Еще в обеденный перерыв нам сообщили, что в шесть часов вечера состоится экстренная и весьма важная лекция. Тема лекции не была названа, и имя лектора держалось в тайне. Однако нас предупредили, что явка для всех студентов Института красной профессуры (ИКП) обязательна. Пропуск на лекцию – по партийным билетам с дополнительным предъявлением студенческих удостоверений.
Столь строгий порядок слушания лекции и инкогнито лектора вызвали всеобщий интерес. Начали гадать, судить и рядить. Некоторые обращались даже лично к ректору ИКП, Михаилу Николаевичу Покровскому, но тщетно. Само здание ИКП (до революции в нем помещался лицей имени цесаревича Николая – Москва, Остоженка, 53) начало принимать торжественный вид. Наскоро сочинялись лозунги, и их старательно выводили белой краской на красных полотнищах. Вывешивались портреты основоположников марксизма, исполненные масляными красками и одолженные, видимо, по столь торжественному поводу у других высоких учреждений. Уборщицы мыли и натирали «во внеочередном порядке» полы. Рабочие чистили двор. Библиотекарши выставляли лучшие книги. Трубочисты лазили по крышам, профессора заняли очередь у парикмахера.
Мы продолжали гадать: в связи с чем устраивается вся эта «потемкивщина». Старожилы-уборщицы рассказывают нам, что подобный переполох происходил у них в случае «высочайшего визита», но ведь Зиновьев, Бухарин, Угланов бывают здесь запросто, следовательно, приезжает не кто иной, как сам Михаил Иванович «Калиныч» – подсказывали нам уборщицы.
Однако если в глазах «простого народа» Калинин был «красным царем», то мы, «красные профессора», измеряли вождей революции по нескольку иному масштабу – политическому и теоретическому. И, с точки зрения этого масштаба, нам казалось, что «Калиныч», хотя и симпатичный старичок, но как политик чужая тень, а как теоретик – круглый нуль. Впрочем, визит «президента»– тоже событие для Института. Мы готовы были снисходительно выслушать и Калинина.
Я занимал комнату в общежитии ИКП на Пироговке. Чтобы не опоздать на важную лекцию, я приехал на полчаса раньше. И неожиданно для себя застал Институт в великом трауре.
В коридорах толпились студенты и тихо, почти шепотом, разговаривали о чем-то таинственном. Профессора успели побриться, но веселее от этого не стали. Торжественная печаль переживаемого момента лишь еще резче подчеркивалась видом их свежевыбритых лиц. Они говорили на темы истории древних вавилонян – «беспартийная» тема, казалось, была нарочито выбрана, чтобы уйти подальше в глубь веков от неприятной современности. Уборщицы, уже в белых халатах и красных платочках, поглядывали исподтишка то на студентов, то на профессоров, явно недоумевая, чего это люди повесили носы накануне столь великого события.
Только наш всеобщий любимец – швейцар Дедодуб – стоял на своем «революционном посту» спокойно и невозмутимо. Не без важности любил он повторять:
– Честно служил четырем царям и всех четырех пережил.
– Последним был Николай Кровавый. Сколько же вам выходит тогда лет, Дедодуб? – спросил я его однажды.
– Последним был Ленин, – увильнул он от прямого ответа.
Между прочим, когда я начинал просвещать Дедодуба, говоря, что Ленин вовсе не был царем, а был самым обыкновенным человеком, которого революция избрала своим вождем, старик ехидно улыбался, приговаривая:
– Да, Николай был человеком, Ленин был человеком, я тоже человек. А вот вы книжники, талмудисты. В книжках родились, в книжках и умрете, не послужив ни царям, ни людям, ни даже себе самим… Ох, жалкий народ этот книжный народ…
Но сегодня Дедодуб был именинником и готовился с достоинством открыть дверь перед пятым царем – Михаилом Ивановичем Калининым. Траур Института до него явно не доходил.
Между тем, Институт все больше погружался во тьму.
Порывшись некоторое время в эмигрантских газетах в парткабинете, я направился в актовый зал. Шептавшимся по углам я на ходу бросил:
– Скоро шесть, пойдемте на лекцию.
Но зал был наглухо закрыт. У входа караулило незнакомое мне лицо в штатском. Я вернулся к толпе и спросил:
– В чем дело? Будет лекция?
Никто не обратил внимания на вопрос. Только мой друг Сорокин подошел ко мне и едва слышным голосом процедил сквозь зубы:
– Дело плохо, очень плохо.
– А именно?
– Не знаю…
– Почему же ты думаешь, что плохо?
– Не думаю, а знаю.
– Так говори же, в чем, в конце концов, дело?
– Не знаю.
Отчаявшись узнать у Сорокина что-либо путное, я направился в учебную часть. Наша секретарша Елена Петровна, всегда веселая и предупредительная, на этот раз была тоже явно не в духе.
– Зубная боль? – спросил я.
– Хуже, – ответила она.
– Будет лекция?
– Не знаю.
– Простите, Елена Петровна, но я ничего не могу понять. Что у нас тут, «заговор глухонемых» организовался, что ли? Или мы находимся у порога всеобщего столпотворения?
– Вы попали в точку.
– То есть? – спрашиваю я.
– Значит: заговор и столпотворение. В ее тоне не было даже намека на иронию. Вошедший секретарь партийной ячейки ИКП Орлов попросил доложить Михаилу Николаевичу, что заседание бюро будет в парткабинете и что все ждут только его.
– А лекция? – спросил я Орлова.
– Будет в семь часов.
– Можно присутствовать на бюро, товарищ Орлов?
Орлов пробормотал себе под нос что-то вроде: «чего, мол, жужжишь, как назойливая муха» – и вышел.
Елена Петровна ушла докладывать Покровскому. Я же, мучимый любопытством, решил все-таки попытать счастья и направился в парткабинет.
Я догнал Орлова почти у двери парткабинета. Орлов был старшекурсником, «профессор без пяти минут», как мы в шутку величали выпускников. Он смерил меня с ног до головы, словно видел в первый раз, но не сказал ничего. Мы с самого начала невзлюбили друг друга: я его – за высокомерие, он меня – за непочтительность. Я вошел в парткабинет.
Там собралось уже много людей и все сидели молча. Я опять начал рыться в тех же самых газетах в ожидании того, что произойдет дальше. Во мне говорило уже не любопытство, а упрямство. Если Орлов скажет; уходи останусь; если же ничего не скажет – уйду сам.
Но Орлову, видно, было не до меня. Когда вошел Покровский в сопровождении секретаря Краснопресненского райкома Никитина, все ожили. Орлов попросил членов бюро занять места и объявил заседание открытым. Речь его была краткая, но очень ядовитая.
– Величайшее злодеяние, о котором мы сейчас узнали, является делом рук белогвардейской банды оппозиционеров…
Мне показалось, что при словах «белогвардейской банды» он окинул меня тем же злым взглядом, что и у входа в кабинет. А я вот как бы назло сегодня только и копаюсь в этих проклятых «белогвардейских» газетах! – промелькнула у меня мысль.
– …мы должны эту банду выловить и уничтожить. Она имеет своих агентов и в ИКП…
Когда Орлов сказал «агентов», наши взгляды встретились, может быть, конечно, случайно.
Однако чем больше Орлов входил в азарт красноречия, тем более я убеждался, что наши взгляды встретились действительно случайно. Он как бы обращался к каждому в отдельности: «не ты ли этот самый агент?» Ко всеобщему УДОВОЛЬСТВИЮ, Михаил Николаевич прервал оратора и сказал, что прежде чем обсуждать вопрос, он считает нужным посетить актовый зал для осмотра, так как не все присутствующие в курсе дела.
Мы перешли в актовый зал на втором этаже. Вот теперь-то я понял, наконец, в чем дело.
На задней стене, за лекторской трибуной, висел написанный, кажется, известным Бродским портрет Сталина. Он был изображен во весь рост, но, увы… обезглавлен. Неуклюже вырезанная, видимо, каким-то тупым орудием голова валялась тут же, на полу. На груди Сталина, прямо над рукой, по-наполеоновски заложенной за борт знаменитой шинели, была прикреплена надпись из вырезанных газетных букв:
«Пролетариату нечего терять, кроме головы Сталина. Пролетарии всех стран, радуйтесь!»
На заседании бюро многие доказывали, что «казнь Сталина» является провокационной демонстрацией антипартийных групп в ИКП. В отношении организационных мер решили пока ограничиться тем, чтобы создать партийную комиссию для расследования дела. Секретарь райкома Никитин даже рекомендовал не принимать слишком близко к сердцу поступок, который, может быть, является просто «хулиганским актом». Во время этих слов Никитина я уже сам вонзил взгляд в Орлова. Будь Орлов физиономистом, он легко прочел бы в этом взгляде: «видишь, как ты вечно любишь загибать, никакой белогвардейщины, а просто хулиганство».
На место обезглавленного Сталина принесли откуда-то новый портрет, на котором Сталин изображен вместе с Лениным в Горках в 1922 году: копия с известного фотографического снимка. Поэтому пришлось убрать отдельный портрет Ленина. Соответственно переместили Маркса и Энгельса. Появился и портрет председателя Совнаркома А. И. Рыкова, который первоначально отсутствовал. Институт снял траур.
