Царица пчел, со своей стороны, является объединяющей силой сообщества; если удалить ее из улья, рабочие пчелы очень быстро ощутят ее пропажу. Через пару часов или даже раньше они демонстрируют признаки, безошибочно указывающие на отсутствие матки.
По вечерам я лежала в постели и смотрела представление: пчелы протискивались в щели в стене моей спальни и кружили по комнате, издавая характерный звук работающего пропеллера, звонкое ж-ж-ж-ж-ж, в такт которому гудела моя кожа. Я видела, как сияли в темноте их крылышки, точно хромированные, и чувствовала, как в моей груди нарастала тоска. Эти пчелы даже не искали цветы – они просто летали, чтобы почувствовать ветерок, и от этого зрелища сердце мое рвалось на части.
Днем я слышала, как они рыли ходы в стенах моей спальни – звук был, как у радиоприемника в соседней комнате, настроенного на статический шум, – и представляла, как стены превращаются в соты, текущие медом: подставляй язык да пробуй.
Эти пчелы появились летом 1964 года – тем летом, когда мне исполнилось четырнадцать и жизнь моя понеслась по совершенно новой орбите. Вот-вот, иначе и не скажешь – по совершенно новой орбите. Теперь, оглядываясь на то время, мне хочется сказать, что эти пчелы были посланы мне. Мне хочется сказать, что они явились мне, как архангел Гавриил явился Деве Марии, приведя события в движение. Знаю, знаю, это самонадеянно – сравнивать мою маленькую жизнь с жизнью Богородицы, но у меня есть причина полагать, что она не стала бы возражать; потом расскажу какая. А пока достаточно будет сказать, что вопреки всему, что произошло тем летом, я продолжаю питать к пчелам сердечную нежность.
1 июля 1964 года. Лежу в постели, дожидаясь появления пчел, и думаю о том, что сказала Розалин, когда я описала ей их ежевечерние визиты.
– Пчелы роятся перед смертью, – вот что сказала она.
Розалин работала у нас с тех пор, как умерла моя мать. Мой папочка – я называла его Ти-Рэй[1], слово «папочка» с ним никак не вязалось – сманил ее из персиковых садов, где она трудилась сборщицей урожая. У нее было большое круглое лицо, тело, расходившееся вниз от шеи этаким шатром, и кожа такая черная, что казалось, из нее сочилась сама ночь. Она жила одна в маленьком домике, укрытом в лесу неподалеку от нас, и каждый день приходила готовить, убирать и заменять мне мать. У Розалин никогда не было своих детей, так что в последние десять лет я была ее любимой подопытной морской свинкой.
Пчелы роятся перед смертью. У Розалин было полно таких завиральных идей, и обычно я не обращала на них внимания. Но сейчас я лежала и обдумывала ее слова, гадая, не по мою ли грядущую смерть прилетали пчелы. Честно говоря, эта мысль не сильно меня взволновала. Все эти пчелы до одной могли бы опуститься на меня, точно стайка ангелов, и зажалить до смерти, и это было бы не самым худшим из того, что могло случиться. Люди, которые думают, что хуже смерти ничего на свете нет, мало что понимают в жизни.
Моя мать умерла, когда мне было четыре года. Это был реальный жизненный факт, но если я заговаривала о нем, моих собеседников внезапно начинали страшно интересовать заусенцы и кожица на ногтях, а то и вовсе небесные дали, и они временно переставали меня слышать. Однако порой какая-нибудь добрая душа советовала: «Просто выброси это из головы, Лили. Это был несчастный случай. Ты ничего такого не хотела».
Тем вечером я лежала в постели и думала о том, как умру и буду с матерью в раю. Я встретила бы ее словами: «Мамочка, прости! Пожалуйста, прости!» – а она целовала бы меня до тех пор, пока у меня не потрескается кожа, и говорила бы, что я не виновата. Она говорила бы мне это все первые десять тысяч лет.
А следующие десять тысяч лет она причесывала бы мои волосы. Она возводила бы из них прекрасную башню, и весь народ на небесах бросал бы свои арфы, чтобы ею полюбоваться. Девочек, у которых нет матери, можно отличить по прическам. Мои волосы постоянно торчали сразу в одиннадцать разных сторон, а Ти-Рэй, естественно, отказывался покупать мне бигуди, так что весь год приходилось накручивать пряди на банки из-под виноградного сока, из-за чего у меня едва не началась хроническая бессонница. Сколько себя помню, мне всегда приходилось выбирать между приличной прической и крепким ночным сном.
По моим прикидкам, примерно четыре-пять столетий пришлось бы потратить на рассказ о том, какое это невероятное мучение – жить с Ти-Рэем. Злобным нравом он отличался круглый год, но становился особенно раздражительным летом, когда от рассвета до заката трудился в персиковых садах. Бо́льшую часть времени я старалась не путаться у него под ногами. Единственным живым существом, видящим от него ласку, была Снаут, охотничья собака. Он пускал ее спать в свою постель и чесал ей пузо всякий раз, как она переворачивалась на спину, заросшую проволочно-жесткой шерстью. Как-то раз Снаут на моих глазах опи́сала сапог Ти-Рэя, а он и глазом не моргнул.
Я не раз просила Бога сделать что-нибудь с Ти-Рэем. Он сорок лет ходил в церковь, да только добрее не становился. Казалось бы, Бог мог уже сделать из этого какие-то выводы.
Я пинком откинула одеяло. В комнате было абсолютно тихо; нигде ни одной пчелы. Я каждую минуту поглядывала на будильник, стоявший на тумбочке, и гадала, почему они задерживаются.
Наконец ближе к полуночи, когда мои веки уже почти смыкались, не выдержав напряжения, в углу зародился рокочущий шум, низкий и вибрирующий, почти такой же, какой издает тарахтящая кошка. Еще пара мгновений – и по стенам задвигались тени, точно брызги краски. Пролетая мимо окна, они попадали в полосу света, так что видны становились очертания крылышек. Этот звук нарастал в темноте, пока вся комната не начала пульсировать, пока сам воздух не ожил и не потяжелел от пчел. Они нареза́ли круги вокруг моего тела, превратив его в самый центр вихревого облака. Из-за пчелиного гудения я даже мыслей своих не слышала.
Я впивалась ногтями в ладони, пока вся кожа не покрылась вдавлинками. Если окажешься в помещении, полном пчел, то они вполне могут зажалить тебя до полусмерти.
Все же зрелище было потрясающее! И вдруг я поняла, что не вынесу, если не смогу никому это показать, пусть даже единственная живая душа поблизости – это Ти-Рэй. И если бы его по чистой случайности покусала пара сотен пчел… ну, жаль, но ничем не могу помочь.
Я осторожно выбралась из-под одеяла и метнулась сквозь пчелиную тучу к двери. Забежав в спальню Ти-Рэя, стала будить его, тыкая одним пальцем в плечо. Поначалу тихонько, потом все смелее и сильнее, пока мой палец не начал вонзаться в его плоть, и я мельком подивилась ее жесткости.
Ти-Рэй вскочил с постели. На нем не было ничего, кроме трусов. Я потащила его к своей комнате, и он по дороге рычал, что я пожалею, если причина пробуждения окажется менее серьезной, чем, скажем, пожар в доме, а Снаут заливалась лаем, словно мы шли охотиться на голубей.
– Пчелы! – выкрикнула я. – У меня в комнате целый рой пчел!
Но когда мы распахнули дверь, пчелы снова исчезли в стене, словно догадались, что идет Ти-Рэй, и не хотели метать перед ним бисер, демонстрируя фигуры высшего пилотажа.
– Разрази меня гром, Лили, это не смешно!
Я осмотрела стены. Залезла под кровать и, шаря там, мысленно молилась о том, чтобы в пыли и пружинах нашлась хоть одна пчелка.
– Они были здесь, – упрямо сказала я. – Летали повсюду.
– Ага, и вместе с ними богом проклятое стадо буйволов, да-да!
– Прислушайся, – попросила я. – Ты услышишь, как они жужжат.
Он прислонился ухом к стене с напускной серьезностью.
– Не слышу никакого жужжания, – сказал он и выразительно покрутил пальцем у виска. – Наверное, они вылетели из тех часов с кукушкой, которые у тебя вместо мозгов. Вот только разбуди меня еще раз, Лили, и я достану крупу, поняла меня?
