Скажем откровенно, тайная надежда заполучить в конце концов огненный стакан спирта не покидала шкипера до этой минуты. Близкое соседство нагруженного напитками человека смущало шкипера, заставив его даже пожалеть, что он везет Хибажа домой, а не в другое, более теплое место. Хибаж исчез, Мустаняйнен безнадежно развел руками.
Однако, предусмотрительно заставив чиновника заплатить извозчику вперед, шкипер считал своим долгом попасть в дом 41 и оповестить семейство, если таковое окажется, о неудачной опеке над Григорием Авенантовичем. «Посол!» – сказал он, куколкой усаживаясь в пролетку.
Через полчаса лошадь остановилась перед желтым одноэтажным домиком, с крошечным мезонином и узкой калиткой, Мустаняйнен дернул ручку проволочного звонка. Было слышно, как со всех ног бросились отпирать, и на пороге стремительно появилась еще молодая, довольно миловидная женщина, простоволосая, в затрапезном платье, с тряпкой в руках; сбоку по косякам двери мгновенно прилипли, как часовые, два шустрых, босоногих мальчика. Все трое выстрелили глазами в шкипера, и на лицо женщины, согнав краску оживления, легла тень горькой усталости.
– Что скажете? – спросила она.
– Эт-та… сивет каспадин Кибаж? – заговорил шкипер и, получив утвердительный вздох-кивок, продолжал, широко улыбаясь: – Я бил резвый, а он посол водку пить. Я сказал каспадин, идить спать. Я возил, я посол копейня, немного ходил, приходил улица, – каспадин земля ровалился (В землю провалился). Риехал вам.
– Ах, ах, погубитель, злодей! – закричала Марья Лукьяновна. – Так вы тоже с ним путались?! Стыдно, господин старичок! У меня дети, бьюсь, как рыба об лед. Пьяница мой, почитай, каждое двадцатое половину, а то и больше, пропьет! Эх вы! Пожалели бы вы бедных людей!
Она громко заплакала. Разговор происходил в крошечной, полутемной передней. Мустаняйнен растерялся. Кое-как втолковал он наконец Марье Лукьяновне, что, встретив пьяного Хибажа, пожелал избавить его от сторублевого штрафа за появление в пьяном виде, – но что тот скрылся. Марья Лукьяновна, слушая, утирала слезы и наконец утерла их совсем, в то время как два отпрыска рода Хибажей, награждая друг друга щипками, мстительно шептались о чем-то. Заревев, оба убежали.
– Ради бога, сделайте милость, – взмолилась женщина, – разыщите вы мне моего Гришу. Вы его видели, знаете, а он, наверное, к «Повилику» пошел, на биллиардах проклятых последние гроши заколачивать. Мне – женщина я – нельзя по трактирам ходить, неудобно. Сделайте милость. Скажите, что я слезами вся изошла. Ей-богу, не сплю. Я вам и денег на извозчика дам. Поверите ли, до того дошло, что мезонинчик наш субъекту какому-то сдала, одноштаннику; все хоть пятнадцать рублей в месяц на хлеб. Вон он запел, басистый!
Сквозь ветхий потолок действительно раздавалось глухое, ворчливое пенье и явственно разбиралось:
«Воскресни ж, Озирис, явися к нам вновь
В сердцах наших править и мир и любовь!»
– Второй день живет, все про мир да любовь поет, – продолжала женщина, – а денег только пять целковых уплатил, остальные, говорит, из Самары телеграфом вышлют. Ах, господин… уж согласитесь доброе дело с концом сделать! Представьте разбойника!
Отчасти плененный некоторыми прелестями Марьи Лукьяновны, отчасти вновь воспылав тайной надеждой, в связи с приключением, где-то как-то заполучить наконец оседлавший воображение огненный стакан «пирта», Мустаняйнен, потоптавшись, сказал:
– Та. Се телано, а вы, мамуска, не упиватесь. Я поехала.
Взяв рубль мелочи, выслушав пылкие благодарности и благословения, Мустаняйнен вышел на улицу, направляясь к трамваю. Адрес «Повилика» Марья Лукьяновна записала ему на бумажке.