Как в Адаме все умирают, так во Христе все оживут…
За последние несколько лет в России выходит из печати уже четвертая книга архимандрита Спиридона (Кислякова)[1]. Кроме того, в 2017 г. вышла биография его друга и ученика свящ. Анатолия Жураковского, где подробно описывается жизнь о. Спиридона[2]. И это после почти столетнего забвения на родине его личности и творчества[3].
Необычна история рукописи произведения, ныне предлагаемого читателю. Созданная незадолго до смерти автора, она хранилась у его духовной дочери (многие годы находившейся под присмотром НКВД), была выкрадена в начале 1980-х годов, затем несколько раз перепродана и вновь похищена во время второго Майдана.
Не менее необычно и содержание рукописи. На первый взгляд она может произвести впечатление шизофренического бреда или набора графоманских описаний явлений духовной жизни. На ее страницах автор напряженно молится и размышляет о тайнах бытия, смерти, Св. Троице, замысле Творца о творении, восстании творения и Страшном суде над ним. Исходя из биографии автора, истории его столкновений с церковной бюрократией в борьбе за возможность свободного служения идеалам православия, его мужественного противостояния гонителям веры в период нэпа, нам удалось найти ключ к его молитвам и видениям потусторонней жизни как последней попытке оптимистического христианского взгляда на историю. А также и на судьбу традиционного церковного мира и старорусской жизни с ее жаждой всеобщего спасения в правде и истине. Эти записки – поток сознания из молитв и видений еще не старого, но уже серьезно больного человека, физически надорвавшегося в результате многолетней работы на ниве христианского просвещения. Рассматривая их под этим углом, мы обнаруживаем многие типичные для русской духовной культуры темы в их предельной постановке.
Георгий Степанович Кисляков неоднократно пишет, что родился в 1875 году. Согласно записям в метрической книге, он появился на свет двумя годами ранее, 21 мая (ст. ст.) 1873 года[4]. Крещен в тот же день в Пятницком храме села Казинки Скопинского уезда Рязанской губернии. С раннего детства в родительском доме он ищет последнюю, главную, правду о Боге. Отроком идет пешком в Киев, затем переправляется в Грецию, в знаменитую монашескую республику на Афоне, потом оказывается на Алтае и в Сибири с миссионерским послушанием. В 1903 г. принимает монашеский постриг. В 1915 г. направляется на Юго-Западный фронт военным священником и вскоре за ревностные проповеди отправляющимся в бой солдатам получает сан архимандрита.
В конце следующего года после авиабомбежки с ним происходит внутренний переворот. Ему открывается безумие мировой бойни и греховность ее одобрения именем религии. Попытки преодолеть духовный кризис приводят архимандрита к знакомству с киевским профессором нравственного богословия Василием Ильичем Экземплярским (1874–1933). Встреча их, состоявшаяся осенью 1916 года, помогла военному священнику обрести новый смысл существования, возвратив к религиозной весне собственного детства. Кроме того, она неожиданно сделала монаха писателем. Еще одним следствием знакомства стало обретение архимандритом обширной паствы на холмах древнего Киева.
Богословие Экземплярского пронизано стремлением преобразить мир «вдохновляющей силой Голгофы». Однако он столкнулся со «страшной противоборствующей силой», и не где-нибудь, а в стенах родной Киевской духовной академии. В 1912 году под надуманным предлогом и с использованием прямой клеветы решением Священного Синода его уволили с кафедры. Для мировоззрения Экземплярского характерно стремление дать обществу наглядное представление о внутреннем христианском опыте как свободном уповании. Именно поэтому Василий Ильич убедил военного священника записать историю его религиозного развития во всей ее сложности и противоречивости. Многие сокровенные настроения и переживания о. Спиридона в умелой и бережной редактуре Экземплярского несут отпечаток мыслей самого богослова. Значимость их знакомства видна уже из того, что о. Спиридон считал Василия Ильича своим «отцом во Христе»[5].
Будучи полуслепым, Экземплярский, несомненно, воспользовался услугами стенографисток, которые сотрудничали с редакцией его журнала. Из живой речи рассказчика нужно было выделить главные линии, характеризующие его личность и судьбу, особенности восприятия самородка из народа. Поэтому при рождении прототекста воспоминаний присутствовал и киевский богослов, словно режиссер направлявший внимание рассказчика на главные предметы и картины пережитого. Из созданной таким образом мемуарной записи затем родилась при жизни автора публикация в киевском журнале «Христианская мысль» («Из виденного и пережитого», 1917).
В 1919 году в Киеве же на собственные средства архимандрит Спиридон издает «Исповедь священника перед Церковью», в которой рассказал о своем военном опыте и попытке повлиять на позицию церковного руководства в вопросе христианского отношения к войне. В 1920 году о. Спиридон издает еще одну свою книгу «Царь христианский». Это своего рода мистико-богословский разговор о смысле жизни с точки зрения христианского сознания, ищущего возможности освободиться от плена мирских идолов и иллюзий. В этом сочинении он выступает уже полностью как самостоятельный автор. (Хотя редакторская помощь при ее написании ему была явно оказана.)
Между тем именно в год выхода этой работы в Киеве окончательно утвердилась власть большевиков. Об обстоятельствах последнего десятилетия жизни о. Спиридона до нас дошли лишь обрывочные факты и скудные свидетельства.
В том же году он буквально спас от смерти из-за обострившегося туберкулеза своего юного друга, студента Киевского университета Анатолия Евгеньевича Жураковского (1897–1937). После выздоровления тот принимает священный сан и вскоре становится во главе небольшой православной общины из киевской интеллигенции. В 1922-м оба священнослужителя, так же как и В. И. Экземплярский, много сделали для отражения в Киеве атаки на православие со стороны «красного» духовенства (т. н. обновленчества). За эту деятельность о. Анатолий был арестован и отправлен в ссылку. После возвращения из нее в конце 1924 года между Жураковским, этим киевским «златоустом», с одной стороны, и пастырем рабочих и бедняков, архимандритом Спиридоном – с другой, вновь наладились отношения. Известно, что последний в течение нэпа служил «Царю христианскому» с напряжением всех сил.
В «старое время» архимандрит был винтиком православной агитационной машины, его служение определялось заданиями начальства, своеобразными представлениями о целесообразности, которыми руководствовались церковные бюрократы. В Сибири, в Каменце-Подольском (Юго-Западный край) о. Спиридон произносил проповеди перед огромными скоплениями народа. При этом в его воспоминаниях не заметно участие в индивидуальной работе с людьми.
Только с конца 1917-го он начинает заниматься собственно пастырством. С этого времени у него появляются ученики из молодых людей, которых он готовит к будущему служению в священном сане. Он участвует в деятельности Киевского христианского студенческого кружка, в миссии среди детей и бедняков, организует материальную поддержку бедствующей профессуре Киева. Его жизнь до краев наполняется чисто христианским содержанием. В конце концов его могучее здоровье пошатнулось. Жураковский писал в одном из писем ноября 1926-го года:
«Болен о. Спиридон. Надорвался сильно. Может быть, не вернется к активной, полной церковной работе, по крайней мере, в широком масштабе».
Масштаб этот и впрямь был необычен, особенно в годы нэпа в СССР с его деградирующей и усыхающей общественной жизнью.
В свое время В. И. Экземплярский критиковал подмену церковной жизни администрированием и угождением светским властям. Возможность восстановления в Церкви ее апостольских принципов он видел в возврате верующему народу дара свободы. Тогда, по убеждению профессора и его соратников, осуществится мечта ранних славянофилов и дух божественного творчества будет двигать историей Церкви, как того желали ее основатели. При этом он еще до Первой мировой войны осознал трагизм положения человека, стремящегося к доброделанию в расколотом грехом мире. С его внутренних глаз спали розовые очки благодушной надежды на конечную всеобщую победу христианства.
Архимандрит Спиридон обладал чуткой душой и восприимчивым сознанием. Многие идеи, богословские темы и символические образы Экземплярского отражены в мыслях пастыря о конечных целях христианской жизни[6]. Он также опирался на богословские интуиции своего младшего друга, ученика, а затем и духовника священника Анатолия Жураковского.
Новые, не публиковавшиеся ранее, записки Кислякова лишь отчасти развивают пафос его предыдущих, напечатанных при жизни, текстов: «Из виденного и пережитого» (1917), «Исповедь священника перед Церковью» (1919) и «Царь христианский» (1920), но также вносят в палитру его размышлений совершенно новые мистико-догматические краски.
Что такое этот новый текст?
Он дошел до издателя в неполной сохранности: без начальных страниц, без названия и даже без наличия рукописи (или авторизованной машинописи) в виде электронного набора, произведенного в Киеве одним из перекупщиков разворованного архива бессребреника-архимандрита.
Киевский искусствовед, имевшая доступ к рукописям архимандрита, в своей весьма путаной статье на сайте «Киевская Русь» назвала этот текст «[Дневником]». Он состоит из поденных записей и при первом ознакомлении производит впечатление непосредственного отражения не столько увиденного, сколько продуманного и пережитого автором на протяжении временного отрезка длиной почти в год.
Начал он его вести не позднее 13 декабря 1927 года, а последняя сохранившаяся запись датируется 7 октября 1928-го. Принадлежность именно к этим годам удалось определить, благодаря имеющемуся под 5 апреля указанию на то, что автор пишет на «пасхальной неделе»[7]. Под это указание подходят два года: 1917 и 1928-й. Первая дата отпадает, т. к. 1917-й – не високосный год (а в записках есть дата «29 февраля»). Таким образом, в 1928 году Пасху отмечали 15 апреля н. ст. (2 апреля ст. ст.). Дальнейшие записи совпадают по церковно-календарному содержанию с переживанием дней Цветной Триоди.
Другие привязки к дням передвижного пасхального цикла, имеющиеся в тексте, например к дням Страстной недели, оказываются явно ошибочными (со сдвигом на один день). Возможно, ошибки эти вызваны особенностями ведения автором записей, когда впечатления записывались позже указанной датировки.
Записки можно условно разделить на несколько тематических частей. Первая посвящена размышлениям о христианской личности («я» освященное; облагодатствованное; обожженное). Вторая посвящена христианскому зачатию детей, настроению христианской матери и христианской педагогике. Третья часть содержит размышления о природе Церкви и ее роли в истории, а также обличения духовенства и теплохладного христианства. Четвертая посвящена Троице и ее участию в непрестанном акте творения и космического созидания. Здесь же находятся рассуждения о Св. Духе. Пятая часть посвящена видениям ада и суда над грешниками.