Тем временем начали съезжаться к нам гости: студенты Коммунистического университета им. Я. М. Свердлова, аспиранты и научные сотрудники Коммунистической академии и РАНИИОН (Российская ассоциация научно-исследовательских институтов общественных наук). Они тоже должны были присутствовать на предстоящей лекции. Мы не были заранее извещены, что все четыре высшие школы будут слушать эту лекцию вместе. Тем более возрастал интерес к самой лекции. Свердловцы и комакадемики были так же мало осведомлены о теме, как и мы. Многие из них спрашивали нас, кто и что должен читать.
Актовый зал уже был переполнен. Многие должны были стоять в проходе и по сторонам, опоздавших не пускали вообще. Мы с моим другом Сорокиным предусмотрительно заняли места в первом ряду, но пришел Михаил Николаевич, который вежливо объявил, что первый ряд предназначен для гостей.
– Дискриминация прав человека и гражданина, – съязвил Сорокин и, зло посмотрев на гостей – свердловцев и комакадемиков, – встал с места.
Но когда гости толпой двинулись на первый ряд, Михаил Николаевич объяснил, что свердловцы и комакадемики – не гости, а свои, гости же скоро приедут. Тем временем мы уже успели захватить места в третьем ряду, которые были освобождены свердловцами, ринувшимися было на первые места.
– Идут, – сказал вдруг Сорокин.
Я обернулся к двери. Раздались громкие аплодисменты. К первым рядам двигалась торжественная процессия гостей. В зале кричали:
– Да здравствует ленинский ЦК! Ура соратникам и ученикам Ленина! Да здравствует Политбюро!
Крики «ура» и аплодисменты нарастали все больше и больше. Когда один из гостей крикнул:
– Да здравствует Институт красной профессуры – теоретический штаб ЦК ВКП(б)! неподдельный энтузиазм перешел в экстаз. Гости аплодировали нам, а мы аплодировали гостям.
– Да здравствует коллективный вождь, учитель и организатор ВКП(б) – ленинский ЦК! Ура, товарищи! – крикнул с трибуны Орлов.
– Ура, ура, ура-а-а-а! – прокричали мы в ответ. Тряся седой бородой, вышел на трибуну Покровский и занял председательское место. Раздался звонок. Гости сели, сели и мы. Водворилась могильная тишина.
Председатель тихо, но членораздельно объявил:
– Слово для доклада имеет товарищ Сталин.
Это было 28 мая 1928 года. Доклад назывался «На хлебном фронте»[1]. Я впервые видел человека, о котором раньше слышал только то, что он по должности – генеральный секретарь ЦК, а по национальности – грузин. Правда, я внимательно изучал в свое время его лекции «Об основах ленинизма» 1924 года в Свердловском университете. Хотя Сталин выступал в них как простой комментатор Ленина, но мне казалось тогда, что у этого комментатора железная логика в интерпретации ленинизма и сухой реализм в собственных выводах.
Тогда никто не думал и даже не предполагал, что «Сталин – Ленин сегодня», как это подобострастно установил потом Анри Барбюс. Если бы Сталин умер тогда, то о нем теперь уже давно забыли бы даже в его собственной партии. Сталин еще не был не только Лениным, но и самим собою. С исторической точки зрения, за ним числилась только Одна явная заслуга или, если угодно, одно явное преступление: участие в октябрьском заговоре, причем – в роли намного ниже Троцкого и несколько выше какого-нибудь Шкирятова. В 1928 году Сталин был тем, кем был Муссолини накануне римского похода, а Гитлер – перед 30 января 1933 года. Правда, в кругах более посвященных его не называли иначе как «шашлычником», намекая не столько на кавказскую кухню, сколько на профессию «мясника». Но для большинства Сталина тогда не было, был все еще Джугашвили.
Мы были разочарованы тем, что беседа предполагалась на не совсем академическую тему – «На хлебном фронте». Мы ожидали чего-то вроде «китайской революции» (эта тема была тогда в большой моде), или «тактика и стратегия Коминтерна», а тут нам предлагают разжевывать «хлеб насущный», да еще и выслушивать статистические подсчеты! Увы, года через два эта лекция дошла до сознания последнего крестьянина в стране. Оказывается, мы присутствовали при историческом событии. Сталин изложил нам впервые свой план будущей «колхозной революции» и положил этим начало конца нэпа.
Сталин, видимо, учитывал наше настроение и, прежде чем приступить к самому докладу, сделал ряд оговорок. – Вы, вероятно, ждете от меня, – сказал он, – теоретического доклада на высокие темы. Но я вас должен разочаровать… Во-первых, я не теоретик, а практик. Во-вторых, я держусь марксистского правила: «один действительно революционный шаг выше дюжины теоретических программ»… И вот тема, которая мною избрана по поручению ЦК для доклада здесь, и является практической, но революционной темой: хлеб. От того, как мы разрешим проблему хлеба, зависит не только судьба советской власти, но и мировой революции. Ведь мировая революция может питаться только советским хлебом.
Эти последние слова мне запомнились накрепко.
Сталин говорил тихо, монотонно и с большими паузами, как бы стараясь не столько подбирать слова и формулировки, сколько не сказать ничего лишнего. Он, казалось, читал вслух неписанную часть текста своего доклада. Конечно, у Сталина был грузинский акцент, что было особенно заметно в тех случаях, когда он волновался. В спокойном эпическом рассказе он умел смягчить свое произношение.
После вводного слова Сталин уже читал заранее написанный текст доклада. Он избрал свой излюбленный метод собеседования: «вопросы и ответы». Большинство из «вопросов» было тоже сочинено самим Сталиным от нашего имени, а многие из вопросов, которые были ему действительно заданы после окончания доклада, вообще не вошли в текст доклада, опубликованного в прессе.
Основной вопрос доклада был следующий: что нужно делать, чтобы советская власть получила от крестьян больше хлеба и по возможности даром? Иначе говоря: существуют ли возможности и пути превратить крестьянина, свободного труженика на частном наделе, в крестьянина-производителя на государственной земле?
В ответ на этот вопрос Сталин и огласил впервые свою программу «колхозов и совхозов». Как обычно в подобных случаях, Сталин ссылался на Ленина и доказывал, что единственный выход для советской власти с целью увеличения производства товарного хлеба в сельском хозяйстве – это переход к коллективным формам хозяйства, это – коллективизация крестьянства. О «ликвидации кулачества» Сталин еще не говорил, ограничиваясь ленинской формулой: «опора на бедноту, союз с середняком и борьба с кулачеством». Короче: нэп кончается. «В городе – социалистическая индустриализация, в деревне – «колхозная революция», – таков был смысл доклада.
Едва ли он сам представлял себе тогда, во что все это выльется конкретно и какие будут издержки этого сложного процесса. Но еще меньше представляли себе мы, «теоретики».
Сталин говорил уже около двух часов подряд, часто пил воду. И когда он очередной раз потянулся к графину, воды уже не оказалось. В зале раздался смех. Кто-то из президиума подал Сталину новый графин – Сталин жадно выпил почти полный стакан и, обращаясь к аудитории, лукаво посмеялся и сам – Вот видите, хорошо смеется тот, кто смеется последним. Впрочем, могу обрадовать вас, я кончил. Раздались аплодисменты.
Председатель объявил десятиминутный перерыв. Вопросы он просил задавать в письменной форме. Мы вышли из зала.
– Мы казнили лишь портрет Сталина, – так обобщил свое впечатление от доклада Сорокин, – а Сталин похоронил дух ленинизма.
Это замечание меня взбесило. Я знал Сорокина как закоренелого нигилиста, для которого все земные авторитеты – ничто, если речь идет об обосновании его собственной теории. Даже Маркса он любил поправлять и ловить на противоречиях. Про Ленина он имел обыкновение кстати и некстати повторять стандартную фразу: «Ленин тоже ошибался». Ну, куда теперь Сталину состязаться с Сорокиным!
– Гениальнейший товарищ Сорокин! Скажите, в чем вы видите похороны духа ленинизма товарищем Сталиным? – спросил я иронически-официальным тоном.
– А ты и не заметил?
– Нет.
– Да, брат, слона-то ты и не приметил. А вот скажи, в чем сущность «кооперативного плана» Ленина?
– Его изложил Сталин, – ответил я.
– Не изложил, а исказил. То есть попросту сфальсифицировал.
Ты не мудрствуй, а скажи членораздельно, в чем ты видишь сталинскую фальсификацию! – продолжал я добиваться.
– «Кооперативный план» для Ленина – не колхозы, не совхозы и не коммуны, а рабочие кооперативы в городе и крестьянская торговая кооперация в деревне при сохранении командных высот в руках пролетарского государства. «Кооперативный план» Ленина лежит в сфере обращения, а Сталин хочет перевести его в сферу производства, для чего ему и пришлось выдумать три формы кооперации: снабженческую, сбытовую и производственно-колхозную. Вот эту последнюю, третью форму докладчик считает ленинской высшей формой кооперации, к которой мы должны перейти теперь. Ведь это прямое глумление, над памятью Ленина и жонглерство понятиями. Ведь Ленин даже не знал слова «колхоз», а Сталин приписывает ему теперь целый план. Ну и орел же этот твой земляк, – заключил Сорокин свою речь.
– Да, Кавказ – родина орлов, – не без гордости ответил я. – Но на Кавказе, кажется, ишаки тоже водятся, заметил мой друг.