Стояние на крупе было родом наказания, додуматься до которого мог только Ти-Рэй. Я тут же захлопнула рот.
И все же я не могла просто взять и забыть об этом – о том, что Ти-Рэй думает, будто я настолько отчаялась, что даже придумала нашествие пчел, лишь бы добиться его внимания. Вот так у меня и появилась хитроумная идея: наловить полную банку этих самых пчел, предъявить ее Ти-Рэю и сказать: «Ну, кто тут что выдумывает?»
Моим первым и единственным воспоминанием о матери был день, когда она умерла. Я долгое время пыталась представить ее до этого дня, хоть малость какую – например, как она укладывает меня спать, читает о приключениях дядюшки Уиггли или в морозное утро развешивает мое белье у комнатного обогревателя. Да я была бы рада даже вспомнить, как она обламывает ветку форзиции и стегает меня по ногам!
Умерла она 3 декабря 1954 года. Печь в тот день раскалила воздух настолько, что мать стянула с себя свитер и стояла в одной рубашке с коротким рукавом, дергая ручку окна в спальне, намертво залипшего в раме из-за краски.
Наконец она сдалась и сказала:
– Что ж, ладно, тогда просто угорим здесь к чертовой матери, да и все!
Волосы у нее были черные и густые, крупными кудрями обрамляли лицо – лицо, которое я никак не могла увидеть в своем воспоминании ясно, несмотря на резкую отчетливость всего остального.
Я потянулась к ней, и она подняла меня на руки, ворча, что я слишком большая девочка, чтобы вот так меня держать; но все равно обняла. В тот же миг, когда я оказалась в ее объятиях, меня окутал ее запах.
Этот аромат, резковатый, как запах корицы, запал мне в душу навсегда. Одно время я регулярно наведывалась в «Сильван Меркантиль» и перенюхивала все бутылочки с духами, какие там были, пытаясь найти мамин запах. Каждый раз, когда я туда приходила, продавщица парфюмерного отдела строила удивленную мину, восклицая: «Господи ты боже мой, смотрите, кто пришел!» Как будто это не я была там всего неделю назад и не я прошлась по всему ряду бутылочек. Shalimar, Chanel No. 5, White Shoulders…
Я спрашивала ее: «Что-нибудь новенькое есть?»
Новенького никогда не было.
Так что для меня стало настоящим потрясением, когда я услышала этот аромат у своей учительницы в пятом классе, а она сказала, что это всего-навсего самый обыкновенный кольдкрем.
В тот день, когда умерла моя мать, на полу, как раз возле заклинившего окна, стоял раскрытый чемодан. Она сновала между ним и шкафом-чуланом, бросая в него то одну свою вещичку, то другую, даже не заботясь их сложить.
Я пошла вслед за ней в чулан и пролезла под подолами платьев и штанинами брюк в темноту, к пыльным катышкам и трупикам мотыльков, к сапогам Ти-Рэя, к которым навсегда пристали садовая грязь и гниловатый персиковый душок. Сунула руки в белые туфли на высоком каблуке и хлопнула подметками друг о друга.
Пол чулана подрагивал всякий раз, когда кто-то поднимался по лестнице под ним, и по этому подрагиванию я поняла, что к нам идет Ти-Рэй. Над головой я слышала шум движений матери, срывавшей вещи с плечиков, шелест одежды, лязг проволоки о проволоку. Скорее, бормотала она.
Когда его сапоги протопали в комнату, она коротко вздохнула, и воздух вырвался из ее груди так, будто легкие внезапно что-то стиснуло. Это последнее, что запечатлелось в моей памяти с идеальной отчетливостью, – ее выдох опускается на меня, паря, точно крохотный парашютик, и пропадает без следа среди груд обуви.
Я не помню, что́ они говорили, помню только ярость их слов и то, как сам воздух, казалось, кровоточил и покрывался рубцами. Впоследствии, когда я вспоминала их ссору, они ассоциировались у меня с птицами, оказавшимися внутри запертой комнаты, бросавшимися грудью на окна, стены, друг друга. Я попятилась, забираясь глубже в чулан, ощущая во рту собственные пальцы и их вкус – вкус туфель, вкус босых ног.
Когда меня оттуда выволокли, я не сразу поняла, чьи руки меня тащат, а потом оказалась в материнских объятиях, вдыхая ее запах. Она пригладила мне волосы, сказала: «Не волнуйся…» – но не успела договорить, как меня выдрал из ее рук Ти-Рэй. Донес до двери и выставил в коридор.
– Иди к себе в комнату, – велел он.
– Я не хочу! – закричала я, пытаясь протиснуться мимо него обратно, туда, где была она.
– Убирайся в свою треклятую комнату! – заорал он и отпихнул меня.
Я отлетела, ударилась о стену, потом упала вперед, на руки и колени. Подняв голову, глядя мимо него, я видела, как она бежит вперед. Бежит к нему и кричит:
– Не трогай ее!
Я сжалась в комок на полу у двери и смотрела на них сквозь толщу воздуха, который казался мне исцарапанным. Я видела, как он схватил ее за плечи и стал трясти. Ее голова болталась туда-сюда. Я видела, как побелела у него губа.
А потом – хотя с этого момента в моих воспоминаниях все начинает мутиться – она отшатнулась от него и бросилась в чулан, прочь от его загребущих ручищ, пытаясь нашарить что-то на полке.
Увидев в ее руке пистолет, я побежала к ней, спотыкаясь, падая, желая спасти ее, спасти нас всех.
И тут время складывается как карточный домик. Все остальное хранится в моей голове кусками, четкими, но бессвязными. Как пистолет блестит в ее руке словно игрушечный. Как он выхватывает пистолет и размахивает им. Пистолет на полу. Наклоняюсь, чтобы подобрать его. Грохот, который взрывается вокруг нас.
Вот что я знаю о себе. Мама была всем для меня. И я отняла ее у себя.
Мы с Ти-Рэем жили на подступах к южнокаролинскому городку Сильван с населением в 3100 человек. Ларьки с персиками да баптистские церквушки – вот и весь городок.
У въезда на нашу ферму стоял большой деревянный щит, на котором самой отвратной оранжевой краской, какую вы только видели в своей жизни, были намалеваны слова «Персиковая компания Оуэнса». Я эту вывеску ненавидела. Но она была еще ничего по сравнению с гигантским персиком, водруженным на шестифутовый[2] шест у ворот. Все в нашей школе величали его Большой попой, и это я еще смягчаю формулировку. Телесный цвет, не говоря уже о ложбинке посередине, придавал ему потрясающее сходство с человеческими «тылами». Розалин говорила, что так Ти-Рэй показывает задницу всему миру. Что ж, в этом был весь Ти-Рэй.
Он не пускал меня ни к подружкам с ночевкой, ни на танцы, что меня не особенно волновало, поскольку меня все равно не приглашали ни туда, ни туда. Но он точно так же отказывался возить меня в городок на футбольные матчи, митинги или субботнюю мойку машин, организованную Бета-клубом[3]. Ему было плевать на то, что я хожу в одежде, которую сшила себе сама на уроках домоводства, в хлопчатобумажных блузках в цветочек с криво пришитыми молниями и юбках ниже колена – в такие обычно рядились только девочки из семей пятидесятников. С тем же успехом я могла носить на спине табличку: не популярна и никогда не буду.
Я не отказалась бы от любой помощи, какую могла предложить мне мода, ибо ни одна живая душа на свете ни разу не сказала мне: «Лили, ты такая красивая девочка!» – если не считать мисс Дженнингс из нашей церкви, которая была слепа как крот.
Я придирчиво рассматривала свое отражение в зеркале, витринах магазинов, экране телевизора, когда он был выключен, пытаясь как-то исправить свою внешность. Волосы у меня были черные, как у матери, но по сути представляли собой воронье гнездо из непокорных вихров. А еще меня беспокоил слишком маленький подбородок. Я раньше думала, что он отрастет сам – так же как появилась грудь; но ничего такого не случилось. Вот глаза у меня были красивые: как тогда говорили, глаза Софи Лорен. Но все равно, даже тех парней, которые зачесывали волосы в «утиный хвост» и заливали их лаком, а в нагрудном кармане рубашки носили расческу, не тянуло ко мне, несмотря на то, что они были не из богатеньких.
