громогласно, но он уже не слушал ее. В голове билась всего одна мысль: «От кого?»
Дома он принял таблетки. Жена поставила укол в ягодицу. Степан Семёныч, глядя в ее черные злые глаза, мог поспорить – Зинаида специально попала в нерв. Подволакивая ногу, он поковылял в гостиную, где его ждала раскладушка у окна. Зинаида осталась на перине в спальне одна, демонстрируя всю глубину своего презрения и ненависти. Кощеев услышал, как щелкал замок, – жена заперлась изнутри.
– Больно надо! – процедил он сквозь зубы.
Перед сном долго и вдумчиво рассматривал выскочивший на члене шанкр. Бледный, с рубцеватыми краями, он был размером с фасолину, и чем дольше Степан Семёныч глядел на него, тем больше наливался злостью. На ту из любовниц, что заразила его; на врача, который, курва, не согласился подыгрывать перед женой; на саму жену. Зинаиду Степан Семёныч вообще винил в первую очередь – не будь она такой холодной и неприступной сукой, глядишь, и не побежал бы искать девок на стороне. Жалуясь на жену друзьям, Кощеев всегда язвил, что Зинаида сосет у него только деньги, а вовсе не то, что следовало бы. Вот тебе, Зинка, и итог. Сама виновата.
Он долго не мог уснуть, зябко ворочался под тонким колючим одеялом и чувствовал нарастающий зуд в шанкре. Когда все-таки забылся коротким рваным сном, снилось ему, будто пах облепили жирные зеленые мухи и копошатся там, щекоча его маленькими суетливыми лапками. Наутро он обнаружил в паху и на бедрах еще с десяток таких крупных и бледных шанкров. О таком врач не предупреждал, и Степан Семёныч почувствовал, как его нутро сжала холодная лапа страха.
Жена, завидев его на кухне, лишь плюнула в сторону и швырнула на стол тарелку с холодным омлетом.
Работа не задалась. Степан Семёныч сидел у себя в кабинете, докуривая очередную сигарету. Рядом чадила переполненная пепельница, и стояла початая бутылка дагестанского коньяка. Язвы зудели нестерпимо. Матерясь сквозь зубы, он набирал одну любовницу за другой. Все божились, что чисты, что у врачей на учете, что анализы сдают каждые полгода. И неизменно добавляли в конце, чтобы «папулик» и не думал звонить, пока не долечится.
С каждым звонком и глотком коньяка сердце молотило все сильнее. Кощеев покрылся жарким липким потом, и к зуду прибавилось противное пощипывание. Он поминутно тер и почесывал пах. Оставался последний вариант – Лизавета. Она и любовницей не была – обычная индивидуалка, каких миллион. Степан Семёныч нашел ее на одном из многочисленных сайтов досуга. Пролистал бы мимо, да глаз зацепился за таинственное заморское слово «римминг», включенное в список услуг. В тот же день он ее и навестил. Шанкр выскочил через неделю. Рановато для сифилиса, но кто знает. Так-то шанкры и зудеть не должны.
Номера Лизаветы не сохранилось, и Кощеев полез на сайт. Когда он листал очередную страницу в поисках анкеты, в дверь прошмыгнул его заместитель Геращенко. Худой и желтый от курева, он ехидно улыбнулся и заговорщицки подмигнул Степану Семёнычу:
– Тут поговаривают, у кого-то с конца закапало, а, Стёпка? Что ж ты так неаккуратно, презервативы-то вроде изобрели давно…
Степан Семёныч замер. Ладони покрылись потом, горло стянул тугой обруч. Он сипло выдавил:
– Кто говорит?
Геращенко осекся, улыбка сползла с желтого лица.
– Да так, болтали в курилке. Ты же знаешь, коллектив маленький, сплетни быстро разлетаются. Я вот тут документы на подпись принес.
Тараторя об отчетах и накладных, Геращенко воровато отводил глаза в сторону, а Степан Семёныч сверлил его ненавидящим взглядом. Никто не мог знать. Ни одна блядь не могла быть в курсе – в курсе были только сам Кощеев и Зинаида.