Раздался звонок. Мы двинулись в зал. Перед Сталиным лежала кучка бумажек. Он разбил вопросы на три группы: «принципиальные», «технические» и «вопросы не по существу» (к последней категории большевики всегда относили вопросы, на которые почему-либо считали невыгодным или неудобным отвечать). Сталин сказал, что он ответит на вопросы первых двух групп, а вопросы третьей группы отводит, как не относящиеся к делу. Но собрание больше всего занимали именно эти вопросы «не по существу». Все вопросы Сталин вынужден был огласить.
Я сейчас весьма смутно помню содержание этих вопросов. Помню хорошо только то, что спор шел вокруг основной проблемы доклада: что такое колхозы и как Сталин мыслит себе их создание? В одной из записок спрашивали Сталина приблизительно так:
«Если крестьяне откажутся добровольно признать Ваш план коллективизации, то стоите ли Вы на точке зрения насильственной коллективизации?»
Сталин на это отвечал формулой Ленина:
– «Диктатура пролетариата есть неограниченная власть, основанная на насилии».
– Значит, долой нэп и назад к «военному коммунизму»? – крикнул кто-то в зале.
Сталин не ответил на реплику.
Другая записка, но уже анонимная, спрашивала:
«Ленин говорил, что мы ввели нэп всерьез и надолго и требовал «архимедленности и архиосторожности» в отношении кооперирования крестьянства, а Вы требуете форсирования темпа коллективизации. Кто из вас прав: Ленин или Вы?»
На это Сталин ответил резко и закончил свой ответ грубым выпадом:
– Ленинизм – не Библия, а диалектика. Постоянной величиной в нашей политике является собственно наша стратегия – борьба за коммунизм. Тактику мы меняли и будем менять даже радикально, когда это диктуется интересами стратегии. Если автор записки этой аксиомы не понимает, то рекомендую ему покинуть ИКП, чтобы начать свою профессорскую карьеру с азов ленинизма в совпартшколе.
Автором записки был Сорокин.
Из вопросов «не по существу» помню два: автор одного из них просил Сталина рассказать содержание предсмертного письма троцкиста Иоффе, покончившего само-убийством, а другой аноним просил разъяснить ему, «почему органам ОГПУ, вопреки указаниям Ленина, разрешено создать свою агентурную сеть и в рядах партии?» Оба эти вопроса, конечно, остались без ответа.
Беседа закончилась. Сидевшие в первом ряду приподнялись. Хозяин собрания, Михаил Николаевич, видимо, весьма довольный благополучным исходом собрания, с добродушной улыбкой ученого патриарха, тепло и запросто пожал руку Сталину. Потом обратился к собранию:
– Друзья мои, поблагодарим Иосифа Виссарионовича за интересный доклад, а наших дорогих гостей, членов Центрального Комитета, – за визит.
Сидящие в президиуме Молотов, Угланов, партийный «Фукидид» Емельян Ярославский, всегда сосредоточенный и несколько сухой, редактор правительственных «Известий» Скворцов-Степанов начали аплодировать, что было подхвачено первым рядом сталинских сторонников – Поспеловым, Адоратским, Савельевым, Стецким, Криницким, – и поддержано всеми нами в зале. В зале аплодировали из вежливости, в первых рядах – по убеждению, в президиуме – из коллегиальности. Бесподобен был Орлов: когда уже умолк весь зал, он все еще продолжал аплодировать, покраснев от натуги…
Сталинская свита ринулась к хозяину. Одни восхищались глубиной доклада, другие возмущались вопросами «не по существу». Сталин учтиво улыбался, но в прения не вступал.
Чуть в стороне стоял с Покровским Молотов и силился ему что-то доказать; тут я впервые узнал, что Молотов слегка заикается. В ответ на какую-то просьбу Михаила Николаевича Молотов обратился к Сталину с вопросом. Вопроса я не слышал, но видел, как Сталин повернулся в сторону Покровского и одобрительно кивнул головой. Ректор обратился в зал:
– Членов бюро партийной ячейки ИКП прошу ко мне!
Сорокина подозвал сам Сталин. Он знал его еще по гражданской войне и по работе в Секретариате ЦК. Они поздоровались и Сталин по-отечески хлопал по плечу того, кого он еще несколько минут тому назад, сам об этом не зная, уничтожил своим убийственным ответом. Когда начали собираться тузы Института вокруг членов ЦК, Сорокин попрощался со Сталиным и отошел.
Началось представление. Задыхаясь от старческой астмы и усердствуя в характеристике «борцов парада», Покровский начал аттестацию:
Экономист Орлов! Секретарь партячейки ИКП.
Высокий, тощий, с повадками артиста и лицом пьяницы, наш местный вождь быстро подскочил к Сталину и, не подождав, первый протянул ему руку. Сталин, пожав ее, хотел уже подать руку следующему, но Орлов все еще не выпускал его руки.
Философ Юдин! Секретарь партячейки философского отделения.
Это было первое знакомство Сталина с будущим его теоретиком.
– Философ Константинов! Член бюро ячейки ИКП.
– Литератор и историк Щербаков! Член бюро ячейки…
Литературная деятельность этого человека заключалась в обильном писании секретных сводок по институтским делам в ЦК, за что он дослужился впоследствии до сана члена Политбюро. Сам он на собраниях никогда не выступал.
– Историк Панкратова! Выпускница ИКП и ассистентка по кафедре русской истории.
Сталин хотел с нею разговориться, но она, «буржуазная либералка», как мы ее называли, худая и щупленькая, совсем растаяла. Впоследствии эта «буржуазная либералка» через ряд побед и поражений, разоблачений и самобичеваний (я еще не видел никого, кто бы так талантливо бичевал самого себя, как она) добралась до сталинского ареопага: она – член ЦК КПСС.
– Философ Митин!
Невзрачный, худой, с чахоточным лицом Митин по пояс согнулся перед Сталиным, как придворный слуга перед грозным владыкой. Сейчас он тоже член ЦК.
Стэн, Карев, Мехлис поздоровались сами, как старые знакомые.
Парад кончился.
Пока мы возились у вешалки, Сталин вышел со свитой, и караван лимузинов тронулся по Садовому кольцу.
Я вспомнил о Дедодубе. С какой важностью, как стоически стоял он на своем посту!
Ну как, дед? Видел царя? – спросил его Сорокин. – Калиныча не было, я его знаю лично, – разочарованно сказал дед.
Но ведь Сталин – тоже царь, – настаивал на своем Сорокин.
Может, он и царь, но не Калиныч, – сухо ответил Дед.
Институт красной профессуры по своей учебно-исследовательской программе был первой советской аспирантурой по подготовке будущих красных профессоров – преподавателей университетов и социально-экономических высших учебных заведений. Создан он был по инициативе первого марксистского историка, члена Академии наук СССР при Сталине – Михаила Николаевича Покровского.
Покровский определился как марксистский историк еще задолго до революции. Приват-доцент Московского университета, он выступил с самого начала как представитель марксистского мировоззрения в русской исторической науке. Его основной труд – «Русская история с древнейших времен» (четыре тома) – вышел еще до революции. В этой работе Покровский радикально разошелся со всеми существующими историческими школами в оценке исторического процесса. По своей методологии он был представителем своеобразно понятого им исторического материализма (противники слева считают его материализм «экономическим материализмом»). В анализе исторических событий Покровский стал на классовую точку зрения.
После революции Покровский, заняв пост заместителя наркома просвещения (Покровский был членом партии большевиков с 1905 г.), становится и шефом научных учреждений, руководя при Наркомпросе Государственным Ученым Советом. Разумеется, он признавался одновременно и официальным главой советской исторической науки. Но сторонниками этой науки из советских специалистов в Советской России, кроме самого Покровского, были только одиночки-историки из числа членов партии. Представители старых русских исторических школ не признавали ни авторитета Покровского, ни его исторической концепции. Собственно, поэтому пришлось упразднить на время вообще историческую науку в России (закрытие исторических факультетов в университетах, изъятие преподавания исторической науки из средних школ и замена ее другой дисциплиной, так называемым «обществоведением и т. д.).
Это поставило перед советской властью первоочередную задачу: подготовку собственных научных кадров не только в области истории, но и для других общественных наук. Этой цели должны были служить организованные – по инициативе того же Покровского – новые учреждения: Коммунистическая академия, Институт красной профессуры, РАНИИОН и коммунистические университеты.
Вкратце, но весьма ярко, свою новую историческую концепцию Покровский изложил в однотомной работе «Русская история в самом сжатом очерке», которая выдержала с 1921 по 1931 год десять изданий.
Ленин сразу оценил «переворот», произведенный Покровским в «русской исторической науке», и поздравил его в специальном письме с этим успехом. Ленин писал:
«Тов. Покровскому. Очень поздравляю Вас с успехом: чрезвычайно понравилась мне Ваша новая книга «Русская история в самом сжатом очерке». Оригинальное строение и изложение. Читается с громадным интересом. Надо будет, по-моему, перевести на европейские языки. Позволю себе одно маленькое замечание. Чтобы она была учебником (а она должна им стать), надо дополнить ее хронологическим указателем… Учащийся должен знать и Вашу книгу и указатель… Ваш Ленин»[2].
Впоследствии Сталин объявил эту книгу «антиленинской» и изъял из обращения.
Декрет об открытии Института красной профессуры был подписан Лениным 11 февраля 1921 года.
