Нет, я больше не имею сил терпеть.
Боже! что они делают со мною!
Печь нашей хаты горяча, но не горячее отцовского гнева.
– Сними руки, хорек, – строго прогудел отец. Голос его шершав и низок, будто весь в нагаре.
Я послушно отдернул ладони от печки. Темные отпечатки пальцев на белой глине сразу поблекли от жара. Как если бы печь хотела поскорее избавиться от моих следов. Я сжал зубы.
– Отчего же твои ладошки потны, хорек? – раздался позади хриплый смех, ввинчиваясь под самые ребра. – Мараешь печь, кормилицу нашу?
В горле пересохло, стало саднить.
– Они сами, – выдавил я. – Очаг же свят, как свято таборянство.
– Таборянин, если умысла злого не имеет, руками не потеет, – сделался чугунным голос отца. – Мокрые руки случаются у воров, зрадников и трусов. Украл чего? Предать свой табор решился?
– Ни в коем разе, – сглотнул я. Сглотнул не потому, что виновен, а оттого, что знаю каждое слово наперед.
– Так боишься меня, что ли? – хмыкнуло сзади.
Боюсь, боюсь, заложный подери! Как же до чертиков боюсь. Не впервой, уже проходили – но снова холодела спина, и вновь мокли ладони. Молвят, привыкнуть можно к чему угодно, но боль – другое дело. Подчас ожидание боли, знакомой по дурному опыту, только усиливает ее.
И никакой привычки к ней нет.
– Молчишь? – выдохнул отец, хрустнув то ли шеей, то ли запястьем. – Ну, молчи. Рот твой меня не боится, стало быть, раз правды не раскрывает. Да вот ладошки – что псина в течку. Сдают тебя с потрохами, хорек… Но ответь-ка: кем прихожусь тебе?
Я опешил, услышав новый вопрос, что доселе не звучал перед печью.
– Батькой, – растерянно выпалил я.
Звякнули заклепки отцовского пояса. Истерично скрипнули половицы под тяжелыми сапогами.
– Нет-нет, ссыкливое ты отродье. – В нос дало куревом; меня замутило. – Барон я тебе, а не батька. И если таборянин духом слаб, то кому его поучать, как не барону? Ты сразу родился сломленным, хорек. Жалким. Но твой барон выправит тебя – ведь таков его долг перед табором. Вышколит, вышкурит, выдернет из этой обертки настоящего мужчину. Даю тебе слово барона, слово Саула.
Я что есть мочи вжал кулаки в печное зерцало. Хотелось просочиться сквозь глину и кирпич, закопаться в угли, чтоб никто не нашел… Или – хотя бы – устоять на ногах.
– Ничего-ничего, хорек. – Голос Саула стал обманчиво мягким. – Всем ведомо, что страх лечится любовью.
Рассекая воздух, свистнула нагайка.
– А барон любит тебя!
Гуляй-град неумолимо брел по Глушотскому редколесью. Выворачивал стволы гранитными лапами, буравил холмы тяжеловесным кованым брюхом – и продолжал брести. С грохотом, скрежетом. Голова его, вырубленная в камне и напоминавшая старческую, бесшумно кричала, раззявив закопченный рот. Горб же, колючий от труб, дымом пачкал рассветное солнце, а окна рвали лес какофонией звуков.
Кузни гремели молотами, казармы – оружием и таборянской бранью, а нижние клети, где помещался скот, озверело мычали. Только горнило, средоточие плененных душ, трудилось молча: с кротким рокотом томились в нем бесы, двигая гранит и раскаляя кузни. И лишь изредка, как бы взбрыкивая, озлобленные бесы поддавали жару чрезмерно. Тогда оживал на мгновение гранитный старческий лик, и рот, черный от сажи, скалился пламенем. Поднимался над лесом вороний грай.
Птичьи крики заставили вздрогнуть, и я зашипел от боли. Куртка из зобровой кожи, грубо сшитая и еще не разношенная, скоблила лопатки при каждом резком движении. А спина еще сочилась сукровицей, и та, подсыхая, клеем липла к рубахе.
Но двигаться приходилось: табор жаждал урожая. И все как один бодро сбирались на скорую жатву, осматривая сталь и черненый доспех. Жены, одетые в цветастые туники, заплетали мужьям боевые косы, что змеями сползали с затылков. Молодым таборянам помогали матери и сестры.
Моей жене и сестрам повезло – их не существовало. Матери повезло меньше: та умерла при родах.
Сбираясь сам, я еле успевал. И только-только подвязал к перчатке щит-крыло, когда появился отец.
Саул вошел на плац-палубу, и таборяне зароптали. Барон был одет в рубиновый кунтуш, подвязанный клепаным поясом. У бедра неизменно покоилась нагайка, от одного вида которой зудела моя спина.
– Ну что, уроды, готовы потоптать южаков? – гаркнул Саул в угольную с проседью бороду.
Таборяне взорвались гомоном, потрясая кулаками.
Барон одобрительно тряхнул головой, и блестящая с аршин длиной коса свесилась с его бритого черепа. Саул обвел таборян колючим взглядом, и я потупил взор, чтобы не встретиться своими глазами с его – такими же черными, как у меня.
– Глушота нашептала, что южаки не шибко нас уважают, – продолжал барон, – крадутся по нашей земле, как шелудивые мыши. Думают, табор не видит дальше своего носа. Думают, здесь можно затеряться, слиться с Глушотой…
Таборяне засвистели, обнажая зубы.
Барон поднял ладонь, и толпа смолкла. Ладонь у отца желтая, мозолистая и – как всегда – на зависть сухая.
– Но южаки забыли, что табор – это и есть Глушота. И слиться с ней можно лишь одним способом. – Отец оскалился. – Удобрив наши леса. Костями и кровью!
– Костями и кровью! – вторили луженые глотки таборян.
– Костями и кровью, – терялся мой голос в общем хоре.
Довольный собой, Саул тыкнул пальцем куда-то в скопище рубак.
– Нир! – позвал он. – Поведешь уродов в бой. Сегодня ты асавул.
Черная масса таборян расступилась. Нир, сухой и узловатый, что старая рогатина, по привычке пригладил вислые усы.
– Ну и ну, барон. Уж думал, не попросишь, – ответил он равнодушно.
По толпе прошел смех. Нира поздравляли, но тот оставался скуп на слова.
– Сталбыть, барон, не уважишь нас своим участием? – донеслось откуда-то с краю. Это козье блеянье я бы узнал из тысячи.
– А что, Цирон, – фыркнул отец, – тебя на коленки посадить? Страшно без барона рубиться?
Цирон сплюнул в пальцы и вытер о брюхо. Он обрюзг и зарос, что медведь в спячку. Мало того, что головы не брил, так еще и взбрыкивал напоказ. Из зависти он вскипал или ради авторитета, но барон его не трогал.
Ведь четверть всего табора приходилась Цирону родней.
– Я-то знаю, где таборянину самое место, барон. Так-то знаю! – Прихрамывая, Цирон вышел вперед. – В сече ему место, так-то. А кто отсиживается на палубе, тот нежный становится. Как молочный южак, так-то.