При очевидном мировоззренческом влиянии Экземплярского на о. Спиридона следует отметить и различия в их творческих почерках и восприятии бытия. Киевский богослов рассматривает мир через призму святоотеческого учения, создавая с его помощью интеллектуальные формулы поведения человека, постигающего евангельский идеал, находя синтетические образы, помогающие различать внутренние стороны Писания и Предания в их применении к текущей социальной действительности. Архимандрит же описывает окружающее, скорее, с помощью экстатической поэтической речи. Он также опирается на слово Библии и опыт церковного предания, его текст переполнен реминисценциями из святых отцов, древних патериков, а также современных ему авторов.
Архимандрит много читал, подтверждение чему находим и в его записках. В них, так или иначе, отражаются «Божественные гимны» преп. Симеона Нового Богослова, дневниковые размышления знаменитого протоиерея Иоанна Кронштадтского, поэма Джона Мильтона «Потерянный рай», обретшая в России популярность в народных кругах еще с конца XVIII в., научно-популярная литература, современная автору, «Столп и утверждение истины» священника Павла Флоренского… список можно продолжить[8].
Серьезное влияние на стиль мышления (а значит, и записок) Кислякова оказали катехизис и «школьное» богословие в целом. Различного рода публицистические трактовки последним важнейших духовных вопросов, публиковавшиеся в популярных в церковном народе дореволюционных листках[9], оставили в публикуемом тексте свои следы. В них, со ссылками на святых отцов, излагались порой крайние точки зрения на острые церковно-общественные проблемы и предлагались для их решения жесткие подходы.
Своеобразие стиля записок о. Спиридона в сочетании широты богословского зрения, глубокого мистического восприятия всеблагого Промысла, постижения бесконечности Божественной любви и при этом порой гневного взгляда на «грешников» вполне в черносотенном духе. Он смотрит на действительность одновременно с точки зрения милующего и любящего христианского сердца и с точки зрения корпоративно-церковной, осудительной и полной старых предрассудков.
Но если читатель, натолкнувшись в записках архимандрита на его мысли и высказывания, словно рожденные в мраке Средневековья, заключит, что тот был мракобесом, то ошибется. Чтобы понять язык автора, проследим ход его мыслей.
Каждая запись является попыткой осознать свое «я», стремлением понять Отчую волю о человеке, о мире, о последних судьбах земли. Одновременно с этим автор стремится понять взаимоотношения между тремя Ипостасями Св. Троицы, а также передать свое преклонение перед Христом, перед Его любовью и дарами, которыми окружен человек на протяжении своего земного пути. Преклонения автору мало, он пытается войти в глубины творческого замысла Промысла о путях человека в истории и «тает» от восторга перед высшей волей. Потому как та заключается в приклонении неба к земле: введении небесных начал в плоть твари и земного устроения с тем, чтобы сделать последнее преддверием Царства вечности, а каждого человека – отражением Самого Сына Божьего в Его славе.
Только в таком виде, в соединении через подвиг Христа человеческой природы с божественной, автор готов принять все мироздание, весь замысел Творца, всю историю как путь, имеющий своей целью восстановление Адама. Для архимандрита дело Христа является осью бытия, вокруг которой вращаются все его внутренние и внешние интересы. Монах пытается хоть в малейшей мере коснуться этого «всеспасительного» действа. В такой сопричастности к нему он черпает силы для жизни, а значит, для покаяния, радости и благодарения.
Каждая запись является для автора некоторым психическим и интеллектуальным механизмом по разогреванию смирения, благоговения перед чудом божественного снисхождения и очистительного внутреннего плача. До тех пор пока этот невидимый, но внутренне осязаемый автором механизм не срабатывает, он находится на грани смерти и уныния. Но вот в сознании проскакивает духовная искра, мотор чувства заводится, запуская процесс живой сопричастности к замыслу Бога. Внутри этого процесса автор получает возможность припасть к ризам Христа и из этой точки преклонения перед Сущим смотрит на мир, на себя, на вселенную, на все проблемы бытия.
…Одна из первых проблем, всегда важных для о. Спиридона, затрагиваемых им и на страницах данного текста, – это вопрос педагогический. Как воспитать сознательного участника христианской жизни? Многолетний опыт работы миссионером говорил о том, что без деятельных членов Церкви невозможно излечение ее от исторического паралича, о котором упоминал еще Достоевский, невозможна полнота церковного служения, невозможно и возрождение родины. Отец Спиридон хорошо знал, как слабо выполняли свою педагогическую миссию его коллеги по духовной корпорации. Об этом с негодованием он упоминал в своих изданных книгах. К середине 1920-х за его плечами стоял и новый опыт соприкосновения с нерадивостью клириков в условиях преследований за веру. Он также наблюдал массовое отпадение от Церкви народа, еще недавно заполнявшего храмы.
Для архимандрита непреложна следующая истина: без религии невозможно нравственное воспитание народа:
«Религия… везде нужна как единственно-исключительное живое творческое начало… К сожалению, в наше время и особенно в нашей разнузданной и проросшей всякими соблазнами и преступлениями стране о религии… никто не думает. В наше время среди православного мира религии нет места ни в материнстве, ни в воспитании детей, ни даже у духовных родителей, у священников. Скажу правду, у нас в России редкая жена священника обвевает колыбель своего ребенка религиозным дыханием молитвы или даже осенением крестным знамением, отчего сплошь и рядом получается такое явление: отец священник, а сын форменный безбожник»[10].
Этому наблюдению миссионера трудно что-либо возразить, тем более в плане эмпирических наблюдений над происходившим со страной сползанием в бездну. Но следующее замечание автора вызывает удивление крайностью своего подхода:
«Беру смелость думать, что дети-безбожники у священнослужителей являются печальным результатом зачатия их или непосредственно до литургии, или тотчас после литургии, или под праздник, или великим постом. Вы смеетесь?! Смеяться над этим нельзя: этот факт неопровержимо свидетельствует о себе самом; а поэтому о нем нужно скорее плакать, чем смеяться»[11].
Во всем этом пассаже характерна сосредоточенность на контроле над настроением человека, на культивировании у него чувств и психологических состояний, но не на цельном, разностороннем подходе к проблеме воспитания детей и христианской личности. И это типично для российского обывателя той эпохи. Массовый человек скорее заботился о том, чтобы росту ребенка не помешал «сглаз», чем о том, чтобы окружать того по мере взросления всесторонней духовной и интеллектуальной поддержкой.
Автор высказывается против «естественного зачатия» как чисто животного акта, недостойного призвания человека. Из животного соития рождаются только животные, преступники и просто нелюди, «дегенераты». Он ссылался на свидетельства своих бывших подопечных, уголовных преступников и босяков: «Сеяли нас блудники, а пожали прелюбодейцев». Соответственно и в народе от таких рождений понижается мораль.
По о. Спиридону, соитие и акт зачатия должны быть религиозными, т. е. совершаться в соответствующем настроении. Мало того, беременная женщина должна постоянно читать Новый Завет, молиться и взывать «ежемоментно» к Богу, осеняя свои сосцы крестным знамением. Она также должна «пламенно» читать Иисусову молитву. И, конечно, автору-монаху нужно убеждать будущую мать в важности «благодатного» кормления младенца грудью. Только у таких матерей могут вырасти гении и просто здоровые, бодрые люди. Он предупреждает о вреде кормления во время и тотчас после «половой страсти», из-за чего у ребенка происходят «сильный понос и головные боли». «Религиозная беременность» матерей, «религиозное кормление» ими грудью своих младенцев – внутренние состояния, которые привлекают на детей «Христову силу», рождающую «истинных христиан». Отец Спиридон сокрушается тому, что наши матери мало приобщаются к этой силе, которая только и может преобразить нацию в подобие Церкви. Он восклицает: «О, если бы христиански создавать ее в себе, тогда весь мир был бы совершенно другим миром…»
Здесь мы сталкиваемся с культивированием некоего утопического идеала, состояния человечества, которое можно построить чисто техническими средствами, пусть аскетического и благочестивого толка. Как известно, в «Утопии» Томаса Мора (XVI в.) прочность будущего брака достигалась посредством того, что невесту и жениха показывали друг другу голыми, дабы те столь диковинным образом могли сознательно сделать выбор спутника на всю оставшуюся жизнь. (При этом целомудрие до брака оберегалось посредством угрозы жестоких наказаний за его нарушение.) В аскетических и мистических рассуждениях архимандрита по поводу правильного зачатия, правильной беременности и правильного кормления грудью скрывается жажда «правильного», благочестивого, устроения общества, без которого оно обречено на гибель.
Нынешняя медицина также считает существенным для здоровья детей психологическое состояние их родителей перед и во время беременности и после родов. Однако формирование личности – процесс многогранный, непрерывный. Он не может обусловливаться какими-то отдельными деталями и правилами. И тем более для религиозного сознания очевидно, что «создавать в себе Христову силу» ради достижения Царства Небесного, как того жаждал миссионер Спиридон, невозможно в принципе. Эта сила не создается человеческими усилиями, ее можно лишь попытаться «привлечь» к себе и то лишь как дар божественного милосердия[12].
Можно согласиться с автором, что религиозность должна быть творческой силой, сопровождающей детство на всем его протяжении. Но мелочная регламентация ее проявлений отдает схоластикой и грозит выветриванием духа.
В связи с вопросом правильного/неправильного кормления грудью автор, словно Савонарола, доходит до точки эмоционального кипения, когда упоминает о практике «цивилизованного мира» привлекать нянь к кормлению младенцев грудным молоком. Он считает это признаком приближающегося всеобщего вымирания. Примером подобного гибельного состояния для него является современная «гнилая интеллигенция», которую он сравнивает со смердящим болотом, кишащим «бациллами смерти». Он подчеркивает, что даже «скотское молоко» не опасно для детей, ибо у животных нет «тех злых волевых бацилл», какие обитают в зловредных эмоциях раздраженной женщины-матери[13]. Но няни-кормилицы в данном отношении еще опаснее. Для о. Спиридона последние суть чуть ли не исчадия ада. По-видимому, в мещанской и рабочей среде, где миссионер проповедовал много лет, он мог наблюдать примеры духовной нерадивости у нянек, живших в людях. Во всяком случае, мимо его сознания прошли примеры противоположные[14].