Вот краткая справка из Большой Советской Энциклопедии:
«Красной Профессуры Институт (ИКП). ИКП впервые организован в 1921 г. в Москве, на основании декрета Совнаркома РСФСР от 11/II 1921, подписанного В. И. Лениным. Декретом СНК на ИКП возлагалась задача обеспечить подготовку «красной профессуры для преподавания в высших школах республики теоретической экономии, исторического материализма, развития общественных форм, новейшей истории и советского строительства»…
В первый год своего существования ИКП не имел Делений, с 1922 года были организованы отделения: экономическое, историческое и философское; с 1924 – правовое и с 1926 г. – историко-партийное отделения. Наборы 1921–1929 гг. давали в ИКП ежегодно от 75 до 140 человек, в большинстве людей с высшим образованием…
Учебная работа в ИКП протекает в форме лекций, семинаров. Курс обучения трехгодичный. По окончании ИКП слушатели сдают государственные экзамены» (БСЭ, 1-е изд., т. 34, стр. 600–601).
В числе многих причин, вызвавших к жизни наше и подобные ему учреждения, была еще и та простая причина, что старые научные кадры бойкотировали советскую власть. Многие из старых профессоров отказались служить советской власти и ушли во «внутреннюю эмиграцию». Другие открыто объявили войну советской власти, борясь в рядах Добровольческого движения, а когда война закончилась победой большевиков, ушли во внешнюю эмиграцию. Третьих большевики сами выслали из России, чтобы избавиться от будущих «заговорщиков».
Но и к оставшимся в России советская власть не питала никакого доверия: «Сколько волка не корми, он все в лес смотрит!» Я не раз слышал такую характеристику старых профессоров из уст советских вероучителей. И даже самые добросовестные из уцелевших старых профессоров, с точки зрения советской власти, не шли дальше популярной в этой среде формулы: мы аполитичны, а потому и лояльны. Простая лояльность, вполне достаточная во время гражданской войны, признавалась совершенно недостаточной после большевистской победы. К тому же, «лояльность профессора» могла научить молодежь только лояльности. Этого советская власть никак не могла допустить. «Коммунистическое воспитание молодежи» – таков был лозунг, выдвинутый еще Лениным на III съезде комсомола в 1920 году.
Отсюда большевики пришли к выводу, что нужно создать собственную, красную профессуру, которая, учась у руководителей ВКП (б) марксистской теории, будет учиться одновременно у «лояльных» профессоров фактическим знаниям. Потом, достаточно подготовившись, они заменят своих «буржуазных профессоров». Тогда дело «коммунистического воспитания» будет в надежных руках.
Уже к началу 1928 года в ИКП были следующие отделения: история, философия и естествознание, экономика, история литературы и критики, мировая политика и мировая экономика, общее отделение. Впоследствии эти отделения (факультеты) были реорганизованы в самостоятельные институты красной профессуры по специальностям. Среди профессорского состава были виднейшие партийные и беспартийные ученые страны, руководители ВКП (б) и Коминтерна. Укажу некоторые имена:
Беспартийные ученые: Рожков, Платонов, Сергеев, Грацианский, Бахрушин, Тарле, Греков, Струве, Крачковский, Марр, Мещанинов, Рубин, Громан, Базаров, Л. Аксельрод, Деборин, Преображенский, Мишулин, Косминский, Тимирязев (сын) и др.
Партийные профессора: Бухарин, Покровский, Луначарский, Ярославский, Радек, Крумин, Квиринг, Е. Преображенский, Вышинский, Крыленко, Пашуканис, Берман, Варга, Миф, Бела Кун (Восточная Европа), Эрколи – Тольятти (Юго-Западная Европа), В. Коларов (Балканы), В. Пик (Центральная Европа), Куусинен (Финляндия), Страхов (Китай; русский псевдоним одного китайского коммуниста), еще несколько китайцев и японцев. Периодически с докладами в стенах ИКП выступали, кроме названных лиц, – Сталин, Каганович, Калинин, Мануильский, Бубнов, Эйдеман и др.
ИКП предъявлял к поступающим довольно высокие академические требования. Сам прием происходил в порядке отбора лучших кандидатов на конкурсных экзаменах из состава лиц, допущенных специальным постановлением Мандатной комиссии ЦК ВКП (б). Как правило, требовалось, чтобы кандидат имел образование в объеме университета или соответствующего факультета другой высшей школы. Предварительным условием допущения к устным испытаниям было представление письменной вступительной работы, в которой кандидат должен был показать свою способность и призвание к исследовательской работе. После рассмотрения письменной работы и проведения устных экзаменов экзаменационная комиссия ИКП выносила свое заключение, кто из кандидатов и насколько удовлетворяет академическим требованиям Института.
Это заключение шло в ту же Мандатную комиссию ДК. Мандатная комиссия докладывала весь мандатный материал Оргбюро ЦК ВКП (б), которое выносило окончательное постановление о принятии кандидата в ИКП.С этих пор икапист (так назывались студенты ИКП) становился номенклатурным работником ЦК ВКП (б) и заносился в картотеку «руководящего актива». В дальнейшем всякие изменения в жизни этого «руководящего активиста— перевод, командировка, назначение на работу, снятие, арест – могли происходить только с ведома и по постановлению ЦК «Теоретический штаб» ЦК – ИКП – дал действительно много кадров как Сталину, так и его противникам. Как и при каких обстоятельствах одни икаписты превращались в «соратников и учеников Сталина», а другие во «врагов народа» и «извергов фашизма», – я расскажу дальше. Отмечу лишь пока некоторых из тех и других.
Через ИКП прошли, стали врагами Сталина и погибли в камерах смертников НКВД или в изоляторах концлагерей – Слепков, Астров (редакторы журнала «Большевик» и сотрудники Бухарина по газете «Правда»), Айхенвальд, Марецкий, Краваль (секретарь Бухарина), Стецкий (заведующий отделом агитации и пропаганды ЦК ВКП(б), член ЦК), Стэн (член ЦКК), Карев, Бессонов, А. Кон, В. Кин (Комакадемия), К. Бутаев, К. Таболов, Самурский, Михайлов (секретари обкомов), Мадьяр, Ломинадзе, Шацкий (Коминтерн). Этот список может быть продолжен до сотни имен. Через ИКП прошли и стали близкими сотрудниками Сталина – А. Щербаков (умер на посту члена Политбюро в 1945 г.), Мехлис (член ЦК ВКП(б) и бывший министр Госконтроля), Абалин (гл. редактор журнала «Коммунист»), Федосеев (бывший главный редактор журнала «Большевик»), Александров (член ЦК и бывший шеф пропаганды), Суслов (секретарь ЦК), Поспелов (бывший главный редактор «Правды», директор Института Маркса – Энгельса – Ленина, секретарь ЦК), Ильичев (бывший главный редактор «Известий» и «Правды», кандидат ЦК), Митин (член ЦК), Юдин (член ЦК и главный редактор органа Коминформа, посол в Китае), Константинов (начальник Управления пропаганды и агитации ЦК), Сурков (один из руководителей Союза писателей). Этот список тоже мог бы быть продолжен. Уже эти имена говорят о том, что ИКП был действительно неким «теоретическим штабом», где с одинаковым усердием обе стороны (сталинцы и антисталинцы) разрабатывали, так сказать, «идеологическую стратегию» будущих внутрипартийных войн.
В среду правых я был введен моим другом и старшекурсником ИКП Сорокиным. Мы часто собирались на квартире известной в тех кругах Королевой.
Зинаида Николаевна Королева не принадлежала к тем знаменитым «кухаркам», которых Ленин призывал «учиться управлять государством». По происхождению она была дворянкой, по воспитанию подлинной «гранд-дамой», но по своим политическим взглядам она сделалась самой крайней революционеркой еще с институтской скамьи.
В 1916 году она ушла из медицинского института на фронт в качестве сестры милосердия. Февральская революция застала ее в одном из госпиталей под Киевом. Вскоре начали создаваться солдатские революционные комитеты, и она была втянута в работу одного из местных комитетов. Будучи лишь технической секретаршей, она выполняла весьма важные функции – редактировала и сама сочиняла воззвания, приказы и требования местного комитета к солдатам, народу и правительству.
Солдаты ее полюбили за простоту характера, хотя и относились к ней с некоторым недоверием. «Сама буржуйка, а кроет буржуев на чем свет стоит, тут что-то неладное, братцы!» Когда однажды такой солдатский разговор дошел до Зинаиды Николаевны, она попросила председателя солдатского комитета созвать экстренный митинг, чтобы сообщить полезную информацию. «В России революция. Вся Россия – митинг», – писал об этом времени Артем Веселый. Так было и на фронтах. Солдаты жили митингами, разжевывая на них два лозунга дня: «война до победного конца» справа и «мир хижинам – война дворцам» слева.
Оба лозунга казались слишком крайними, и средний фронтовик внутренним инстинктом чувствовал, что недостает какого-то среднего и разумного решения вопроса войны и мира. С тем большей охотой солдатская масса прислушивалась к новым решениям и предложениям. Этим, может быть, и объяснялось, почему митинг, созванный для Зинаиды Николаевны, оказался столь многолюдным, что она сперва заколебалась, не отказаться ли ей от своей затеи выступить перед такой многочисленной аудиторией. Но друзья по солдатскому комитету ее подбодрили, а председатель комитета сказал и вводную речь, закончив ее словами, вызвавшими веселое оживление: «итак, слово имеет Революция Николаевна, бывшая Королева!» Контакт с массой был найден. Зинаида Николаевна выступила.