Толпа стала бурлить, зазвучала пестрая брань. Цирон, злорадно усмехнувшись, приложился к бурдюку.
Говорили, он кормил своего зобра дурман-грибами, а потом пил его мочу. Так якобы проходила боль в увечном колене.
– Молчать! – гаркнул Саул, изменившись в лице. – Приберегите ругань для южаков, сукины дети. Их хаять надо, а не друг друга. А кто забылся, тот свое получит. Даю слово барона.
Цирон весь побагровел, но перечить не решился. Его толстая мохнатая лапа судорожно сжала бурдюк.
– А непослушных барон прощает, – вдруг улыбнулся отец. – Спесь простительна, коли налегаешь на поганки!
Плац-палуба взорвалась хохотом, и свисты недовольных захлебнулись в этой волне. Сквернословя себе под нос, Цирон растолкал таборян и скрылся. Отец же что-то оживленно объяснял Ниру, тыча в кусок пергамента.
До меня ему дела не было. К счастью.
Когда Гуляй-град с чудовищным грохотом встал, вспахав землю гранитной бородой, из чрева его повалили таборяне. Поток всадников хлестал наподобие крови – только мглистой, живой, что меняла направление, загибалась кольцами и тут же рассыпалась на брызги, чтобы вновь слиться воедино.
Бородатые, в черной коже и с черными же крыльями. Жестокие дикари с развевающимися на ветру косами – вот кошмар всех людей на юге. Но еще страшнее, когда дикаря несут полсотни пудов плоти, курчавого меха и обитых сталью рогов. Полсотни пудов чистой злобы с кумачовыми глазами. И таковы все зобры. Даже мой ничем не примечательный Храпун.
Впереди на своем буланом седеющем старике гнал асавул Нир. Даже сгорбившись в седле, он казался очень худым. Отчего-то не делали его толще ни зобровая куртка, ни широкие кожаные крылья, укрывавшие тело от лопаток до запястий.
– Илай, дери тебя Пра-бог! – звонко вскричал Нир, склонив голову; седая коса захлопала по крылу. – Уводи правый бок свары, назначаю тебя асбашем!
Рыжекосый Илай поравнялся с Ниром – на рыжем же зобре, молодом и резвом. На плече у Илая отдыхал увесистый клевец.
– Почем Пра поминаешь, асавул? – пророкотал асбаш Илай, заглушая топот сотен копыт. – Слышу! Куда гнать?
– Чрез перелесок! – Нир махнул вправо. – До реки и по течению!
– Знатно, знатно! – только и ответил Илай. Высоко подняв клевец над головой, он очертил им полукруг в воздухе. Вскоре рыже-буро-черная масса зобров и их наездников раскололась надвое, и правый бок отстал. Умчался в сухой сосняк на западе и затих.
– Цирон, Пра-божий ты выкидыш! – вдруг снова завопил Нир.
У меня свело живот, когда солнце закрыл вороной зобр Цирона. Чудовищный зобр. Гигант среди зобров.
– Звал, старик? – проблеял лохматый Цирон.
Я ненавидел его. Даже сейчас я с нездоровым удовольствием представлял, как в его тучную спину врезается южаково копье. Как он неуклюже валится с зобра. Как копыта вслед топочущих превращают его тело в кусок фарша…
– Будешь асбашем, – ответил Нир. – Уводи левый бок!
Я ненавидел его не за то, какой он таборянин. Не за то, что перечит отцу или не бреет голову…
– Давно бы, так-то! – Цирон на ходу отпил из бурдюка, обливаясь и плюясь.
– Встретимся на тракте! – вскричал Нир.
Вскинув булаву над патлатой башкой, асбаш Цирон увел левый бок. Нас осталось около тридцати, а его ватага отдалялась быстро. Но даже когда он превратился в маленькую черную точку – не больше мухи – я все еще желал ему подохнуть.
Сегодня, завтра, в следующем году – не важно.
Но лучше все-таки сегодня.
Была у меня раньше подруга. Михаль. Озорная девица с большущими темными глазами. Как у совы.
Все таборяне, как мальчики, так и девочки, растут вместе. Вот и мы с Михаль росли вместе: в одно время учились объезжать зобров, выделывать шкуры и охотиться в лесах Глушоты. Мы стали близки. Ближе, чем с другими таборянами.
Чем с отцом – подавно.
Быть может, это и злило его? Или его ненависть ко мне не имеет под собой почвы? Я не знаю.
Но когда мы с Михаль решили стать еще ближе… Ближе, чем просто друзья… Отец нам не дал.
Я помню, как он привел меня на нижние палубы, в зобровый хлев. Специально выбрал момент, когда животные паслись за Гуляй-градом. В хлеву было грязно – до рези в носу воняло силосом и навозом. Тростник на полу был нечищеный – настолько, что лип к сапогам.
– Зачем мы здесь, барон? – спросил тогда я. В каком-то стойле мычал напуганный зобренок.
– Не догадываешься, значит, хорек? – Отец улыбнулся так паскудно, как умеет только он.
Он провел меня в стойло, откуда раздавалось мычание. Театральным жестом отомкнул дверцу…
Меня затошнило.
В куче душного сена копалось огромное нечто. Розовое, мохнатое, оно пыхтело и будто жаждало зарыться в несвежий стог, разбрасывая в стороны какие-то рваные тряпки. Тогда отец подбавил в фонаре огня – и я оцепенел.
На сене блестело заплаканное лицо Михаль. С заткнутым тряпкой ртом, с кожей белее молока.
Она лежала мертвецом, боясь пошевелиться, но взгляд ее был прикован ко мне. В совиных глазах не мелькнуло ни мольбы о помощи, ни какого-то подсознательного стыда. Осталась лишь ошеломляющая пустота.
– Так-то, паря! – закряхтело большое мохнатое нечто. – Посмотри, как трахаются таборяне!
И это был Цирон. Потный, волосатый с ног до головы подонок, который выбрал в жены Михаль.
Отец тогда сказал, что это урок. Что привязанность к женщине – слабость. Но я…
– Хорек! – Крик асавула выдернул меня из омута воспоминаний. – Гляди по сторонам!
Обломанный сук чиркнул по куртке, и пришлось пригнуться. Перейдя на рысь, ватага асавула вошла под полог леса. Под копытами хрустели сосновые ветви, замшелые камни разлетались в стороны. Зобры фыркали, но упрямо перли через сосняк, взбираясь по песчаной насыпи.
– Гото-о-овсь! – протяжно заорал Нир.
Впереди забрезжил свет, и зобр асавула сиганул вперед. Исчез за насыпью. Вслед за ним исчезали другие таборяне – один за другим прыгали в небытие. За холмом слышался шум сечи.
– Давай, вперед, – прошептал я Храпуну, вынимая из седельной сумки сулицу с трехгранным наконечником. – Ну!