Геращенко извивался ужом, гнул спину и раскладывал на столе перед начальником ведомости:
– Вот тут подпись – добро на транш, а тут вот мы договор заключаем со строителями на ремонт склада, а вот здесь…
– А ну пошел вон отсюда! – рявкнул побагровевший Степан Семёныч и рванул ворот рубашки. В угол полетела оторванная пуговица.
Желтое лицо Геращенко приобрело голубовато-бледный оттенок:
– Ты чего, Степа? Чего орешь-то сразу? Ну, пошутил неудачно…
Но Кощеев не слышал его. В голове молотом бил кровоток, глаза налились красным, наэлектризованные усы встопорщились. Рокочущим голосом он орал:
– Вон, я сказал! Пшел! Закапало, блядь! Расслабились, сволочи! Из жопы у вас у всех закапает! Еще раз в курилке увижу кого – уволю к ебени матери!
Он кричал, пока не закололо сердце. Кричал даже после того, как Геращенко закрыл за собой дверь кабинета, оставив начальника наедине с зудящими шанкрами и фотографиями проституток.
В анкете Лизаветы он нашел номер телефона, но трубку никто не взял. Степан Семёныч опрокинул бокал коньяка, не чувствуя вкуса, и застучал по клавиатуре, застрочил гневный отзыв. Угрюмо осмотрел написанное, поправил «подхватил сифон» на «заразился сифилисом» и едва удержался, чтобы не зарядить кулаком в экран, с которого похотливым взглядом манила клиентов темноволосая девушка со смуглой после солярия кожей.
На следующий день, проснувшись, Степан Семёныч обнаружил, что экспансия шанкров распространилась на живот. Свежие язвы пучились бледными кратерами с розоватыми краями, а старые еще ночью полопались и вяло сочились сукровицей вперемешку с гноем. За ночь сукровица схватилась коркой, и Кощеев ревел медведем, отдирая присохшие к язвам трусы и майку.
Зинаида лучилась праведным торжеством. Повела носом, завидев мужа на кухне, и сказала:
– Гнильем смердит. Символично, учитывая, что ты – гниль и есть.
Перепуганный таким быстрым течением болезни, Степан Семёныч вмиг передумал делиться с ней своей бедой. Нахмурился, усмехнулся в усы и небрежным движением руки отправил в угол кухни тарелку с омлетом, украшенным смачным плевком.
– На работе пожру, – бросил он, уходя.
Но на работу не поехал. Проворачивая руль скользкими от пота ладонями, Степан Семёныч направил машину к больнице. Дважды объехал парковку, ища свободный пятак в плотных рядах детищ российского автопрома, после чего поставил «лексус» на место для инвалидов.
Сонная тетка в окошке регистратуры выдала ему талон к венерологу и смерила брезгливым взглядом. Степан Семёныч стоял у кабинета, оглядывая очередь. Он чувствовал, как поутихшая ярость вновь разгорается внутри – перед ним стояла молодая пара, мило щебечущая о своих молодых делах; на скамейке, глядя в пол, сидел угрюмого вида мужик, от которого тянуло перегаром; а у самой двери, кидая на нее выжидающие взгляды, обосновалась стайка старух. Именно старухи, укоризненно зыркающие на остальных людей в очереди и шепотом перемывающие им кости, вызывали у Кощеева наибольшее раздражение. «Вас-то кто вообще ебёт?» – подумал он и, тяжело вздохнув, полез в телефон проверять свой отзыв на сайте досуга. Под ним красовались сочувственные комментарии в духе «вот ты олень», «водкой сифак вылечить можно» и «ахахахах ебать гондоны купил бы хоть». Сама Лизавета не удостоила его гневную тираду ответом, но и удалять дискредитирующее сообщение не стала. Странно.
Степан Семёныч смиренно стоял в очереди, когда к кабинету вальяжной походкой, перебивая запахом одеколона амбре медикаментов, приблизился крепкий молодой парень в спортивном костюме. Голова на толстой бычьей шее сделала полуоборот, обозревая больных, и парень прогудел блатноватым басом:
– Это, уважаемые, у меня тут талон был, короче, на двенадцать. Я задержался, так что заскочу сейчас по-быстрому. Никто не против? – в последнем предложении сквозили угрожающие нотки.