Зато в длинном ряду пристрастных обличителей пороков нашей интеллигенции отныне можно помещать и имя архимандрита[15]. В начале XX столетия, еще до появления сборника «Вехи»(1909) с его призывом к российским интеллектуалам и прогрессистам покаяться, филиппики подобного рода постоянно звучали со страниц многочисленных церковных изданий. Это не мешало Кислякову признавать своим духовным отцом церковного интеллектуала и широко образованного интеллигента профессора Экземплярского.
В ряду невнятных, несправедливых и резко обличительных выпадов со стороны нашего миссионера стоит и поминание «масонов» в числе тех, кто привел Россию на грань гибели.
Упоминая о врагах Церкви, девятнадцать веков воюющих с нею, о. Спиридон безапелляционно заявляет, что они «делаются то масонами, то революционерами, то сатанистами, а потом кончают сумасшествием»[16], повторяя в данном случае азы дешевой антиреволюционной (и одновременно антисемитской) пропаганды какого-нибудь «Союза русского народа». Сам же архимандрит в других местах своих писаний неоднократно и ярко высказывался в том смысле, что главной пагубой для христианской России являлись нерадивые христиане и их руководители. Что, конечно, является безусловной истиной, подтверждаемой многочисленными историческими свидетельствами.
В одном из своих ярких и полных боли описаний современных разорителей Церкви – от украинских самосвятов до русских обновленцев различных толков – архимандрит от зарисовок конкретных бесчинств переходит к глобальному умозаключению. Он утверждает, что идеи церковной реформации «вытекают исключительно из одной идеологии, именно из идеологии иудейской, семитической – самого непримиримого, ярого и коварного врага Церкви Христовой»[17]. Несколькими строками выше он точными штрихами нарисовал базарный характер поставления самочинных «епископов», над которым пьяный священник читает молитву; упомянул о заигрывающих с идеей социальной революции церковнослужителях – все то, что имело место в русско-украинской реальности 1920-х годов. Но доморощенных горе-«реформаторов» вдруг увязывает с «иудейской идеологией». Что он имел в виду? Как всегда, когда о. Спиридон путается в источниках своей интеллектуальной рефлексии, в его образах и формулировках начинается опасное раздвоение смысла. Конечно, в своем описании он отсылал к традиционной церковной картине мира, в которой «иудейство» всегда было синонимом иерусалимской толпы первых лет нашей эры, толпы жестокой и фактически безбожной. Но эта отсылка накладывается у него и на миф об «иудео-масонском заговоре», широко распространявшийся с начала прошлого столетия в России. В какой-то мере, подсознательно и эмоционально, автор не отстранялся от сомнительной ассоциации, ибо, как и большинство тогдашних христиан (с той или иной степенью слепоты), не различал за ней духовной опасности.
Спиридон – во многом традиционалист-консерватор, таким он органично формировался и в детстве и в последующие годы самообразования. В этом он очень похож на знаменитого протоиерея Иоанна Кронштадтского. Архимандрит в своих писаниях часто подражает этому «всероссийскому пастырю»: его пафосу, его страстному прославлению Бога и обличению противников религии, нерадивости и лености духовной. Напряженная энергия восторга перед замыслом Всевышнего, возмущение равнодушием паствы и общества, неправой верой – черты, объединяющие этих двух священнослужителей. Для о. Иоанна есть лишь одна наука – умение «побеждать грех», но при этом в своих доказательствах правоты этой науки из наук, правильности религиозного подхода к жизни он стремится быть «научным». Его объемный дневник «Моя жизнь во Христе» (1894) пронизан наукоподобной риторикой, призванной доказать главенство религии, периодически затрагивающей и реалии современности. Вот как протоиерей описывает текучесть материи («вещества»), всегда при этом покорной Высшей неизменной воле:
«Нет ничего изменчивее вещества; оно изменяется в миллионы видов естественным образом, по законам Творца… Даже человек иногда в тысячи видов изменяет вещество. Что же сказать о Боге, создавшем всяческая? Свойство вещества – изменяемость. С духом разумным Господь этого не делает и не хочет делать: свойство духа есть неизменяемость… До бесконечности разнообразны формы растений, и все из одной земли… А тела животных – как они разнообразны! Итак, свойство вещества – изменяемость; при этом условии и мир сотворен со всем разнообразием. Слава Единому вечно неизменяемому! Если бы вещество было неизменяемо, тогда не был бы Бог всесилен»[18].
Для архимандрита, не окончившего и четырехклассной школы, как и для кандидата богословия о. Иоанна, вся наука заключалась, прежде всего, во Христе («Христос – мое знание»). Записки киевского миссионера пронизаны стремлением воцерковить научное знание, включив его во всемирный, космический хор, славящий Творца. Постоянно, с какой-то одержимостью поминает о. Спиридон «космогонию», другие планеты и миры, которые при всем своем отличии от Земли, также пронизаны единым замыслом Бога. Он поминает биологию, астрономию, химию, периодическую таблицу Менделеева, зоологию, антропологию, геологию и все «остальные дивные науки», которые должны препоясаться любовью к Святой Троице![19] Более того, созерцая картины Страшного Суда, о. Спиридон не забывает отметить, что видел там и инопланетян, «бесчисленнейших жителей других миров»[20], и даже «мучеников за Христа из других миров»[21].
Здесь уже сказывается влияние научно-популярных изданий первой трети XX века, всех этих бесчисленных «Научных обозрений» и «Вестников знаний» с их гимном науке, влияние новейшей фантастической литературы, превозносившей научное знание как новую религию. Но при этом цель подобных «инопланетных» образов в размышлениях о. Спиридона та же, что и у о. Иоанна Кронштадтского – возведение всего тварного многообразия к воле Св. Троицы, благословившей природу[22].
«Птицы неумолчно оглашают всю поднебесную, – размышляет архимандрит. – Хорошо! Но ведь это “хорошо” мы очень мало знаем, мы знаем только его на крошечной нашей Земле, тогда как это живое “хорошо” существует и на других бесчисленных планетах, на которых есть так же, как и на нашей Земле, разумные существа, где есть, как и у нас, религия, и религия не какая-нибудь, а религия, объектом которой есть один и тот же Триипостасный Бог»[23].
«Я поражаюсь тому, что христианство распространилось неведомыми путями и на все миры вселенной»[24].
Во всех мыслимых и немыслимых формах и видах жизни «Голгофа Христа уничтожила ад»[25].
При этом, воспаряя умом в запредельные, хотя и сочиненные разумом миры, архимандрит с легкостью впадает в злободневность прозаических обличений. И опять же, подобно пастырю из Кронштадта, он жестко бичует словом протестантов на русской почве (баптистов).
В конце XIX века о. Иоанн Кронштадтский гневно писал о лютеранах:
«Столь… богоугодное дело – почитание святых икон – многие лютеране и англиканцы считают чем-то неестественным… идолопоклонством и ересью… Это ли вера евангельская?.. Нет, это самодельная церковь, составленная по произволу человеческому, под влиянием страстей человеческих и угождающая страстям человеческим; это “истина в неправде” (Рим. 1:18)… Это не церковь, а душепагубное рассечение тела Христова»[26].
Архимандрит Спиридон во второй половине 1920-х гневно пишет о баптистах:
«Такие церковные лица или общества, как баптисты, которые изгоняют детей из общественной христианской молитвы… являются скрытыми антихристами… Пусть эти христианские ироды, пустосвяты, невежественные дегенераты обратят внимание на евангельские слова [См.: Лк. 2, 41–42], авось гордая сатанинская чешуя спадет с их близоруких очей, и, быть может, они поймут, что Сам Иисус с родителями посещал ежегодно храм Господень. Впрочем, что о них говорить? Они по своему невежеству и косности своего сердца могут и на эти слова евангелиста сказать, что родители Христа в годы Его детства оставляли Христа в Назарете с нянькой, ибо от наших русских сектантов всего можно ожидать!»[27]
Чтобы понять силу влияния традиционалиста-консерватора (и почетного члена «Союза русского народа») прот. Иоанна Сергиева на архимандрита Спиридона, стоит еще раз обратиться к упоминавшемуся выше пассажу с «неправильным» кормлением младенца. Архимандрит высказывает серьезную тревогу в связи с тем, что неблагочестивая мать в состоянии ожесточения или сразу после ссоры «с мужем или соседкой» (sic!) может покормить своего дитя молоком, наполненным флюидами ее злобного состояния, после чего тот может умереть. Миссионер замечает, что ему известны такие случаи. Откуда же у него такие сведения?
Его источник мы можем установить вследствие распространенности этого убеждения в церковном народе в эпоху поздней Российской империи. Об опасности «ядовитого» материнского молока упоминал протоиерей Григорий Дьяченко в своей эклектичной и широко популярной в свое время энциклопедии «Из области таинственного»[28]. Он писал: «Descuret приводит случай, как, в продолжение четырёх лет, одна молодая женщина внезапно потеряла своих двух детей и одного грудного, потому что кормила их грудью немедленно после припадков сильного гнева». В свою очередь в примечании к этому пассажу Дьяченко отсылал к старому французскому источнику, сочинению «Медицина Страстей», изданному во времена правления короля Луи-Филиппа I, последнего из династии Бурбонов[29].
Весь эпизод, «доказывающий» связь между внутренним состоянием матери и пользой или пагубностью ее молока, говорит не столько об опоре на знание, сколько на внутреннее убеждение, на вековую религиозную традицию, на мировосприятие.
Это пафос сознания, ищущего опору любых явлений в вере, причем в вере в нравственное начало бытия. Всякая глобальная идеология чаще всего с легкостью поддается искушению подверстывать к системе своих проповеднических (пропагандистских) инструментов непроверенные факты, предания, взятые на веру, ибо главное для идеологии – демонстрация «здравого смысла», который она претендует единолично представлять окружающим. Дьяченко собрал в кучу гигантский разнородный материал в целях апологии христианства, как значится в подзаголовке его книги. Собственно о. Спиридон (как и один из его образцов для подражания, о. Иоанн Кронштадтский, исповедовавший однажды архимандрита во сне) и был одним из апологетов христианства конца эпохи Российской империи и начала новой эпохи гонений на религию.
Он прожил 57 лет и всю сознательную жизнь выступал в защиту христианства, Церкви, евангелия. Он мог критиковать порядки в церковной ограде, жестко обличать руководителей Церкви, бичевать нравы паствы, общества, лидеров общественного мнения, культуру, однако он делал все, что мог, для оздоровления, укрепления и расширения христианского мира в его православном изводе. Для этой цели он применял все свои умения и способности. Отсюда берут начало его раздвоение и противоречивость. Резко выступая в записках против реформ в Церкви, которые, по его мнению, рождены из «идеологии семитической»[30], он на практике действовал как типичный реформатор. Речь идет не только об особенностях служения литургии (открытые царские врата) или проведения им общей исповеди, но и об устройстве Братства Иисуса Сладчайшего, которое он возглавлял. История же возникновения этого братства, методы пастырской работы архимандрита были вызваны необходимостью срочного противодействия натиску безбожия, секуляризма и дегуманизации, обрушившихся на человека в распавшейся Российской империи.