Когда Храпун оттолкнулся от насыпи, солнце на миг ослепило меня. А следом тряхануло о землю так, что я чуть было не выронил сулицу. Впереди бушевал бой, навязанный Ниром.
На тракте рядком встали фургоны, запряженные ишаками – не меньше дюжины. А около них, теснимые разномастными шкурами зобров и черными крыльями таборян, толклись южаки. В сверкающей стали, с броскими значками и ярко-синими плюмажами на заостренных касках, они виделись игрушками. Чем-то, что никак не годится для доброй сечи.
Справа, в голове южаковского каравана, поднимался столп густого дыма. Там бесновалась ватага Илая. Черное натекало на синее, сдавливало, перемешивало и натекало с новой силой. Слева же раздался зубодробительный треск. Верно, Цирон со своими парнями обрушился на южаков тыл. Наступил синим на хвост, отрезав путь к бегству.
Битва разлилась на три стычки. Разделяй и снимай урожай – вот удел таборян.
Я ударил пяткой в бок Храпуну. Зобр с ревом влетел в прогал между таборянами и оказался в самой гуще. Один южак попал под копыта и сразу сгинул. Другой встретился с толстым лбом Храпуна и, пролетев пару саженей, глухо отзвенел по фургону.
Вокруг была каша: таборяне бились верхом, давили и секли пеших южаков. Те вопили и отступали, пытаясь сохранить строй меж повозок. Они кололи копьями, тыкали длинными клинками куда придется, взводили арбалеты… Краем глаза я заметил серебряную косу Нира. Он спрыгнул на землю и грациозно, как цапель, крутился среди южаков, размахивая заговоренным мечом. Гибкий, словно плеть, тот изгибался как мечу было не положено: ходил волнами, струился по воздуху, огибая щиты. Нир часто-часто звенел о нагрудники и каски, но порой и тракт пачкал. Горячей южаковой кровью.
Но Нир был в меньшинстве. Подняв Храпуна на дыбы, я замахнулся. Сулица коротко ухнула. Какой-то усатый южак – аж с кучей перьев на макушке – выронил клинок. Удивленно уставившись на конец древка, торчащий в паху, он рухнул под ноги асавулу. И больше не поднялся.
Южаки дрогнули, попятились – и старик достал второго кряду, полоснув по ногам.
Новую сулицу я метнул вслепую – в ту же стайку южаков, скучковавшихся как воробушки. Попал или нет, я не заметил. Остатки нашей ватаги, что только спустились с насыпи, с грохотом врубились в их ярко-синее пятно. Пятно отвечало воплями, щедрыми брызгами, стонами и затем бульканьем, пока его не домололи в костную муку, смешав с песком.
– Брысь из сшибки, хорек! – рыкнул на меня сосед-таборянин. Решив было возразить, я скоро передумал, когда обух его топора чуть не вмазал мне по виску.
Я крутанул Храпуна, и зобр выбился на открытое пространство. Склонившись за третьей сулицей, я вдруг покачнулся. Что-то сравнимое с ударом дубины, жахнуло по плечу и теперь не давало распрямиться.
Неловко изогнувшись, я разглядел блестящий наконечник, торчащий под мышкой. А за крылом – голубое оперение арбалетного бельта.
– Пса крев! – выругался я, обламывая наконечник. Под курткой становилось мокро и горячо.
Я завертел головой, прикрываясь крылом как щитом, но так и не разобрался, откуда прилетел бельт. Пока не увидел синий росчерк, промелькнувший прямо перед носом. Наискось, в какой-то пяди от холки Храпуна.
С крыши фургона спрыгнул силуэт. Белый с синим.
– Не уйдешь, – сплюнул я и развернул зобра. Пальцы нащупали на поясе кистень.
Храпун бодро прорысил по тракту и с наскоку вклинился между фургонами. Полетели щепки, у самого уха заржал ишак. Тот самый южачишко взвизгнул и, оборвав поводья ишака, шмыгнул за угол.
Он петлял между фургонами, что-то верещал, но не тут-то было.
Я настиг его через три повозки. Погнал Храпуна по дороге, а сам обежал с борта, и у другого фургона…
Мой кистень звякнул цепью, с размаха грохнул по стали. Южак закружился на пятке, будто в нелепом танце. Плюхнулся в песок неуклюже. Задергался, захрипел. Песок окрасился в славные цвета мести. Синие перья на смятой каске стали пурпурными.
Щеки горели, а сердце так и лопалось в исступлении. Приятное чувство! Я перевернул южака на спину носком сапога.
– Тьфу! Мозгляк вшивый, – поморщился я. Мальчишка был сильно младше моих лет. Волос что стружка, а подбородок гладкий, точно у девки. И только под носом, где стало красно от крови, что-то пушилось.
Слабая добыча. Даже голову забрать постыдно.
Отец опять поставит к печи.
Итого полторы головы. Усач с сулицей в паху и мальчишка с пробитым черепом. Две с половиной головы, если бросок наугад кого-то задел…
Но Пра-бог требует больше голов.
В хвосте каравана я встретил лишь досаду.
Ватага Цирона давно разобралась с южаками и теперь лениво добивала раненых.
Зря, выходит, потратил время, затыкая паклей раненое плечо.
– Остался кто? – как бы мимоходом спросил я у таборянина, сидевшего возле трупа.
– Из южаков-то? – уточнил тот, примеряясь, где рассечь шейные позвонки. – Не-а, всех забили. Разве что в колымаге той.
Не отвлекаясь, он ткнул в сторону последнего фургона. Возле того полукругом столпились таборяне, а сам фургон скрипел и раскачивался. Он отличался от других. Лазурный кузов с золотистыми узорами, бесполезные фигурки на покатой крыше… Перед резными козлами валялись ишаки. Три или четыре туши – только по ногам считать. По ним, окоченевшим в странных позах, точно валуном прокатили.
Храпун подо мной встревоженно засопел.
Я вздрогнул, приметив зобра-переростка Цирона. Вороное отродье приткнулось к нарядному кузову, тяжело дыша. Окосевшими глазами зобр бессмысленно блуждал по песку, а из ноздрей и пасти капало багровым.
«Дурман-грибы», – подумал я. – «Переел и расшибся, бедная тварь».
Но если зобр здесь, то…
– А это у нас кто, а?! – проблеяло в толпе. Кишки мои скомкались от неприятного предчувствия. Но Цирон обращался не ко мне. Пришпорив Храпуна, я медленно двинулся к колымаге, и таборяне расступились, чтобы не напороться на рога.
В тот же момент Цирон, перемазанный кровью, дернул на себя дверцу фургона. Та каркнула, плюнула стеклом из оконца да повисла на одной петле. Цирон захохотал и сунул лапищу внутрь, а когда хотел выдернуть обратно…
– Сын грязной собаки! – закудахтала старуха, вцепившись Цирону в лицо. – Не позволю! Людоеды!
Асбаш зашипел и ударил кулаком женщине под грудь. Та раскрыла сморщенный рот и обмякла.
– Стерва, – процедил Цирон, выбросив старуху как какой-то мусор.
