Если встанешь лицом к нашему общежитию, ты увидишь в его окнах много всякого. Головы, кальяны, коробки, иногда книги. Однажды я заметила в окне кота и вычислила комнату, откуда он. Даже не знаю зачем.
Зимним вечером общежитие кажется уютным. Как длинная свеча в темной бутылке, вареная картошка со сливочным маслом, дремота у бабушки в гостях. Скорее всего, ты идешь к общежитию от метро и твои губы уже колючие с кровью. Ты хочешь войти внутрь, но в самом конце пути московский ветер пытается тебя убить. Он всегда живет возле больших зданий вроде нашего и не помнит соседей, так что набрасывается на всех подряд. Не стой там долго.
Хотя задержись, тут может быть интересно. Рано или поздно из дверей выскочит пара, целуясь на ходу. Первокурсник потащит клетчатую сумку, которую передали с поездом из дома. У поста охранников притормозит толпа москвичей с временными пропусками: они будут пить с общежитскими дешевое вино и попытаются нелегально остаться на ночь. Когда-нибудь к твоим ногам упадет зачетка, перемазав грязью страницы, потому что кто-то неосторожно ловил в окне халяву. Я не знала никаких студенческих примет, когда приехала сюда жить. Теперь знаю много, но они мне не нужны.
Потому что однажды я шла по общежитскому коридору тысячу лет, состарилась и умерла.
Не дай себя обмануть. Изнутри общежитие склеено сосущими пустотами. Когда искрятся окна семнадцати этажей обоих корпусов, знай, что общежитие на тебя охотится. Никогда не попадайся на приманку.
Я здесь одна неделю. В основном сижу в комнате, иногда выхожу бродить по коридорам. Бывает, беру с собой плед, чтобы лежать. Несколько раз я засыпала прямо на плиточном полу. Меня некому разбудить, а в коридорах нет отопления, так что я все время больна.
Однажды одногруппница спросила, что бы я завещала сделать с собой после смерти. Я сказала, что мне все равно: если ты больше не владеешь телом, то как ты почувствуешь, правильно ли с ним поступили? На самом деле я думала так: только не гроб. Потому что каждый общежитский коридор – это бесконечный тесный гроб, семнадцать слева и семнадцать справа, друг на друге, пыльные и жадные, всегда голодные. Я уже в одном из них, мои кости и мое мясо.
За всю неделю я ни разу не почувствовала свою родинку над губой. Когда я одна, родинка засыпает и сидит на коже спокойно. Наверное, я никогда не была одна больше пяти или шести часов подряд. А тут вспомнила о родинке только на седьмой день, потому что вспомнила о Вере.
Хотя о Вере я думала миллион раз в сутки.
Просто однажды Вера сказала мне, что хотела бы такую же родинку, она красивая и немного пошлая. Ну, в хорошем смысле, так сказала Вера. В моем углу было зеркало, и я подошла к нему, чтобы посмотреться.
Я говорю «мой угол», потому что в комнате нас живет пятеро, а мне повезло занять кровать за шкафом. Когда я смотрюсь в зеркало, шкаф закрашивает собой две трети фона, а в оставшемся кусочке я вижу пространство, которое принадлежит соседкам. Их быт яркий, мусорный, молодой, он сложен из куч одежды, грязных тарелок, бутылок, пакетов, плакатов и фотографий. Чужой быт побеждает мой, он выгоняет меня за дверь – даже сейчас, когда я одна в целой комнате. Я не люблю бардак, у меня все по ящичкам. Еще я не люблю украшать стены, мне нравится, когда пусто.
Но не так пусто, как в коридорах, там пустота гуляющая и жрущая. Первые пару недель в общежитии тебе весело и пьяно, но потом жизнь начинает сереть и истончаться. Из нее подсасывает пустота, она всегда голодная. Но не думай, что пустота высосет тебя сразу. Пустота экономна и расчетлива, ты ей будешь нужна все пять лет.
На людях моя родинка над губой выпирает, из всех частей тела я чувствую ее лучше всего. Не круглосуточно, но один или два раза в день точно. Иногда пять или шесть. Она ощущается как спичечная головка, которой чиркнули о коробок. Или как иголка с шариком – такой еще закалывают хиджабы, только мне она дырявит губу. Еще как жирный степной клещ. А бывает, просто чешется.