Вот что показал на допросе 21 ноября 1930 года друг архимандрита киевский священник Анатолий Жураковский:
«[Отец Спиридон ставил] себе целью широкую демократизацию Церкви, возрождение древних церковных обычаев, реформу церковного быта… Главное обвинение [архимандрита со стороны его епархиального начальства] было – идеология отца Спиридона, в частности, его чрезвычайно резкие суждения о войне и деятельности церковной власти. За последние годы братство жило своей обособленной жизнью – находясь под подозрением у духовенства за свой особый уклад, особое служение (русский язык, открытые Царские врата и т. д.)…»[31]
В 1919-м после выхода в свет первой книги архимандрита его противники среди духовенства выдвигали предположение, что за ним якобы стоят какие-то ученые кукловоды (из той же «так называемой интеллигенции»), направившие его волю и перо на критику Церкви. Это не соответствовало действительности. В стремлении что-то противопоставить драме агрессивной секуляризации, разворачивавшейся в бывшей православной державе, Кисляков, в самом деле, нашел в церковном Киеве единомышленников. Однако им двигала, прежде всего, практическая необходимость найти линию христианского поведения в условиях деморализации всех положительных, охранительных и творческих, сил в революционной стране. Если и можно сказать, что им кто-то руководил в его практической работе, то только указав на самую российскую (украинскую) реальность и те тяжелейшие задачи, разрешения которых она требовала.
Поразителен и эпизод с раздвоенным отношением о. Спиридона к аскетизму как важному принципу внутренней жизни Церкви.
В своей книге «Царь христианский» архимандрит заявлял о непонимании таинственной стороны брака, казавшегося ему слишком естественным по своей природе. Таким протестным образом он подчеркивал неотмирную природу Церкви, в которой не может быть ничего приземленного. В своих записках (через восемь лет) он кается в тогдашнем неправомыслии. Наконец он понял, что есть таинственная сила в «благодатном браке», в котором только и возможно «благодатное зачатие», приводящее к рождению будущих «граждан Царства Божия». К такому браку приводит осмысленная христианская жизнь, наполненная воздержанностью и молитвой, превращающих деторождение в своеобразный акт «доставки» на землю гениев и святых. Подобный брак, по нынешнему убеждению монаха, есть «семейное содружество ангелов», «совместный идейный аскетизм» и «истинное таинство»[32]. Дети увенчивают христианскую семью славой.
Даже девственные браки, в которых супруги, по тайному обету, живут как брат и сестра, стоят «далеко ниже» чадородного благодатного брака. И – мысль архимандрита делает резкий зигзаг и выносит жесткий приговор: «девственные браки» «являются сплошь и рядом плодом глубочайшей прелести». Такой брак, по видимости «подвижнический», он называет «болотным скоплением и грязненькой лужей тщеславного рекламного пустосвятства! Такой брак есть благочестивый онанизм и больше ничего»[33].
Каскад громовых обличений превращается в одну развернутую гиперболу, смысл которой заклеймить бездетность в христианской среде. Косвенным образом вся эта тирада направлена, как ни странно, в адрес близких друзей Кислякова, священника Анатолия Жураковского и его супруги, Нины Сергеевны. Венчанные, они вскоре стали жить в воздержании, которое, по последним данным, было отчасти вынужденным (жена батюшки вследствие болезни не могла иметь детей).
В этом вопросе чувства архимандрита разрываются от непримиримого противоречия. Сам он признается, что «без религиозного аскетизма» его «“я” умирает»[34]. Но когда в безвыходной житейской ситуации его близкий духовный друг по необходимости обращается к аскезе в браке, о. Спиридон если окончательно и не осуждает этот тип брака, то подчеркивает его сомнительность и даже «прелесть».
Правда, мы ошибемся, если воспримем такую нелогичность результатом серьезного духовного опыта, к которому обычный человек, как правило, и близко не приближается. Нет. Перед нами всего лишь типичное ситуативное суждение о болезненных проблемах, глубоко задевавших автора записок. Более того, все они в каком-то смысле являются потоком подобных суждений, порой пристрастных, очень индивидуалистичных, порой направленных на что-то очень конкретное и единичное, что он хотел запечатлеть на бумаге и отношение к чему стремился обозначить.
В марте 1928 года о. Спиридон горячо настаивает на идее бессмысленности для христианина «заботиться об улучшении общественной жизни», ибо его жизнь заключена во Христе[35]. Известно, что в это же время он подписывает письмо с протестом ряда киевских священников против коллаборационизма правящего киевского митрополита Михаила (Ермакова; 1862–1929). Более того, в январе того же года направил ему личное письмо с выражением несогласия…
Вообще противоречивые, часто совмещающие прямо противоположные утверждения, писания архимандрита невозможно понять, исходя из традиционных представлений о литературе. Все его тексты – набор ярких, кричащих в своей внутренней неразрешимости картин и образов, отчаянных свидетельств о болезнях мира, человека, общества, страны, Церкви, духовенства, своей души… Автором движет, прежде всего, желание высказаться об увиденном, пережитом и осознанном в момент столкновения с острыми проблемами действительности. Он стремится обозначить открывшееся ему духовное знание. Отсюда прерывистое, часто то фантазийное (как в «Царе христианском»), то логически сконструированное изложение понятого им в момент катарсиса. Он высказывается предельно искренне, и каким бы умозрительным, головным или рационально просчитанным ни было его высказывание, оно всегда покоится на главной движущей силе его личности – религиозной вере.
В его записках мы сталкиваемся с напряженным желанием обозреть узловые точки бытия, церковного «космоса», человеческой смятенной души на распутьях мира. Это именно высказывания о глубинных переживаниях его души и всех главных противоречиях жизни. Жизни как таковой, жизни на околице родной ойкумены (село Казинка, Россия, Украина, Восток Европы), в глубинах мироздания и вселенской тьмы.
В темные зимние дни он вспоминает о том, что его «я», в поисках обожения, снисходит «в бездонно-глубинные шахты смирения Христова»[36]. Весной, в праздничные даты Цветной Триоди он развивает этот образ и, обращаясь к Св. Духу, упоминает о вопле к Нему «заключенных в тюрьмах, в сумасшедших домах», «всех обиженных, оскорбленных, угнетенных, обманутых душ», «о слезах соблазненных людей», о страданиях «находящихся в шахтах, в рудниках и ссылках». «Все страдальцы и мученики в мире сем» полагаются на Утешителя[37]. Перед отданием Пасхи он в молитве к Св. Троице вновь упоминает о необходимости спускаться вниз, «в бездонную, душную и тесную шахту глубочайшего смирения и полного самоотречения», чтобы затем подняться вверх[38].
Хотя записки автора не являются реакцией на актуальную современность, однако ранящие его душу реалии последней не могли не вызывать желания высказаться о гонениях на верующих, о страданиях, переполнявших народную жизнь под властью большевиков.
Затрагивая тему невинных страданий, о. Спиридон не мог обойти и главную боль всех неравнодушных христиан той эпохи: массовое отступничество, позорное существование в новом гражданском бесправии. В это состояние погибели русские люди пришли, осквернив себя дурной жизнью, полной богохульств, «убийств и разврата», хулой на Бога и изменой Ему.
Странным образом, архимандрит очерчивает тему нравственного падения соотечественников общими словами, не сообщая конкретных деталей тех страшных лет. В конце концов, речь он вел о погибели не только общества, но и народа веры, а значит о приблизившемся конце истории для России.
При этом главную вину за пагубу, нисшедшую на родину и Церковь, он возлагает на духовенство. «Мы, пастыри Церкви, больше всех виновны пред Тобою в их [сынов и дочерей родины] духовной смерти. Нас лучше накажи, чем их»[39].
Затрагивая тему погибели страны и Церкви от греховной скверны, в которую погрузился народ, архимандрит неожиданно обращается к надежде, высказывая свое понимание мессианской роли России. По порокам своим она должна быть предана огню вечной погибели, как библейские Содом и Гоморра, но по молитвам святых, предстоящих пред престолом Св. Троицы, ей дано очиститься от своих беззаконий и уподобиться блудной овце, вернувшейся к Пастырю[40].
Он не скрывает своего восхищения «мощным русским народом», надеясь на его скорое восстание из бездны:
«Как же Ты бесконечно любишь Россию! – обращается он к Творцу в другом месте своих записок. – Да ведь ее, Господи, нельзя и не любить, ибо она по какому-то неведомому року является спасительницей для всего человечества. Об ее голову разбилась татарщина, наполеоновщина, а теперь разбивается и пресловутый социализм»[41].
Такой восторженный взгляд на назначение России, как ни странно, оказался популярным в начале 1920-х среди «так называемой» (все той же!) интеллигенции, оказавшейся в эмиграции. Разделялся он одно время и в кругах церковных интеллектуалов внутри страны – до тех пор, пока эти круги не были перемолоты жерновами гонений. Наблюдая религиозное оживление в различных слоях советского общества периода нэпа, «недобитые» культурные и верующие люди надеялись на законы истории, до сих пор ведшие человечество путем прогресса, невзирая на периодические кризисы[42].
Разделяя это убеждение в неотвратимой победе Церкви над ее врагами, веры в светлые истоки бытия над злобой и темными страстями людей и партий, архимандрит при этом обличал верующих в двусмысленную «силу прогресса» обновленцев, сторонников новой, «красной», церкви. Они, вслед за победившими в Гражданской войне коммунистами, считали, что законы истории неумолимо обрекают на отмирание старые правящие классы и староцерковников (сторонников патриарха Тихона и канонической Церкви). В 1922 году большое число православного духовенства поддержало реформаторов внутри своего клана, которые объявили о создании новой церковной организации, одобряющей социальную революцию как ориентированную по своей природе на осуществление учения Христа. В своем журнале они декларировали такой принцип отбора сторонников: «Выделить из общей массы православного духовенства и мирян тех лиц, которые признают справедливость Российской Социалистической Революции», и требовали от большевистской власти оградить своих приверженцев от «церковных решений и служебных кар со стороны патриаршего управления»[43].