В кулаке его алел нож.
– Тетушка Дита! – Внезапный визг резанул по ушам.
Но старуха так и осталась лежать у колес, маленькая и жалкая в пышном ворохе юбок.
– Да-да, сучка. – Цирон слизал кровь с лезвия ножа; щеки и лоб были исцарапаны. – Теперь твоя очередь.
Он одним рывком выволок из колымаги что-то неведомое. Я было подумал, что это пуховое облако. Сразу затем – что большой лебедь. Но всмотревшись, расширил глаза.
Это была девка. С волосами цвета меда. С кожей, как впервые беленая печь.
Тонкое, невесомое создание. Живое украшение – лучше двух с половиной добытых голов. Даже сотни голов!
– Какая ты у нас невинная, прям-таки молочная. – Цирон осклабился. – Сейчас мы тебя исправим, так-то!
Асбаш схватил девку за локоны и рывком поднял на ноги. Та закричала.
– Нет, нет! – Крик сменился плачем. – Не надо! Мой дядя заплатит…
– Тс-с-с! – Цирон сжал ей губы пальцами, да так, что лицо ее исказилось до неузнаваемости. – Таборянам золото ни к чему! Дашь что другое, так-то?
И тогда я увидел ее глаза. Огромные. Больше, чем у Михаль. Похожие на два янтарных диска – и пока еще не пустые.
– Асбаш, – вставил я, подъезжая ближе, – что ты делаешь с добычей барона?
Цирон резко сорвал с девчонки платье, оставив ее в исподнем. По щекам ее крупными ручьями потекли слезы.
– Кто это у нас тут клювик разинул? – проскрежетал асбаш. – Хорек! Никак вякалка выросла?
– Барон получает всю добычу, асбаш, – пропустил я его укол. – И только барону ее делить меж равными.
– Да ну? – Он глухо рассмеялся. – Дык я только попробую, стоит ли добыча дележки. Неужто Саул огорчится, если я подготовлю ему девочку?
Таборяне из ватаги молчали, обступив нас кольцом. Видимо, они никак не могли решить, что сейчас главнее: правда боевого командира или правда барона, которого здесь нет. Чтобы придать словам веса, я подвел Храпуна вплотную к асбашу.
– Отпусти добычу. – В груди застучало, когда он оказался так близко. От ненависти вперемешку с тревогой. – Или я…
– Или что? Расскажешь папочке? – Цирон уронил девку на колени лицом ко мне. – Отпущу-отпущу… Только сперва покажу тебе, хорек… Снова покажу, как трахаются таборяне!
В голове помутилось, и взор застила пелена. В ушах мычал испуганный зобренок. Рыдала девка с янтарными глазами. Выла Михаль с глазами пустыми.
Я оттолкнулся от седла и приземлился с тошнотворным хрустом.
Сапогом о колено Цирона.
Асбаш взревел обожженным медведем, оттолкнув нас с девчонкой разом. Я влетел спиной в таборян, но те швырнули меня обратно – да так, что лоб встретился с фургоном. Не успел я растереть ушиб, как Цирон, припав на больную ногу, взревел опять… И снял с пояса булаву.
– Я тебя проучу! – Он разгрыз свой бурдюк зубами, сделал жадный глоток. – Ноги переломаю!
Асбаш рубанул булавой по земле – и выбил вмятину с голову младенца. Мне снова свело живот.
Сжав кистень в мокрой ладони, я пожалел о своей горячности.
Цирон бросился вперед, невзирая на боль. Я увернулся – и литое навершие булавы разнесло колымаге борт.
Асбаш прихрамывал, но плотный полукруг таборян не давал разминуться. Кистень приходилось вращать над макушкой, а не у плеча, как я привык. А Цирону было плевать: глаза его стали от грибов рубиновыми, точно кунтуш отца. Расцарапанное лицо, грива свалявшихся волос, косматая борода.
Если таборяне вселяют ужас в южаков, то асбаш Цирон вселял ужас в меня.
Я ударил кистенем сверху-вниз, но асбаш выставил крыло. Отбил им колючий шар – и нипочем!
– А теперь я! – зыкнул он и взмахнул плашмя.
Я отскочил вновь – и прогадал. Крылом задел за дверцу фургона, отчего потерял целый миг.
И ровно его одного хватило, чтобы булава окончила бой.
Мне чудилось, я летел по воздуху много секунд. А когда упал навзничь, весь мой мир сжался до звезды, пылающей в боку. Тело наивного хорька скукожилось до парочки ребер, разбитых в щебенку. Раскаленную щебенку, жгущую до потери сознания.
– А это было быстро, так-то? – Цирон торжествовал.
В глазах плыло, в ушах гудело. Единственные звуки моего нового крошечного мирка – этот безумный гуд и блеяние асбаша.
– Сначала я ноги тебе хотел переломать, ведь батенька твой барон как-никак. Просто проучить, как в тот раз с Михалкой. – Цирон, ухмыляясь, закинул булаву на плечо. – Но я передумал. Исколочу тебя до полусмерти, так-то. Чтоб лежал ничком да срал в портки, пока не сдохнешь.
Асбаш поднял булаву высоко-высоко. Так, что навершие затмило солнце.
– К бесу тебя и твоего батьку, хорек. – Цирон стал неожиданно спокоен. Как сырая могила. – Курва твой Саул, и законы его курвины.
Вдруг Цирон выпучил глаза и покачнулся. Булава выпала из лапищи, вонзившись в песок у моего уха.
Асбаш повернулся медленно, как замороженный – и я увидел, как вместе с ним повернулось и копье, вбитое меж лопаток.
– Так-то… – выдавил он, но договорить не успел. Гибкий меч Нира, скачущего верхом, отсек асбашу голову.
Уродливой лохматой птицей она спикировала наземь. И не успело тучное тело поднять пыль, я услышал холодный голос асавула:
– Барон любит тебя, Цирон.
Хата мерно покачивалась в такт шагам Гуляй-града. Прибитая к полу мебель едва-едва поскрипывала, сидела прочно. Только звякали фонари на зобровом жиру, да плескалась вода в кадке.
– Вот так сыпь и обматывай, – слышался кроткий шепот. – Больше ничего не надобно. Мы Пра-богом избраны: у таборян все скорее заживает, чем у южаков. Но решишь схитрить – высечем до крови.
Я распахнул веки и увидел самую нелепую картину в своей жизни. Надо мной нависли две девицы: одна с глазами темными, точно глубокий колодец, другая – глядящая янтарем. Одну я знал давно, но воспоминания о ней комом оседали в горле. Другая казалась незнакомой, но разве так бывает в таборе?
– Очнулся. Я же говорила, – отрешенно отметила Михаль, привстав с лавки подле моей постели. На ней было простое бурое платье и черный капюшон с длинным шлыком – вдовья одежда. – Как твоя плоть, хорек?
– Ломит в груди, – честно признался я и вдруг опешил. – Цирон…
– Растаскан волками по Глушоте, как и велит закон, – сухо ответила Михаль. – А я, как велит закон, должна оплакивать своего мужа. Но ты поправишься скоро.