– Я не помню ни одного слова из того, что я тогда говорила. Это был мой первый революционный дебют, и вы – не можете представить, как ужасно я волновалась! Когда я предложила созвать митинг, я собиралась рассказать солдатам о русских «революционных буржуйках», – о Вере Фигнер, Софье Перовской, Вере Засулич, Екатерине Кусковой, «бабушке русской революции» Брешко-Брешковской, чтобы рассеять все эти предрассудки о «бабах» и «буржуйках». А что я наговорила, не помню, убейте, не помню!
Помню только, что с того памятного дня друзья стали меня величать запросто: «Революция Николаевна!»
ТАК рассказывала сама Зинаида Николаевна об этом эпизоде.
В то время, о котором я рассказываю, она работала в Народном Комиссариате по иностранным делам и пользовалась большим влиянием среди его руководителей. Отношения между нею и Сорокиным, с которым она была знакома еще по гражданской войне, были совершенно дружескими. Он так же непринужденно беседовал с ней о политике, как и на тему о «половом вопросе». Замечу тут же, что даже в последующие годы реакции, когда за каждым старым большевиком или героем гражданской войны охотилось полдюжины сталинских сексотов, отношения между старыми соратниками оставались близкими, что им потом немало повредило.
Я бывал у нее часто вместе с Сорокиным и относился к ней с тем благоговением, с каким молодой энтузиаст может относиться к героям революции.
Близко я узнал Королеву на вечере у нее, на котором приглашенных было немного – один военный с ромбами, которого присутствующие называли просто «Генералом», его дама с бледным лицом и нахальными глазами, член бюро МК Резников, которого многие пророчили в члены Политбюро, нарком Н. (он был, собственно, заместитель наркома, но приличия ради его величали «Наркомом») с женой и мы с Сорокиным. Стол был накрыт чисто по— русски: сытно и обильно, но без претензии на изысканность.
Первый тост предложил «Генерал»:
– Меня учили еще мальчиком: не задавай никогда двух вопросов – военному о тайнах его ведомства и пожилой даме о ее возрасте. Но с тех пор меня занимали именно эти два вопроса. Военного я неизменно спрашивал, чем он занят и скоро ли он займет место своего начальника, а даме задаю один и тот же вопрос – довольна ли она «нашим братом», а если нет, то сколько ей лет. Признаюсь, только у Зинаиды Николаевны я не имею успеха. Нас, мужчин, она считает бабами, а себя все еще девочкой. И я согласен с нею – лучше быть прекрасной девочкой, чем бабой с усами. За все, чем дорога нам наша Зинаида Николаевна, за мужество, молодость и дерзание выпьем эти бокалы.
Все дружно чокнулись и залпом выпили, кроме меня и дамы с нахальными глазами. Дама, видимо, косилась на «Генерала», а я на слишком уж полный стакан водки. Вечер быстро принял положенный ему оборот. Тосты чередовались за тостами, а водка глушила перекрестные речи. Если бы не сама хозяйка, которая отрезвляюще действовала на пьяных и опьяняюще на трезвых, равновесие было бы давно нарушено.
Она вовремя почувствовала нарождающуюся угрозу и, торжественно вручив каждому по бутылке нарзана, пригласила нас в гостиную послушать музыку и сама села за рояль.
– Что же вам сыграть, друзья? – обратилась она к нам, перебирая ноты.
– Похоронный марш! – невозмутимо ответил Сорокин. Слова его потонули в веселом хохоте, а «Генерал» еще приговаривал – «гениально, гениально!»
– Охотно, Ваня, только скажи, кого же мы собираемся оплакивать, спросила хозяйка не то с досадой, не то с сочувствием.
– Жалкую гибель великой революции! – ответил полутрезвый Сорокин.
Это был первый звонок к полному отрезвлению. Люди сразу стали задумчивыми. Холодный душ сорокинских слов будто смыл хмель сорокаградусной «рыковки». Даже военный приуныл, покачивая головой.
– Это горькая истина! – читал я на его лице. Зинаида Николаевна поддалась общему настроению и, начав с «Реквиема» Моцарта, перешла к увертюре «Прометей» Бетховена.
Но дамы запротестовали. Супруга «Наркома», одна из тех, которых бессмертный Гоголь назвал «дамой приятной во всех отношениях», так и заявила: «Что же это, мы собрались отпраздновать день рождения Зинаиды Николаевны или устроить кладбищенский концерт?» При этих словах она подошла к хозяйке и властно прибавила: «А ну-ка, дорогая, не мучайте рояля и гостей, а уж лучше слушайте!»
Она заняла место за роялем. Под собственный аккомпанемент она исполнила несколько романсов Бородина и Чайковского. Сыграла она, действительно, виртуозно, и награждалась каждый раз шумными аплодисментами гостей. Мы вновь вернулись к жизни. Жена «Наркома» исполнила и несколько революционных песен. В заключение общим хором всех присутствующих было исполнено «Письмо матери». «Письмо матери» Есенина было запрещено для исполнения, но оно исполнялось чаще других советских произведений. Это были годы массового увлечения молодежи Есениным; это увлечение передавалось и «отцам». Четырехтомник Есенина (уже запрещенный) котировался на черной бирже в сто крат выше своей номинальной стоимости. Буйно-траурный пессимизм есенинской лирики явился социальным бальзамом, успокаивавшим тяжкие боли рождения сталинской империи. Бесшабашно-залихватская, пусть даже пьяно-кабацкая, а потому смелая манера Есенина говорить лирическую правду о режиме, при котором он себя уже чувствовал «иностранцем» («в своей стране я словно иностранец», – говорил поэт), – действовала подкупающе. Помню, как я сам днем в Институте пережевывал «Капитал» («Ни при какой погоде я этой книги, конечно, не читал», – писал Есенин о нем), а вечером перечитывал Есенина.
Конечно, Есениным увлекались и непризнанные донжуаны и немало их кончило жизнь самоубийством по есенинскому рецепту – разрез вены для прощального стиха и веревка на шею, – однако знаменем Есенин стал у политических бунтарей среди молодежи. Как это бывало часто в таких случаях, по рукам этой молодежи ходили нелегальные памфлеты поэта на режим, которых, быть может, Есенин никогда и не писал, но которые были вполне в есенинском духе. Мертвый Есенин грозил стать идейным вождем крестьянской Вандеи. Тем энергичнее расправилась сталинская власть с его памятью.
Не только в поэзии, но и в драматургии, театре и му зыке интеллигенция пробовала дать «реванш» большевикам. «Бег» или «Дни Турбиных» Булгакова показывали на советской сцене антисоветских героев в положительном виде. Дирижер Большого театра Голованов при единодушной поддержке всего коллектива театра небезуспешно боролся за сохранение этого величественного храма русского оперного искусства против «Пролеткульта» и партийных невежд. Если бы не авторитет и влияние Голованова, Немировича-Данченко, Станиславского, Качалова, Москвина, если бы не поддержка Горького, если бы не известная слабость к искусству тогдашнего наркома просвещения Луначарского, Большой театр, в связи с «головановщиной», был бы закрыт. Членов ЦК мало занимало искусство, хотя некоторые из них весьма увлекались артистками. Многие знали о похождениях в Ленинграде Кирова, который для удобства самочинно назначил себя почетным шефом тамошнего оперного театра (советское правительство увековечило после эту склонность Кирова, назвав ленинградский театр оперы и балета его именем). С ним в Москве успешно конкурировал Ворошилов, натыкаясь на этом поприще то на Луначарского, то на Буденного (его жена была неграмотной крестьянкой с Кубани, но, став маршалом, он бросил ее, детей своих отдал в приют, а сам ушел «на сцену»). Вернемся к нашему вечеру. Когда мы перешли от музыкальной части к деловой, я понял, что присутствую где угодно, но только не на обычных торжествах по случаю дня рождения. Водка исчезла, не доведя никого до накала, был сервирован крепкий чай, и хозяйка после нескольких вводных замечаний предоставила слово члену бюро МК Резникову.
Я должен сказать о нем несколько слов. Резникова я видел только второй раз, но знал его, со слов Сорокина, как выдающегося партийного работника с «независимым мнением». Во время октябрьского переворота он был уполномоченным Военно-революционного комитета при Петроградском Совете во флоте, получал непосредственно указания от Троцкого по военной и от Ленина по партийной линии. «Ленин – мозг, Троцкий – душа, а Резников – тело нашей революции» – такова была формула «Генерала», когда он говорил о движущих силах большевистской революции (идеологически «Генерал» стал «право-левацким троцкистом»). Во время гражданской войны Резников дрался с Колчаком, будучи два раза ранен и оба раза тяжело, был взят в плен, но по личному вмешательству Ленина его спасли буквально из-под расстрела, обменяв на десять колчаковских офицеров, захваченных большевиками. В его партийной биографии было только одно пятно – во время кронштадтского восстания в 1921 году Резников выступил против ультиматума Троцкого повстанцам и его угрозы уничтожить Кронштадт в случае их упорства: «Каждый выстрел по Кронштадту выстрел по революции», – доказывал Резников. Когда в ЦК решали вопрос о предварительной посылке парламентеров, чтобы склонить кронштадтцев к мирному урегулированию конфликта, Ленин вновь вспомнил о Резникове. Ему сообщили, что Резников сидит в Чека как «моральный соучастник» мятежников.