В ожидании ответа парень вперился в молодую парочку. Субтильный мальчонка закивал, жеманно откидывая с глаз сальную челку, а его девушка тихо угукнула.
– Вот и хорошо, – резюмировал парень.
– Ни хера, – рявкнул из своего угла Кощеев. – Опоздал – становись в конец!
Парень повернулся к нему всем телом, вздернул вверх брови. На лице его отразилось удивление.
– Проблемы, дядя?
– Это у тебя проблемы, раз к венерологу пришел. Становись в конец очереди и не быкуй.
– А кто быкует-то? – парень вразвалочку направился к Степану Семёнычу. – Кто быкует? Ты чо?
Кощеев приготовился к неминуемым побоям, но твердо приказал себе ударить первым. И не таких козлов ломал. Правда давно. Лет двадцать назад.
Однако спасение пришло с совсем неожиданной стороны. На грозно приближающегося парня налетели старухи. Они облепили его со всех сторон и заквохтали, осыпая ударами сумок.
– Ишь, намылилси!
– Куда без очереди!
– Молодежь выросла!
– Мы тута с шести утра сидим!
Спортсмен отпрянул под их напором, растерянный и напуганный. Парочка вжалась в стену, мальчишка – тот так вообще слился со штукатуркой, как хамелеон. Пользуясь воцарившимся хаосом, Степан Семёныч юркнул в кабинет, откуда как раз выходил мрачный похмельный мужик.
Доктор флегматично глянул на него и уткнулся в журнал приема.
– С чем пожаловали?
– С тем же! – ответил Степан Семёныч, расстегивая брюки и задирая майку. – Сифилис что-то больно нетипичный! Клади в стационар!
Доктор так же безучастно скользнул взглядом по язвам:
– Запустили, смотрю. Сколько уже?
– Три дня, как первый шанкр выскочил.
– Ну-ну, – только и ответил врач, склоняясь над журналом.
– Что «ну-ну»? Я у тебя три дня назад на приеме был! Что мне делать с этим?
– Сейчас я вам пенициллинчик выпишу, пропьете, проколете…
– Да я уже пью и колю, блядь! – взорвался Кощеев. – А оно все, – он обвел рукой живот. – Распространяется! Понимаешь?
Доктор открыл было рот, но в ту же секунду за спиной Степана Семёныча распахнулась дверь, и раздался голос спортсмена:
– Слышь ты, колобок!
Невидимая рука ухватила за шиворот и потянула в коридор. Степан Семёныч заорал, суча ногами, но силы были неравны. Парень вышвырнул его, кое-как сумевшего подтянуть трусы, и наподдал напоследок пинка. С чувством жгучего стыда Кощеев застегнул брюки, чувствуя, как течет гной из лопнувших от удара шанкров на ягодицах.
В машине он долго звонил в частные клиники, пытаясь пробиться на прием. Ближайшую запись могли назначить только через неделю.
– Да я за неделю сгнию тут нахуй! – проорал он в трубку и вышвырнул телефон в окно. После долго ползал на коленях, выискивая его в высокой траве газона. За парковку на месте для инвалидов выписали штраф.
Через несколько дней шанкры добрались до лица. Они болели от слез. Старые язвы вздулись, налились кровью. Пульсировали, будто что-то живое шевелилось в них. В трусы Степан Семёныч заглядывать побоялся. Жена вовсе перестала с ним разговаривать. Последним, что он от нее услышал было требование не трогать ничего, не надев перчатки, и протирать за собой спиртом ободок унитаза. Кощеев не спал ночами, слушал свое тело. Чувствовал, как бугрятся шанкры, как пузырится гной под тонкой пленкой, как самопроизвольно шевелится член, будто живет самостоятельной жизнью.
Он ничего не ел уже четыре дня, но не сбросил в весе, а наоборот, набрал. Живот налился, как паучье брюхо, а язвы на нем, превратившиеся в багровые каверны, переплелись между собой и будто таили смутно ощущаемые червоточины, что вели вглубь плоти.