Все, что было у меня ниже шеи, обрело формы, – но этой своей частью я пощеголять не могла. В те времена было модно носить двойки[4] из кашемира и клетчатые юбки до середины бедра, но Ти-Рэй говорил, что скорее ад превратится в ледяной каток, чем я в таком виде выйду из его дома. Я что, хочу забеременеть, как Битси Джонсон, у которой юбчонка едва задницу прикрывает? – говорил он. Как он узнал о Битси, одному богу известно, но насчет ее юбок это была чистая правда и насчет ребенка тоже. Прискорбное совпадение – вот и все.
Розалин разбиралась в моде еще хуже Ти-Рэя. Когда было холодно, Господи-Боже-помоги-мне, она заставляла меня поддевать под мои пятидесятнические платья длинные рейтузы.
Ничто на свете не выводило меня так из себя, как кучки шепчущихся девчонок. Шепотки эти затихали, стоило мне пройти мимо. Тогда я начинала отковыривать с тела запекшиеся корочки, а когда таковых не находилось, грызла кожу вокруг ногтей, пока пальцы не превращались в кровоточащий кошмар. Я так беспокоилась о том, хорошо ли выгляжу и правильно ли себя веду, что мне то и дело чудилось, будто я разыгрываю роль какой-то девочки на сцене, а не являюсь ею на самом деле.
Я была уверена, что передо мной забрезжил реальный шанс, когда прошлой весной решила записаться в «школу очарования» при женском клубе. Занятия в школе предполагалось вести по пятницам, во второй половине дня, в течение шести недель. Но меня не взяли, потому что у меня не было ни матери, ни бабушки, ни даже какой-никакой тетушки, – ах, кто же будет вручать мне белую розу на выпускной церемонии? Розалин этого сделать не могла – это было против правил. Я рыдала, пока меня не вырвало в раковину.
– Ты и так достаточно очаровательна, – заявила Розалин, вымывая рвоту из раковины. – И нечего тебе ходить во всякие школы для спесивых дур, чтобы обзавестись очарованием.
– Нет, надо! – заартачилась я. – Там учат всему! Как ходить и поворачиваться, что делать со щиколотками, когда опускаешься в кресло, как садиться в машину, разливать чай, снимать перчатки…
Розалин фыркнула сквозь плотно сжатые губы.
– Боже милосердный, – пробормотала она.
– … составлять букеты, разговаривать с мальчиками, выщипывать пинцетом брови, брить ноги, наносить губную помаду…
– А блевать в раковину там не учат? Не учат, как делать это очаровательно? – перебила она.
Иногда я от души ее ненавидела.
Утром после той ночи, когда я разбудила Ти-Рэя, Розалин стояла в дверях моей комнаты и наблюдала, как я гоняюсь за пчелой, держа в руках стеклянную банку. Она так выпятила губу, что видна была маленькая, розовая, как рассвет, полоска во рту.
– Что ты задумала делать с этой банкой? – спросила она.
– Наловлю пчел, чтобы показать Ти-Рэю. Он считает, что я все придумала.
– Боже, дай мне сил!
Розалин лущила масляные бобы на веранде, и пот поблескивал на завитках волос вокруг ее лба. Она оттянула перед платья, давая воздуху доступ к груди, большой и пухлой, как диванные подушки.
Пчела села на карту штата, прикрепленную кнопками к стене. Я смотрела, как она ползет вдоль побережья Южной Каролины по Живописному шоссе, 17. Потом грохнула горлышком банки о стену, поймав насекомое где-то между Чарльстоном и Джорджтауном. Когда я пропихнула крышку между горлышком банки и стеной, пчела сорвалась в штопор, снова и снова бросаясь на стекло со щелчками и хлопками, напоминавшими удары градин, которые порой колотили в окна.
Я как могла украсила банку ворсистыми лепестками, густо обсыпанными пыльцой, и натыкала гвоздем более чем достаточно дырочек в крышке, поскольку, как мне было известно, любой человек может однажды вернуться в этот мир тем самым существом, которое убил.
Проделав все это, я подняла банку до уровня носа.
– Ну-ка, погляди, как она бьется, – окликнула я Розалин.
Когда она ступила в комнату, ее аромат подплыл ко мне, темный и пряный, как жевательный табак, который она клала за щеку. В руке у нее была плевательница – кувшинчик с горлышком не шире монеты и с ручкой, в которую она просовывала палец. Я смотрела, как Розалин прижала его к подбородку, ее губы округлились и вытянулись точно бутон, а потом она сплюнула в сосуд струйку черной жижи.
Она присмотрелась к пчеле и покачала головой.
– Если она тебя ужалит, не беги ко мне плакаться, – сказала она. – Мне и дела до тебя не будет.
Это была ложь.
Я единственная знала, что, несмотря на всю ее резкость, сердце у нее было нежнее цветочного лепестка, и любила она меня сверх всякой меры.
Я поняла это только в восемь лет, когда она купила мне в магазине раскрашенного к Пасхе цыпленка. Я обнаружила его в углу цыплячьего загончика, он был цвета темного винограда и рыскал вокруг печальными маленькими глазенками, ища свою мать. Розалин позволила мне забрать его домой и выпустить прямо в гостиную, где я высыпала для него на пол целую коробку овсяных хлопьев, а она и слова не сказала.
Цыпленок уделал весь дом капельками помета в сиреневую полоску – наверное, от краски, насквозь пропитавшей его хрупкий организм. Мы только-только начали подтирать их, и тут в дом ворвался Ти-Рэй, грозясь сварить из него суп на ужин и уволить Розалин за то, что она такая «дура». Он принялся было ловить цыпленка своими ручищами, черными от тракторного масла, но Розалин встала у него на пути, незыблемая как скала.
– Есть в этом доме вещи и похуже цыплячьего дерьма, – сказала она и смерила его взглядом с ног до головы. – Ты к этой мелочи не прикоснешься!
Его сапоги уныло шаркали, пока он брел прочь по коридору. Я подумала: она меня любит, – и это был первый раз, когда мне в голову пришла такая завиральная идея.
Возраст Розалин был тайной за семью печатями, поскольку свидетельства о рождении у нее не было. Годом своего рождения она называла то 1909, то 1919 год – в зависимости от того, насколько старой чувствовала себя в данный момент. Вот насчет места она была уверена: это был Макклелланвиль, штат Южная Каролина, где ее мама плела корзины из сахарного тростника и торговала ими у обочины дороги.
– Прямо как я торгую персиками, – сказала я ей.
– Тебе и не снилось так торговать, – фыркнула она. – У тебя же нет семерых детей, которых ты кормишь со своей торговли.
– У тебя что, шестеро братьев и сестер?!
Я-то думала, у нее на целом свете никого нет, кроме меня.
– Было шестеро, да, но я знать не знаю, где хоть один из них.
Она выгнала мужа из дома через три года после того, как они поженились. За пьянство.
– Если б его мозги да пичуге какой, та пичуга летала бы хвостом наперед, – говаривала она.
Я часто гадала, что делала бы та пичуга, будь у нее мозги Розалин. И решила, что половину времени она бы гадила людям на голову, а другую половину насиживала брошенные кладки в чужих гнездах, широко растопыривая крылья.
В одних моих фантазиях она была белой, выходила замуж за Ти-Рэя и становилась моей настоящей матерью. В других фантазиях я была негритянкой-сиротой, которую она нашла на кукурузном поле и удочерила. Время от времени я воображала, как мы живем в какой-нибудь другой местности, вроде Нью-Йорка, где она смогла бы меня удочерить, и при этом мы обе могли бы сохранить свой природный цвет кожи.
Мою мать звали Деборой. Я думала, что это самое красивое имя, какое мне приходилось слышать в своей жизни, хоть Ти-Рэй и отказывался его произносить. Если же его произносила я, у него делался такой вид, будто он сейчас пойдет прямо на кухню и кого-то там прирежет. Однажды я спросила у него, когда ее день рождения и какую глазурь на торте она предпочитала. Он велел мне заткнуться, а когда я задала тот же вопрос во второй раз, схватил банку ежевичного варенья и швырнул ее о кухонный буфет. И по сей день на этом буфете красовались синие пятна.