Отец Спиридон в начале 1920-х был активным борцом с обновленцами Киева. Он не колебался в выборе между двумя «историческими законами» – верой в Бога и верой в классовую утопию и социальный прогресс. В своих записках он возвращается к давней больной теме – подмене веры сановниками Церкви, предшественники которых, как считал миссионер, на заре нашей эры распяли Христа. Длинную молитву к Св. Троице, являющуюся одновременно и блестящим гневным памфлетом, он посвящает обличению предательства «обновленного» духовенства, во все времена поклоняющегося очередному кесарю. Он блестяще подмечает властолюбие церковной бюрократии, неизменно выступающей на стороне сильных мира сего и выполняющей очередной социальный заказ:
«Боже! – взывает киевский монах. – Ты один знаешь всю бездну преступления, ныне совершаемого архипастырями и пастырями Твоими по отношению к Тебе!.. Они, за исключением немногих, почти все признали социальную революцию как правомерный, неизбежный, законный исторический процесс… В одном этом признании они, злополучные, без отречения отреклись от Тебя!.. Они, благодаря ли своему невежеству или просто по внутреннему своему неверию в Тебя… в своем признании социальной революции признали должное и необходимое крушение (подчеркнуто о. Спиридоном. – П. П.) не только христианства, но и даже всякой религии, всякой морали… Другими словами, признание социальной революции есть признание необходимого и должного ниспровержения Тебя…
…И наши митрофорные, саккософорные властолюбцы, наши неверующие епископы, подлые и низкие карьеристы, наши антихристы в митрах, саккосах, наши некоторые духовные профессора решились признать эту социальную революцию и из-за нее объявить Тебе… войну. Они говорят: “Раз она [революция] есть, то, значит, нельзя ее не признать”. Безумные! Они даже не отличают значение [слова] «признать» от реального его содержания: признать – это значит добровольно ей [революции] во всем содействовать, освящать ее именем Христа, за нее полагать свою жизнь и т. д. Вот что значит признать. Другое дело ее осознавать, осмысливать как существующий или могущий существовать факт. И больше того, осознавать и осмысливать ее – это принять смерть за Христа. Вот как нужно смотреть на вещи, а не так, как эти церковные предатели Господа, эти новые иудушки… Гнусное пресмыкательство перед грубой силой государственной власти. Кроме сего, они по своему грубому невежеству, даже в самой истории нашли какие-то ее законы и благодаря такому великому их открытию… социальную революцию окрестили “правомерным, законным историческим процессом”. Увы!..
Я краснею от стыда за этих ученых церковных недоносков… Они думают, что… могут… судить историю… прошлое делать настоящим, даже и будущим, и настоящее и будущее прошлым…»[44]
Архимандрита возмущают игры с трактовкой истории в угоду идеологической конъюнктуре[45]. Еще больше его поражают церковные хамелеоны, для которых будущее определялось установками мирской власти.
Вся эта молитвенно-обличительная тирада должна читаться не только в контексте недавней борьбы с обновленчеством «Красной церкви». Она рождена и начавшейся в 1927 году полемикой с новыми коллаборационистами, т. н. сергианами, пошедшими на проигрышную сделку со сталинским Политбюро. В своем обличении духовных «ехидин» о. Спиридон далее обрушивается на баптистов, которых уличает в двуличии и услужении большевикам. В словах, посвященных им, много желчи[46]. Но воистину поразительно следующее его прозрение в нынешние времена (отделенные от момента написания текста без малого столетием).
Он вновь обращается к Св. Троице и так говорит о еще одной опасности, открывшейся его умному взору:
«Вот теперь сатана поражает христиан слева; правда, это поражение большое и для христиан позорное; но оно явное, открытое. Но что с нами будет, если он будет поражать нас справа? Что будет с представителями Твоей Церкви, если на смену сей, открытой, обнаженной власти, такой власти, какая она есть на самом деле, придет другая форма власти в костюме христианском? О, ведь тогда все признают ее и не только признают, но и преклонятся ей, и будут совершать ей Божественную литургию!!! Вот когда диавол восторжествует, вот когда он будет торжествовать и радоваться, ибо только тогда он заменит настоящего Христа другим „христом“, „христом“ мира сего. О, тогда и только тогда все духовенство скажет: „Вот наше спасение, вот наше избавление!“»[47]
Мнимое будущее покровительство Церкви будущими светскими властелинами в «костюмах христианских» представляется архимандриту верхом ухищрений зла, и он просит Всевышнего о снисхождении…
Одновременно архимандрит предчувствует, что преодоление соблазна социализма укрепит российское общество, сделав его поучительным примером для народов мира, которые тогда, обняв русских, скажут в их лице всей России:
«Премудрая ты наша сестра, спасительница наша, мы все преклоняемся перед тобою и вручаем себя твоему христианскому руководительству»[48].
Тогда-то «свет засияет» над миром. Правда, это станет возможным, когда Христос спасет Россию. На это и возлагает свое упование миссионер.
Комплекс подобных переживаний имперского патриотизма ярко проявился в нашем обществе в начальный период вступления Российской империи в Первую мировую войну. Тогда архимандрит их также разделял – пока на фронте не столкнулся с оборотной стороной мировой бойни и не ужаснулся бессмысленным ее жертвам. Но умершие чувства ожили под новым идейным соусом.
Ожиданию скорого восстания нации из мертвых мешала грустная окружающая реальность. Отец Спиридон, взывая к милосердию Спасителя, оговаривается: «Правда, в настоящее время появились многочисленные полки в России не только взрослых, но даже, что ужасно, и детей обоего пола, которые, потрясая обнаженными мечами в воздухе, грозят войною Тебе, истинному Богу, чтобы свергнуть Тебя с небес»[49].
Конечно, имеются в виду акции «Союза безбожников», который как раз в 1927–1928 годах готовился к активизации деятельности и вовлечению в свои ряды школьников всех возрастов[50]. Все это обсуждалось в советской печати, и верующие справедливо чувствовали надвигающийся вал новых бедствий. Отец Спиридон не был слеп к опасности, но, как всегда у него, чувство близящегося всеобщего избавления от плена греха побеждало и вселяло оптимизм. «Господи, Ты только взгляни на них оком милосердия, как тотчас все их мечи превратятся в их руках в светлые кресты исповедания…»[51] – восклицал он.
Уверенность его происходила от собственной готовности к страданиям за веру и даже жажды их:
«Чего мне как христианину бояться в сей жизни? Лишат свободы? Посадят в тюрьму, будут мучить голодом и холодом? Но что этим мир сделает мне, когда Ты, Всеблагословенный, будешь все это знать обо мне и будешь заботиться о моей жизни? Ну, будут бить меня, мучить, заражать той или другой болезнью… Отсекут враги христианства руки мои и ноги мои и в таком состоянии оставят меня жить на земле?.. Если у меня вырвут глаза, отрежут нос, язык, уши и так меня оставят, то чего же я этим лишусь? Жизни? Да ведь я и так рано или поздно все же ее оставлю… Мое “я” и после моей земной смерти будет жить»[52].
Он готов стать мучеником, потому что гонимым будет еще больше любить Бога.
«Если я ради Тебя, – горячо обращается монах к Святому Духу, – отрываюсь от матери, от отца, от жены, от детей, от друзей и, наконец, от самого себя, то уже через это одно я спасу свою маму, отца, жену, детей, спасу своих друзей и спасу себя самого»[53].
Мать автора к тому времени давно умерла, жены и детей у него нет и быть не могло, но столь типичным для себя преувеличением он подчеркивает выгодность для христианина жертвенного выбора и ничтожность плотского страха[54].
Конкретно-исторические реалии возникают на страницах записок архимандрита лишь обрывочно, упоминаниями, намеками или в виде обличений. В частности, его патриотические чувства к родине проявились и в оде Сибири, с которой у него связаны воспоминания юности и начала его миссионерского служения[55]. Одическое настроение возникает у автора после мысленного восхождения на Алтайские горы, откуда открывается вид на темное небо с бесчисленными звездами. Это очередной повод восхвалить премудрый план Творца-устроителя. Затем монах бросает взгляд на сибирские просторы и захлебывается от волны местного патриотизма, перечисляя края, в которых побывал во время служения. Восхищается не только «дивным озером Байкал», но и Акатуйской каторгой. Все там достойно удивления и восторга. Переполняющим его чувствам представляется великое будущее Сибири, в которой, по ощущениям, культура вскоре достигнет «кульминационной точки». Но изобилие сибирской земли, разнообразие талантов ее народностей даст плод только тогда, когда они познают Отца Небесного и будут освящать себя именем Его Сына.
Архимандрит молится об этом, и ему видится, что «в Сибири… христианство вступит на свой истинный путь», потому как учение Христа будет переживаться верующими в Него «не умом и мыслями, а самым делом и жизнью». Тогда русский народ встанет «из праха приниженности своей» и наводнит собой всю Сибирь и Азию. Но это случится, только если Вседержитель благословит русский народ и усыновит его. «Сибирь, люби своего Бога Отца, – восклицает монах Спиридон, – и ты велика будешь и высоко превознесешься»[56].
Сейчас этот гимн сибирякам, спустя почти столетие после его написания, воспринимается как неосуществившееся прорицание. Обильная земля, полная материальных богатств, одаренная самобытными людьми, не устроена, отравлена бездарным хозяйствованием и обезлюжена.
Такое же расхождение между остротой внутреннего зрения, умеющего различать важные для совести моменты душевных переживаний и состояний, и близоруким пониманием духовных путей человека в борьбе за свою личность мы наблюдаем на всем протяжении записок архимандрита. Причины этого кроются в подспудном стремлении о. Спиридона к достижению целей евангелия уже в этом мире и в грандиозном всеобъемлющем масштабе. Это тот случай, когда сила индивидуальной веры и порожденного ею оптимизма столь велика, что начинает искажать перспективу духовной реальности. Хмель надежд пьянит сознание.
Это сказалось, в частности, на переживании о. Спиридоном приближающейся встречи с последним, Высшим судом и на видениях картин ада.
Прежде всего, нужно еще раз очертить состояние, внутреннее и физическое, в котором находился он к моменту и во время написания своих записок.
В 1926 году он так сильно заболел, что мог уже не вернуться к церковному служению. В тексте записок он неоднократно упоминает о своем болезненном состоянии: «Путь моей жизни на земле приходит к концу»[57], «Жизнь моя висит на волоске…»[58], «Могила уже приблизилась ко мне…»[59], «Я ослабел; здоровье мое пошатнулось»[60].