Степан Семёныч не выдержал на шестой день, когда увидел, что его комментарий на сайте оброс уж очень длинной цепочкой насмешливых отзывов. Он накинул толстовку с капюшоном, хлопнул дверью, спустился к машине и поехал на квартиру к Лизавете.
– Убью суку, – бормотал он, лавируя в потоке. – Задушу.
Он долго жал кнопку звонка, но никто не открыл. Изрыгая проклятия, Степан Семёныч пнул дверь, и она распахнулась. Впереди темнел коридор, в конце которого еще одна дверь вела в комнату, где Лизавета делала ему заморский римминг.
– Ну, тварь, – процедил Кощеев и шагнул в квартиру.
Сделав несколько шагов, он не выдержал запаха. Смердело испражнениями, сырыми потрохами и гноем. Кощеева скрутил спазм, но блевать было нечем. Лишь желудочный сок обжег пищевод. Замерев, Степан Семёныч прислушался – из комнаты доносились звуки. Неприятные до оскомины, жуткие. Хриплое сдавленное дыхание. Булькающие хлопки, будто лопаются пузыри на поверхности вонючей топи. Влажное причмокивание. Борясь с отвращением и страхом, Кощеев взял себя в руки, преодолел на одном дыхании последние шаги до комнаты и распахнул дверь.
Лизавета была еще жива. Она лежала на кровати обнаженная, а под складками бугрящейся плоти виднелся распахнутый халат, давно ставший маленьким. Лизавета смотрела на гостя налитыми кровью глазами – единственным живым местом на изуродованном влажными язвами лице.
– Что… Что с тобой? – прохрипел Степан Семёныч. Он чувствовал, как по ноге побежала предательская струйка мочи.
Проститука приоткрыла изъеденные губы, покрытые коркой запекшейся крови и гноя. Из ее раздувшегося горла раздался тонкий хриплый голосок, сдавленный и еле слышный:
– Оно… жрет… меня… – с трудом выговорила Лизавета. – Помоги…
Только в этот миг Степана Семёныча до конца, до самого эфеса пронзило понимание того, что его ждет впереди.
Он метнулся к шкафу, начал лихорадочно рыскать по полкам, выбрасывая содержимое на пол. Выудил простыню и, кое-как усадив девушку, накинул ей на плечи.
– Сейчас, сейчас поедем в больницу – там тебе помогут, – а про себя добавил: «И мне, надеюсь».
Степан Семёныч помог ей встать. Помог пройти к лифту, придерживая за талию и чувствуя, как пульсирует и шевелится плоть под натянутой воспаленной кожей. Помог забраться в машину – для этого пришлось разложить задние сиденья и уместить Лизавету там. Она застыла, часто и коротко дыша, и все ее тело мелко содрогалось, шло рябью под тонким покровом простыни. В глазах стояли слезы, иногда срываясь на пораженную плоть крупными каплями.
Кощеев гнал, превышая все мыслимые и немыслимые правила. На хер эту поликлинику. На хер этого венеролога. Навигатор прокладывал маршрут к центру дерматологии.
– Ни хрена себе сифилис, – бормотал он, поглядывая на заднее сиденье в зеркало. – Ты где это подхватила, а?
Лизавета подняла на него глаза, напряглась, силясь ответить, захрипела и резко умолкла, едва начав говорить.
– Э! Э, ты чего! Сдохнуть тут не вздумай! – Степан Семёныч обернулся назад.
Проститутка не дышала. Взгляд ее, пустой и остекленевший, был устремлен куда-то сквозь него. Изо рта стекала на кожу сиденья струйка бурой слюны.
– Блядь! – заорал Кощеев и забил ладонью по рулю, оставляя после ударов липкие влажные следы. – Аааа! Сука!
В кармане завибрировал телефон. Он вытянул его и, не глядя, поднял трубку. Рявкнул: «Алло!» – и услышал голос жены.
– Где тебя носит, Степан? – ледяным тоном спросила Зинаида.
– А твое какое дело?
– А ты на меня не ори, – источала яд жена. – Не в твоем положении орать.
– Зина, ёб твою мать! Говори, что надо! – он резко крутанул руль, выходя на встречку, чтобы обогнать еле плетущуюся маршрутку.
