Британцы всегда гордились Бомбеем, и в общем-то не зря. Это по-прежнему индийский город, где лучше всего чувствуется западное влияние. У него широкие улицы, обрамленные деревьями площади, парки и дорожки вдоль берега. Кроме того, в некоторых его особенностях трогательно проявилась ностальгия по Лондону, которую испытывали викторианские архитекторы, построившие большую его часть.
Определенно это город без истории. С этой точки зрения по сравнению с Дели или Бенаресом он малоинтересен. В 1661 году король Англии Карл II получил остров, где теперь стоит город, в качестве приданого за Екатериной Браганской. Все, что там было, – это несколько хибар и, может, пара португальских факторий. Бомбей занял свое выдающееся положение только около века назад, когда британские банки начали открывать там филиалы и были построены первые железнодорожные линии в глубь страны. Количество жителей быстро выросло с двухсот тысяч до миллиона, а потом и до полутора миллионов.
Сто лет Бомбей был фасадом британской индийской империи. Когда ты подходишь к нему с моря, одно из первых сооружений, которое бросается в глаза, – это Врата Индии, что-то вроде триумфальной арки, в которой неудачно соединились двадцать разных стилей. На самом деле весь Бомбей уродлив, но это уродство того типа, который скоро может стать интересным. Вполне можно себе представить, что через сто лет туристы будут серьезно рассматривать этот город как жемчужину фантастического индоготического стиля. Наше поколение еще слишком близко к тому, что создало эти гибридные чудовища, рожденные от союза между Реймсом, Кельном и Упсалой, с одной стороны, и Гвалиором, Джодхпуром и Танджавуром – с другой. Но наши внуки, может быть, будут взирать на дворцы телефонной компании и банка, протестантские церкви, вокзалы и гостиницы, на все храмы библейско-промышленно-железнодорожной цивилизации XIX века с тем же искушенным и слегка извращенным удовольствием, с которым мы посещаем дорическо-барочный собор в Сиракузах или тосканско-мавританскую виллу Панчатики в Валь-д'Арно.
Мы остановились в «Тадж-Махале», гостинице, которую прославил роман Луиса Бромфилда «Ночь в Бомбее». Так назвать гостиницу в Индии – это то же самое, что назвать итальянский отель «Ка д'Оро» или «Вилла д'Эсте»[3]. Он напоминает одну из прекраснейших архитектурных жемчужин Индии, мавзолей, который император Великих Моголов Шах-Джахан построил в Агре в память о возлюбленной жене Мумтаз-Махал. Своей архитектурой отель, видимо, по большей части обязан итальянцу Джеронимо Веронео. На полковника Мойза, который очутился в стенах отеля со всеми этими знаменитыми романтическими вещами, всеми этими экзотическими словами и величественными воспоминаниями, они произвели большое впечатление, и он больше ни о чем не хотел говорить. Спускаясь на обед, мы прошли мимо парсянки необычайной красоты, закутанной, словно богиня, в парчовое платье, и добрый очарованный полковник все бормотал про себя: «Ну просто как в романе, ну просто как в романе!»
«Тадж-Махал» – просторное здание, построенное таким образом, чтобы сделать невыносимый климат чуть менее невыносимым. Бомбейский климат не только чрезвычайно жаркий, он еще чрезвычайно влажный и потому изнуряющий. Когда-то говорили, что человек в Бомбее может пережить только два муссона. Это было в те времена, когда тропические болезни властвовали безраздельно. Сегодня, при строительных и санитарных усовершенствованиях, пословица уже не верна. Но зной остается прежним – гнетущим до изнеможения. Вот почему бесчисленные вентиляторы «Тадж-Махала» непрерывно гоняют воздух по просторным коридорам. Все открыто и проветривается, так чтобы даже самый мимолетный сквозняк смог найти поддержку и испарить еще один миллиграмм влаги со вспотевшей кожи гостя.