Однако мне все же удавалось выудить из него кое-какие обрывки сведений. Например, что моя мать похоронена в Виргинии, откуда были родом ее родители. Я разволновалась, когда услышала это, думая, что смогу найти там свою бабушку. Нет, сказал он мне. Ее мать умерла давным-давно от естественных причин. Однажды он наступил в кухне на таракана и потом рассказал мне, что моя мать часами выманивала из дома тараканов, прокладывая дорожки из кусочков маршмеллоу и крошек от печенья. Что она становилась совершенно чокнутой, когда речь шла о спасении насекомых.
Тоска по ней просыпалась во мне по самым неожиданным поводам. Например, из-за спортивного лифчика. Кого мне о нем расспрашивать? И кто, кроме матери, мог бы понять, как важно отвезти меня на отбор в команду юных болельщиц? Могу сказать вам совершенно точно, Ти-Рэй этого не понимал. Но знаете, когда я тосковала по ней сильнее всего? В тот день, когда мне исполнилось двенадцать и я проснулась с пятном цвета розового лепестка в трусах. Я так гордилась этим цветочком, а показать его не могла ни одной живой душе, кроме Розалин.
Вскоре после этого я нашла на чердаке бумажный пакет, скрепленный у горловины степлером. Внутри обнаружились последние следы, оставленные моей матерью.
Там была фотография женщины, стоящей перед старой машиной, улыбающейся, в светлом платье с подплечниками. Выражение ее лица словно предостерегало: «Не смей брать в руки эту фотографию», – но видно было, что она хочет, чтобы ее взяли. Вы не представляете, какую историю я прочитала по этой фотографии! Как она ждала у автомобильного бампера – не очень-то терпеливо – прихода своей любви.
Я положила эту фотографию рядом со своей, сделанной в восьмом классе, и стала придирчиво сверять их, выискивая все возможные сходства. У нее тоже оказался слишком маленький подбородок, но, несмотря на это, она была хороша собой, лучше среднего, и это вселило в меня искреннюю надежду на будущее.
В том же пакете лежала пара белых бязевых перчаток, чуть пожелтевших от времени. Вынув их, я подумала: здесь, внутри, были ее руки. Сейчас это кажется мне глупостью, но как-то раз я набила эти перчатки ватными шариками и всю ночь проспала с ними в обнимку.
Но самым таинственным предметом в пакете была маленькая деревянная иконка – образ Марии, матери Иисуса. Я узнала ее, несмотря на то что кожа ее была черна, лишь на тон светлее, чем у Розалин. Мне казалось, что кто-то вырезал фотографию этой чернокожей Марии из книжки, наклеил на отшлифованную дощечку примерно двух дюймов[5] в поперечнике и покрыл лаком. На обороте рука неизвестного вывела: «Тибурон, Ю.К.».
Уже два года я хранила эти вещи в жестяной коробке, зарыв ее в саду. Там, в длинном туннеле между деревьями, было одно особенное место, о котором не знал никто, даже Розалин. Я стала ходить туда раньше, чем научилась завязывать шнурки. Поначалу это было просто укромное убежище, где я пряталась от Ти-Рэя и его злобы или от воспоминаний о том дне, когда разрядился пистолет. Но потом я стала ускользать туда, после того как Ти-Рэй заваливался спать, чтобы просто полежать в тишине и покое под деревьями. Это был мой клочок земли, мой личный закуток.
Я сложила ее вещи в жестяную коробку и однажды поздним вечером при свете фонарика закопала там, поскольку держать ее у себя в комнате, даже задвинув подальше в ящик стола, было страшно. Я боялась, что Ти-Рэй может подняться на чердак, обнаружить, что ее вещи пропали, и в поисках этого пакета перевернуть всю мою комнату вверх дном. Мне и думать не хотелось, что он со мной сделает, если обнаружит их спрятанными среди моих вещей.
Время от времени я ходила в свое тайное место и откапывала коробку. Ложилась на землю там, где деревья смыкались надо мной, натягивала ее перчатки, улыбалась ее фотографии. Изучала надпись «Тибурон, Ю.К.» на обороте иконки с чернокожей Марией, необычный наклон букв и гадала, что это за место такое. Однажды я поискала его на карте, и оказалось, что до Тибурона не больше двух часов езды. Может быть, моя мать жила там и купила эту картинку? Я всегда обещала себе, что когда-нибудь, когда стану достаточно взрослой, поеду туда на автобусе. Я хотела побывать везде, где когда-либо бывала она.
После утра, занятого ловлей пчел, я провела день в ларьке на шоссе, торгуя персиками Ти-Рэя. Для девочки не придумать летней работы тоскливее, чем торчать на обочине в коробке с тремя стенами под плоским железным навесом. Я сидела на ящике из-под кока-колы, смотрела, как мимо проносятся пикапы, и травилась выхлопными газами вперемешку со скукой. Обычно четверг был «большим персиковым днем», когда женщины готовились печь воскресные коблеры[6], но сегодня никто у ларька не останавливался.
Ти-Рэй не позволял мне брать с собой книги. Даже если удавалось унести какую-нибудь книжку тайком, к примеру «Потерянный горизонт»[7], спрятав ее под блузкой, кто-нибудь вроде миссис Уотсон с соседней фермы, встретив Ти-Рэя в церкви, непременно докладывал: «Видела я вашу дочку в персиковом ларьке: она читала, ничего вокруг не замечая. Вы должны ею гордиться». А он потом норовил прибить меня до полусмерти.
Да что это за человек такой, который против чтения? Наверное, он боялся, как бы чтение не заронило мне в голову мысль об учебе в колледже, что он считал пустой тратой денег применительно к девушкам, даже если они – как я, к примеру – получали высший балл на экзамене по словесности. Математика – это да, дело иное, но нельзя же быть умницей сразу во всем.
Я была единственной школьницей, которая не стенала и не роптала, когда миссис Генри задавала нам очередную пьесу Шекспира. Ну, если честно, я притворялась, что стенаю вместе со всеми, но внутренне испытывала такой же трепет, как если бы меня выбрали «персиковой королевой» Сильвана.
Вплоть до появления миссис Генри я полагала, что колледж парикмахеров и визажистов будет потолком моей возможной профессиональной карьеры. Я изучала ее лицо. И как-то раз предложила сделать французский пучок, который, на мой взгляд, очень бы ей подошел. На что она ответила (цитирую дословно): «Брось, Лили, ты оскорбляешь свой прекрасный интеллект! Ты вообще представляешь, насколько ты умна? Ты могла бы преподавать или писать настоящие книги. Колледж парикмахеров! Я тебя умоляю!»
Мне потребовалось не меньше месяца, чтобы оправиться от потрясения, вызванного новыми жизненными перспективами. Вы же знаете, как взрослые любят спрашивать: «Итак… Кем ты будешь, когда вырастешь?» Передать вам не могу, до какой степени я ненавидела этот вопрос. Но теперь вдруг я пристрастилась по собственному почину рассказывать людям – людям, которые и знать этого не хотели, – что я планирую преподавать или писать настоящие книги.
Я стала собирать коллекцию собственных сочинений. Одно время во всем, что я писала, фигурировали лошади. После того как мы в классе прошли Ральфа Уолдо Эмерсона, я написала «Мою нравственную философию», которая задумывалась как начало книги, но осилила только три страницы. Миссис Генри сказала, что мне нужно дожить хотя бы до четырнадцати лет, прежде чем у меня появится своя философия.
Она заявила, что моя единственная надежда на будущее – это стипендия, и на лето давала мне читать свои личные книги. Каждый раз, как я открывала какую-нибудь из них, Ти-Рэй фыркал: «Кем ты себя возомнила – Юлием Шекспиром?» Этот человек был искренне уверен, что именно так звали Шекспира, и если вы думаете, что мне следовало его поправить, то вы ничего не знаете об искусстве выживания. Еще он называл меня Мисс-Сопливый-Нос-В-Книжке, а иногда Мисс-Эмили-Большая-Больная-Голова. Ти-Рэй имел в виду Эмили Дикинсон, но, опять же, есть вещи, которые просто необходимо пропускать мимо ушей.