И в тот же миг, прежде чем жена впрыснула очередную порцию яда и желчи, Степан Семёныч услышал голос с заднего сиденья. Громкий, ясный и смешливый, он принадлежал Лизавете. Не той, что он обнаружил сегодня утром. А живой, здоровой Лизавете, которую он трахал две недели назад. Голос сказал:
– Аккуратнее рули, мудак, убьемся же.
– Алло, Степан? Это что за дела? – зашипела в трубку жена. – Ты там с бабами опять? Со шлюхами своими? Мало тебе, паскуда? Ну ничего, так даже лучше.
– Что лучше? – недоуменно спросил Кощеев, силясь одновременно обойти очередной грузовик и заглянуть в зеркало. Она же умерла. Она не могла говорить.
– Не «что», а «чем», – самодовольно проворковала Зинаида. – Я от тебя ухожу. И готовься, Стёпочка, к проблемам. Налоговой будет очень интересно узнать о твоих реальных доходах, а наркоконтролю – о твоих коллегах-азерах. Чао!
– Стой, сука! – взревел Степан Семёныч. – Не смей, поняла? Не смей!
– Поздно! – жена гадко засмеялась. – Надо было думать, когда отросток свой совал, куда не следует. Пока-пока!
В трубке запикали короткие гудки. Кощеев взвыл от ярости, чувствуя, как приливает кровь к лицу, как от натуги лопаются язвы по всему телу, как злоба и отчаяние царапают лысый затылок колючей щеткой. Голос сзади сказал:
– Аккуратнее, Степан! За дорогой следи!
Степан Семёныч повернул перекошенное гневом лицо к трупу и взревел:
– Ты что вообще, блядь, такое?
Глаза Лизаветы были так же мертвы, однако губы ее зашевелились. До Степана Семёныча донеслось только:
– Я – то, что… – а после последовал страшный удар.
Руль рванулся навстречу. Выстрелила подушка безопасности, вышибая воздух из груди. Мир закружился. Голова Кощеева впечаталась в стекло двери. Он услышал тихий треск, и свет перед глазами погас.
Сознание возвращалось болезненно, урывками. Сквозь полуприкрытые веки он видел, как рядом с ним на торпеде растеклась груда воспаленной плоти, затянутой в тонкую полопавшуюся местами кожу. Плоть шевелилась, ходила буграми, и в одном из разрывов показался тонкий змеящийся отросток. Свитый из мяса и синеватых жил, облепленный лоскутами красной пленки, он поднялся вверх, покачался, изгибаясь из стороны в сторону, и протянулся к Степану Семёнычу. Кощеев протестующе замычал, попытался сопротивляться, но голос Лизаветы, донесшийся со спины, сковал его:
– Не бойся и не дергайся. Больно не будет. У тебя переломаны ребра, и пробита голова. Будешь сопротивляться – умрем оба, не доехав до больницы.
Отросток скользнул к безвольно раскрытому рту. Степан Семёныч зажмурил глаза. Он почувствовал, как этот жгут из плоти скользнул по его языку, проник в горло и устремился вниз по пищеводу, холодными кольцами укладываясь на дне желудка. Мозг на секунду взорвался жгучей болью, будто его обхватили раскаленной проволочной сеткой, но боль моментально утихла. Язвы запульсировали, начали распухать и шириться, заполняя последние здоровые участки кожи. Кощеев чувствовал, как тонкая пленка на их поверхности грубеет, стягивается коростой, а под ними наливается кровью новая, быстро прирастающая плоть. С противным хрустом вставали на место переломанные кости, а сами места переломов покрывались шишковатыми хрящами. Как только из тела Лизаветы выскользнул хвост твари и скрылся внутри желудка, тело словно налилось силой. Сознание прояснилось. Степан Семёныч продолжал жить.
Из машины выбрался через лобовое стекло. Легковушка, в которую он влетел, дымилась грудой искореженного металла неподалеку. Из распахнутой водительской двери свисала неестественно изломанная рука. Пятна крови, масла и бензина на асфальте. Надсадные сигналы машин. Суетливые люди, бегающие от одного автомобиля к другому. И приближающиеся сирены скорой помощи и полиции.