– Ну знаете, товарищи, если такие люди, как Резников, числятся в контрреволюционерах, тогда мы все – контрреволюционеры! – сказал Ленин.
Так, второй раз прямо из-под расстрела, Резников был спасен Лениным. С того дня, затаив глухую злобу и на Троцкого и на Чека, Резников поклялся в верности Ленину. Поэтому понятно, что во время борьбы против Троцкого и его оппозиции Резников был в первых рядах антитроцкистов. Просталинский ЦК не замедлил ответить благодарностью, и Резникова ввели в состав московского партийного руководства.
Итак, мы были готовы выслушать Резникова.
– Зинаида Николаевна просила меня, – начал он, – поделиться с друзьями информацией о внутрипартийном положении, в частности, о положении нашей московской организации. Я охотно согласился, тем более, что партийная печать лишена возможности информировать собственную партию.
После такого вводного слова Резников достал из портфеля записную книжку и, перелистывая ее, сделал почти часовую информацию о закулисных событиях в Московском и Центральном Комитетах. То, что рассказывал Резников, было для меня совершенно ново.
Оказывается, уже с самого начала 1928 года (то есть сейчас же после ликвидации «левых») как в Политбюро, так и в руководстве Московским комитетом происходила глухая, но весьма упорная борьба почти по всем основным вопросам внутренней и внешней политики партии. Спор начался, собственно, из-за Троцкого, уже находившегося в ссылке в Алма-Ате[3]. Троцкий продолжал и в ссылке беспокоить ЦК своими статьями и прокламациями, проникавшими внутрь страны[4].
Перепечатанные в Москве, на ротаторе, материалы Троцкого широко распространялись не только между членами партии, но и среди беспартийной интеллигенции. Я сам одну из таких статей Троцкого получил в Коммунистической академии, где существовала нелегальная ячейка троцкистов. Замечу тут же, что эта статья Троцкого сохранялась у меня почти десять лет. Только в 1937 году, фильтруя свой архив от антисталинской литературы на случай возможного обыска и ареста, я натолкнулся и на нее, прочел внимательно еще раз, мысленно поклонился Троцкому за его пророчество об «эпигонах» и «термидорианцах» и сжег.
Ввиду такой непрекращающейся «контрреволюции» Троцкого, Сталин поставил перед Политбюро вопрос о суде над Троцким. Все понимали, что на этот раз Сталин добивается физического уничтожения своего противника. Из членов Политбюро Сталина поддержали только Молотов и Ворошилов. Рыков, Бухарин и Калинин выступили против суда над Троцким. Наконец было достигнуто компромиссное решение: выслать Троцкого за границу.
Сталин долго не шел на этот компромисс, пока его не заверил начальник ОГПУ Менжинский, что будет ли Троцкий находиться в Алма-Ате, на Лубянке или на Мадагаскаре, для его ведомства это не играет роли – «везде Троцкий будет находиться у нас» – успокоил Менжинский Сталина. Как известно, он не ошибся.
Второй спор происходил вокруг так называемого «Шахтинского дела». В конце 1927 года полномочный представитель ОГПУ по Северному Кавказу Ефим Георгиевич Евдокимов представил председателю коллегии ОГПУ Менжинскому весьма детально разработанное агентурное дело, из которого явствовало, что в г. Шахты на Сев. Кавказе существует нелегальная контрреволюционная вредительская организация, состоящая из группы старых специалистов. По данным этого дела выходило, что эта группа, будучи связанной со старыми хозяевами шахт за границей, ставит своей целью вывод шахт из строя путем систематического вредительства. Лубянка отнеслась к докладу очень скептически. Ввиду важности дела и к тому же хорошо зная повадку своих сотрудников строить карьеру на мифических делах, Менжинский предложил Евдокимову представить ему вещественные доказательства. Тогда Евдокимов поехал сам к Менжинскому, захватив с собой «доказательства», в числе которых он привез перехваченные его учреждением частные письма на имя некоторых из обвиняемых специалистов из-за границы. Менжинский не нашел в них никаких «вредительских установок», как утверждал Евдокимов. Последний стал настаивать на том, что эти письма зашифрованы.
– Хорошо, так вы их расшифровали? – спросил Менжинский.
– Нет, – ответил Евдокимов.
– Почему же?
– Ключи к шифру находятся в руках фигурантов.
– Значит?
– Значит, мы просим санкции коллегии на арест нескольких из руководителей шахт, – доложил Евдокимов.
– Даю вам двухнедельный срок: либо вы расшифруете эти письма без предварительных арестов, либо я вас вместе с вашими агентами буду судить за саботаж! – при этихсловах Менжинский прямо по-чекистски выставил Евдокимова из своего кабинета. Теперь Евдокимову стало ясно, что если он не докажет контрреволюции шахтинцев, его чекистской карьере придет конец. И он решил испробовать последний шанс: обратиться к самому Сталину.
Евдокимов доложил ему суть дела и, конечно, разговор с Менжинским. Но так как Сталин не занимал тогда официального поста в правительстве, то Евдокимов просил Сталина воздействовать на Менжинского через Рыкова. Рыков был тогда председателем правительства.
– Чепуха, – ответил Сталин, – выезжайте к себе и немедленно примите все меры, какие вам покажутся необходимыми. В дальнейшем информируйте только меня, а с Менжинским мы как-нибудь сами договоримся (Сталин был и членом коллегии ОГПУ от ЦК).
Имея такую карт-бланш в кармане, Евдокимов умчался в Ростов (краевой центр). На второй день в Шахтах были произведены массовые аресты среди виднейших специалистов, потом аресты распространились и на Донбасс, но дело вело Северо-Кавказское ПП ОГПУ.
В Москве это вызвало целый переполох – ВСНХ, ОГПУи сам Совнарком потребовали от Северо-КавказскогоОГПУ немедленного объяснения. Евдокимов молчал. Когда же Рыков, Менжинский и Куйбышев (Куйбышев был председателем ВСНХ) предложили послать на Северный Кавказ специальную комиссию ЦК и Совнаркома, то Сталин наложил «вето». Игра разгоралась. Вопрос был перенесен на заседание Политбюро. На этом заседании Менжинский и Куйбышев присоединились к Рыкову, обвинявшему Сталина в «самоуправстве», но Сталин доложил заседанию телеграмму Евдокимова, который не только уверял в наличии контрреволюции в г. Шахты, но и намекал на то, что нити ее идут в Москву. Куйбышев быстро ретировался, Менжинский замолчал, а Рыков только вопросительно посматривал то на Бухарина, то на Томского. Никакого решения не приняли, но победа Сталина была несомненна.
Теперь Сталин отвечал и за самое «Шахтинское дело», по крайней мере, морально. Он это знал и поэтому с самого начала взял его под свое непосредственное наблюдение. Сталин и Евдокимов были теперь связаны круговой порукой. Руководство над ведением следствия Евдокимов возложил персонально на своего помощника Курского. Перед Курским была поставлена задача – любой ценой добиться «чистосердечного признания» обвиняемых и придать делу общегосударственный характер. Здесь мы впервые присутствуем при рождении пресловутых «методов» ГПУ. Прежде чем приступить к следствию по существу, штаб Курского (помощником Курского по этому штабу был другой «талант» в чекистском мире – Федотов) разработал общую механику ведения следствия. Она и предусматривала применение «методов» в известных теперь всем формах, которые в основном сводятся к пыткам, – это прежде всего физические пытки: разноообразные формы мучения и избиения, доводящие человека до полусмерти и даже до смерти, продолжительное лишение сна (средняя норма: от трех до десяти суток); химические пытки: введение в пищу или непосредственно в организм путем впрыскиваний волеослабляющих веществ или таблеток, порошков, капель; механические пытки: беспрерывное чтение вслух чередующимися следователями будущих показаний подследственного, а потом их беспрерывное повторение им самим, пока они таким образом не будут механически занесены на пластинку его подсознания. К этому присоединяются пытки политические: угрозы или репрессии родственников, друзей допрашиваемого, оплевывание его политических идеалов (если бы они были даже чисто советскими или сталинскими), пытки психологические: создание и укрепление у жертвы чувства собственного ничтожества, бесцельности жизни и ее обреченности, доведение ее до жажды самобичевания, когда в этом самобичевании, раскаянии или в рассказах о мнимо содеянных, механически уже закрепленных в сознании или подсознании преступлениях ощущается потребность саморазрядки, исповеди и даже «самоочищения».
Эта процедура из процесса механического в первой стадии следствия превращается в ее последней стадии уже в процесс «творческий» подследственный присовокупляет Детали и штрихи к своим старым, вынужденным и механическим показаниям на этот раз совершенно независимо от следствия и, конечно, от своей воли. С той же готовностью он отвечает на поставленные вопросы, редко попадая впросак. Он уже сам верит в свою или чекистсткую легенду, а когда увидит, что ему верят следователь, суд, стороны, слушатели – он впервые за все время своего сидения чувствует себя каким-то ценным винтиком общего механизма, более того «героем дня». Физически доведенный до крайнего истощения, он витает в небесах, а психический алкоголь-наркоз уже довел его до самозабвения. Его тело находится еще здесь, среди людей, но духовно он уже не живет среди них. Он свободен от самого себя, а потому готов на все – на словесное самобичевание и на физическую смерть.