В персиковом ларьке, если не было книжки, я часто проводила время за стихосложением, но в тот бесконечно тягучий день мне не хватало терпения рифмовать слова. Я просто сидела и думала, как ненавижу этот персиковый ларек, как абсолютно всей душой я его ненавижу.
Накануне того дня, когда я пошла в первый класс, Ти-Рэй застал меня в персиковом ларьке. Я бездумно ковыряла гвоздем один из его персиков.
Он шел ко мне, сунув большие пальцы рук в карманы; глаза его были сощурены от солнца настолько, что казались полузакрытыми. Я смотрела, как его тень скользит по земле и сорнякам, и думала, что он пришел наказать меня за испорченный персик. Я даже не понимала, зачем это сделала.
Но вместо этого он сказал:
– Лили, завтра ты идешь в школу, так что тебе нужно кое-что узнать. О твоей матери.
На миг все умолкло и застыло, словно ветер умер, а птицы перестали летать. Когда он присел на корточки передо мной, мне показалось, что я провалилась в жаркую тьму и не могу выбраться.
– Пора тебе узнать, что с ней случилось, и я хочу, чтобы ты услышала это от меня. Не от людей, которые болтают всякое-разное.
Мы никогда об этом не разговаривали, и меня вдруг пробрало дрожью. Воспоминание о том дне возвращалось ко мне в самые неожиданные моменты. Заклинившее окно. Ее запах. Звяканье вешалок. Чемодан. То, как они ссорились и кричали. А главное – пистолет на полу, тяжесть в ладони, когда я его подняла.
Я знала, что взрыв, который я слышала в тот день, убил ее. Этот звук до сих пор порой пробирался мне в голову и каждый раз заставал врасплох. Иногда мне казалось, что, когда я держала пистолет в руках, никакого звука вообще не было, будто он раздался позже. Но в другие моменты, когда я сидела в одиночестве на заднем крыльце, скучая и маясь бездельем, или изнывала у себя в комнате в дождливый день, я чувствовала, что это я была его причиной. Когда я подняла пистолет, звук разорвал комнату и продырявил наши сердца.
Это было тайное знание, которое выскакивало на поверхность и ошарашивало меня. Я пускалась бежать – даже если шел дождь, я все равно бежала – вниз по холму к своему секретному месту в персиковом саду. Ложилась там прямо на землю, она меня успокаивала.
И вот теперь Ти-Рэй загреб горсть земли и позволил ей просыпаться между пальцами.
– В тот день, когда твоя мать умерла, она наводила порядок в чулане, – сказал он.
Я не могла объяснить странный тон его голоса, неестественное его звучание, словно он вдруг стал – почти, да не совсем – добрым.
Наводила порядок в чулане. Я никогда не задумывалась о том, что́ моя мать делала в последние минуты своей жизни, почему она была в чулане, из-за чего они ссорились.
– Я помню, – сказала я. Мой собственный голос показался мне тоненьким и далеким, словно доносился из муравьиной норки в земле.
Его брови поехали вверх, и он подался ближе ко мне. Его растерянность выдали только глаза.
– Ты – что?
– Я помню, – повторила я. – Вы кричали друг на друга.
Его лицо закаменело.
– Точно помнишь? – спросил он.
Его губы побелели – тот самый признак, которого я всегда остерегалась. Я попятилась.
– Черт побери, да тебе было-то всего четыре года! – заорал он. – Ты сама не знаешь, что ты там помнишь!
В последовавшем за этой вспышкой молчании я подумывала было соврать ему, сказать: Беру свои слова обратно. Я ничего не помню. Расскажи мне, что случилось. Но во мне волной поднялась мощная потребность, которая копилась так долго – потребность поговорить об этом, высказать все вслух.
Я уставилась на свои туфли, на гвоздь, который уронила, когда увидела, что он приближается.
– Там был пистолет.
– Иисусе, – пробормотал он.
Он долго-долго смотрел на меня, потом подошел к большим корзинам, составленным друг на друга в задней части ларька. Простоял там с минуту, сжимая кулаки, потом повернулся и вышел обратно на свет.
– Что еще? – спросил он. – А ну, рассказывай немедля, что еще ты знаешь!
– Пистолет был на полу…
– И ты подобрала его, – перебил он. – Полагаю, это ты помнишь.
Звук взрыва эхом пронесся в моей голове. Я бросила взгляд в сторону персикового сада, испытывая страстное желание сорваться с места и убежать.
– Я помню, как подобрала его, – сказала я. – Но ничего больше.
Он наклонился, взял меня за плечи и легонько встряхнул:
– Ты больше ничего не помнишь? Ты уверена? Давай подумай!
Я так долго молчала, что он наклонил голову набок и с подозрением уставился на меня.
– Нет, сэр, это все.
– Слушай меня, – велел он, впиваясь пальцами в мои предплечья. – Мы ссорились, как ты и сказала. Мы сначала тебя не видели, потом повернулись, а ты уже стоишь и держишь пистолет. Ты подобрала его с пола. А потом он просто выстрелил.
Он отпустил меня и засунул руки глубоко в карманы. Я слышала, как он звенит в них ключами и мелочью. Мне так захотелось ухватиться за его ногу, ощутить, как он наклоняется и поднимает меня, прижимает к груди! Но я не могла пошевелиться, и он тоже не мог. Он смотрел в какую-то точку поверх моей головы. В какую-то точку, которую изучал со всем возможным тщанием.
– Полицейские задавали много вопросов, но это был просто ужасный несчастный случай. Так бывает. Ты не хотела этого делать, – сказал он мягко. – Но если кому-то станет интересно, вот как оно было на самом деле.
А потом он развернулся и двинулся обратно в сторону дома. Сделал всего несколько шагов и обернулся:
– И больше не ковыряй гвоздем мои персики!
Было уже больше шести вечера, когда я, не продав за весь день ни единого персика, пришла домой из ларька и обнаружила Розалин в гостиной. Обычно к этому времени она уже уходила домой, но сейчас сражалась с антенной на телевизоре, пытаясь что-то сделать со «снегом» на экране. Президент Джонсон то появлялся, то исчезал, теряясь в метели помех. Я ни разу не видела, чтобы Розалин настолько заинтересовалась телепрограммой, что была готова тратить ради нее силы.
– Что случилось? – спросила я. – Атомную бомбу сбросили?
С тех пор как мы в школе начали отрабатывать порядок действий при бомбардировке, я не могла не думать о том, что мои дни сочтены. Все строили противорадиационные убежища на заднем дворе, запасали воду в канистрах, готовились к концу света. Тринадцать моих одноклассников выбрали для самостоятельной работы по естествознанию макеты противорадиационных укрытий, и это показывает, что беспокоилась не только я. Мы были одержимы мистером Хрущевым и его ракетами.
– Нет, бомбу никто не взрывал, – покачала она головой. – Слушай, иди сюда, может быть, у тебя получится наладить телевизор.
Ее кулаки, упертые в бока, почти исчезли в щедрой плоти.
Я накрутила на усы антенны фольгу. Экран прояснился достаточно, чтобы можно было разобрать президента Джонсона, как раз занимавшего место за столом. Со всех сторон его окружали какие-то люди. Президент не вызывал у меня особых симпатий: мне не нравилось, как он трепал за уши своих биглей. Зато меня восхищала его жена, Леди птичка[8], которая всегда выглядела так, будто больше всего на свете хотела расправить крылья и улететь прочь.
Розалин подтащила табурет поближе к телевизору и села. Сиденье практически исчезло под ней. Она всем телом подалась к экрану, взволнованно ухватив ткань юбки и комкая ее в руках.
– Да что такое происходит? – спросила я, но она была настолько увлечена происходящим, что даже не ответила.
На экране президент пытался поставить свою подпись на листе бумаги, чтобы довести начатое до конца, ему понадобилось не меньше десяти перьевых ручек.
– Розали-ин!
– Тссс, – шикнула она, отмахиваясь от меня.
Пришлось узнавать, в чем дело, от телекомментатора.
– Сегодня, второго июля тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года, – говорил он, – в Восточном зале Белого дома президент Соединенных Штатов подписал Закон о гражданских правах…
Я перевела взгляд на Розалин, которая сидела, трясла головой и бормотала:
– Господи, помилуй!