По всему корпусу его записок рассыпаны многочисленные признания своей греховности и сокрушение об этом. Особенно его удручает немощь собственной воли и духа. Чтобы исцелиться от нее, он принял монашество, но «с этого именно момента все свои прежние грехи еще в тысячу раз больше увеличил в себе». Он буквально бичует себя психологически: «С того дня и по сие время я сделался по своим грехам абсолютным сверхсатанистом, я всю Твою божественную литургию смешивал со злом, со своею греховною жизнью»[61]. «При одном воспоминании о моем прошлом цепенеет дух мой, и я сам для себя бываю невыносимым адом, – констатирует архимандрит и продолжает: – Я ведь с самого своего детства был богохульником… предавался всяким самым гнусным формам разврата, естественным и противоестественным; я всегда лгал, никогда не говорил правды, обманывал всех и каждого, я убийца из убийц, я детоубийца, я деторастлитель, я разбойник из разбойников, я кровосмеситель, я волхв, я чародей, я разрушитель бесчисленных семейных жизней… попратель всего христианского… я в человеческом облике сам диавол»[62].
Такие признания находим у него всюду. Конечно, нужно брать во внимание, что перед нами отчасти типичные (и поэтические) преувеличения, вытекающие из покаянного настроения автора. Сгущенные краски нужны ему для того, чтобы показать молниеносное очищающее действие покаяния, а также безмерность божественного снисхождения. Ср. схожее настроение в гимнах преподобного Симеона Нового Богослова: «Противоестественными делами я превзошел всякое естество и явился худшим бессловесных: всех животных морских и всех скотов земных… поистине сделался хуже гадов и зверей… никто другой не согрешил пред Тобою, как я…» и т. д.[63]
И все же нельзя не понимать, что столь интенсивное сокрушение о своем падении накладывало свой отпечаток на состояние автора. Глядя же на паству, он видел, как ее раздирают внутренние противоречия и как она готова принять антихриста, в силу своей внутренней раздвоенности. Он так описывал ее религиозную неустойчивость и шаткость настроения:
«Одни мои овцы проникнуты теософией, другие оккультными науками, третьи спиритизмом, четвертые рационализмом, пятые социализмом, шестые материализмом, седьмые пантеизмом, восьмые полны тупым безразличием к различению добра и зла, девятые совершенным нигилизмом, а десятые уходят из паствы, становясь в ряды открытых богохульников, и только ничтожное количество остаются преданными Тебе».
Мы знаем из скупых свидетельств современников, что Братство Иисуса Сладчайшего состояло из самых разнородных по настроению людей, более того, частично из людей, пришедших туда из неправославных конфессий. Однако эти люди долгие годы совершали служение ближним, беднякам, находящимся в нужде, и все это под омофором православия. И все же архимандрит Спиридон, боясь, что его подопечные примут «христа мира сего», спрашивал себя в тревоге: «Что же ожидает христиан в будущем? Чем же будет тогда христианство?»[64]
Неудивительно, что он ищет последнего суда над собой и последнего Суда над миром.
«Господи, суди и меня», – просит он[65].
Еще одно формально внешнее обстоятельство оказывало давление на душу и нервы автора во все время, пока тот вел свои записки. 29 июля 1927 года в правительственной газете «Известия» появилась т. н. «Декларация… об отношении к советской власти», подписанная именем Заместителя Патриаршего Местоблюстителя, митрополита Сергия (Страгородского; 1867–1944). В ней впервые каноничный церковный руководитель выдвигал критерий верности земной родине, пусть и агрессивно-атеистической, как необходимую составляющую чистоты православия. Он призвал верующих быть «лояльными» гражданами СССР, и радости последнего считать своими радостями. Небесная родина отныне не единственная цель для верующих. Чтобы сохранить земные интересы Церкви, им важней «вывести ее на путь легального и мирного существования».
С этой позицией не согласилась часть Церкви. Близкий друг архимандрита священник Анатолий Жураковский одним из первых написал подробный разбор «Декларации», получивший широкое хождение в церковном самиздате тех лет. Через несколько лет на одном из допросов в ОГПУ он так кратко обозначил суть своих расхождений с временным главой РПЦ: «…я воспринял и воспринимаю учение м. Сергия, его декларацию не как политическое выступление, а как ересь низвержения нравственных устоев Евангелия»[66].
В начале 1928 года в Киеве образовалась группа духовенства, отказавшаяся поминать за богослужением имя митрополита Сергия. В эту группу, кроме Жураковского, вошел и архимандрит Спиридон. Она подвергалась постоянным утеснениям со стороны «органов». Самым тяжким, однако, оказалось для обоих духовных друзей не столько давление со стороны советской власти, сколько разделение внутри киевской церковной оппозиции. Позже Жураковский так это описал в своих показаниях:
«Скоро обозначилось резкое личное расхождение между мною и архимандритом Спиридоном, с одной стороны, и другим духовенством той же ориентации с другой… Причиной к расхождению, вернее поводом, послужили, с одной стороны, особенности служения архимандрита Спиридона, с другой стороны его книги. Мне кажется, впрочем, что истинная причина в том, что весь уклад церковной работы архим. Спиридона и моей был неприемлем для других священнослужителей, казался им сплошным новаторством, попранием сложившихся традиций. Отсюда резкое расхождение с нами вплоть до запрещения прихожанам посещать [наш] храм. Эти расхождения послужили причиной внезапной смерти архимандрита Спиридона»[67].
В конце 1927-го и в 1928 году, времени писания этих записок, нестроения накапливались, чтобы затем обрушиться на архимандрита со всей силой. Священники, состоявшие с ним в одном церковном сообществе, стали писать на него жалобы не только церковному начальству, но и в ОГПУ. Дело заключалось не в «новаторстве», а в том, что религиозная вера для оппонентов о. Спиридона являлась материалом для построения «православной идеологии». Тогда как для киевского миссионера вера была призывом к творческому и свободному осуществлению Евангелия.
Припоминание старых грехов о. Спиридона со стороны его формальных единомышленников в момент общего противостояния церковному коллаборационизму было проявлением своего рода изощренной беспощадности к своему собрату, элементом безжалостного суда над ним, похожим на приговор к вечному адскому огню.
И это при том, что мировосприятие главы Братства Иисуса Сладчайшего, как мы видим, являло собой причудливое соединение ортодоксальной консервативности и свободолюбия, направленное к всемерному проповедованию церковных истин обществу и миру.
Уже в июльских записях 1928 года появляется (во сне) видение мировой жизни, «охваченной стихийным огнем». Архимандрит понимает этот огонь как «образ действия Христовой Церкви в мире, которая готовит его к претворению в Царство Божие»[68]. Ожидание личного и всеобщего спасения через Церковь, подготавливающей человечество к переходу в новый мир, выливается у о. Спиридона в жажду суда над собой, своей личной и всеобщей греховностью.
Наконец с 1 августа (ст. ст.) он погружается в «глубокое созерцание суда Господня». Показательно для понимания характера записей видений «вечных мук» выделение их в отдельную часть, в заглавии которой автором подчеркивается субъективная интерпретация слов апостола о восстановлении творения в райском состоянии через Божественный Суд (См.: Деян. 3:21). Мы имеем дело не с типичным духовным озарением, когда подвижнику свыше нисходят видения горнего бытия, а с сознательным конструированием и рациональным представлением того, чего заслуживают грехи человеческие. Перед нами не видения в собственном смысле этого слова, а видения, сконструированные сознанием автора и представленные в виде назидания. Судебный процесс, им описываемый, развивается по логике школьного «Закона Божьего», в котором, со ссылками на Писание и Предание, излагается порядок расплаты за дурное устроение и поведение личности.
В раннесредневековых «Мытарствах блаженной Феодоры» (вт. пол. X в.) изложена классическая схема посмертного прохождения души через горнило суда и очищения. В них мы можем видеть жесткий юридический подход к грешнику, выдаваемый по недоразумению за мистическое потустороннее явление сверхразумного взвешивания пороков на весах Правосудия. По существу, каждый содеянный грех влечет за собой вечное осуждение, ибо последствия его предельно разрушительны и для личности и для всего космического бытия. Лишь при покаянии, правильном смиренном благочестивом поведении грешника в земной жизни и при наличии святого заступника (в данном случае наставника блаженной, преп. Василия Нового) у него есть шанс на снисхождение и пропуск в вечность. Только в силу наличия перечисленных выше условий св. Феодора достигает Небесных врат, покрытая, по молитвам своего бывшего духовника, милосердием Всевышнего.
Она проходит через двадцать мытарств, через своего рода судебные процессы над двадцатью смертными грехами, могущими погубить бессмертную душу человека и свести ее в ад. Архимандрит Спиридон созерцает последствия 37 смертных грехов и видит, как повинные в них бесчисленные сонмы душ мучаются в геенне огненной. День за днем (запись за записью) он видит непоправимые последствия дурно проведенной жизни. «Каждый грех есть величайшее зло, – констатирует он, – а последнее есть вражда против Бога, в чем и заключается всяческая погибель твари»[69].
Злые души, ненавистники, завистники, корыстолюбцы, властолюбцы, лжецы, обманщики, льстецы, лицемеры, ленивые, тщеславные, честолюбцы, скупые, бессердечные, клеветники, убийцы, блудники, прелюбодеи, смехотворцы…
Все, кто на деле порабощен этими и другими пороками, заслуживают не только физической смерти, но и смерти абсолютной. Как и в Писании сказано: «Возмездие за грех – смерть» (Рим. 6:23). Обратим внимание, что в перечень смертных грехов, по архимандриту, входят не только делатели порока, но и, к примеру, насмешники, то есть те, кто готов цинично издеваться по любому поводу. Неужели и за это человек подлежит вечной погибели? Но автор здесь следует лишь традиционным спискам грехов монашеских требников. Архимандрит твердо знает, что любой грех погибелен и любой человек не свободен от греха.
Описание мучений грешников, виновных в каком-то одном смертном грехе, фактически повторяет известные еще со Средневековья картины пыточной расплаты за плохое поведение. Отец Спиридон, как правило, подробно описывает муки грешников, ужасается им, плачет над ними и вместе с ними[70]. Единственным отличием от древней традиции живописания душераздирающих наказаний служит изображение смертной тоски грешников и их жажды прощения. В этом настроении их поддерживает архимандрит, который покидает очередной круг пыточных адских камер в уверенности, что столь интенсивные вопли падших не останутся без ответа и конечного высшего милосердия.
Картины казней, которыми расплачивается грешник за дурную земную жизнь, являются фабулой последней части книги.