– Храни тебя Пра, Михаль. – Я посмотрел на нее со смесью благодарности и стыда, но скоро отвел взгляд.
– Я ни при чем, хорек. – Она улыбнулась, но в этой улыбке не было ничего. – Благодари Нира, что оказался рядом, а особенно – барона. Это он выбирает, кого наказывать, а кого одаривать.
– Одаривать? – Я замялся.
– Ты, верно, ослеп, раз добычу не видишь. – Михаль толкнула незнакомку в плечо, и та взвизгнула, чудом не упав.
В больном сознании что-то отозвалось на этот визг, под ложечкой засосало. Я вдруг вспомнил то ли пуховое облако, то ли лебедя. И понял, что только последний мозгляк не узнал бы эти медовые локоны и кожу белее печи. Я покосился на девку и обозвал себя дважды мозгляком.
Нет, печь ей в подметки не годилась, как бы нова ни была.
– И… – Я потерялся, закашлялся. – Что мне с ней делать?
– Мне почем знать? – Михаль пожала плечами. – Барон наградил тебя за честный дележ, вот ты и решай. Хочешь – сделай из нее портниху. Или посади на цепь, как забавного цуцика. Думаю, на цуцика она очень похожа – такая же милая, но бесполезная.
– Да как ты… – Южачка задохнулась от возмущения, и губы ее сжались в тонкую нить.
– А надоест – утопи в кадке, – невозмутимо закончила Михаль. – Лишний рот всегда лишний.
Южачка расширила глаза и побледнела пуще прежнего. Теперь и молоко покажется желтым на ее фоне.
– Разберусь, – нехотя ответил я.
– Разберешься, – кивнула Михаль и вышла.
Оставшись наедине, мы с южачкой минуту глядели друг на друга. Я в ее янтарные глаза затравленного зверя, а она – в мои черные таборянские. Ее переодели в простецкую шерстяную тунику до коленей, в какие рядили лежачих стариков.
– Ты меня убьешь? – всхлипнув, выдавила она.
– А надо?
– То есть не убьешь? – Она утерла нос каким-то малюсеньким платком. Чудная.
– Пока не решил. – Я сел в кровати и поморщился. Ребра были туго стянуты полосками зобровой кожи. – Но будешь мешаться, выброшу в окно.
– Врешь. – Янтарь ее недобро сверкнул. – Мужчина не может поднять на женщину руку. Только если он не палач и так не решило Панское собрание, разумеется. А собрание созывают только при условии…
– Ты несешь бред, – нахмурился я. – В таборе ничего такого нет и не было. Хочешь жить в таборе – живи по законам табора.
– Дикарь! – Она недовольно сложила платочек уголком и посмотрела на меня свысока. – Да будет тебе известно, что пан Казимир приходится мне дядей. И когда меня не найдут на тракте, когда он поймет, где я… Он сам явится меня спасать! И приведет сюда тысячу драбличей, понял?
– И мы их растопчем, – пообещал я. – Слава Пра-богу, что наслал на ваши города Коневал. И все ваши кони издохли. А те, что не издохли, сделались такими слабыми на хребет, что и мозгляка не поднимут! – Меня взяла такая гордость за Пра, словно я сам раздувал моровые ветры по его указке. – Один таборянин стоит сотни южаков.
– А вот явится дядя Казимир, тогда и посмотрим.
– Пусть попробует, – фыркнул я. – А то чего ж южаки целый век Глушоту по границе обходят?
– Дикарь, – выплюнула она. Уже не так уверенно.
– Южачка, – съязвил я.
Девчонка зыркнула в сторону – туда, где в стол был воткнут тесак для разделки мяса.
– А если я тебя убью? – сощурилась она.
– Ну… Тебе натянут ошейник и потащат на цепи за Гуляй-градом. – Я усмехнулся. – Наутро от таких только цепь и остается. Глушота забирает.
Южачка замолчала, потупила взор и спросила, глядя в никуда:
– И на сколько я здесь?
– Навсегда, – без сомнений ответил я.
Я услышал, как протекает крыша – капли медленно, одна за другой, срывались с потолка и тихо стучали о пол. Неужели в Глушоте дождь?
– Нав-сег-да, – по слогам произнесла южачка, будто пробуя это слово на вкус.
«Кап, кап, кап», – стучала вода.
Стекая по белым, почти молочным щекам, разбивалась о скамью. Соленая южная вода.
Весна выдалась щедрой на дичь. Лоси развелись в изобилии и выедали даже зобровы пастбища. Волки же укочевали на север, не рискуя драть сохатых, заматеревших в гон.
Даже отец пребывал в приподнятом настроении. Он ставил меня к печи реже обычного, что радовало и меня, и мою настрадавшуюся спину. Но я не обманывался: должно произойти чудо, чтобы я перестал быть для него всего-навсего «хорьком».
А Глушота в чудеса не верит.
В одну из первых недель южачка спросила меня, не утерпев:
– Как тебя все-таки зовут?
– Хорек, – просто ответил я, нарезая шмат вяленой зобрятины. Уже и забылся другой ответ, который возможно дать.
Девчонка отложила мою куртку, которую подшивала, и закатила янтарные глаза. Латала доспех она все так же неумело. Зато больше не пугалась опухших пальцев и длиннющей зобровой иглы.
– Не устаю поражаться твоей прозаичности. – Она цокнула языком. – Не могут тебя звать «хорьком». Барона вашего зовут Саулом, Нира – Ниром. Даже эта девушка, от которой у меня мурашки по коже, – поежилась южачка, – зовется Михалью. А ты просто лесная крыска какая-то.
– Деды говорят, хорь может прогрызть дыру в спящем зобре и выесть его за три ночи. – Я пытался убедить не столько девчонку, сколько себя самого.
– Фу, гадость какая. Но разве возможна такая кондиция, чтобы человеку – пусть и такому дикарю, как ты, – не дали при рождении порядочного имени?
– Не твое дело, – огрызнулся я. – У самой-то, поди, порядочное имя?
Она сложила руки, красные от шитья, на коленях и самодовольно выпрямилась. Янтарные глаза сделались карими под вуалью густых, странно темных ресниц.
– Констансия, – гордо проскандировала южачка. – Так звали мою бабушку, а она кровь от крови пана Леха, который, смею заверить…
– Дурацкое имя, – отмахнулся я, жуя кусок зобра. – Больно длинное.
Южачка вскочила на ноги, забыв про куртку, что валялась теперь на полу.
– Не моя вина, – вскликнула она, задрав маленький подбородок, – что твой интеллект настолько примитивен, раз ты не в силах запомнить такое дли-и-инню-у-ущее имя!
– «Коста» подойдет лучше. – Я прикинул наспех. – Не таборянское, но и не нудное.
– Тупое, дикарское имя.
– Вот и будешь Костой. – Я прыснул, проглотив кусок. – Тебе подходит.
– Не буду.
– Тогда останешься южачкой.