Вентиляция также гоняет и духи, не говоря уже о других запахах. Некоторые из них агрессивны, к которым ты не привык; они терзают нос, как восточная музыка уши. Я утверждаю, что именно посредством носа чувствительный человек может в первую очередь распознать величие Бомбея как мегаполиса. За дверями «Тадж-Махала», на улице Хорнби, у базара Боран или в запутанных аллеях Каматипуры ты живее всего ощущаешь этот феномен. Ты оказываешься в окружении афганцев и бенгальцев, крестьян из Декана и гималайских горцев, парсов и индийцев, таинственных, маленьких, смуглых тамильцев и больших сикхов в тюрбанах, с длинными бородами и одухотворенным взглядом. Там на тебя тоже нападают запахи – сбивающий с толку, ошеломляющий океан запахов. Но в «Тадж-Махале» по-другому. Здесь, удобно сидя в кресле с полузакрытыми глазами, ты можешь за полчаса различить десять разных цивилизаций во всем их обонятельном великолепии, каждая не похожа на другие, и можно изучать свойства каждой и проводить тонкие классификации.
Вот идет девушка-индианка в белых шароварах, в туфлях на каблуках и сари. У нее алые ногти, в руках сумка – европейское влияние. Она оставляет за собой аромат дешевого одеколона, но под ним оттенок сандалового дерева и непонятных пряностей и, может быть, чеснока. Потом проходит высокий, изможденный индиец, вытянутый шарж на господина Неру. От него пахнет чистотой, отточенной тысячелетиями омываний и вегетарианской диеты, но он тоже что-то оставляет за собой – слабый намек на гвоздику. Какое-то время ничего не происходит. Потом проходит североевропеец, которого можно опознать по сигаре, поту и запаху масла для волос. Потом идет группа бизнесменов-мусульман с усами, напомаженными волосами и уверенным, потенциально воинственным, загадочно-агрессивным видом, но, как ни странно, со сладковатым, женственным запахом.
Какая реальная основа для объединения может быть у четырехсот миллионов человек разных рас, культур и вероисповедания, порой невероятно далеких друг от друга? Индостан – это географическое единство[4], но там нет никакого демографического единства. Для подавляющего большинства его жителей сама идея Индии сравнительно нова. Она такая хрупкая, что, когда британцы ушли оттуда, она тут же развалилась надвое: Индию и Пакистан.
Самая серьезная проблема – языковая. В одной только Индии пятьдесят миллионов человек говорят на бенгальском – высокоразвитом языке с выдающейся литературой, шестьдесят миллионов – на хинди, двадцать миллионов – на маратхи, двенадцать миллионов – на ория и больше шестидесяти миллионов – на дравидийских языках, и этот факт дает некоторое представление о проблеме, стоящей перед властями.
Лингвистическая карта Индии ярко иллюстрирует ее многовековую историю. На север расширяется компактная группа языков, связанных с позднейшими завоевателями – арийцами, которые говорили на языке, родственном европейским. В то время как на Западе латынь эволюционировала в итальянский, французский, испанский и так далее, на Востоке из санскрита и параллельно санскриту развивались хинди, бенгали, гуджарати, патхани и многие другие языки и диалекты. В течение тысячелетий эта группа распространялась на Восток за счет южных языков, принадлежащих к дравидийской семье, которая не имеет ничего общего с индоевропейской. То, что на дравидийских языках когда-то говорили по всей Индии, доказывает тот факт, что до сих пор есть народы, например брагуи, в изолированных и глухих районах севера, которые говорят на дравидийских диалектах.
В Индии люди всегда приходили с севера. Последовательные волны шли по пятам друг за другом с интервалом в несколько веков. Поэтому юг представляет самый древний, туземный уровень, субстрат, лежащий подо всем остальным. По-настоящему автохтонный уровень или самый старший, мунда-полинезийский уровень, полностью рассеялся. Сначала дравидийское, потом арийское вторжение оставило только маленькие группы людей, разбросанные по Деканскому плоскогорью, которые все еще говорят на своих диалектах.
В целом в Индии говорят на более чем двухстах более-менее разных языках; в Европе едва найдется пятьдесят. Перед Индией стоит и другая трудность, не знакомая Европе. Помимо всех этих разных языков у нее несколько разных алфавитов. Говорящие на урду и языках северо-запада пользуются алфавитом персидского происхождения. Говорящие на хинди и родственных языках используют деванагари; а языки юга записывают тамильским алфавитом.