Вид у нее был такой же неверящий и счастливый, как у людей в телевикторине, когда они отвечают на вопрос стоимостью в 64 000 долларов.
Я не знала, то ли радоваться за нее, то ли тревожиться. После церковных служб прихожане только и говорили, что о неграх да о том, получат ли они свои гражданские права. Кто побеждает – команда белых или команда цветных? Словно это было состязание не на жизнь, а на смерть. Когда священник из Алабамы, преподобный Мартин Лютер Кинг, в прошлом месяце был арестован во Флориде за то, что хотел поесть в ресторане, мужчины из нашей церкви ликовали так, словно команда белых победила в бейсбольном чемпионате. Я знала, что смиренно они нынешнюю новость не примут – ни за что на свете.
– Аллилуйя, Иисусе! – повторяла Розалин снова и снова, сидя на своем табурете. Словно в забытьи.
Розалин оставила на плите ужин – свою знаменитую тушеную курицу. Накладывая еду на тарелку Ти-Рэя, я раздумывала, как бы поднять деликатный вопрос моего дня рождения, на который Ти-Рэй за все годы моей жизни ни разу не обратил внимания. Но я все равно каждый раз, как дурочка, преисполнялась надежд, думая, что уж в этом-то году все будет иначе.
Мой день рождения совпадал с днем рождения Соединенных Штатов Америки, из-за чего обратить на него внимание было еще труднее. Я, когда была маленькой, думала, что люди запускают фейерверки и ракеты в мою честь: Ура, сегодня родилась Лили! Потом реальность расставила все по местам, как это обычно и бывает.
Я хотела сказать Ти-Рэю, что любая девочка была бы рада серебряному браслету с подвесками; что, более того, в прошлом году я была единственной девочкой в средней школе Сильвана, которая осталась без такого браслета; что весь смысл обеда в школьной столовой заключался в том, чтобы стоять в очереди, помахивая рукой, демонстрируя всем желающим свою коллекцию подвесок.
– В общем, – начала я, ставя перед ним тарелку, – у меня день рождения в эту субботу.
И стала смотреть, как он вилкой отделяет куриное мясо от косточки.
– Я тут подумала, что мне бы очень хотелось серебряный браслетик, один из тех, которые есть у нас в торговом центре…
Дом скрипнул – с ним такое случалось время от времени. За дверью громко гавкнула Снаут, а потом стало так тихо, что я слышала, как зубы во рту Ти-Рэя перемалывают еду.
Он доел куриную грудку и принялся за ножку, время от времени поднимая на меня тяжелый взгляд.
Я открыла было рот, чтобы спросить: ну, так что там насчет браслета? – но поняла, что он уже дал ответ, и от этого во мне поднялась этакая тихая печаль: свежая, нежная и на самом-то деле не имевшая ничего общего с браслетом. Теперь мне кажется, что печалилась я по скрежету, который издавала его вилка, скребя по тарелке, по тому, как этот звук разрастался и увеличивал дистанцию, разделявшую нас, по тому, что меня словно вообще не было в комнате.
Той ночью я лежала в постели, прислушиваясь к щелчкам, трепету и шуршанию в банке с пчелами, дожидаясь, пока наступит достаточно поздний час, чтобы можно было незаметно улизнуть в сад и выкопать жестянку, в которой хранились вещи моей матери. Мне хотелось полежать в саду, позволив ему обнимать меня.
Когда тьма выкатила луну на вершину неба, я поднялась с постели, натянула шорты и блузку-безрукавку и в тишине заскользила мимо комнаты Ти-Рэя, двигая руками и ногами, как фигуристка на льду. Я не видела его сапог, не видела, что он бросил их прямо посреди коридора. Когда я запнулась о них и упала, грохот падения так сотряс воздух в доме, что храп Ти-Рэя сменил ритм. Поначалу он даже смолк, но потом с тремя поросячьими всхрюкиваниями возобновился.
Я прокралась вниз по лестнице в кухню. Когда ночь коснулась моего лица, мне захотелось рассмеяться. Луна налилась и превратилась в идеальный круг, настолько полный света, что вокруг всех предметов появился янтарный ореол. Цикады поддали жару, и я побежала, ступая босыми ногами по траве.
Чтобы добраться до моего места, надо было выбрать восьмой ряд влево от тракторного гаража, потом пройти по нему, считая деревья, пока не достигнешь тридцати двух. Жестянка была зарыта в мягкой земле под деревом, достаточно неглубоко, чтобы ее можно было выкопать руками.
Смахнув землю с крышки и откинув в сторону, я увидела вначале белизну перчаток, потом фотографию, по-прежнему обернутую вощеной бумагой, – так, как я ее и оставила. И, наконец, ту странную дощечку с изображением Марии с темным ликом. Я вынула все вещи из коробки и, растянувшись на земле среди опавших персиков, пристроила их себе на живот.
Когда я подняла взгляд вверх сквозь паутину древесных ветвей, ночь опрокинулась на меня. И я лишилась своих границ. Казалось, что небо – это моя собственная кожа, а луна – мое сердце, бьющееся там, в темноте. Мелькнула зарница – не угловатая, как обычно, а мягкими золотистыми языками облизнувшая небо. Я расстегнула пуговицы на блузке и распахнула ее, просто пожелав, чтобы ночь опустилась на мою кожу, да так и задремала, лежа там с вещами матери, и воздух оседал на моей груди испариной, а небо полыхало светом.
Я проснулась от треска – кто-то ломился между деревьями. Ти-Рэй! Я подскочила в панике, торопливо застегивая блузку. Мне были слышны его шаги, быстрые, тяжелые; шумные вдохи и выдохи. Опустив взгляд, я увидела на земле материнские перчатки и фотографию с образком. Бросила застегиваться, подхватила их, засуетилась, не в силах сообразить, что делать, как спрятать. Жестянку я оставила прямо в ямке, слишком далеко, чтобы дотянуться.
– Лили-и-и-и! – заорал он, и я увидела, как его тень метнулась ко мне.
Я запихнула перчатки и фотографию с иконкой под резинку шортов, потом трясущимися пальцами потянулась к еще не застегнутым пуговицам.
Не успела я довести начатое до конца, как на меня упал луч света. Ти-Рэй стоял передо мной без рубашки, держа в руке фонарь. Его луч зигзагами метался из стороны в сторону, ослепляя меня, когда попадал в глаза.
– С кем ты тут была?! – рявкнул он, нацелив фонарь на мою полузастегнутую блузку.
– Н-ни с кем, – запинаясь, пробормотала я, подтягивая к груди колени и обнимая их руками, шокированная тем, что он обо мне подумал. Долго смотреть ему в лицо – огромное и пылающее, точно лик Бога – было невозможно.
Ти-Рэй вновь метнул луч фонаря в темноту.
– Кто здесь?! – проревел он.
– Пожалуйста, Ти-Рэй, здесь нет никого, кроме меня!
– А ну, встала, быстро! – гаркнул он.
Я потащилась вслед за ним обратно к дому. Его сапоги избивали землю с такой силой, что мне стало ее жалко. Он не проронил ни слова, пока мы не вошли на кухню, а там сразу вытащил из кладовки крупу.
– От парней только такого и следует ожидать, Лили, – их винить не в чем, – но от тебя я не ожидал. Ты ведешь себя не лучше, чем шлюха!
Он высыпал на сосновый пол горку крупы размером с муравейник.
– Иди сюда и становись на колени.
Я стояла коленями на крупе с тех пор, как мне исполнилось шесть, но так и не привыкла к ощущению стеклянной крошки под кожей. Я приблизилась к кучке теми крохотными шажочками, какими передвигаются девушки в Японии, и опустилась на пол, уговаривая себя не плакать. Но мои глаза уже наливались слезами.
Ти-Рэй сел в кресло и принялся чистить ногти складным ножом. Я переминалась с одного колена на другое, надеясь выгадать одну-другую секунду облегчения, но боль впивалась глубоко под кожу. Я закусила губу – и тут остро ощутила деревянный образок чернокожей Марии под резинкой на поясе. А под ним – вощеную бумагу с вложенной в нее фотографией матери и ее перчатки, прилипшие к моему животу. И вдруг мне показалось, будто моя мать здесь, прижата к моему телу, будто она – это частички изоляции, направленные на мою кожу, помогающие мне впитать всю его злобу.