–Ладно, буду Костой, – передразнила она меня, вновь закатив глаза, – но только при условии, что ты назовешь мне свое имя. Настоящее.
Попялившись на кривые ломти зобрятины, вышедшие из-под ножа, я наконец сдался.
– Брегель.
Она взглянула меня смертельно серьезно, задумчиво сжав губы. Чтобы потом взорваться пронзительным хихиканьем. Смеялась она так же, как и делала все прочее – по-южакски чудно. Крепко зажмурившись и с вечным оскалом безупречных зубов.
– Нет, – отдышалась она, – «хорек» действительно звучит в тысячу раз лучше!
– Шельма, – пробормотал я под нос.
–И ты еще мое имя дурацким называл!
Наступила середина лета. Зной пришел так же неожиданно, как и ночные грозы. Днем зобры изнывали от жары, ленились, плохо нагуливали жир. А в сумерках, измученные громом, ломали стойла на хлев-палубе. Молнии дырявили Глушоту, а она скрипела горящими соснами, курилась торфяниками, чем бередила дичь и лесных бесов.
Пастбища полыхали, и отец сделался гневливым.
Он повел Гуляй-град на север – вслед за волками. И волки были тому несказанно рады. Охочие до зобрятины, они сходили с ума. Покушались на всадников, получали отпор и покушались сызнова.
Послав меня и парочку таборян на волчий промысел, барон никак не ожидал, что мы вернемся с пустыми крюками. Но страшно было другое. Мы недосчитались одного таборенка, еще безбородого, но охочего до жатвы.
«На южаков не взяли», – бравурничал он, – «так я столько серых хвостов добуду, что в грядущий раз точно возьмете».
Таборянская живучесть сыграла с ним плохую шутку. Когда паря нашелся, волки жрали его заживо. Придушить не придушили, но горло продырявили. Оттого его крик был не громче сквозняка, гуляющего в хате. Израненный, с выпущенными кишками, он до сих пор возникает у меня перед глазами, стоит лечь спать.
Кричит, но не кричит. Разевает рот рыбой, выброшенной на берег.
Мне тогда сильно досталось от отца. Печь пришлось белить сызнова.
– Почему он так тебя ранит?! – возмущалась Коста, обрабатывая мою рваную спину. – Ты же ни в чем не виноват! Такое случается, вам просто не повезло…
– Нет никакого везения. – Я крепко сжал зубы, когда девушка коснулась спины тряпицей. – Таборянин рассчитывает только на себя и на табор. Тот малый, должно, рассчитывал на нас, а мы его подвели.
– Как будто побои что-то изменят. – Коста фыркнула, и ее теплое дыхание щекотнуло мне по шее. – Да не вертись ты! А вообще, думаю, барон к тебе слишком строг.
– Тише! – шикнул я. – Не дай Пра, услышит кто.
– Хорошо, хорошо. – Прохладная мазь приятно успокаивала раны. – Я о том, что за эти… месяцы, – она тяжело вздохнула, – я поняла, что ты самый недикарский дикарь. Можешь себе представить? Только бы состричь эту безвкусную косу…
– Не смей! – резко обернулся я. Коса, сплетенная в тугой жгут, хлестнула Косте по лицу – да так, что та откинулась на кровать.
– Я пошутила вообще-то. – Она потерла порозовевшую щеку. – Но ты тоже мог бы меня похвалить. Например, «милая Коста, у тебя лучше всех получается обходиться с моей спиной! Михаль тебе и в подметки не годится!».
– Она-то здесь причем?
– Да ни при чем. – Коста скрестила руки на груди. Шерстяная туника задралась, обнажив острые белые коленки. – Просто зачем ей приходить, когда я и сама могу? К тому же она… Жуткая. – У девчонки порозовела и другая щека, и она стыдливо отвела взгляд. – И нисколечко я не ревную, если ты так подумал.
– Рев-ну-ю, – по слогам повторил я новое слово. – А как это?
Коста – как умела только она – закатила глаза, обиженно поджав губы:
– Идиот неотесанный.
Наступил священный день моего народа, праздник всех таборян – Лита. День, когда солнце достигает своего апогея и светит так долго и жарко, как может лишь единожды в году. Но таборяне не славят солнце, ведь солнце жжет кожу и слепит глаза, испепеляет пастбища зубров и валит пастухов, одуревших от зноя.
Потому таборяне славят Литу – день, когда солнце начинает слабеть и рождается Тьма.
Когда самый долгий день года подходит к концу и ненавистное светило клонится за горизонт… Тогда таборяне со всей Глушоты собираются вместе. Девять Великих Таборов и куча таборков помладше сбредаются к нашей единственной святыне, как ползучие гады на запах падали.
Мы не паломники, не святые старцы, грызущие просфоры по скитам.
Тем, кто родился в таборе, нет нужды молиться, а исповедь для нас – просто смешное слово.
Но Лита – ночь дьявольская. Ночь волшбы и жертвоприношений.
Ночь, когда можно все. Блуд, дурман, грызня до крови.
Колоссальные костры, сложенные из целых деревьев, жарили небо, поднимаясь к самой луне. Гуляй-грады застыли в торжественных позах, а в гранитном их хороводе сиял Палес. Титанический столб, мерцающий зеленым пламенем, был засыпан на треть черепами: волков, лосей, зобров, южаков. Вся убитая добыча подносилась ему – как последнему воплощению Пра-бога на земле.
Таборяне всей Глушоты отдавались Лите. А Лита благоволила им самой славной ночью в году – ночью без запретов.
Когда я однажды рассказал Косте, почему Михаль такая, девчонка стала самая не своя. Постоянно тревожилась почем зря, а бывало, просыпалась ночью в холодном поту. Она уверяла меня, что все в порядке. Что виновата скверная погода… Но я-то понимал.
Она боялась повторить судьбу Михаль.
А отец никогда не обещал обратного.
– Брегель, – прошептала она. – Мне здесь некомфортно.
Мы сидели у малого костра, вокруг которого – как и всюду – галдели и пьянствовали таборяне. Таборяне Саула и прочих восьми баронов.
– Давай позже.
– Чего, хорек? – Мимо, пошатываясь, проплясал рыжекосый Илай в обнимку с молодой таборянкой. – Не дает тебе твоя южачка отпраздновать? Коли в тягость, можем поменяться!
Таборянка игриво подмигнула мне, высунув в разрез платья крепкое бедро.
– Не меняюсь, – покачал я головой.
– Эх. – Илай цокнул языком. – Скучный ты!
– Может, все-таки найдем место потише? – взмолилась Коста, подняв на меня янтарные глаза, переливающиеся в отблесках пламени. Отказать было невозможно.
– Бес с тобой. – Я сдался.
Я снял свой нарядный, цвета спелой вишни кунтуш и постелил средь зарослей шиповника. Коста села, вытянув стройные ноги, и похлопала ладонью рядом.
– Присаживайся же.
Я послушался, но Коста отчего-то закатила глаза.
– Что не так?
– Ты ужасно необходительный! Даже для дикаря. – Она вздохнула. – Хочешь, чтобы я замерзла?