Голос раздался в голове. Его собственный голос, едкий и бодрый:
– Слышишь, люстры поврубали. Ты – виновник аварии с тремя летальным исходами. Двое в легковушке и шлюха в твоей тачке. Можно, конечно, и в тюрьму, но я советую побегать.
И Степан Семёныч побежал прочь, расталкивая очевидцев. Ему кричали вслед. Сирены выли за самой спиной. Но шанкры, покрывшие его тело целиком, сросшиеся в новую плоть поверх старой, затвердевшие и полные циркулирующей крови, работали, как и мышцы, с каждым шагом ускоряя его бег.
Он пересек несколько дворов, промчался сквозь палисадник, распугав игравших там детей, выскочил на шоссе и преодолел его в три прыжка, по косогору спустился к речушке и по берегу, пригибаясь так, чтобы не было видно с дороги, добежал до высокого моста, нависшего над протокой. В сырой тени он присел отдохнуть. Невдалеке тихо перешептывающиеся бомжи жгли костер. Голос, молчавший до этого, заговорил вновь:
– Ты, короче, на работу сейчас ломиться не вздумай. Там по-любому обыск уже идет. В лебедя скрутят – и в КПЗ. Двигай домой пока. Менты не успеют твою тачку так быстро пробить, есть время собрать сумку и сдриснуть.
Степан Семёныч задумался о своих перспективах и чуть не зарыдал в голос.
– Не ссы, Стёпа, прорвемся, – прозвучало в голове.
– Кто ты такой? – спросил Кощеев.
– Я – инопланетный космический червь с Альфа Центавры, – ответил голос. – У меня тарелка в лесополосе под Мытищами лежит.
– Что? Серьезно? – Степан Семёныч почувствовал, как подступает истерика.
– А какая разница? – удивился червь. – Давай лучше дергать отсюда, пока время есть.
У костерка поднялась с корточек темная фигура. Донеслись шаркающие шаги – человек приближался.
– Мужик, есть закурить? – вместе с сиплым голосом до Кощеева донеслась вонь мочи и немытого тела.
– Нету, – ответил он.
– А хули приперся, если нету? – незатейливо прикопался люмпен.
– Въеби ему, Стёпа! – посоветовал голос. – Бей и беги!
Но Степан Семёныч лишь поднял на незнакомца усталый взгляд и сказал:
– Отвали, а? Нет сигарет.
Бомж раздосадовано пожал плечами и ударил Степана Семёныча коленом в лицо. Возле костра зашумели, раздался топот нескольких пар ног.
– Ну, началось, блядь… – протянул голос.
Кощеев пружинисто поднялся на ноги.
Когда он вышел на свет, накидывая капюшон и слизывая чужую кровь с руки, из темноты за спиной доносилось только еле слышное поскуливание. В голове раздалось:
– Да уж, у нас на Альфа Центавре такой херни нет.
Зинаида никак не ожидала увидеть его на пороге. Она стояла и разевала рот, как выброшенная на берег рыба, глядя на мужа, с ног до головы покрытого бурыми пятнами крови. Вгляделась в его лицо, превратившееся в одну сплошную гноящуюся язву и скривилась. Степан Семёныч зыркнул на жену снизу-вверх и протиснулся между ней и дверным косяком в квартиру. Только тогда Зинаида засуетилась, забегала за его спиной, торопливо запахивая наспех накинутый халат.
– Стёпа, а ты чего так рано? Чего не на работе? – Яда не слышалось, лишь испуг. – Я думала, ты позже вернешься.
– Она вообще-то думала, что ты не вернешься совсем, – вставил червь.
– Я знаю, – огрызнулся Кощеев в ответ.
– Что ты знаешь, Стёпа? – пискнула жена.
– Я не тебе.
Он пошел было в комнату, не заметив сперва этого звука. И заметил только потому, что звук прекратился. В душе перестала бежать вода.
Степан Семёныч обернулся к жене, и та застыла с телефоном, поднесенным к уху.
– Вызывай-вызывай, – сказал он. – К вечеру приедут.