Следующим утром я проснулась поздно. Едва коснувшись ступнями пола, полезла под матрац проверять, на месте ли мамины вещи, – это был временный тайник, куда я спрятала их до тех пор, пока не представится возможность снова закопать в саду.
Довольная тем, что мои сокровища в безопасности, я побрела в кухню, где и застала Розалин, сметавшую с пола крупу.
Я намазала себе маслом кусок хлеба.
Розалин шуровала метлой, поднимая сквозняк.
– Что случилось? – спросила она.
– Вчера ночью я выходила в сад. Ти-Рэй думает, что я встречалась с каким-то парнем.
– А ты встречалась?
Я в ответ закатила глаза:
– Нет!
– И долго он продержал тебя на крупе?
Я пожала плечами:
– Около часа, наверное.
Она перевела взгляд на мои колени и замерла с метлой в руках. Они распухли от сотен мелких красных рубцов, кровоподтеков размером с булавочную головку, которым предстояло превратиться в синюшные крапины по всей коже.
– Да ты глянь только, дитя! Глянь, что он с тобой сделал! – ахнула она.
За мою жизнь колени подвергались этой пытке столько раз, что я перестала считать ее чем-то необыкновенным; с ней просто приходилось время от времени мириться, как с обычной простудой. Но выражение лица Розалин внезапно разорвало эту привычность в клочки.
Этим я и занималась – разглядывала свои колени, – когда сквозь кухонную дверь, топая, прошел Ти-Рэй.
– Ну-ну, посмотрите-ка, кто тут у нас решил встать с постели! – Он выхватил из моих рук бутерброд и швырнул его в миску Снаут. – Не затруднит ли тебя отправиться в персиковую палатку и немножко поработать? Ты пока еще не королева дня, знаешь ли!
Каким бы невероятным это ни казалось, но вплоть до того момента я думала, что Ти-Рэй, возможно, все-таки меня любит. И бережно хранила в памяти случай, когда я, маленькая, пела в церкви гимны, перевернув псалтирь вверх ногами, а он улыбался мне.
Теперь же я внимательно вгляделась в его лицо. В нем не было ничего, кроме презрения и гнева.
– Пока ты живешь под моим кровом, будешь делать то, что я скажу! – рявкнул он.
Тогда я найду себе другой кров, подумала я.
– Ты меня поняла?
– Да, сэр, поняла, – сказала я.
И действительно, я его поняла. Я поняла, что новый кров сотворит для меня чудеса.
Ближе к вечеру я поймала еще двух пчел. Лежа на животе поперек кровати, я наблюдала, как они летали в банке, круг за кругом, не находя выхода.
Розалин просунула голову в дверь:
– У тебя все в порядке?
– Ага, все нормально.
– Я ухожу. Скажи папе, что завтра не приду, собираюсь в город.
– Ты идешь в город? Возьми меня с собой, – попросила я.
– Это еще зачем?
– Пожалуйста, Розалин!
– Тебе придется всю дорогу идти пешком.
– Не страшно.
– Да там почти ничего и открыто-то не будет, разве что ларьки с петардами да продуктовый магазин.
– Мне все равно! Я просто хочу в свой день рождения вырваться куда-нибудь из дома.
Розалин всмотрелась в меня, словно осев всем телом на тучные ноги.
– Ладно, только у папы отпросись. Я зайду за тобой спозаранок.
И отошла от двери. Я окликнула ее:
– А зачем тебе в город?
Она около секунды стояла спиной ко мне, не двигаясь. Когда же повернулась, лицо ее было мягким и изменившимся, словно передо мной была какая-то другая Розалин. Рука ее нырнула в карман, пальцы зашарили, что-то нащупывая. Она вынула сложенный листок, выдранный из блокнота, подошла и села рядом со мной на кровать. Я потирала колени, пока она разглаживала бумагу.
Ее имя – Розалин Дейз – было выведено на листке как минимум двадцать пять раз крупным, старательным почерком, как на самостоятельной работе, которую дети сдают в первом классе.
– Это листок, на котором я тренировалась, – пояснила она. – Четвертого июля в церкви цветных проводят встречу для избирателей. Я собираюсь зарегистрироваться, чтобы голосовать.
В животе у меня неприятно екнуло. Вчера вечером по телевизору сообщили, что какого-то мужчину в Миссисипи убили за то, что он зарегистрировался как избиратель, и я собственными ушами слышала, как мистер Басси, один из священников, говорил Ти-Рэю: «Да не волнуйся ты так, их заставят писать свои имена идеальным почерком и не выдадут удостоверения, если они забудут хоть одну черточку или петельку».
Я изучила черточки и петельки в имени Розалин.
– А Ти-Рэй знает, что ты задумала?
– Ти-Рэй! – фыркнула она. – Ти-Рэй вообще ничего не знает.
Он прибрел домой на закате, весь потный после работы. Я встретила его у кухонной двери, сложив руки на груди поверх блузки.
– Я тут подумала, схожу-ка я завтра в город с Розалин. Нужно купить гигиенические принадлежности.
На это он ничего не сказал. Больше всего на свете Ти-Рэй ненавидел женское половое созревание.
Тем вечером мой взгляд упал на банку с пчелами, стоявшую на тумбочке. Бедняжки, сгрудившиеся на дне, едва шевелились, явно жаждая улететь. Тогда мне вспомнилось, как они вылезали из щелей в стенах моей комнаты и кружили просто ради чистой радости полета. Еще мне вспомнилось, что моя мать прокладывала дорожки из крошек от печенья и маршмеллоу, чтобы выманивать тараканов из дома, вместо того чтобы давить их ногами. Сомнительно, что она одобрила бы содержание пчел в банке. Я отвинтила крышку и отложила ее в сторону.
– Можете лететь, – сказала я им.
Но пчелы остались на месте, точно самолеты на взлетной полосе, неуверенные, дадут ли им разрешение на взлет. Они ползали на своих суставчатых ножках, описывая кривую вдоль окружности стекла, словно весь мир ужался до размеров этой банки. Я постучала по стеклу, даже положила банку набок, но эти чокнутые пчелы не желали никуда лететь.
Они никуда не делись и следующим утром, когда пришла Розалин. В руках она несла «ангельскую пищу» – бисквитный пирог – с четырнадцатью свечками.
– Вот, держи. С днем рождения, – сказала она.
Мы с ней сели за стол и съели по два куска, запивая молоком. Молоко оставило на бархатной тьме ее верхней губы белый полумесяц, который она и не подумала стереть. После мы отправились в дорогу.
До Сильвана было несколько миль[9] пути. Мы шли по обочине шоссе, Розалин двигалась с неторопливостью двери банковского сейфа, просунув палец в ручку плевательницы. Над деревьями висело марево, и каждый глоток воздуха был пропитан духом перезрелых персиков.
– Хромаешь? – спросила Розалин.
Колени болели настолько, что мне было трудно за ней угнаться.
– Немножко.
– В таком случае почему бы нам немножко не посидеть на обочине? – предложила она.
– Да ничего страшного, – заверила я ее. – Все в порядке.
Мимо пронеслась машина, обдав нас тучей горячих выхлопных газов и пыли. Из-за зноя Розалин вся лоснилась от пота. Она то и дело отирала лицо и тяжело дышала.
Мы приближались к Эбенезерской баптистской церкви, прихожанами которой были мы с Ти-Рэем. Ее шпиль торчал посреди купы развесистых деревьев; краснокирпичное здание под ними даже на вид казалось тенистым и прохладным.
– Идем, – сказала я ей, сворачивая на подъездную дорогу.
– Ты куда это собралась?
– Мы можем отдохнуть в церкви.
Воздух внутри был темным и неподвижным, исполосованный косыми лучами света, падавшими с боковых окон – не тех красивых витражей, которые вы сейчас себе представили, а молочно-белесых стеклянных панелей, сквозь которые почти ничего-то и не разглядишь.
Я прошла вперед и села во втором ряду скамей, оставив рядом место для Розалин. Она вынула веер из держателя для молитвенника и принялась рассматривать на нем картинку – белую церковь с улыбающейся выходящей из дверей белой леди.