– Могу развести костер. Это быстро.
Я привстал с кунтуша, но Коста потянула меня за рукав рубахи, и я сел как получилось. Вплотную к ней.
– Вот же болван! – рассмеялась она и положила голову мне на плечо, так и не отпустив рукава. Медовые локоны рассыпались по моей груди.
– Ты когда-нибудь думал, что это судьба? – неожиданно спросила она. – Одному богу известно, где бы я была, не окажись ты тогда… Там. Я же могла быть на месте тетушки Диты, но ты не дал. – Она обернула ко мне лицо, неестественно белое, неправдиво чистое. С маленьким подбородком и крошечной горбинкой на носу, что совсем его не портила. А даже… украшала, что ли. – Почему ты не дал?
– По закону табора… – начал я.
– А еще? – перебила Коста.
– Ну. – Я запнулся. – Мне подумалось, что ты самое необычное, что я видел в жизни. Такая… Ненастоящая. Не из этого мира. Как снег летом.
– Продолжайте, пан дикарь, – она хихикнула, скрестив самые необычно-красивые ноги на свете.
– Я тогда понял, что если не прекращу это, не остановлю Цирона, – я посмотрел на луну, словно она могла отсыпать мне нужных слов, – то до конца дней себя не прощу. Нельзя портить такие чудеса. Ведь может, другого такого и за всю жизнь более не встретишь.
Коста приподнялась на локте и заглянула мне прямо в глаза. Мне стало волнительно.
– Глупо звучит, знаю, – попытался я защититься.
– Какой же ты… – Она обхватила меня за шею, и я поплыл мыслями.
Я даже не поверил, что это ее губы прикасаются к моим. Разве может существовать нечто такое мягкое? Точно пуховое облако, только лучше. Я словно весь обратился в этот момент. Мое тело ощущалось только там, где меня обнимала Коста. Мое лицо жило лишь там, где касалось ее лица. И единственный запах, что волновал мой таборянский нюх – запах костра, смешанный с полынью и чем-то еще. Чем-то таким, чем пахла она одна.
– Что бы ни говорил твой отец, – она прервалась, заковывая меня в жидкий янтарь своих глаз, – бог, наш бог создал нас равными. Но истинно равными мы становимся, только найдя себя.
Я взял ее за талию и притянул.
– И я, кто бы мог подумать, – улыбнулась Коста, – кажется, нашла себя только что.
– В таборе?
– Отнюдь. Всего-то целуя одного дикаря.
Мои щеки вспыхнули, но тепло внутри быстро сошло на нет.
– Только вот отец не даст тебе быть моей женой.
– Потому что я лишь «добыча», да?
Я уткнул взгляд в кунтуш.
– Для меня ты не просто добыча.
Коста резко встала и отряхнулась.
– Даже прачки на меня косо смотрят, когда я хожу стирать. – Она отвернулась. – А они просто бабы, Брегель! Я хочу быть равной тебе, равной всем вокруг, а не какой-то вещью.
– Я…
– Молчи! – Она сжала кулаки. – Твой отец убивает тебя из месяца в месяц. Зовет тебя кличкой, как животное. Тебя здесь ровней не считают. А я считаю. Так чего ты все-таки хочешь?
–Нет ни единого места, где можно жить так, – повысил я голос. – Предлагаешь в глушь убежать?!
– Не в глушь, – глянула она искоса, – но на юг.
– Невозможно, – вскочил я.
Коста легким движением разулась.
– Так ли? – тихо и нерешительно спросила она, обращаясь ко мне и к себе сразу.
– Подумай еще, – вдруг обернулась она.
Шерстяная рубашка сползла по ее телу к щиколоткам, обнажая безупречные изгибы. Она оказалась белой всюду – от пяток до длинной шеи. Только мед волос и янтарь – как золотые мазки на печи – делали ее еще более особенной.
Коста перешагнула рубаху как ненужный скарб. Шагнула навстречу.
– А я помогу тебе выбрать.
Но выбор был сделан за меня.
Гуляй-град двинулся обратно на юг – вслед за кочевкой диких зобров. И я решил, что пора.
Стояла глубокая осень, и Глушота плакала навзрыд. В эту ночь – прекрасную ночь! – даже звезд было не видать; небо заволокло тучами. На хлев-палубе было сыро и душно – от дождя снаружи и горячего дыхания зобров внутри.
– Хорек, – сонно позвал с лавки Меров, потирая слипшиеся веки. – Ты, что ли? Никак южачка с простыней согнала?
– Точно так, Меров, – обманчиво лениво потянулся я. – Не спится мне, вот и пришел Храпуна проведать.
– Счастливый ты, – зевнул взлохмаченный таборянин, но прикладываться на лавку не стал. – Так уж и не спится, что ли?
– Ни капельки, – я настойчиво делал вид, что не понимаю, к чему он клонит.
– Тогда, – Меров поправил бороду, сплюснутую лавкой, – айда сменишь меня, хорек? Видит Пра-бог – в долгу не останусь!
Я с минуту поколебался напускно.
– Ай, бес с тобой! – махнул я рукой. – Но чтоб утром здесь был, лады?
– Не обижу, – обрадовался Меров и тут же кинулся хлопать меня по плечу. – Славный ты малый!
«Прости, Меров», – мысленно извинился я, – «и спи крепко».
Только-только таборянин хлопнул дверью, я наспех одел Храпуна в сбрую и облегчил седельные сумки. А после, оставив зобра жевать удила, вернулся за Костой. Темными закоулками я провел ее, укутанную в мой нарядный кунтуш и плащ, в самый низ Гуляй-града. Мы крались как шелудивые мыши, ползли ужами и сливались с тенями. Не брезговали ни ржавыми лестницами, ни собачьими лазами. Коста держалась молодцом. Когда труба с огненной водой обожгла ей щиколотку, она чуть-чуть всхлипнула – и только.
– Когда мы выберемся, тебе больше никогда не будет больно, – серьезно прошептал я, подсадив ее в седло. И вновь поразился, какая она легкая и хрупкая. Как молодой колосок.
– Я верю, Брегель, – шепнула она в ответ. И почему-то печально улыбнулась.
Поднатужившись, я крутанул ворот. Брюхо Гуляй-града пронзительно заскрипело, и ветер ворвался в хлев через разверзшийся люк. Потянуло свежестью.
Я резво вскочил на спину Храпуну, тот засопел. Коста горячечно прижалась ко мне, обхватила намертво аккуратными тонкими руками.
– Держись, – бросил я ей. – Путь неблизкий.
Половину дороги мы преодолели без происшествий. Гуляй-град так и спал, а дождь подчищал за нами следы. Осенние слезы Глушоты мазали отпечатки копыт, прибивали к земле забористый запах Храпуна.
Когда тот самый сосняк растаял позади и мы пересекли тракт, Коста задрожала.
– Замерзла? – спросил я, силясь перекричать дождь и топот.
– Нет, – голос, ставший родным, дрожал, – просто не могу поверить, что это правда.