По Спиридону, ужасающие муки в потустороннем бытии – естественное продолжение и завершение земных безобразий имярека. Это – концентрированное выражение нелюбви, ставшей природой грешников. Наблюдая их отчаяние, расспрашивая о причинах их печального положения, монах подчеркивает безвыходность путей преступников, бесконечность состояния пагубы, в котором они оказались. И каждый раз вопль отчаяния погибших завершает очередную такую встречу. Каждый раз этот вопль не остается без ответа монаха Спиридона, подающего им надежду…
Но чтобы из обычной еще своей земной жизни попасть на место мучений Страшного Суда, архимандрит день за днем ищет встречи с «созерцательной силой», с неким вдохновением, озарением Святым Духом, Который переносит его в мир иной[71].
68 последних записей (глав)[72] посвящены картинам ада и Суда. Каждый раз автором поначалу овладевает некое беспокойство, маета духа, а то и просто головная боль, он ищет местность, где обычно происходит его встреча с загадочной «созерцательной силой», вводящей его в потусторонний мир.
Можно предположить, что сила эта приходит к нему тогда, когда его сознание очищено от влияния помыслов и молитвенно сосредоточено. «Спрашиваю себя, – записывает о. Спиридон, – что такое созерцательная сила?» И отвечает:
«Вдохновение? Нет, это не вдохновение. Фантазия? Тоже нет! Творчество? Тоже нет…. Созерцательная сила в высшей степени зависит от чистоты совести: чем чище совесть, тем она сильнее и решительнее проявляет свое действие; кроме того, она не всегда и появляется в человеке… Бывают случаи, когда я чувствую себя находящимся во вдохновении, а созерцательной силы в себе не ощущаю. Правда, эта сила близка к экстазу, но все-таки она и не экстаз! Вот и сейчас я два часа ожидаю ее в себе, и ее нет. Но вот она появляется, и я всецело нахожусь под ее обаянием»[73].
Время встречи блуждающее: утро, день, вечер, ночь. Иногда все случается после долгих часов ночного бодрствования, иногда сразу после утреннего пробуждения, порой после литургии (литургия, бывало, оканчивается в «четыре часа вечера»[74]). Иногда эта «сила» обозначается им как «возлюбленная спутница»[75], а то и «одигитрия»[76]. В любом случае та поднимает его над будничным миром[77] и с вышины открывает «страшное зрелище суда Господня над всем сущим».
В день Успения Богородицы и с ее помощью он видит суд, совершающийся не только над землянами, но и над неодушевленными «космическими солнцами, планетами, кометами и метеорами».
«Молитвенное место» («мое любимое место»), где автора настигает озарение, как правило, находится в лесу («по обыкновению, молитвенно стал перед любимым моим деревом»). Однажды последнее оказалось срублено крестьянами, и автору пришлось искать новое место и новое дерево[78]. Еще до этого эпизода в одну из ночей конца августа он бежит босой в глубь леса и там, встав под «одной сосной», созерцает суд Господень.
Когда автор встречается с высшей силой, та переносит его в «богоотчужденность». Этим неологизмом он обозначает мистическую тьму, полное отъединение от Творца, где мучаются сонмы грешников.
По собственному признанию, он чувствует близость Бога более всего на природе (даже сильнее, чем в храме во время совершения литургии). Архимандрит всегда стремится из города на природу и даже задается вопросом об истоках своей постоянной жажды отшельничества: «От Тебя ли это чувство во мне или оно является реакцией моей утомленности от городской пастырской жизни?»[79]
Но наяву ли, реальным ли было это регулярное, каждодневное, еженощное бегство в глубь лесной чащи на протяжении нескольких месяцев? Мог ли автор, к примеру, среди ночи спохватиться и броситься на поиски излюбленного «дерева»?[80] Скорее всего, мы имеем дело со своего рода литературным образом. То, что перед нами не типичное визионерство, подтверждает и характер записи картин ада. Они сделаны из обратной перспективы припоминания, создающей ощущение непосредственного лицезрения запечатленных пером сюжетов. Фабула рассказа такова: со своего излюбленного места в лесу он наблюдает за судебным процессом над вселенной и сонмами грешников. Он испытывает сильное потрясение, выражаемое в тексте бесконечными молитвенными взываниями к Богу. Он изнемогает в ужасе и отчаянии от увиденного и напряженно молит о помиловании. Сейчас мы знаем об этом только благодаря запискам Кислякова, которые он делал, вернувшись к своему письменному столу. Значит, его текст не является синхронной констатацией внутреннего откровения. Мы имеем дело с позднейшей реконструкцией (и, значит, повторным переживанием встречи с «созерцательной силой»). Вопрос можно поставить по-другому: была ли сама поездка в «лес» или это все изначально сочинено автором в результате мучительных и долгих молитвенных раздумий о конечных судьбах человека и мира?
Архимандрит сам указывает на возможные литературные образцы подобных переживаний, к которым он подспудно или сознательно отсылает. Восхваляя спасительную миссию Церкви, он отмечает плоды ее культурной работы в лице Данте и Мильтона. В «Божественной комедии» темный лес, в котором очутился поэт в середине жизни, служит аллегорией мирских заблуждений. У о. Спиридона, напротив, лес является символом непосредственного общения человека с Творцом. Но в обоих случаях «лес» выступает художественной условностью.
Подобно Данте, встречавшего на своем пути по кругам ада множество знакомых, киевский миссионер то и дело наталкивается в вихрях своей «богоотчужденности» на тех, с кем некогда соприкасался в реальности или же на известных современников и исторических персонажей. Это, к примеру, целый «отряд» бывших Нерчинских каторжан, сибирский купец-миллионер, монах из Андреевского скита на Афоне, артист из Одессы, какой-то «боевой генерал»… Архимандрит натыкается на Бонапарта, позже с ним заговаривает какой-то мучающийся под ударами «метеорного огненного дождя» грешник, оказавшийся в конце беседы Иваном Грозным.
У Данте его встречи с былыми знакомыми или современниками всегда пронизаны мощным трагизмом и нетривиальным символизмом (изложенная им в пятой песне «Ада» история влюбленных Паоло Малатеста и Франчески да Римини стала одним из вечных сюжетов мировой культуры). Разговоры же Спиридона, как с его бывшими друзьями, так и с мировыми знаменитостями, поражают мелкотемьем, пустой назидательностью, словно предназначенные быть тусклой иллюстрацией к положениям катехизиса о наказаниях грешников[81]. Даже когда с ним заговаривают его бывшие подруги, намекающие на былые чувства, ничего, кроме набора банальных моралите, читатель из этих сюжетов не почерпнет[82].
Если в предыдущих сочинениях архимандрита он обличал духовенство как главных виновников массового религиозного лицемерия, то, конечно, и в аду он во множестве встречает их представителей из разных конфессий. Один из епископов, с которым о. Спиридон заговаривает, объясняет приговор к вечным мукам своим кощунственным отношением к совершению «божественной службы»[83]. Удивительно, что никакой другой епископ не попался в аду киевскому миссионеру – и с причинами гореть в неугасимом пламени более актуальными (хотя бы по переживаемому Церковью кровавому историческому моменту).
С начала июня 1928 года Спиридон размышлял о Небесных сферах, начиная с объяснения причины разделения и восстания славнейшего из ангелов, увлекшего за собой (по церковному преданию) до трети «всех светлых духов». На протяжении записок он называет это восстание первой в истории революцией, к которой затем присоединились Адам и весь мир. Корнем этого бунта, имевшего такие громадные последствия для истории, стал помысел, овладевший сатаной, о равенстве твари Творцу и о возможности самому стать четвертой ипостасью Святой Троицы. Мысль же эта в свою очередь возникла из чувства неудовлетворенности тем, что Творец создал мир «не единосущным Себе». Разве не мог Он дать твари вечно-совершенное бытие? Из этого настроения[84] пошло зло превозношения создания над Создателем, воспринятое затем всем творением через грехопадение[85]. Но в жертвенном подвиге Христа, второй Ипостаси Св. Троицы, падший мир получил прощение и возможность обожения.
В череде дней, последовавших за молитвенным переживанием этого богословского положения, о. Спиридон радостно «безумствует»[86], созерцая славу грядущего Царства Небесного. Однажды ранним утром им овладело «легкое исступление» и он увидел толпы землян, идущих в Небесный Град. Он так описывает персонажей, их составляющих:
«…Кто от сохи, кто из мастерских, кто с поезда, кто из брачного чертога, кто от царского престола, кто из учебных заведений, кто из театра, кто из непотребных домов, кто из ресторанов, питейных домов, кто из государственных учреждений, кто из военных казарм, кто из города, кто из сел, деревень, кто с поля, кто с моря, кто из пустыни, кто из монастырей, кто в качестве нищего, кто в качестве странника, доктора, епископа, священника, монаха, отшельника, пустынника, юродивого, арестанта, каторжника, бродяги и т. д. И у всех у них лица светлые, веселые, жизнерадостные»[87].
В этом перечислении обращает на себя внимание соединение «чистых» и «грешных» – все призваны в Царство Божие и на всех лежит его отсвет. В начале XX века в русской культуре произошло открытие древнерусской иконы как «умозрения в красках». В то же время заново раскрывалась для церковной интеллигенции глубина святоотеческого учения, его прочтение евангельских истин. И прежде всего, проникновенное понимание древними отцами и подвижниками Церкви милосердия и любви Божьих. Не без влияния этих тенденций девятнадцатилетний Анатолий Жураковский, находясь в действующей армии, написал статью «К вопросу о вечных муках». Она была опубликована в двух номерах «Христианской мысли» за 1916 год.
«В глубине русского сознания живет невозможность примирения с ходячим учением о вечных муках, – писал солдат Жураковский, – [которое] говорит нам о блаженстве “праведных” пред лицом нестерпимой, непрекращаемой муки их грешных отцов, матерей и братьев. И невозможно думать, что любовь к Богу и к спасенным братьям заглушит тоску о погибших. Не такова природа этой любви. Она не заглушает, но просветляет и возвышает нашу любовь ко всему существующему».
Традиционное представление об аде, где грешники истязаются своей же нелюбовью, бесконечно противоречит христианской совести. По Жураковскому, адская мука не может быть «дурной вечностью»:
«Грешники войдут в вечную муку… но будут мучиться не бесконечно. Настанет час, и они выйдут из мучений, из сферы небытия. Но сама сфера, сама область Божественной пассивности, внешняя тьма, вечная мука останется как духовный план, как возможность, как необходимая предпосылка человеческой свободы… Вечная мука существует, но ее существование не исключает возможности всеобщего спасения».