В шесть лет я прыгала под виноградом, пытаясь схватить его за усы. На крыльцо вышла бабушка и крикнула, чтобы я подошла к ней. Бабушка была в хорошем настроении и вдруг, погладив по голове, назвала меня Монро. Я не знала, кто такая Монро, и попросила показать ее мне. Бабушке не хотелось, но я так расканючилась, что она согласилась поискать.
Мы сели в самой прохладной комнате с книжным шкафом, в котором я обожала копаться: там были фотоальбомы, старые открытки, календари. Придерживая одной ладонью бумажную стопку, бабушка вытащила коробку из-под конфет – ее я и раньше видела, там лежали портреты знаменитостей. Тетка твоя баловалась раньше, сказала бабушка, все журналы мне искромсала. Где-то внутри была Монро, и в конце концов бабушка выложила ее мне на колени.
Я тогда была черноволосой девочкой, а Монро – тетей с белой прической. И еще мне не понравилось, как она скалилась. Я сказала бабушке, что ничего не поняла. Да вот же, ответила бабушка и нажала на монровскую родинку. Я возразила, что у нее родинка на щеке, а у меня над губой. Дурочка ты, сказала бабушка. В комнату зашел дедушка, посмотрел мельком на Монро и произнес: проститутка.
В ту ночь родинка впервые запульсировала и потянула в себя кровь. Потом начала жечься. Жжение расползлось по подбородку и щекам, а к середине ночи покрыло и глаза. Мне удалось поспать совсем чуть-чуть, и уже при солнечном свете. Утром я намылила губы, взяла дедушкину бритву и стала водить ей по лицу. В начале этой истории я сказала, что родинка выпирает, но это не совсем так: я чувствую ее выпирающей, а на самом деле она плоская. Так что я исцарапала себе щеки, верхнюю губу и подбородок, а родинка осталась на месте.
Позднее моя попытка отщепиться от родинки стала семейной байкой. Представляете, Настя однажды побрилась. Ей было шесть лет, а она взяла бритву – и чирк-чирк! Потом всю неделю ходила с зеленой бородой. Наверное, подсмотрела за своим любимым дедушкой. Она все делала как дедушка. А уж как, бывало, ругнется!
Больше, чем меня, эта история раздражала только Бэллу. Она была любимицей всех, первым ребенком, номер один в списке из одной себя, ее всюду брали с собой, показывали там и тут, знакомым и малознакомым, ставили на стул и постоянно фотографировали на пленку. И только дедушка не поддавался, он любил меня. Но Бэлле был необходим полный набор, ей надо было приклеить к себе каждого.
Никто не видит, что мои глаза карие. И что ключицы образуют кожаные ванночки. И мою кудряшку, которая всегда торчит из пробора у самого лба. Все смотрят в родинку над губой.
Папа однажды сказал, что с ней я как леди. Девочка из параллели обвиняла, что я рисую ее себе глазной подводкой. Бабушка по-прежнему называет меня Монро, когда я делаю что-нибудь веселое или смешное. Только мама ничего не придумывает, она понимает.
Я ненавижу свою родинку. В ней слишком много всего такого, что со мной не сочетается. Мне намекают, что я должна быть кокетливой. Игривой. Что я обязана стать еще большей женщиной, чем другие женщины. Но смотри, Настя, не будь развратной. У тебя и так вид такой… ну, ты знаешь, Настя. А я все сделала наоборот.
Сильнее всего родинка прожгла кожу в тот день, когда у меня случились первые месячные. Пока я смотрела на ткань с коричневыми мазками, родинка задергала так сильно, что я сунула между ног туалетную бумагу и пошла к холодильнику. Подержала на губах замороженное что-то, и вроде прошло. Любая боль в родинке – жгущая, колющая, ноющая – рассасывается быстро. Просто она как будильник.
Иногда, чтобы стало полегче, я всасываю родинку вместе с губой. Но губы мои большие и спелые, они похожи на помидор «бычье сердце». И если затолкать их в рот, лицо теряет много мяса, становится голым. Это выглядит нелепо, так что на людях стараюсь так не делать.
На вкус моя родинка соленая или никакая.
Родинка напоминает мне и о хорошем. О тутовнике, ежевике, сливе и терне. О том, как на нашем юге можно объесться, просто гуляя по улицам. Моя родина жаркая, влажная, съедобная. Ее сок течет по подбородку и склеивает пальцы, ее травы хлещут лодыжки и колют пятки, проникают в кожу, уши, под ногти. Кусты переплетаются и дергают друг друга за ветки девять месяцев в году. Моя родина не замерзает и редко покрывается снегом, он задерживается только на горных макушках зимой. Их видно с любой улицы нашего поселка.