– Верить рано, – обрубил я, но тут же смягчился. – Вот дойдем до реки, будет можно. Там до южаковой границы рукой подать.
– Поскорей бы. – Она уткнулась лицом мне в спину. – Погоди… Слышишь?
Воздух рвался и шипел. Я посмотрел назад, и глаз мой нервно дернулся.
Старческая голова Гуляй-града изрыгала пламя, возвышаясь над лесом. Живой город медленно разворачивался в нашу сторону.
– Он же нас не догонит? – запереживала Коста. – Не догонит же?!
– Он не догонит, – я прикусил губу, – а вот они – да.
В чаще затрубил боевой рожок. Затем другой, третий. Рев чьего-то зобра донесся из глуши, стократно отразившись от сосен.
Я пришпорил Храпуна, и он перешел в галоп.
Только Глушота знала ответ, сколько мы так неслись. Без оглядки, без разбора. Кустарник царапал лицо, вода заливала глаза – но то были мелочи. Коста, кажется, вся окаменела. Ее объятия превратились в узкий пояс, ставший мне не по размеру.
Впереди зашумела вода, и не успел я смахнуть капли с век, как Храпун прыгнул.
Мелководная речка, только-только набиравшая силу, вспенилась и забурлила под плюснами зобра.
Но взобравшись по крутому берегу, Храпун засипел. Он вымотался от бесконечного бега, и то было ясно. Нет, Храпун, только не сейчас, нужно лишь подождать.
Вновь загудели рожки – уже совсем рядом. Меня пробрал озноб.
– Смотри! – Белый палец Косты казался призрачным в ночной мгле. – Огни!
Там, куда указывала Коста, светился лагерь южаков. Похожий на болотные кочки осоки, он будто сам собой вырос здесь, посреди просторного луга. Лагерные шатры даже в свете далеких факелов выглядели неоправданно пестрыми.
– Ау-у-у-у! – что есть силы воскликнула Коста, и даже вязкий шум дождя будто ослаб, пронзенный девичьим криком. – Помоги-и-ите!
– Молчи, дура! – рявкнул я. – Мы как на ладони.
От лагеря отделилась кучка светлячков и стала скоро сокращать расстояние. Южаков десять, не меньше, мчались к нам на свежих ишаках.
Вблизи просвистел арбалетный бельт. Храпун опасливо замычал.
– Не стреляйте! – взвизгнула Коста, спрятавшись за меня. Я положил руку на кистень.
Южаки обступили нас, но сохраняли дистанцию. Такую, чтобы не достали зобровы рога.
– Назовитесь! – звучно потребовал один из них, с самым пухлым плюмажем. Другие всадники, с грустно поникшими перьями, наставили арбалеты.
– Это я, Констансия! – Девчонка скинула плащ, порывисто спрыгнула наземь. Ноги ее от долгой езды затекли, и она плюхнулась в самую грязь.
– Коста…
– Панна Констансия! – Пухлый плюмаж поднял факел и остолбенел. – Не верю своим глазам!
– Я тоже! – Она разразилась плачем. – Тоже!
– Но как… Откуда?! – растерялся главный южак.
– Потом, пан ротмистр, – Она с трудом поднялась, приткнулась к его стремени, все еще плача. – Дайте своей панне забраться!
Ротмистр оживился и послушно подал девчонке руку. Та уселась позади него, обхватив руками. Как доселе обхватила меня. Тело заколотило от нового, незнакомого чувства.
Должно быть, то была ревность.
– Какого беса, – только и нашелся я.
Ротмистр взялся за ножны. Прочие южаки зашуршали арбалетами.
– Панове, – обратилась Коста к ним, – дайте нам объясниться.
Южаки замерли в боевой готовности.
– Что тут объяснять?! – вспыхнул я. – Живо пересядь обратно!
Коста улыбнулась. Той же странно-печальной улыбкой, что и на хлев-палубе.
– Дальше наши пути расходятся, Брегель, – вздохнула она. В ее глазах была… Радость? – Мы слишком разные, чтобы существовать душа в душу. Я вернусь домой, где мне место, а ты… Ты останешься в таборе, где место тебе.
Уши отказывались принимать ее слова. Мысли путались, сердце сжал чей-то колючий кулак.
– Нет! – Я оскалился хорьком, вырванным из норы. – Ты сама говорила, что твой бог создал нас равными!
– Я врала, – просто и честно ответила панна Констансия, совсем не смутившись. – Сейчас тебе, наверное, жутко больно. Но это пройдет. Когда-нибудь ты простишь меня, ведь я поступила единственно верным спо…
– Черта с два! Все не может быть так! Не лги, что между нами нет связи!
– А ее и нет. – Костансия закатила глаза. – Таких, как твой отец, нельзя пускать в цивилизованный мир. Такие дикари не могут жить в мире. Они только разрушают.
Я начал терять терпение. Ладони потели кипятком.
– Да при чем здесь Саул! Я не он!
– Пока нет, – панна поджала губы, что я совсем недавно целовал, – но скоро им станешь.
Я как завороженный смотрел на Косту, шептавшую что-то ротмистру на ухо. Тот взмахнул рукой.
Звякнула скоба арбалета – краткий присвист – грудь обожгло. Чудилось, стальной шершень ужалил меня под ребро, а жало пробило насквозь да так и застряло внутри. Я покачнулся и рухнул в самую грязь, рыча от боли.
– За панну Диту, ублюдок, – выплюнул ротмистр.
Ишаки зачавкали по жиже, и чавканье это становилось все тише и тише. Из груди торчало жесткое темно-синее оперение.
А я лежал на спине и смотрел в черное, щедрое на слезы небо. Казалось, оно плачет по мне. Точно мать, которой я не знал, умывала мое горящее, поцарапанное лицо. Я не кричал, не корчился от боли, не порывался встать. Храпун торопил меня, тыкаясь мордой в сапог, но я продолжал лежать.
Торопиться было некуда.
Для меня во всем мире осталось только это скорбное небо.
Ночь лопнула гудом таборянского рожка.
– Вставай, хорек, – прозвучал гробовой голос где-то сверху, – пора домой.
Печь нашей хаты горяча, но не горячее отцовского гнева.
– Сними руки, хорек, – строго прогудел отец. Голос его шершав и низок, будто весь в нагаре.
Я отнял ладони от печки. На ней, начисто выбеленной, не осталось ни единого темного пятнышка.
– Вот это да, сынок, – хрипло хмыкнул отец. – Наконец-то ты стал таборянином.
Ты сразу родилась сломленной, Коста. Жалкой южачкой.
Но я выправлю тебя – ведь таков мой долг перед самим собой. Не важно где, не важно как, но я выслежу тебя и сделаю равной себе.
Вышколю, вышкурю, выдерну из этой хрупкой белокожей обертки настоящие чувства. Даю тебе слово баронова сына, слово Брегеля.
«Ничего-ничего, Коста», – выкипая от ненависти, подумал я, – «всем ведомо, что ложь лечится любовью».
А Брегель любит тебя.