Сегодня я весь день занимался тем, что организовывал разгрузку экспедиционного багажа и его транспортировку в Калькутту. Багаж состоит из ста шестидесяти восьми отдельных предметов, включая разнообразные ящики, коробки и мешки. Дипломатические ухищрения Джузеппе Туччи просто восхитительны. Он точно знает, когда надо подняться на национальный уровень и говорить об «итальянской экспедиции», а когда свести ее на уровень частной поездки простого ученого в поисках самосовершенствования и говорить об «экспедиции профессора Туччи на Тибет». Стоит заметить, и без какой-либо укоризны, что одна из главных трудностей, стоявших перед всеми исследователями от Марко Поло до Стэнли, – это их отношения с правительствами и другими властями, которые подозревали и ревниво следили друг за другом. В этом смысле хороший исследователь являет собой триумф индивидуализма над неизменной мелочностью властей. Часто он играет роль защитника науки и человеческих ценностей перед предрассудками и реакцией.
На бомбейских вокзалах интересно наблюдать за повседневной жизнью в Индии. В тамошней сутолоке можно увидеть людей со всех частей огромного полуострова. Возвращаясь к языковому вопросу, я заметил, что служащие и пассажиры часто пользуются английским. На определенном уровне образованности английской действительно превратился в койне, общий язык. Необразованные люди выкручиваются, как могут, на своем языке, дополняя его по необходимости выразительными жестами.
Море – как человеческое тело. Оно может быть красивейшим в мире или ужаснейшим. Средиземное море с его прозрачной водой, скалистыми мысами, которые погружаются от голубого неба в голубые, чистые глубины, напоминает о бронзовой коже молодых мужчин и женщин, привычных к открытому воздуху и дыханию ветра на их здоровых телах. Но море в Бомбее – старое море в состоянии гниения, желтое, смердящее, покрытое грязью. Мысль о том, чтобы нырнуть в него, вызывает отвращение. От него несет отходами, канализацией и экскрементами.
Такова была полоска гнилостной воды, которую мы пересекли под белым, ослепительным небом на видавшей виды старой лодке с видавшим виды старым мотором, из которого изо всех щелей сочилось масло, до острова и пещер Элефанты. Но малоприятное начало часто усиливает последующее удовольствие. Когда мы высадились на заросшем островке, он сразу же поразил нас своею красотой. Мы медленно поднялись по ступенькам – было очень жарко – и прошли по аллее из цветущих деревьев. Разноцветные птицы с любопытством смотрели на нас с ветвей. Холм стал круче и в конце концов почти отвесным. Мы дошли до пещер.
Эти пещеры с невероятным трудолюбием вырезаны из живого камня; невозможно взирать на них без изумления. На первый взгляд их можно сравнить с некоторыми пещерами из серого песчаника в Монте-Чечери в окрестностях Флоренции или с пещерами Кордари в Сиракузах, но пещеры Элефанты совершенно правильные, гораздо глубже и гораздо загадочнее. Кроме того, это не природный, а рукотворный храм духа. Веками их использовали как храм. Паломники до сих пор собираются в них каждый февраль, а памятные скульптуры, украшающие стены, говорят о великом для человечества – о мифах, космологиях, жизни, жертвенности, поэзии, красоте и смерти.
Мы прошли между монолитными колоннами в конец самой большой пещеры, где стоит колоссальный бюст Шивы с тремя головами, слабо освященный далекими отсветами. Точный смысл этой великолепной статуи индийского бога был предметом долгой дискуссии. Лицо слева от наблюдателя, видимо, изображает бога в его свирепом аспекте разрушителя, справа – в аспекте созидателя, а среднее представляет его в виде Абсолюта. Известно одно: нигде в мире нет такой большой статуи, так же пропитанной духовным величием. Кажется, Джеймс Джойс сказал, что в произведении искусства главное – глубина, из которой оно вырастает. Думая об этой статуе, ты чувствуешь глубину, которой в нашей цивилизации достигли лишь немногие (один из них Леонардо да Винчи). В этой возвышенной красоте силуэта, намеренной, космической, слегка ироничной безмятежности, как и пристало богу, ибо вселенная в первую очередь ужасна – огонь и лед, боль и разрушение, – именно образную концепцию Абсолюта в виде самого человека никогда не мог превзойти человеческий ум.