Я бы хотела, чтобы и родинка была съедобной. Чтобы она не только колола меня, но и питала. Чтобы я заталкивала в рот губы и вдруг становилась сытой. Тогда мне не пришлось бы все время экономить и худеть.
Иногда я мечтаю, чтобы все на свете было полезным, каждый предмет.
В общежитии мне или совсем не хочется есть, или хочется съесть сразу все, что найдется. Я ем без удовольствия, через силу или, наоборот, чтобы заполнить чем-нибудь внутреннюю воронку. Когда моя маленькая пустотка оказалась здесь, она быстро спелась с огромной общежитской пустотой. Они все время переговариваются. И когда моя пустотка набирается сил, я запихиваю в себя что угодно, только чтобы она замолчала.
Если я закрою глаза и представлю еду, то мои любимые печеная картошка, свиной шашлык, балкарские хычины, аджапсандали и разнообразные овощи будут стоять где угодно, дома на столе, в холодильнике или на ресторанной клеенке, но только не в общежитии. Еда здесь не еда.
Есть ситуации, в которых родинка точно не почувствуется. Например, в стоматологическом кресле, когда врач с ассистентом видят из всей меня только зуб, кладут мне на грудь инструменты и вертят моей же головой как хотят. Еще, конечно, в гинекологическом кабинете, особенно если внутри меня находится что-то, во что доктору надо всмотреться. И в любой другой ситуации, когда моему телу оставляют какую-то одну функцию.
И поэтому, когда я занимаюсь сексом, моя родинка тоже исчезает. Я делаю это часто и с разными партнерами. Но совсем не из-за родинки. И не из-за нее имена парней в моей голове никак не прилепляются к их же лицам и все время перетасовываются. Не поэтому мне плевать на то, чем эти парни интересуются, где работают и на кого учатся. Парни-инструменты, плиточки и кирпичики, которые я укладываю слоями, чтобы вскарабкаться и встать сверху.
Вообще-то, во всем виновата Вера.
Я никогда не стараюсь во время секса. Быть красивой или страстной, запомниться. Я не хочу специально радовать кого-то сексом, я и сама не рада – просто секс и секс, то, что я делаю, потому что делаю.
Моя сестра Бэлла давно сказала мне, еще тринадцатилетней, что секс – это как летние каникулы: ты ждешь от них приключений, любви и радости, а потом все лето топчешься в курином говне во дворе у бабушки. Наверное, это была единственная умная мысль, которую высказала Бэлла за всю нашу сестринскую жизнь, мы тогда даже не поругались.
И все равно, забираясь в кровать к парню, я переживаю из-за своих складок, вылезающих во время секса. Телесных, тугих, наживотных и внутрибедренных. Перед тем как предложить секс, я сильно втягиваю пузо.
Ночи в Москве никогда не бывают черными. Первый месяц я думала, что наблюдаю проржавение неба – это такое астрономическое явление вроде северного сияния, только безрадостное. Оказалось, небо здесь всегда такое.
В октябре мы с Верой сидели на подоконнике и смотрели в коррозийную тьму, она предложила сделать парные татуировки. Маленькие, чтобы не спалиться перед родителями, но красивые и напоминающие нам друг о друге. Наши инициалы или ту завитушку с факультетской колонны, сказала Вера, а я промолчала, потому что это была одна из тех идей, про которые Вера тут же забудет, если ей не напоминать.
Но в конце засыпанного реагентами декабря, когда ледяной ветер расшатывал оконные рамы и загонял вглубь общежития подмерзающих тараканов, я жалела, что не пустила под кожу чернила. Потому что, когда в меня вдавилось новое тело – костлявое, чужое и холодное, – я думала, как бы отвлечься, как бы не думать о сексе, который со мной происходит.
Может быть, если бы на мне отпечатался маленький рисунок, я могла бы смотреть в него и оживлять его в голове, размышлять о Вере и нашей дружбе, о том, что будет, когда мы станем старше, обо всех наших планах.
Я здесь одна уже неделю. Иногда вижу охранников, но не заговариваю с ними. Это охранники сосущей пустоты, моей печали, моей тоски. Я смотрю на себя в зеркало.
Вижу кудряшку, ключицу, коричневую радужку. Обхожу взглядом родинку. Втягиваю в рот губы и распускаю их. Получается звук. Мне невыносимо смотреть на себя больше. Внутренняя пустотка снова тянется к огромной общежитской пустоте. Кажется, я одна здесь навсегда.