Таковы были «методы Курского», которые легли в последующем в основу следственной техники «ежовщины». Методы Курского вполне оправдали себя. Подсудимые рассказывали вещи о чудовищных преступлениях, которые тогда почти всеми принимались на веру. Настоящую цену «чистосердечных показаний» подсудимых знал в Москве только один человек – Сталин, и только одно учреждение в провинции – штаб Евдокимова, Курского, Федотова в Ростове-на-Дону.
Зато триумф Сталина был полным: ни советское правительство, ни его председатель Рыков, ни «гнилой» теоретик Бухарин, ни даже сам верховный шеф ОГПУ Менжинский не разгадали контрреволюции шахтинцев, а Сталин «гениальным чутьем» профессионального революционера раскрыл «заговор буржуазных специалистов». С Менжинским Сталин «как-нибудь договорился», но членам Политбюро, как школьникам, поставил на вид: вы саботировали, а я вас спасал, будете и дальше упорствовать, я и без вас обойдусь! ЦК в закрытом письме к партийной организации воздал должное «бдительности» Сталина, дипломатически обходя саботаж «правительства» в раскрытии «Шахтинско го дела». Когда же Сталин подготовил новое дело, – «дело Промпартии» проф. Рамзина «саботажникам» оставалось только поддакивать.
Однако победа Сталина имела для него меньше всего «моральное значение», хотя она и дискредитировала его будущих противников из «правой оппозиции». Еще меньшее значение имела ликвидация доселе никому неизвестных, шахтинцев или малоизвестных в широких кругах рамзинцев. Победа заключалась в том, что Сталин нашел волшебный ключ к публичному уничтожению даже мнимых врагов режима – лабораторию Евдокимова с методами Курского. И Сталин щедро отблагодарил: Евдокимов получил подряд два ордена Красного Знамени (за шахтинцев и за рамзинцев) к своим уже наличным трем, был назначен первым секретарем Северо-Кавказского крайкома ВКП(б) (редкий случай в тогдашней партийной практике), – был введен в состав пленума ЦК ВКП(б), будучи совершенно неизвестным в партии, а все чекисты штаба Курского были награждены орденами Красного Знамени и знаками «почетных чекистов». Забегая несколько вперед, скажу, что когда Сталин приступил к подготовке ежовщины во всей стране, он вспомнил о Курском: все еще провинциальный среднего ранга чекист Курский был назначен в 1936 году заместителем наркома внутренних дел СССР! Через некоторое время в газетах появился краткий некролог – «внезапно умер верный сын партии т. Курский». Устная версия из официальных кругов гласила, что он покончил самоубийством на нервной почве. Конечно, было от чего терять голову, – теперь предстояло оформление и уничтожение не какого-нибудь жалкого десятка шахтинцев, а около пяти миллионов «врагов народа», из которых больше миллиона принадлежало раньше к коммунистической партии.
Эти и им подобные «организационные разногласия» между членами Политбюро, как говорил Резников, постепенно выросли в разногласия политические. Рыков, Бухарин, Томский увидели в тактике Сталина желание руководить страной и государством через аппарат ОГПУ и партии, минуя Советское правительство и профессиональные союзы.
На этой почве в Политбюро образовались две группы – группа Бухарина и группа Сталина. Первоначально к группе Бухарина, кроме Рыкова и Томского, примыкали Куйбышев, Калинин, Рудзутак и Орджоникидзе. К группе Сталина принадлежали Молотов, Ворошилов, Киров, Каганович и Андреев. Позицию Косиора, Чубаря и Микояна Резников назвал «буферной»: они либо мирили обе партии, либо воздерживались при решающих голосованиях. Сталин отказывался до поры до времени от открытых атак против группы Бухарина, а сосредоточил все силы на ее внутреннем разложении, весьма ловко натравливая одних ее членов на других.
Я хорошо запомнил рассказ Резникова об этой внутри-политбюровской политике – «разделяй и властвуй» – относительно двух случаев.
В первом случае эта политика была применена к Томскому – Куйбышеву. Дело в том, что кроме «организационных разногласий» в Политбюро, между разными ведомствами тоже происходили постоянные трения, иногда по самым незначительным вопросам. Когда дело касалось важных персон (наркомов, членов ЦК), было принято еще при Ленине передавать такие споры высшему арбитражу на решение Политбюро. Когда Политбюро принимало то или иное решение, спорящие стороны должны были подчиниться. После смерти Ленина Сталин эту практику лишь расширил, чтобы играть удобную и выгодную роль постоянного арбитра в качестве генерального секретаря партии, хотя Сталин и не был председателем Политбюро (Ленин был постоянным председателем Политбюро, после его смерти в Политбюро председательствовали все члены поочередно, после ликвидации правых постоянное председательствование перешло к Сталину, а в Оргбюро – к Молотову). Одно из таких постоянных разногласий происходило между ВСНХ (председатель Куйбышев) и ВЦСПС (председатель Томский), как между работодателем (ВСНХ) и рабочими (ВЦСПС). Профессиональные союзы все еще питали иллюзию, что они призваны защищать интересы рабочих, пусть даже и перед советской властью. Но государственно-сталинские интересы требовали как раз того, за что был осужден Троцкий полного подчинения профсоюзов интересам государства, то есть «огосударствления» их. Вещи своими именами, однако, не назывались. В будущей пятилетке, которую разрабатывал Куйбышев, профессиональным союзам, естественно, отводилась лишь роль технических органов государственного управления при сохранении внешней независимости от государства. Все текущие мероприятия – «режим экономии», «рационализация», «изобретательство», «колдоговор» – рассматривались и проводились с той же государственной точки зрения. В связи с этим Томский обвинил Куйбышева в «советской зубатовщине» по прямой подсказке Сталина. Куйбышеву Сталин подсказал формулу и по адресу Томского – «гнилой тред-юнионист»! Несомненная оплошность Сталина и его помощников по изданию «Сочинений» Сталина дает возможность подтвердить сказанное документально. Речь идет о сталинском письме Куйбышеву от 31 августа 1928 года, впервые опубликованном теперь. В этом письме Сталин пишет о члене Политбюро Томском другому члену Политбюро Куйбышеву следующее:
«Слышал, что Томский собирается обидеть тебя. Злой он человек и не всегда чистоплотный. Мне кажется, что он не прав. Читал твой доклад о рационализации. Доя лад подходящий. Чего еще требует от тебя Томский?»[5]
Имея письмо Сталина в кармане, Куйбышев смело выступает против Томского. Сталин молчал, но Куйбышев очутился вне группы Бухарина.
Второй случай относится к Рыкову и Бухарину. Известный разговор Бухарина с опальным Каменевым летом 1928 года Сталин истолковал как конспирацию против Советского правительства (Рыков) и ЦК ВКП(б) (Сталин). Соответствующие агентурные данные якобы подтверждали это. Делу был нарочито придан характер бунта Бухарина против Рыкова, за что Сталин и его группа и набросились на Бухарина. «Рыков не просто член Политбюро, но он и глава советского правительства. Поэтому мы не можем позволить даже друзьям Рыкова конспирировать против него», – рассуждал Сталин. Рыков не попадался на эту удочку. Оставалось искать другие варианты.
Органы печати, которые не находились под прямым руководством Бухарина и Рыкова, получили задание начать «по собственной инициативе» критику теоретических трудов Бухарина. Были сделаны попытки разыграть эту атаку по линии журнала «Большевик», но там сидели ученики Бухарина: Астров и Слепков. Они сообщили Бухарину о нажиме на них личного секретаря Сталина Поскребышева с целью напечатания критических статей о трудах Бухарина «Экономика переходного периода» и «Теория исторического материализма» (соответствующие статьи лежали уже в портфеле редакции). Возмущенный Бухарин снял копии со статей и помчался прямо к Сталину. Последний совершенно хладнокровно ответил, что он и понятия не имеет об этих статьях, ни о распоряжении Поскребышева. Тут же вызванный звонком Сталина Поскребышев тоже преспокойно заявил, что эту историю со статьями слышит впервые.
– Если кто-либо из наших сотрудников и позвонил редакции от моего имени, я в этом не вижу преступления, – сказал Поскребышев.
– Не забывайте, что я не ваш сотрудник, а член Политбюро ЦК! – вспыхнул Бухарин.
Поскребышев промолчал, а Сталин попросил Бухарина оставить у него статьи для ознакомления (Сталин, конечно, не только читал их в оригинале, но они были и написаны По его личному заданию).
Через некоторое время Астров и Слепков получили из Оргбюро ЦК «строгий выговор» с предупреждением за попытки дискредитации авторитета ЦК. Правда, статьи против Бухарина не были еще пока напечатаны, но зато бухаринцы получили серьезный удар.
Более удачным оказался опыт с «Комсомольской правдой». Тут Сталин поступил просто – вызвал секретаря ЦК ВЛКСМ Чаплина к себе и прямо приказал: «Вот эту статью поручи напечатать своему редактору (редактором, кажется, был Костров), не ссылаясь ни на меня ни на ЦК. Если выйдет скандал, будет отвечать лично редактор, но он тоже не должен называть твоего имени». Чаплин точно понял смысл задания. Через день в «Комсомольской правде» появилась громовая статья о теоретических грехах «правого оппортунизма», которые ставились в завуалированной форме в связь с концепцией члена Полит бюро Бухарина. Для партии она явилась полной сенсацией – так же, как и для самого Бухарина. Бухарин вновь обратился к Сталину. Последний сделал удивленные глаза и немедленно потребовал подать ему номера «Комсомольской правды» (вопреки обыкновению, в этот день на столе Сталина не лежала кипа газет).