Индия – это азиатская Греция. Индия была для Востока тем, чем Греция была для Запада, для нас; то есть местом рождения всех философских идей и всех влияний в искусстве и поэзии, которые в течение тысячелетий определяли и в какой-то степени до сих пор определяют интеллектуальную жизнь миллионов людей. Кроме того, Индия была и чем-то иным. Греция не дала западной цивилизации религию, которая впоследствии стала самой кровью жизни, но в буддизме Индия подарила Азии ее самое поразительное цивилизующее влияние.
В связи с параллелью между Грецией и Индией и чтобы подчеркнуть разный характер этих двух цивилизаций позвольте мне вспомнить фразу Груссе: «Индия – это чрезмерная Греция». В Греции все стремится к гармонии. Парфенон – символ искусств, и можно сказать, что «Федон» Платона и теория Птолемея сыграли одинаковую роль для мысли. Греческая математика и геометрия сосредоточивались на измеримом и конечном, сторонясь, как интеллектуального греха, таких исследований, которые вели к бесконечно большому или бесконечно малому.
С Индией, этой «чрезмерной Грецией», все по-другому. Все в ней гипертрофированное, гигантское, кишащее, возвышенное и ужасное. Аналоги Илиады и Одиссеи можно найти в Махабхарате и Рамаяне, этих поэтических материках в десятки тысяч стихов. Индийская архитектура предлагает нам Танджавур (джунгли в камне), индийская живопись – пещеры в Аджанте, индийская скульптура – изобилие фантастического символизма. Индийская философия с возвышенным безумием исследует субъективные универсалии, а индийская математика находится в плену неизмеримо большого и неизмеримо малого. В Индии ты знаешь иногда, с чего начинаешь, но никогда не можешь знать, к чему придешь. В Греции мир всегда сводился к масштабу человека; у греков была тенденция делать из вселенной удобное жилище – теплый, приветливый, разумный, понятный дом для человека. В Индии человек стремится приспособиться к фантасмагории вселенных, убегающих от него за горизонты ума к таинственным горизонтам бессознательного с его неизвестными силами.
Культ Шивы – один из самых ярких и своеобычных продуктов индийского разума. Он сплавил арийскую Индию с ее потребностью в логике, системе и свете и ночную, женственную, подземную дравидийскую Индию с ее интуицией, языком символов, фантазией, магией и чувственностью. Культ Шивы представляет нам мир как собор и мир как утробу одновременно. Мы находим в нем одновременно кристальный, минеральный простор огромного каменного нефа, изощренно сформированного согласно математическим силовым линиям, и сумерки алькова, плодородную, таинственную, теплую, непостижимую и желанную тьму утробы.
Как можно коротко изложить философию, связанную с Шивой? В мире своих переживаний мы осознаем, с одной стороны, свет, красоту, счастье – все, что понимаем под добром; с другой стороны, в нем есть мрак, уродство, страдание и смерть – все, что мы понимаем под злом. Таким образом, в жизни есть два аспекта, и каждую религию и философию можно определить в зависимости от той позиции, которую она занимает по отношению к этой дихотомии. Вселенную, например, можно понимать как вечную борьбу между противоположными принципами добра и зла; либо ее можно понимать как основанную на добре. Если принять вторую позицию, возникает серьезная проблема – проблема происхождения зла. Эпикур лаконично выразил эту сложность более двух тысяч лет назад. Если, сказал он, Бог хочет устранить зло, но не может, он не всесилен;
если он может устранить зло, но не хочет, он не благ. Наконец, если он может и хочет устранить зло, почему же тогда мы видим, что зло существует? Индийская школа мысли, о которой мы говорим, решает проблему зла тем, что приписывает Верховному Существу (Шиве) полную личность не только за пределами добра и зла, но внутренне одновременно и добрую и злую. Он одновременно и Шива (Благой), и Бхава (Процветающий), но он же и Кала (Время), великий разрушитель, или Бхайрава, олицетворение ужаса и смерти.