Розалин обмахивалась, и я ощущала легкие потоки воздуха, слетавшие с ее рук. Она сама никогда не ходила в церковь, но в тех немногих случаях, когда Ти-Рэй позволял мне бывать у нее дома, в лесной хижине, я видела особую полочку с огарком свечи, галькой из ручья, рыжеватым птичьим пером и куском корня Иоанна Завоевателя, а прямо в центре всего этого стояла – просто так, без рамки – фотография женщины.
Впервые увидев ее, я спросила Розалин: «Это ты?» – поскольку, клянусь, эта женщина была один в один она, с курчавой челкой, иссиня-черной кожей, узкими глазами, с телом, расширявшимся книзу и оттого напоминавшим баклажан.
– Это моя мама, – ответила она.
По бокам фотографии, в тех местах, где ее брали пальцами, глянец стерся. Полочка Розалин была как-то связана с религией, которую она придумала для себя, этакой смесью поклонения природе и предкам. Она перестала ходить в Молитвенный дом полной евангельской святости, местную негритянскую церковь, много лет назад, потому что службы там начинались в десять утра и заканчивались только в три часа дня, а такой порцией религии, как она говорила, можно и взрослого человека с ног свалить.
Ти-Рэй говорил, что религия Розалин – полное юродство, и велел мне держаться от нее подальше. Но меня привлекала мысль о том, что Розалин любила речные камушки и перья дятла, а еще у нее была одна-единственная фотография матери, совсем как у меня.
Одна из церковных дверей отворилась, и брат Джеральд, наш священник, вошел в алтарь.
– Помилуй, Боже, Лили, что ты здесь делаешь?
Тут он увидел Розалин и принялся потирать лысину, пребывая в таком волнении, что мне показалось, он вот-вот протрет ее до кости.
– Мы шли в город и зашли сюда, чтобы немного остыть.
Его губы округлились, формируя восклицание «О!», но из них не вылетело ни звука; брат Джеральд был слишком увлечен созерцанием Розалин в его церкви – Розалин, которая не нашла лучшего времени, чтобы выпустить струю слюны в свою плевательницу.
Забавно, как иногда вылетают из головы правила! Розалин не полагалось заходить сюда. Каждый раз, когда кто-то пускал слух, что группа негров собирается помолиться с нами воскресным утром, священники вставали на церковном крыльце, взявшись за руки, чтобы не пустить их. Мы любим их во Господе нашем, говорил брат Джеральд, но у них есть собственные молитвенные дома.
– У меня сегодня день рождения, – сказала я, надеясь направить его мысли в другую сторону.
– Правда? Что ж, поздравляю тебя с днем рождения, Лили. И сколько тебе стукнуло?
– Четырнадцать.
– Спроси его, можно ли нам получить тебе в подарок парочку этих вееров, – подначила меня Розалин.
Он издал тоненький звук – что-то вроде смешка.
– Ну, если мы начнем раздавать веера всем желающим, то в церкви ни одного не останется.
– Она просто пошутила, – заверила я и поднялась со скамьи.
Он улыбнулся, удовлетворенный моим ответом, и проводил меня до самой двери, а Розалин чуть замешкалась позади.
Небо на улице побелело от облаков, и нестерпимое сияние разливалось по всем поверхностям, отчего у меня в глазах заплясали мушки. Когда мы пересекли дворик дома священника и снова вышли на шоссе, Розалин вынула из-за пазухи два церковных веера и, изображая меня, глядящую снизу вверх с невинным выражением, передразнила:
– «О, брат Джеральд, она просто пошутила»!
Мы вошли в Сильван с его худшей стороны. Старые дома, возведенные на фундаменте из шлакоблока. Вентиляторы, вставленные в форточки. Немощеные дворы с голой землей. Женщины в розовых бигуди. Собаки без ошейника.
Пройдя пару кварталов, мы приблизились к бензоколонке на углу Вест-Маркет и Парк-стрит, общепризнанному месту сборищ мужчин, у которых было слишком много свободного времени.
Я заметила, что ни одна машина сегодня не заправлялась. Трое мужчин сидели на стульях у гаража, положив на колени лист фанеры. Они играли в карты.
– Крой давай, – сказал один из них, и сдающий, в бейсболке с эмблемой магазина «Семена и корма», хлопнул перед собой картой. Потом поднял голову и увидел нас – меня и Розалин, которая обмахивалась и шаркала ногами, покачиваясь при ходьбе из стороны в сторону.
– Эй, поглядите-ка, кто к нам идет! – воскликнул он. – Ты куда это собралась, черномазая?
Вдалеке трещали праздничные петарды.
– Не останавливайся, – прошептала я. – Не обращай внимания.
Но Розалин, у которой оказалось меньше благоразумия, чем я надеялась, промолвила тем же тоном, каким объясняла бы какой-нибудь трудный вопрос детсадовцу:
– Я иду зарегистрировать свое имя, чтобы голосовать, вот куда я иду!
– Давай, пошли скорее, – поторопила ее я, но она даже не подумала ускорить шаг.
Мужчина, сидевший рядом со сдающим, у которого волосы были зализаны к затылку, отложил карты и глумливо сказал:
– Не, вы слышали, а? У нас тут образцовая гражданочка!
Я слышала неторопливую песню ветра, тихо плывшую по улице за нашими спинами вдоль водосточной канавы. Мы продолжали идти, а мужчины отставили свой импровизированный карточный стол и выступили прямо на край тротуара, поджидая нас, словно были зрителями на параде, а мы – его главной платформой.
– Слышьте, вы когда-нибудь видели такую черную черномазую? – спросил сдающий.
А мужчина с зализанными волосами сказал:
– Не-а, и такую здоровенную тоже никогда не видел.
Естественно, третий должен был что-то добавить, и тогда он пригляделся к Розалин, невозмутимо шагавшей вперед, держа в руках веер с нарисованной белой леди, и спросил:
– Где ты взяла этот веер, черномазая?
– Из церкви свистнула, – ляпнула она. Ничтоже сумняшеся.
Как-то раз я вместе со своей церковной группой сплавлялась на плоту по реке Чаттуга и теперь вновь испытала это ощущение – когда тебя несет течением, вихрем событий, которые невозможно повернуть вспять.
Поравнявшись с мужчинами, Розалин подняла свою плевательницу, уже заполненную черной слюной, и спокойно опорожнила ее прямо на носки их ботинок, описывая рукой плавные петельки, словно тренируясь, выводила свое имя – Розалин Дейз.
Пару секунд они просто смотрели на черную жижу, стекавшую с их ботинок, густую, как машинное масло, лупали глазами, пытаясь осмыслить происходящее. Когда они подняли головы, я увидела, что замешательство сменилось на их лицах гневом, а потом и неприкрытой яростью. Они бросились на нее, и все завертелось вихрем. Розалин хватали за руки, она молотила кулаками во все стороны, размахивая повисшими на ней мужчинами, точно дамскими сумочками, а те вопили, требуя, чтобы она извинилась и отчистила их обувь.
– Оттирай давай! – слышала я снова и снова только эти слова. И еще птичьи крики над головой, острые, как иголки, осыпавшиеся с нижних ветвей сосен, источавшие запах хвои. И уже тогда я понимала, что всю жизнь буду содрогаться от этого запаха.
– Вызывай полицию! – крикнул сдающий мужчине, выглянувшему из здания бензоколонки.
К этому моменту Розалин уже лежала распростертая на земле, избитая, вцепившись пальцами в островки травы. Из раны у нее под глазом шла кровь, стекая дорожкой под подбородок, точно слезы.
Приехавший полицейский сказал, что мы должны сесть на заднее сиденье его машины.
– Вы арестованы, – сказал он Розалин. – За нападение, кражу и нарушение спокойствия, – а потом повернулся ко мне: – Когда доберемся до участка, позвоню твоему папе, и пусть он сам с тобой разбирается.
Розалин забралась в машину, подвинулась на сиденье. Я последовала за ней, двигаясь, как она, садясь, как она.
Дверца закрылась. Так тихо, словно это просто воздух легонько вздохнул. В том-то и заключалась вся странность – как такой тихий звук смог накрыть собой весь мир.