– Да, действительно! Это возмутительно! Ну как же вы советуете, Николай Иванович, поступить теперь? – спросил Сталин почти дружественным тоном.
Бухарин потребовал обсуждения вопроса на Политбюро.
– Я тоже так думаю, – ответил Сталин.
На очередном заседании Политбюро ответственный редактор газеты «Комсомольская правда» получил строгий выговор за печатание троцкистской статьи «без разрешения ЦК». Но давать опровержение ЦК признал «тактически невыгодным».
Более суровую и для себя совершенно неожиданную борьбу Сталину пришлось выдержать в московской организации. Агентурные сведения ГПУ и разведка самого ЦК единодушно свидетельствовали, что именно в Московской организации Бухарин, Рыков и Томский обладают сильнейшим влиянием. Старания агентов Сталина завербовать секретарей районов Москвы или даже членов бюро Московского комитета против группы Бухарина не увенчались ни малейшим успехом. Задним числом, в конце 1938 года когда бухаринцы были уже ликвидированы и физически Сталин писал в своем «Кратком курсе»[6]:
«Одновременно со своими политическими выступлениями группа Бухарина Рыкова вела организационную «работу» по собиранию своих сторонников. Через Бухарина сколачивала она буржуазную молодежь вроде Слепкова, Марецкого, Айхенвальда, Гольденберга и других (заметим, что из этой буржуазной молодежи состояла главная редакция теоретического и политического органа ЦК ВКП(б) – журнала «Большевик».-А. А.), через Томского обюрократившуюся профсоюзную верхушку (Мельничанский, Догадов и др.), через Рыкова – разложившуюся советскую верхушку (А. Смирнов, Эйсмонт, В. Шмидт и др.)…
К этому времени группа Бухарина-Рыкова получила поддержку верхушки московской партийной организации (Угланов, Котов, Уханов, Рютин, Ягода, Полонский и др.). При этом часть правых оставалась замаскированной, не выступая открыто против линии партии».
Не будучи в курсе дела (или, может быть, наоборот, из-за осведомленности), руководство районов Москвы и Московского комитета начало поход против «левых», которые стараются дискредитировать ленинский ЦК под маркой критики «бухаринских ошибок». Упомянутое решение ЦК служило при этом установкой «генеральной линии»! Это, кажется, единственный случай, когда Сталин сделал крупную ошибку, но он быстро ее понял и бросил знаменитый лозунг: «за критику и самокритику, невзирая на лица» и исподтишка готовил внеочередные выборы московских райкомов.
Несколько забегая вперед, замечу, что уже на октябрьском пленуме МК 1928 года Сталин решил нанести открытый удар «правым» в самом МК, что означало и удар по «правым» в ЦК. Но это оказалось не такой легкой задачей. Ряд членов пленума открыто обвинил Сталина, что «под маской борьбы против какого-то мифического правого уклона» Сталин и его друзья занимаются искусственным разведением «интриг и склок» (Запольский), ЦК грубо вмешивается в дела местных партийных организаций, нарушая устав партии (Березин). Рютин прямо обвинил Сталина, что «правый уклон – его личная выдумка, чтобы расправиться с неугодными ему членами Политбюро».
Тогда члены пленума поставили перед Сталиным вопрос:
– Скажите, есть ли в Политбюро правые?
– В Политбюро нет ни правых, ни левых, – ответил Сталин.
Когда не удовлетворенные ответом Сталина члены пленума стали требовать оглашения протокола Политбюро, на котором обсуждалось июльское письмо Фрумкина против линии ЦК, Сталин огласил резолюцию Политбюро ЦК о «единстве в Политбюро», подписанную «всеми членами Политбюро»[7]. На вопрос: «Кто же из членов Политбюро присутствовал тогда?» – Сталин ответил по-соломоновски: «Все, кто был налицо!».
Резников рассказывал, что как раз с этого заседания Политбюро Бухарин, Рыков, Томский и сам секретарь Московского обкома Угланов демонстративно ушли в связи с обсуждением письма Фрумкина. История и суть этого письма заключается в следующем.
Автор письма Моисей Фрумкин принадлежал к ленинской гвардии большевиков, активно участвовал в нелегальной работе в царской России, много раз подвергался арестам и ссылкам, принимал видное участие в большевистском перевороте 1917 года. После победы большевиков занимал ряд ответственных должностей, а к описываемому периоду был замнаркомфина СССР. Его должность давала возможность близко изучить положение дел в сельском хозяйстве и промышленности.
На основании тщательного анализа состояния сельского хозяйства, подкрепленного официальными данными свое го ведомства, Фрумкин обратился в июле 1928 года со специальным письмом сначала в Политбюро, а потом ко всем членам ЦК. Основные тезисы письма Фрумкина гласили[8]:
1. Сельское хозяйство страны переживает процесс деградации.
2. Деревня, за исключением небольшой части бедноты против нас.
3. «Политика экстраординарных мер» (то есть политика насильственного изъятия хлеба у крестьянства), которая проводится руководством ЦК, может кончиться гибелью советской власти.
Поэтому Фрумкин требовал радикального поворота ЦК в сторону либеральной аграрной политики. В отсутствии этой либеральной политики, в возврате к методам «военного коммунизма», в открытом грабеже среднего крестьянства под видом борьбы с «кулачеством», в искусственном натравливании одних крестьян против других под видом «развертывания классовой борьбы» и, наконец, в изобретении Сталиным во время его командировки в Сибирь на хлебозаготовительную кампанию новейшего метода полицейского принуждения крестьян отдавать хлеб даром государству – так называемого «сибирско-уральского метода» – вот где причина нашего хлебного кризиса, писал Фрумкин. – Мы требуем расширения посевной площади – крестьяне расширяют ее, а тогда мы их записываем в кулаки! Мы требуем расширения товарооборота люди открывают мелкие ларьки, а мы их записываем в спекулянты! Мы требуем поднятия промышленности и люди открывают сапожные мастерские, а мы их записываем в нэпманы! Мы требуем советской демократии, люди указывают нам на нашу антидемократичность, а мы их сажаем в ГПУ, – доказывал Фрумкин.
Поскольку Фрумкин раздал свое письмо членам пленума ЦК, Сталин хотел предупредить реакцию пленума особым решением Политбюро. В проекте решения предусматривалось «решительное осуждение право-оппортунистического антипартийного выступления» Фрумкина с соответствующими организационными выводами, то есть снятием Фрумкина с поста замнаркомфина СССР.
Группа Бухарина отказалась санкционировать такое решение. Когда же Бухарин, Рыков и Томский увидели, что для своего решения Сталин обеспечил большинство в Политбюро, то они просто ушли с заседания. Сталин определил этот уход как «примиренчество» к правому уклону, но Фрумкин был осужден за этот уклон, хотя временно с работы и не снят. Таким образом, вслед за его письмом члены ЦК получили «единогласно принятую резолюцию Политбюро по поводу письма т. Фрумкина». Факт выступления трех членов Политбюро против этого решения и их демонстративный уход с заседания был скрыт не только от партии, но и от членов ЦК. А будучи связанными партийной и коллегиальной дисциплиной внутри Политбюро, эти трое не могли довести свои взгляды до сведения партии и членов ЦК. Пользуясь этим, Сталин весьма ловко разыграл карту «единства в Политбюро», а люди, ориентировавшиеся во внутренней политике на Рыкова, Бухарина и Томского, были глубоко разочарованы их «единодушием» со Сталиным.
Практический план колхозного строя родился, собственно говоря, не в Политбюро и даже не в Москве, а в Сибири. Правда, уже XV съезд партии постановил держать курс на развитие коллективов[9], но это решение все еще оставалось на бумаге, пока за дело не взялся сам Сталин. Когда осенью 1927 года, вопреки Бухарину, Рыкову, Томскому и Угланову и, кажется, Калинину, Политбюро постановило применять на хлебозаготовках чрезвычайные меры («экстраординарные меры»), руководители ЦК и правительства были командированы в качестве «чрезвычайных уполномоченных» в основные зерновые районы страны – на Украину, ЦЧО, Северный Кавказ и Сибирь. Обычно такие уполномоченные имели право единолично решать любой вопрос на местах от имени ЦК и Совнаркома. В их распоряжении находился целый штаб сотрудников, от чекистов, специалистов, пропагандистов и до машинисток включительно, который комплектовался в Москве каждым из «чрезвычайных уполномоченных».
В качестве такого уполномоченного в начале 1928 года в Сибирь был командирован Сталин, а в числе его штабных «специалистов» находились сибиряки Маленков и Сорокин. Полномочия Сталина распространялись и на Урал, но на Урал Сталин не собирался ехать, ограничившись вызовом тамошних руководителей в свою будущую сибирскую ставку – в Новосибирск.
Сибирский и уральский актив был предупрежден правительственной телеграммой о предстоящем прибытии Сталина с чрезвычайными полномочиями. Пока Сталин мчался в бронированном вагоне сибирского экспресса, в Сибири царил переполох, граничащий с паникой гоголевских героев из «Ревизора».