Таким образом Шива олицетворяет дикие и неукротимые силы природы, одновременно безжалостные и прекрасные, уничтожающие жизнь и рождающие жизнь в одно и то же время; он есть жестокость и свирепость законов, управляющих жизнью, но в то же время и неуничтожимый импульс, который всегда заставляет жизнь, подобно Фениксу, восставать из пепла и руин. Шива является на кладбищах, в пристанище смерти и разложения, обнаженным аскетом, но его можно найти и везде, где распускается и расцветает юность. Лингам, фаллос, означает его присутствие, так же как и цветок или счастливый ребенок. Уничтожение и созидание, жизнь и смерть, добро и зло, крайнее страдание, безмятежность и крайнее удовольствие – все это в итоге упокоивается в нем. Каждое очевидное противоречие разрешается в милостивом и ужасном, свирепом и любящем, жестоком и нежном, но прежде всего в вечно таинственном Абсолюте.
Слова, которыми взывают к Шиве в Харивамше, выражают глубокое вдохновение: «Я преклоняюсь пред тобой, отец вселенной, по которой ты странствуешь невидимыми путями, ужасный бог с тысячей глаз и сотней доспехов. Молю тебя, о существо различных свойств, то совершенное и справедливое, то ложное и несправедливое. Защити меня, единственный бог, сопровождаемый дикими зверями, ты, который есть восторг, прошлое и будущее… кто обязан рождением одному себе, о вселенская сущность!»
Колоссальный бюст Шивы в Элефанте – художественное выражение этой философии. Три головы изображают не три личности, а три разных аспекта единого существа; он является таинственным и священным Шивой (Абсолют), свирепым и неумолимым Бхайравой (зло, разрушение и смерть), безмятежным и улыбающимся Вишну (жизнь, красота, безмятежность, радость). Художественный катарсис свершился; черты отдельных лиц передают внутренний мир чувств легчайшими намеками.
Еще одно выдающееся произведение скульптуры в этих пещерах изображает Шиву в танце тандава, танце, в котором индийская мысль попыталась символизировать вечный процесс творения вселенной, сохранения и разрушения. Грандиозный барельеф, к несчастью, был когда-то изувечен; все, что осталось, – это торс, и замысел скульптора едва различим. Печально думать, что вандализм, причинивший вред этой и другим скульптурам в Элефанте, в основном был делом рук белых людей. Остров с пещерами – увы! – слишком близко от Бомбея. В отличие от других памятников индийского искусства, открытых Западом не в такие тревожные времена, Элефанта известна нам еще с конца XVI века, и всего через несколько лет португалец Диогу ду Коуту написал свой труд «О чрезвычайно удивительной и достопримечательной пагоде Элефанта».
Легко себе представить, как отнеслись грубые и узколобые европейские торговцы к этим колоссальным памятникам цивилизации, кардинально отличающейся от их собственной цивилизации. Должно быть, некоторые испытывали презрение; другие наверняка пребывали в заблуждении, что совершают очистительное действие, разрушая то, что они, безусловно, приняли за идолов. Другие могли быть движимы простым капризом. Несомненно, были и другие мотивы, которые соединились с этими, чтобы заставить их разбить и расколотить эти древние каменные фигуры. Так или иначе, нет необходимость забираться в такое глубокое прошлое, чтобы найти примеры близорукого фанатизма. Вплоть до недавних лет официальный путеводитель по Музею Виктории и Альберта в Лондоне, говоря об индийском искусстве, гласил: «Чудовищные фигуры пуранических божеств не соответствуют высшим формам художественного изображения». Любой человек, даже поверхностно знакомый с индийским искусством, способен понять невероятную абсурдность такого заявления.
В то же время нужно признать, что научиться ценить искусство иноземной цивилизации – это долгая и трудная задача. В течение нескольких лет я имел возможность наблюдать за тем, как трудно было японским студентам понять западную живопись и скульптуру. Тогда я поделился с ними противоположным опытом, тем, как я, в свою очередь, тоже постепенно проникал в атмосферу чужеродной цивилизации. К этому опыту надо готовиться с открытым разумом, смирением и с уверенностью в общей сути всего человечества.