Жураковский в своей работе рассматривал конечные судьбы человека через идею апокатастасиса, учения о всеобщем восстановлении, которая еще на заре христианства выдвигалась некоторыми из учителей Церкви. Иные из них, в частности св. Исаак Сирин, считали, что павшее творение вследствие крестной жертвы Христа будет восстановлено в первоначальной славе вплоть до полного прощения всех грешников, включая и падших ангелов с их начальником. Жураковский в своей статье хотел «показать возможность согласования идеи апокатастасиса с учением Спасителя о вечных муках». Ведь «христианская любовь на высших ее ступенях» проявляется жалостью ко всей твари, злым и добрым, и «даже к демонам».
Работа молодого богослова создавалась в разгар Первой мировой войны, в преддверии гибели Российской империи, вызванная поиском незыблемых духовных опор для христианина посреди бушующего океана насилия. Архимандрит Спиридон в своих видениях ада во многом руководствовался этими давними соображениями своего друга, ставшего к тому времени его духовником. Недаром в оглавлении к этой части своих записок монах подчеркивал, что Суд Христов он рассматривает через призму идеи апокатастасиса «в субъективном моем созерцании». И недаром через все картины мучений грешников и павших ангелов проходит мысль (и чувство) автора о неотвратимости всеобщего покаяния и прощения[88].
Не забудем, что за четыре года Гражданской войны Киев пережил, по ощущениям его жителей, своего рода нисхождение в ад. Город неоднократно переходил из рук в руки противоборствующих сторон, в нем разворачивались военные действия, беспощадные к населению, массовые аресты, пытки в застенках и казни. На улицах в период боев по несколько дней лежали трупы, парки над Днепром «украсили» братские могилы для захоронения расстрелянных и замученных. В период последовавшей стабилизации, нэпа, дух насилия, озлобления и страха не покинул город, верующие подвергались утеснениям, доносы стали повсеместным явлением. Бесчинства творились горожанами, «своими», разделившимися на жертв и палачей, на добрых и злодеев. Христианская вера, да и всякая религия вместе с моралью, основанной на ней, были объявлены преступными и поставлены на грань уничтожения.
В понимании тогдашнего христианина соучастники насилия всех мастей и попиратели евангельских заповедей за порогом физической смерти сводили себя в огонь геенны. Но захватывали туда с собой и всех слабых волей, соблазненных ими во имя идолов идеологии и примитивного благополучия. От этого нисхождения в ад миллионов, отпавших от Церкви, от элементарных правил гуманности, мысленно наблюдаемого архимандритом, он сам приходил в удрученное состояние. В один из дней после видений Суда он записывает, что охладевает внутренне, сознавая, что прежний мир с его солнцем, землей, людьми и культурой ушел навсегда. Этот старый добрый мир весь погрузился в «богоотчужденность», то есть в состояние смерти. Чтобы преодолеть собственное уныние от созерцания подобных картин, архимандрит подбадривает себя мыслью о невидимом присутствии Христа:
«…Что бы с миром ни стало, что бы с ним ни случилось, это есть дело любви Божией к миру». Тут же он спрашивает себя: «Не есть ли эти мои мысли только отчаянное самоутешение? Не есть ли это отчаянное стремление выйти из скорби о мире в двери Твоего благого Промысла о нем, лишь бы притупить в себе свои земные чувства к нему?» Но монах отгоняет от себя эти помышления, превращаясь в «одно благоговение» пред волей Творца[89].
Монах Спиридон постоянно чувствует свое бессилие перед вызовами истории. В аду он встречает своего двойника, который сообщает, что в бездне богоотчужденности он помещен на ее дно, «глубже самого сатаны». Грехи, перечисляемые отражением Спиридона, ужасны и бесчисленны. Он принимает на себя все преступления мира от его создания (вплоть до соучастия в распятии Христа), но кроме того перечисляет последствия попранных некогда обетов крещения. Признается и в нарушении иноческих клятв («грешил сам с собою, грешил с девушками, грешил с замужними женщинами, грешил со всеми живым миром, грешил со всем органическим и неорганическим космосом»)[90]. Таким образом, Спиридон из адского зазеркалья очередной раз указывает себе настоящему на его абсолютное бессилие и неспособность выдержать испытание свободой.
Архимандрит всегда сознает себя беспредельно падшим человеком. Он рад исправляться, но на это своих сил нет, и он ждет избавления от Бога. Он знает, что, брошенный в раннем возрасте в океан житейский, почти всегда впоследствии – без поддержки, без знаний, без солидарного сотрудничества с единоверцами, – не мог бы избежать падений. Как же выбраться из бездны? Только одним путем: выдержать историю можно, когда Сам Христос преобразит тебя и весь мир вокруг.
Историю нельзя выдержать своими силами, и человек, как бы ни был воодушевлен, нисходит в ад по делам своим. Это чувство пронизывает записки архимандрита и является главным их идейным сюжетом. Сюжетом, состоящим из переживаний, – рваным, разорванным на куски и атомы воспоминаний, богословских и культурных ассоциаций, обрывочных суждений (порой неграмотных и судорожных) и ярких (чуть ли не пророческих) высказываний. В своих записках Кисляков там и тут бодро выстраивает стройные рациональные рассуждения (порой черносотенного свойства) по поводу правильного воспитания человека христианином. Правда, логика этих рассуждений быстро обрушивается под напором хаоса земного бытия, и тогда изложение превращается в мольбу о спасении, о любви[91].
Человечество эпоха за эпохой отказывается от свободы во имя сытости, вручая себя различным воплощениям Великого инквизитора. Но не таков о. Спиридон. Сознавая свое бессилие, он ни на йоту не отказывается от свободы. Намереваясь пройти свой путь по собственному выбору и вольным усилием вручить себя Создателю. Даже в аду. (Он верил, что муки очистят его и введут в райскую жизнь.)[92]
Логика повествования переносит его в пейзажи гееннского Суда. Монах знает, что мучение есть оборотная сторона любви, очищающей и возрождающей. И на этом фундаменте он настойчиво пытается возвести здание Царства всеобщего счастья, пусть пока только в открывающихся ему видениях будущего всепрощения Творца. Если Царство будущего века является уму и сердцу, значит, дело всеобщего спасения реально. Так ощущает автор, приблизившийся к концу своего земного пути, больной и мучающийся от понимания того морального развала, в котором находились его народ и страна.
Всю свою жизнь он фактически посвятил поиску возможного блаженства христианского сердца в этой бескрайней стране. Это было возможно только при евангелизации общества, приведении его к жизни по учению Христа. В 1917 году киевские друзья поставили его во главе Братства Иисуса Сладчайшего. С того момента архимандрит ощущал себя полноценным христианином, все силы полагающим на служение ближним. Это был его и нескольких его духовных соратников личный педагогический проект по взращиванию христианского поколения на восточном краю Европы, в городе-купели русского христианства.
И этот проект потерпел крах.
Будучи оптимистом, архимандрит до последних дней жизни верил, что родной край придет под знамя Христа. Несмотря ни на что. Ни на разложение общества, ни на распад народной души, ни на конформизм церковной бюрократии и духовенства. Созерцая ад, обозревая его бездны, поглощавшие народы Земли, он так размышляет о смысле адских мук: «Христос через Свой страшный суд решительно стремится весь мир… очистить от всякой причастности началам греха, всякой возможности вторичного возникновения в них зла. И через Свой суд и адские муки путем ее покаяния сделать тварь абсолютно принадлежащей Богу»[93].
Ад для архимандрита «точно Ледовитый океан»: с «холодными бурями и полярными ураганами». «Здесь нет ни тишины, ни ясности! Все движется, кружится, вращается, мятется…» Там, в этом адском вихре, находится неисчислимое количество грешников, «облеченных в одежду такого холода», от которого минута пребывания в нем равна бесконечности. Миг мучений как нескончаемая вечность – этим определением подчеркивается безусловность евангельского приговора грешников к «муке вечной» (Мф. 25:46). Одновременно о. Спиридон видит ее очистительное действие, так что даже дьявол у него взывает о пощаде: «О, милосердный Господь! Нет более сил терпеть, помилуй меня, себялюбивого!»[94]
Ничто и никто не могут противиться «боговселенскому процессу боговоплощения в тварь», очищенную от греха. Потому – так представлял киевский монах-миссионер – сатана изменяется (изнутри вечного мучения) и «осеняет себя крестным знамением», а за ним крестится и вся рать падших ангелов[95]. Враг рода человеческого, по преданию Церкви, не может вытерпеть крестного знамения[96]. Возможность перекреститься у того может появиться только при полном перерождении[97]. Что и означает разрушение ада и возвращение падшего мира к райской гармонии.
Такую картину открывает для себя в собственных визионерских конструкциях конца света о. Спиридон. Это его личное откровение обнажает по существу зыбкость подобного восстановления поврежденного творения. Шаткость, потому как если вечная мука и способна вызвать покаяние у грешников, то злая воля падших духов – лежит за гранью всех земных логик и воистину подлежит лишь суду Творца[98]. Недаром на это указывал «белый старец» Василий Экземплярский в своей статье о христианском юродстве[99].
…Видения ада только, казалось бы, укрепили у отца Спиридона надежды на преображение жизни.
Но клевета «единомышленников», доносы их подкосили его окончательно, сердце не выдержало, и за несколько дней до кончины он увидел нечто, что заставило его содрогнуться. (Это мы знаем из свидетельств за пределами его последнего текста.) Он просил прощения у своего друга о. Анатолия Жураковского и предсказал тому личную Голгофу и тяжкие мучения[100]. Таким образом, архимандрит, умирая, видел разрушение дела своей жизни, дела христианского просвещения в России и уничтожение тех немногих, кто вместе с ним совершал его.
Записи его предчувствий перед концом собственной жизни – концом его мира – стали свидетельством предсмертных переживаний христианина в момент окончания истории. Стали мукой сознания неизбежной гибели русской истории, гибели крестьянской и христианской культуры в России, печалования и тоски души, жертвовавшей собой ради служения ближнему и обнаруживающей неминуемый обрыв надежд в обреченности земной истории. И, словно волшебный фонограф, записки архимандрита Спиридона неожиданно оживляют для нас (его потомков уже в новом тысячелетии) голос одного из ярких представителей уникального поколения Церкви, противоставшей злу в момент его разгула в истории и утверждавшей среди гонений конечное торжество любви и милосердия.